Повествование о жизни и трудах схиигумении Варвары (Трофимовой). Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2013
Глава шестая
1
Что это за явление в нашей жизни — монастырь? Отвечая на этот вопрос, можно окунуться в глубокую древность, вспомнить отшельников третьего века Антония Великого, отца анахоретов, и Паисия Великого, основателя первой киновии, — но читатель, для которого составлено это повествование, наверняка знает, откуда пошло монашество и как появились монастыри. Скажем, лишь, впрочем, нимало не претендуя на безусловную верность определения, что монашество — это образ жизни человека, всецело посвятившего себя Богу, а монастырь — место, где такой образ жизни является ненарушимой нормой. Кто и как наставлял Валентину Трофимову азам и премудростям монастыр-ской жизни, мы не знаем, однако, скорее всего у нее было два неизменных учителя: прежде всего — сама жизнь обители, твердо покоившаяся на трех основах: послушание, труд, молитва, а также свойственная ей как человеку незаурядного ума и большого сердца высокая восприимчивость к духовным явлениям и их — подчас удивительным — воплощениям в судьбах насельниц. Она была неукоснительна в послушании, прилежна в труде, ревностна в молитве, и оттого в стенах обители ничто и никогда ее не тяготило. Она сохраняла неизменную смиренную почтительность в общении со старшими сестрами и уж тем более — в кратких беседах с игуменией, всегда обращавшейся к ней по-матерински ласково «Валечка», была со всеми приветлива и ровна. В обители ее звали «Валя из Луги», и это имя сохранялось за ней довольно долго — по крайней мере, до ее отъезда в Вильнюс. Впрочем, не станем торопиться.
Поговорим лучше о том, каково приходится новоначальной в обители, насельницы которой сеют и убирают хлеб, косят траву, ухаживают за коровами, овечками и лошадками, заготавливают дрова, пекут хлеб, готовят на кухне общую трапезу, поют на клиросах, ночь напролет читают неусыпаемую Псалтирь, моют, убирают, стирают — да, верно, и глаголов у нас по крайне мере не хватит в словарном запасе, дабы хотя бы назвать все послушания, какие принимают на себя пюхтицкие послушницы и сестры. В наши дни, кончено же, все выглядит по-другому. Благотворные перемены пюхтицкого быта — новый келейный корпус, проведенный в обитель газ, центральное отопление и многое-многое другое, о чем мы еще непременно скажем, — связаны с самоотверженной деятельностью Матушки Варвары, седьмой игумении Свято-Успенского Пюхтицкого монастыря. Со свойственной ей хозяйственной сметкой и дальновидностью она сумела обустроить обитель на многие годы вперед. Все капитальные труды она взяла на себя, оставив в наследство своей преемнице замечательным образом устроенное хозяйство. Однако в пятьдесят втором, когда Валя переступила монастырский порог, заполучить, к примеру, из соседнего колхоза какой-нибудь грузовичок, ГАЗ или ЗИС, чтобы вывезти из зимнего леса дрова или привезти на скотный двор сено, уже было большой удачей. «Был в Йыхве благодетель, — вспоминала схимонахиня Михаила (Петухова), искусница-золотошвейка, за святое послушание и разгружавшая уголь, от которого чернела, по ее словам, как африканский негр, и мостившая щебнем дорогу, и трудившаяся в лесу, — давал нам └Колхиду“. Грузили сами. Однажды так нагрузили — машина тронуться не смогла». Согбенная, с двумя клюками, она улыбалась своим воспоминаниям, в которых снег как бы растаял, мороз смягчился, усталость отступила, а осталась лишь радость, нет — счастье монастырской жизни. И то на лесоповале, то на покосе, работая до изнеможения, кто-нибудь вопрошал с великой надеждой: «Сестры, неужто не спасемся?!»
Но как же все-таки они справлялись в ту пору со своими послушаниями? Как и вся Россия в послевоенные годы — трудясь великим, беспощадным, на износ и до слез трудом.
Сделаем, правда, зарубку на одном очень
существенном различии: важна не только сама работа, но и отношение к ней; не
обязанность труда — а его восприятие; не сам пот — а то чувство, с которым
проливает его человек. Некогда высказанная о. Сергием Булгаковым мысль о
«райском хозяйстве» при всей своей неоднозначности все-таки заставляет нас
обратиться к неповрежденным отношениям человека и мира; к труду, не
придавленному необходимостью и нуждой и проникнутому бескорыстием и любовью; к
человеку, освободившемуся от греха. Поля Пюхтицы —
далеко не рай, и мы это знаем столь же хорошо, сколь неясно представляем себе
подробности райского жития. «Теперь, — говорит апостол, — мы видим
как бы сквозь туск-лое стекло, гадательно» (1 Кор.
13: 12). Одно для нас несомненно — здесь явлена, пока,
может быть, лишь в самом общем очертании и, конечно же, не в полной мере,
возможность преодоления мучительного противоречия человека и отчужденного от
него труда; свободы и подчинения; достоинства
и рабства. Если в миру
трудились исключительно ради хлеба насущного, то здесь в заработанном хлебе
видели благословение Божие. Именно в монастыре
впервые были произнесены слова, полные глубочайшего смысла: «Труд есть
молитва». Тебе, Боже, наш пот и наши слезы. Тебе, Иисусе, наши онемевшие от
непосильной работы руки. Тебе, Пресвятая Богородица, наши воздыхания. И вместе
со всеми, изнемогая от усталости, Валя напевала: «Господи, помилуй, Господи,
прости, помоги мне, Боже, крест мой донести». Как они все это переносили?
Как она, доселе не трудившаяся так — до изнеможения, все это перетерпела? Что
давало ей силы после короткой ночи вставать, молиться и бежать на покос, в
поле, где местами едва не по колено стояла ледяная ключевая вода? Где жесткая
осока сопротивлялась косе и — случалось — будто бритвой, резала руки? Право,
тут мало будет и молодости, и здоровья.
Если нет призвания, от подобной жизни на третий день взвоешь, на четвертый взмолишься: «Господи, доколе?!» — а на пятый убежишь. Хватать тебя за подол (согласно злобным и глупым сказкам эпохи недоразвитого и развитого социализма, что из монастыря никому назад хода нет; творцы этих басен безнадежно путали монастырь с лагерем, любимым созданием советской власти) никто не будет. Все дороги открыты — иди. Трудно в монастыре и сейчас — но тогда! Валентина косила и старалась, как ее учили, налегать «на пяточку»; жала спелую рожь и молотила на току цепами; копала картошку и, проходя по рядам и склоняясь, чтобы подкопать клубни, говорила себе, что кланяется Господу и Пречистой Его Матери; убирала клевер, складывая его в поставленные на поле сарайчики; на пару с кем-нибудь пилила высоченные сосны, валила их, распиливала, обрубала сучки, грузила на телегу — чего только не делали ее руки, руки городской в общем-то девушки, бухгалтера на почте. Бывало, сосна попадалась чуть ли не в два обхвата. Тогда с одной ее стороны вставали сестры с кольями — направлять ее падение, с другой — подгоняли сани, чтобы сосна улеглась точно на них. Ах, как тяжко! Уже и силы на исходе, и будто бы мочи нет тянуть на себя двуручную пилу и отбегать в сторону от стремительно падающего дерева. Кто-нибудь из читателей — мы полагаем — недоуменно спросит: а техника безопасности — соблюдалась ли она при лесоповале? Схимонахиня Михаила отвечала нам на этот вопрос: «Господь нас хранит, и ничего не будет — вот какая техника безопасности». Но ведь и правда: не было на лесосеке среди сестер несчастных случаев! И лесники-эстонцы, поначалу строго указывавшие, какое дерево можно валить, а какое нет, в конце концов прониклись сочувствием и уважением к труженицам-монахиням и дали добро: какое понравится, то и пилите.
Заготовка леса, между прочим, была обложена своего рода оброком: не только для хлебной монастыря, для просфорной, храма, богадельни, где доживали свой век старые монахини, дома игумении и священника, но кроме того — вынь да положь определенное количество кубов родному государству. Да еще на плечи надо взвалить вязаночку, на монастырском языке «шабашку», — топить печку в келье. Нечто подобное было и с сеном: что монахини накосили — треть монастырю, две трети колхозу. Со временем нормы и нравы смягчились, и монастырь мог оставить для своих коровок, лошадок и овечек половину. «А потом, — со смехом сказала м. Михаила, — у них никого не стало. Все, говорят, берите себе!»
Новоначальная и, главное, городская девушка Валентина Трофимова научилась в конце концов управляться с лошадьми, хотя и пришлось ей несколько раз лететь кубарем — да, слава Богу, умные лошадки вставали смирно и, должно быть, не без насмешки поглядывали на неумелую горожанку. Но ничего! Очень скоро она могла уже запросто проехать и с вожжами в руках, и даже верхом, а уж зимой на телеге вывозить лес — милое дело. Два раза до обеда, два раза после — и уже наваливалась темнота.
Впрочем, что это мы рассказываем за нее; пусть Матушка скажет сама.
Послушаем.
«Двадцать два года мне тогда было, я крепенькой была, и меня взялись учить косить. У нас была заведующая мать Иоасафа. На покосы нужно было идти несколько километров, и лошадки наши котомочки везли. Мы и ночевали в полях — на неделю уходили. В Сыренце, в Ямах покосы наши были. Вот я и говорю матери Иоасафе: └Учите меня, а то мне стыдно. Я ничего не умею, но все равно научусь.“
Так меня эта мать Иоасафа как возьмет в охапку, как крутанет — с косой, конечно, вместе. Я думаю: └Господи, только душу мою оставь на покаяние“, а то, думаю, сейчас полечу. Научили меня косить, научили жать серпом и картошку копать. И деревья мы большие пилили. Научили и сучки отсекать. На лошади возили, говорят мне: └Валя, вот тебе Гипюр (или Майка), — а я никогда не держала в руках вожжи, — сумеешь?“ — └Сумею.“ Берусь. Три раза летела с лошади кубарем прямо под лошадь. И ни один раз лошадка на меня не наступила. Как-то все за святое послушание спасал меня Господь. Вот так работали. Начали работать — простор был, поля пустые, никого нет. На сенокосе станем все в ряд, пройдем несколько прокосов, нам скажут: └Девочки, можно отдохнуть пятнадцать минут, садитесь“. Кто где косит, там и садится. И начинаем: кто петь, кто четки вязать, кто вырезать крестики, а кто-то вслух читать. Меня все больше читать заставляли: └Валя, читай!“ Сидят и слушают. Вот так проходило время, в трудах и в заботах. Летом особенная такая пора, от посева до уборки урожая: каждый день на поле проводишь. А уж когда начинался покос, мы раньше двенадцати и с поля не уходили. Это тяжелый труд, и батюшка о. Иоанн Кронштадтский всегда говорил: └Сестры, только не ропщите, пюхтицкие, только не ропщите. Три шага у вас до Царствия Небесного — только не ропщите“. И это действительно так было, потому что труд был действительно очень тяжелый. Но выдерживали».
Засыпая, она еще долго маялась, чтобы поудобней пристроить руки, то поднимая их за голову, то опуская вдоль тела, — так саднили натруженные ладони, болели плечи и постанывали кости. Пусть работа тяжелая, работа совсем не женская (хотя кто и когда в нашем Отечестве оберегал женщин от непосильного для них труда! И коня остановить на скаку, и в горящую избу броситься, и шпалы укладывать, и дороги мостить — все женщина; ты и лошадь, ты и бык, ты и баба и мужик, — вслушайтесь в безнадежную, подъяремную покорность этих слов!), но у Валентины и мысли не было попросить себе послушания полегче. Свыше и сильнее всех тягот был порыв — все отдать Господу! В этом порыве и рождались силы, совсем, казалось бы, не свойственные женской природе.
Нам справедливо попеняют, что мы изобразили благословенную Пюхтицу — пусть и в середине минувшего века — наподобие некоего трудового лагеря. А молитва? А богослужения? Ведь не ради работы до седьмого пота поступила в обитель Валентина Трофимова, а ради приуготовления себя к жизни вечной. Разве не так?
Так. И, само собой, мы об этом еще скажем. Ибо и
молитва, и пение на клиросе, где Валя благодаря своему голосу и глубокому
молитвенному чувству очень скоро стала незаменимой и где вместе с Валей Щукиной
они проводили незабываемые часы, пролетавшие как миг, — все это было
драгоценным зерном, но в оправе повседневного тяжкого труда. Не спрашивайте,
как ее хватало на все — на поле, на заготовку дров, уборку картофеля, длящиеся
по два с лишним месяца покосы, скотный двор и еще на храм. Силы молодости?
Положим. Матушка Варвара не без грусти припомнила однажды, что в молодые годы
она взбегала по крутой винтовой лестнице под самый барабан Успенского собора —
а это метров под сорок высоты — за четыре минуты! Что ж, в последние месяцы
жизни Матушка передвигалась
в основном в коляске и в собор ее ввозили по устроенному у паперти железному
пандусу. Как не вздохнуть — где вы, молодые мои ноги!
Но монастырь выдержит лишь призванный.
Суть призвания в том, что оно находится в области, где отсутствуют причинно-следственные связи. Оно — надпричинно.
Иным человек становится вовсе не в итоге какой-то пережитой им личной драмы. Вот почему интересоваться причинами ухода в монастырь — все равно что допытываться у поэта, почему он пишет стихи. В нашем повествовании вы еще встретитесь с насельницами Пюхтицкого Свято-Успенского монастыря самых разных возрастов, судеб и взглядов. Есть старицы, схимонахини, за плечами у которых долгая жизнь в обители; есть совсем молодые, ровесницы Вали Трофимовой в пору ее поступления в монастырь, — но, право, несмотря на все различия, есть в них нечто общее, что позволяет нам с чистым сердцем назвать их сестрами. Какими путями пришла в Пюхтицу Матушка — мы знаем. Ее тезка в крещении, на многие-многие годы подруга, истинная духовная сестра и сподвижница, Валентина Щукина — та самая девочка-блокадница Валя, которую в поезде уже сочли умершей и которую лишь по едва заметным признакам еще теплящейся в ней жизни вынесли из морга, — пробивалась в монастырь, в жизнь с Богом, через сопротивление тети, заменившей ей погибших отца и мать, через глухое непонимание, а то и осуждение сотрудников архива, где она работала, через все большие и малые препятствия, какие могла воздвигнуть на пути семнадцатилетней девушки обыкновенная советская жизнь. Но Валя Щукина так жаждала спасения и жизни вечной, так глубоко запали ей в душу слова одного священника, доходчиво и просто указавшего на временность здешнего нашего бытия, и такую мощную духовную поддержку оказали ей благословения старца Серафима Вырицкого и митрополита Алексия (Симанского), будущего патриарха, что она все преодолела и оказалась в Пюхтице. «Казалось, — как-то обмолвилась она, — легче жизни лишиться, чем остаться вне монастыря». Но вот и другое поколение, не знавшее военного лиха, выросшее в более или менее благополучном быту и в школе со всеми математиками и физиками накрепко, казалось бы, усвоившее, что Бога нет, а церкви и тем более монастыри всего лишь осколки нашего темного прошлого. Вот, к примеру, монахиня А., из крупного города России, прекрасно работавшая, отбоя не знавшая от поклонников, — чего ей не хватало? о чем затосковала ее душа? Или монахиня В., вдруг почувствовавшая, что задыхается в той жизни, которой жила, и обнаружившая, что ей не интересны люди, прежде казавшиеся ей блестящими? Или же монахиня И., без сожаления покинувшая взлелеявший ее мир высокой культуры? И сколько их, таких разных и таких родных, встретила Валентина Тимофеева, а затем игумения Варвара на Богородичной горе!
Не все было гладко — но ведь монастырь, объединяя верой и жаждой спасения, не подгоняет людей под общую мерку. Такой цели нет. Личность и в монастыре личность, и — хорошо это или не очень — женщины в жен-ском монастыре, в точности как и в миру, подчас могут придать тому или иному событию не свойственное ему значение, преувеличить сказанное, довериться ложному слуху. Извечный враг рода человеческого всегда будет с особенным старанием тщиться посеять в обители рознь, сделать из сестер — всего лишь соседок по общежитию, внушить им неприязнь друг к другу. Мы как-то спросили у одной пожилой монахини, хлопотавшей возле домика, в котором была ее келья, у себя ли ее соседка по дому, монахиня Н. «Я с ней не общаюсь», — был нам ответ. Упоминаем об этом не с осуждением — какое осуждение! кто из нас без греха! — а с глубоким сожалением о силе присущих человеку слабостей, которые мы влачим на себе по всей жизни и от которых не всегда можем избавиться даже в монашестве. У любимого нами поэта обители читаем такие строки, написанные в связи с упразднением национальной валюты Эстонии — кроны и переходом республики на евро: «Ну, дела! Ну, событья! Ну, кроны! / Все сегодня в гостях у мамоны. / То не ветер листвою играет — / То монашки бумажки считают, / Проверяют хитоны и рясы, / Кошельки, и чулки, и матрасы». Сказано с улыбкой, мягким юмором, сочувствием и пониманием, что все капиталы сестер — это крохи, бережно откладываемые главным образом для трудноподъемных в наше время поездок за границу — в Россию. Но между тем и свидетельство, что монахиня — еще не отшельница, что, затворившись в обители, она иногда посещает мир и в этих редких случаях переживает ужасное волнение: а хватит ли на дорогу? на пропитание? на маленькие гостинцы родным? И — раз уж мы заговорили на эту тему — при стесненных материальных обстоятельствах всегда была надежда на игумению. Одна насельница попросила благословения навестить заболевшую маму. Матушка благословила и вручила сумму, куда большую, чем нужно было бы на дорожные и прочие расходы. Та удивилась. Матушка в ответ промолвила: «Езжай с Богом».
Денег этой монахине как раз хватило на то, чтобы достойно похоронить маму.
И как тут еще раз не задуматься об ответственности, сорок с лишним лет тяжким бременем лежавшей на плечах Матушки. Поддерживать мир и согласие среди ста пятидесяти (а в иные годы — и больше) подвизающихся в общежительном монастыре женщин — поверьте, это задача далеко не из простых. Здесь нужно было точное сочетание строгости, подчас даже властности (Матушка иногда повышала голос, и всех — и сестер, и рабочих, приехавших на монастырские стройки, которые, нам кажется, продолжались всю ее игуменскую жизнь, — всех, без всякого преувеличения, охватывал трепет), доброты, сострадания и понимания. Иными словами, нужен был человек, неоспоримый духовный авторитет которого стоял бы вровень с его талантом руководителя и чья высокая жизнь делала бы тем более несомненными принятые им решения.
Такова была Матушка Варвара.
Почти три десятка лет посещая Пюхтицу, мы познакомились со многими сестрами. Однажды разговорились с тремя совсем юными девушками-послушницами, лица которых сияли таким радостным, счастливым ощущением полноты бытия, что возле них становилось как-то веселее жить. «У меня такое чувство, — негромко сказала одна из них, — будто я здесь родилась и всегда жила и больше нигде не жила, только здесь». Что ж, может быть, они еще не успели устать от монастыря; может быть, еще не высвободились из радостного плена очень личных представлений о монашеской жизни; может быть, послушание на скотном дворе еще не надломило в них стремления к Небу, — может быть… Но вспомним Матушку, начинавшую свой путь в монастыре в куда более трудных условиях — и чисто бытовых, личных, и общественно-политических. Разве это когда-нибудь поколебало ее? Разве мы найдем в ее кратких воспоминаниях, в свидетельствах тех, кто знал пюхтицкую игумению еще по тем далеким временам, хотя бы малейший повод, который бы дал нам право сказать, что бывали у нее минуты сомнений? Нет! Все, что мы помним, знаем, чувствуем, — все говорит исключительно об одном: это была ее жизнь. Другой она не желала и на склоне лет говорила, что не может представить себя вне монастыря. «Да, — прибавляла Матушка, — монашество иная жизнь. Но я счастлива… Счастлива, что есть Пюхтица. И что сестры мои очень любят молиться».
И мы уверены, что и совсем недавно пришедшие в монастырь юные послушницы не изменят призванию и не свернут с выбранного ими пути.
Со свойственной ей трезвостью суждений Матушка, однако, всегда предостерегала новоначальных. «Да, — говаривала она с мягкой своей улыбкой на прекрасном лице, — девушки к нам приходят и сразу в восторг. А как не восторгаться? Порядок, чистота, красота повсюду. Вот и слышишь от них: ах, какие цветы! ах, какие одежды! ах, какое пение! Все есть: и цветы, и порядок, и пение, и красота. Но внешнее не должно застилать взор. Ведь в основе всего — непрестанная молитва и нелегкий труд. Для примера: на одном только кладбище всякий год надо высадить три тысячи цветов! Хоть бархотки, но посадить на каждую могилку. И оградку надо покрасить, и землицы подсыпать. Какой же это кропотливый, тяжкий труд! Не будет красоты, если не приложишь рук и сердца. И никогда не будет ее, если не будет молитвы. Вот почему так опасны скоропалительные решения. Ибо монашеский путь, — говорила Матушка, — дЛлжно выбирать с большим рассуждением и тщательным испытанием себя».
Можно услышать, однако, что груз трудовых послушаний лишь отвлекает насельниц от главного, ради чего они пришли в монастырь, — от молитвы. «Матушка, — спросили мы однажды, — может быть, и вправду прополка картошки или уборка сена мешают сестрам?» — «Я живу в монастыре полвека, — отвечала игумения, — и говорю: слава Богу, что святые люди создали общежительный православный монастырь! А что такое общежительный? Это обязательно с большим хозяйством. Вы знаете, как смиряет труд! Общежительный монастырь с землей, дровами, со всеми другими послушаниями — как он помогает в деле спасения! Есть монастыри городские, там только одно рукоделье. Им тяжелее. Нам легче в нашем труде жить. Идешь свою борозду картошки копать — иди с молитвой: └Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешную.“ Идешь — и как будто поясные поклоны кладешь. Я считаю, труд от молитвы не отводит». — «Если он посильный», — заметили мы. «У нас иначе не бывает, — сказала Матушка. — Кому какое послушание дать — это смотря по способностям и, конечно, по здоровью».
«Я же слаб душою, телом тоже слаб. Помоги мне, Боже, я — Твой верный раб».
2
Когда Валентина Трофимова поступила в Пюхтицкий монастырь, в его ограде было три храма: пятиглавый Успенский собор, возведенный в 1910 году и тогда же освященный, храм Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы на втором этаже тра-пезной и храм во имя Преподобного Сергия Радонежского на вершине Богородич-ной горы, своей легкостью как бы преодолевающий земное притяжение и стремящийся ввысь.
Храм этот поставлен был в 1895 году над склепом с прахом эстляндского губернатора, князя Сергея Владимировича Шаховского. Шаховской умер сорока двух лет от роду; его жена, Елизавета Дмитриевна, всю долгую осень своего вдовства — сорок пять лет! — прожившая вблизи монастыря, упокоилась рядом с ним. До приезда в Пюхтицу Валя вряд ли что-нибудь слышала о Шаховских. И в самом деле, из какого источника советская девушка смогла бы почерпнуть сведения о какой-то Эстляндии, ее губернаторе, да еще князе, о его супруге, дочери, кстати, блестящего военного деятеля эпохи царя-освободителя, генерал-фельдмаршала Д. А. Милютина, фрейлине императрицы Марии Александровны? Школьное преподавание старательно выпалывало из отечественной истории имена царских губернаторов и их жен — тем паче, если они были наделены сильным религиозным чувством. Таковы между тем были Шаховские, о которых сейчас, век с лишним спустя, мы можем сказать, что именно они были избраны — судьбой? провидением? промыслом Божьим? — в частности и для того, чтобы положить краеугольный камень в основание Пюхтицкого монастыря. На ниве создания монастыря они потрудились много, усердно и добросовестно, одушевленные идеей самой высокой. Безо всяких натяжек могут быть отнесены к ним слова Псалтири: «Не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей» (Пс. 113: 9). Позднее, в эпоху своего игуменства, Матушка отдаст много времени и сил воссозданию истории обители, о чем нам еще предстоит рассказать. Пока же мы хотим поделиться с читателями всего лишь одним отрывком из письма Елизаветы Дмитриевны блистательному адвокату, действительному статскому советнику Федору Никифоровичу Плевако: «Мы, русские, православные, должны пойти навстречу нашим эстон-ским братьям и дать им то, без чего на земле человеку жить нельзя: церковь, школу, уход за больными… и чего они, будучи бедны, сами себе дать не могут…» Каким высоким христианским духом исполнены эти строки! Речь, по сути, о долге служения братьям своим, о вере, деятельном милосердии и сострадании. Это (не побоимся слова) целостная программа православной деятельности на эстонской земле, осуществлявшаяся в том числе и Пюхтицкой обителью.
Само собой, Валентина спрашивала у сестер: кто покоится здесь, в склепе под Сергиевским храмом? Кто такие Шаховские? Ей отвечали, и она со свойственной ей отзывчивостью на всякое деяние, совершенное во славу Божию, молилась и размышляла о тех, чьим трудам столь многим обязан монастырь на Богородичной горе и молитвенную память о ком бережно сберегали в обители. Храм был поставлен Елизаветой Дмитриевной год спустя после кончины ее мужа — и храм чудесный, с деревянным резным иконо-стасом и деревянными же стенами, на которых были развешены прекрасно сохранившиеся восковые венки, принесенные в обитель в день погребения князя. Летом и осенью, в дни обретения мощей преподобного Сергия и его преставления, храм открывали. Служили литургию, молились преподобному, провозглашали вечную память Сергею Владимировичу, и Валя вместе с Валей Щукиной пела тропарь: «От юности восприял еси Христа в души твоей, преподобне…» Ее, Валентины Трофимовой, натуру можно уподобить туго натянутой струне — столь чутко отзывалась она на события мира дольнего и полные глубокой тайны голоса мира горнего. Новые впечатления копились в ней и вдруг пробивались сновидениями яркой осязаемой силы.
Однажды Валентина видела сон: она поднимается на самый верх Богородичной горы, к храму Преподобного Сергия, а ей навстречу идут он и она, князь и княгиня! Это точно были они, Валя не могла ошибиться. Князь был высок ростом, широкоплеч, с окладистой бородой, расчесанной надвое, и красавица-княгиня была с ним рядом, с ее милым, нежным, строгим лицом. И как приветливо они улыбались Вале, словно бы хотели сказать, что рады ее присутствию здесь, в монастыре, и желают ей достойно пройти назначенное ей монашеское поприще! Князь, запомнила Валя, одет был в серый, в едва заметную клеточку костюм. И княгиня, показалось, тоже была в сером — в чем-то наподобие жакета и юбки. Несколькими днями спустя, повстречавшись с одной старой монахиней, помнившей князя и княгиню и сохранившей в памяти подробности похорон князя — с прибытием на станцию Йыхве (тогда — Иевве) траурного поезда, встречей гроба с телом почившего в обители, отпеванием и погребением в склепе, Валя спросила: «Мать Нектария, а в чем его хоронили?» — «В сером костюме, — ни на миг не задумавшись, ответила м. Нектария. — И княгиню я помню тоже в сером».
Мы нимало не соблазняемся желанием изобразить Матушку Варвару человеком, наделенным даром провидения, умеющим прозревать минувшее и угадывать будущее и, наподобие Иосифа Прекрасного или Даниила, истолковывать смысл сновидений, которые посылает нам Небо. Ее сны мы воспринимаем как часть непрерывно совершавшейся в ней духовной работы, как продолжение ее непрекращающегося собеседования со своими духовными предшественниками, с теми, чьей наследницей она по праву являлась. Если ночью во время, как правило, краткого сна (Матушка была выраженным трудоголиком, и ее рабочий день затягивался подчас далеко за полночь) ее сознание получало необходимую передышку, то душа продолжала трудиться. По редким ее обмолвкам мы можем лишь приблизительно представить, что в своих снах она встречалась с мамой Марией Никитичной, светлая умиротворенность которой сообщалась и ей; видела папу Алексея Матвеевича и поутру, пробудившись, ощущала, что там, куда уйдем мы все, принят и папа, так страдавший от ухода любимой дочери в монастырь. Многие приходили к ней: и люди святой жизни, и труженики на Божьей ниве, и кровно-близкие, и покинувшие этот мир добрые знакомые — и эти чудесные свидания еще и еще раз подтверждали правоту евангельского слова: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы» (Лк. 20: 38).
Конечно, нам, как и всем тем, кто любил и любит Матушку, хотелось бы видеть в ее личности несомненные признаки человека, щедро наделенного Господом всевозможными дарами и в их числе — даром предвидения. Слабые люди, мы с особенным трепетом относимся к тем, кто берется предсказывать будущее — как наше личное, так и России, да и всего мира. Пророчество у нас в чести, однако истинные пророки являются чрезвычайно редко. Признаемся — и мы допытывались у Матушки: появится ли в нашем Отечестве пророк? А может, он уже есть и вскоре, как сказано у Пушкина, обожжет наконец глаголом наши сердца? Матушка отвечала сдержанно. «Не знаю, — после недолгого размышления проговорила она. — В нынешние дни, возможно, и не один есть пророк. Только скрываются до поры и молятся усиленно. И сам Господь, может быть, скрывает до времени таких людей. Мне все-таки кажется, — промолвила пюхтицкая настоятельница, — что народ идет к покаянию. И как будет каяться, так, наверное, и Господь отведет от нас Свой гнев». При желании и в этих простых ее словах можно обнаружить пророческий отблеск. Но мы хотели бы обратить внимание читателей, что целостность жизни, высота служения, устремленность к вечности, глубокое, глубочайшее погружение в молитву — дары, поистине бесценные сами по себе и уж во всяком случае превосходящие довольно часто встречающиеся ныне многозначительные попытки заглянуть в даль времен. В Матушке никогда не было эсхатологических настроений, а была раз и навсегда принятая ею установка на ясность православного сознания. Живи здесь, живи сейчас, соблюдай заповеди Христовы, будь — если ты монах — верен призванию и послушанию, думай о спасении, а остальное приложится. Мы не знаем, когда Господь будет вершить Свой Суд; но Суд будет, и помни об этом.
Ее как-то спросили: была ли матушка Нина (Баташева) наделена даром прозорливости? Игумения Варвара отвечала на это, что у ее духовной матери, каковой она всегда почитала матушку Нину, был огромный духовный и жизненный опыт. Опыт, знание людей, тонкая интуиция — все это позволяло ей с большой точностью предугадывать поступки людей, указывать на минувшие или грядущие произойти события их жизни, отвечать на обращенные к ней вопросы. Слова Матушки словно бы предвосхищали появившиеся после ее кончины толки о прозорливости, которой она обладала. Она, кстати, и сама с мягкой усмешкой заметила однажды: «И чего только не наговорят обо мне, когда я умру». Тут ничего не попишешь: православный народ наделяет тех, кто стал ему особенно дорог, особенными способностями, среди которых прозорливость занимает далеко не последнее место.
Была ли Матушка прозорлива? Ответим ее же словами: огромный духовный и жизненный опыт, глубокое знание человеческой натуры и поразительное умение улавливать тончайшие движения души — вот качества, которыми в полной мере обладала пюхтицкая игумения и проявления которых подчас ошеломляли окружающих. Одна из монахинь, чье послушание долгое время давало ей возможность близкого общения с Матушкой, рассказывала, что еще до монастыря старалась отучить себя смотреться в зеркало. В монашеском быту зеркалу нет места, да и по старой церковной традиции верующему человеку не следует появляться с ним и на богослужении. Читатель, мы надеемся, помнит, как сурово корила блаженная Аннушка Валечку Трофимову за то, что она пришла в церковь с зеркальцем в кармане. А тут — монахиня. Правду говоря, от принесенной из мира привычки она не смогла до конца избавиться и в монастыре. Особенно же когда по ее послушанию надо было ей идти в игуменскую, она открывала шкафчик с зеркалом и рукомойником, быстро-быстро взглядывала на себя, поправляла платок, волосы — и бегом к Матушке. Однажды по какому-то срочному делу ее позвали в игуменскую прямо из храма. Она тут же явилась. Матушка работала в просторной комнате, которая служила и столовой и приемной, в которой висели на стене прекрасный портрет о. Иоанна Кронштадтского, фотографии игумений-предшественниц, а в правом углу стоял киот с иконами и всегда горящей лампадой, возле дверей — трюмо. В его зеркала наша монахиня не смела и глянуть в присутствии Матушки. Игумения между тем ее спросила: «А что это ты так одета? Ну-ка, посмотри на себя в зеркало. Посмотри, посмотри! Ты же любишь в зеркало смотреться!»
И плача и смеясь, монахиня рассказывала нам, что тут ее словно бы пронзило. И первая мысль: откуда Матушка могла узнать? И вторая: никогда больше!
Умерла м. Сергия (Клименко), оставив после себя какие-то вещи, а главное — множество писем и своих дневников. Матушка пришла в ее келью, указала сестрам, что куда положить, и два чемодана велела отнести в канцелярию, на антресоли. Вскоре ей пришлось уехать лечиться, в канцелярию же время от времени заходила монахиня Л. и просила дать ей чемоданы, чтобы разобрать письма и дневники м. Сергии. Ей, само собой, отвечали: игумения не благословила. Из монастыря в московскую клинику, где со своим страшным, в конечном счете погубившим ее диабетом лежала Матушка, ей раз в неделю звонили с обстоятельным отчетом: что произошло (или не произошло) в обители. И вдруг посреди такого отчета совершенно обыденным тоном, словно об этом говорено-переговорено было десятки раз, Матушка промолвила: «А чемоданы матери Сергии отдайте Л. Пусть займется». И все тот же недоуменно-восхищенный вопрос: как?! каким образом? Ведь никто ей об этом ни слова ни полслова не говорил!
И сколько подобных случаев уже вошло в устную летопись обители! Точно так же, будучи далеко от монастыря, игумения вдруг спрашивала: «А как там Люба Павлова?» А Люба Павлова, пчельница, накануне полезла на дерево, упала и сломала руку. При этом никогда ранее Матушка о ней не спрашивала. Или: отправляла инокиню М. с коробкой конфет поздравить с днем рождения сотрудницу райисполкома. И как бы между делом наказала: «Смотри, коробку не открывай! И конфеты не ешь! Я знаю: ты конфеты любишь». Бедная инокиня обомлела: вчера, поздно вечером, проголодавшись, она открыла коробку конфет, присланную из Питера для монахини Е. Монахиня была в отпуске, коробка оказалась под рукой, инокиня открыла, глянула: изюм в шоколаде — и не удержалась. «Смотри, — повторила Матушка, — конфеты-то не съешь».
Что тут скажешь?
Надо ли ей было ходить дозором по кельям, проверять, чем заняты насельницы? Не секрет, что иные настоятельницы именно так и поступают. Но у нее не было в этом никакой необходимости. Она и так все знала.
Ну и добавим к вышеизложенному еще одну знаменательную сцену. В обитель приехал некий архимандрит и, само собой, первым делом навестил игумению. Матушка — само гостеприимство — пригласила его за стол, сказав: «Садитесь, владыко». На лице его высокопреподобия выразилось изумление. «Матушка! — воскликнул он. — Я ведь не епископ!» Матушка кивнула. «Знаю. Но я у вас крестик вижу».
Игумения Варвара видела точно: недолгое время спустя в Санкт-Петербурге архимандрит был хиротонисан во епископа.
Мы хорошо сознаем, что в известном смысле противоречим сами себе, приводя примеры, на которые многие наши читатели могут указать как на несомненные свидетельства прозорливости Матушки и даже проявления ее провидческого дара. Отметим между тем, что она высказывалась преимущественно о том, что происходило внутри монастырских стен или в более или менее непосредственной близости от них. Насколько нам известно, она ни разу не высказывалась о каких-то ожидающих Россию переменах, о новых испытаниях, которые сулит судьба нашему Отечеству. Она не была и — главное — не хотела быть пророком, но зато ее шестое чувство было с такой точностью настроено на обитель, что в монастырской жизни для Матушки секретов не оставалось. Она, кроме того, была человеком столь мощной духовной силы, что источником ее подчас потрясающего до глубины души знания могли быть ускользающие от обычного глаза и слуха мелочи, мимолетное выражение лица, оттенки взгляда и речи, сновидения и, наконец, нечто такое, чему мы не беремся найти слово, но что совершенно определенно существовало в ее отношениях с миром.
Духовный авторитет Матушки был столь велик, что к ней обращались прихожане Успенского храма, паломники, спрашивая, как им надлежит вести себя при той или иной житейской неурядице. Когда она появлялась на площади между игуменским домом и собором, ее — особенно в воскресные дни и в дни больших церковных праздников — тотчас обступал народ. Со времен преподобного Амвросия Оптинского, а может быть, даже и со времен преподобного Сергия Радонежского суть вопросов не изменилась, была все та же. Человек вопрошает о том, что его непосредственно заботит, желает получить ответ, какое принять ему решение. Из житейских неурядиц, бытовых столкновений, материальных затруднений во многом и состоит обыденная наша жизнь. Как правильно поступить? Верен ли будет шаг? Не соблазнит ли нас на этом пути нечистый? Не будет ли греха? Поэтому преподобного Амвросия, как мы знаем, и донимали вопросами: уродятся ли в нынешнем году хлеба? отделять ли сына? отдавать ли дочь замуж за того, кого она выбрала, или найти ей жениха побогаче? купить (продать) ли корову? Конечно, случались — и не так уж редко — вопросы, выходящие за круг обыденного: о смысле жизни, вероисповедных отличиях, сомнениях в бытии Божием с извечной мукой нашего сознания: если Бог благ и Он есть, отчего тогда существует зло? отчего мое дитя тяжко хворало и скончалось?
Приходилось и Матушке говорить о промысле Божием, проникнуть в тайны которого мы не можем; о нашей жизни как пути к жизни вечной; о любви, которую заповедал нам Господь. «Более же всего имейте усердную любовь друг к другу, потому что любовь покрывает множество грехов» (1 Петр. 4: 8). Наверняка она напоминала эти слова апостола — и потому, что в них содержится золотое зерно христианства, и потому, что они отвечали ее христианской, православной и человеческой сути. Она была православной в меру всех своих человеческих сил, а человеческое начало в ней зиждилось на православном понимании главных ценностей жизни. И самое главное было — любовь. Однажды мы стали нечаянными свидетелями разговора Матушки с приехавшей из России, кажется из Орла, бабушкой лет за семьдесят. Стояло теплое лето, Матушка устроилась вместе со своей гостьей-паломницей на маленькой веранде игуменского дома и внимала такой обыденной, но от этого не менее горькой повести. Старая свекровь и молодая сноха никак не могли сойтись в житейских мелочах, а главное, не могли поделить между собой единственного сына и любимого мужа. Бабушка нашла наконец кому открыть душу и лила слезы. Ах, какая грубиянка! Не приведи Бог. И все норовит по-своему, все против, и сына настраивает против. А сынок — он что? Он добрый, он родную мать любит, но ведь ночная кукушка всегда перекукует. Хоть из дома беги. Да куда?! Матушка скорбела вместе с ней и вытирала выступившие на глаза слезы. А говорила вот что: «Да прости ты ей, прости! Ты к ней подойди и скажи ей: милая ты, любимая моя дочь! Детки-то у них есть? Внучата твои? Нет пока? А будут. Будут, будут, ты не тревожься. А детки должны расти в любви, и чтобы вокруг них любовь была. Мир в доме нужен. Как нас преподобный Серафим учит? Стяжи мир в себе, и тысячи вокруг тебя спасутся. Ведь так?» Бабушка всхлипывала и кивала: «Так». — «Ну вот. Прости ты ее. Она по молодости и глупости хочет свой нрав показать, а ты ее прости. И молись за нее».
Любить и молиться. Это был ее второй после «Верую…» символ веры, которому она следовала всю свою жизнь.
3
Мы между тем намеревались сказать несколько слов о молитвенной жизни как всей обители, так и новоначальной Валентины. Сразу же уточним: жизнь монастыря сама по себе и есть молитва. Она — воздух для насельниц; изымите ее — и они задохнутся, словно рыбы, выброшенные на берег.
Для Матушки особенная притягательность монастыря заключалась именно в молитве. Незадолго до кончины она говорила, как бы единым взором окидывая и тот день, когда она переступила монастырский порог, и последующие годы и десятилетия: «Как хорошо в монастыре! Сколько тут молитвы! На весь мир!» «И живущие в затворах, — говорил некогда святой Исаак Сирин, — помогают мудрым советом и молитвами за людей». И без наших напоминаний всякий увидит корневое сходство высказываний пюхтицкой игумении и аскета седьмого века, о котором во второй половине века девятнадцатого святитель Феофан Затворник Вышенский составил такую проникновенную молитву: «Преподобне отче Исаакие! моли Бога о нас и молитвою твоею озари ум наш разумети высокия созерцания, коими преисполнены словеса твои, и паче возведи или введи в тайники молитвы, которой производство, степени и силу так изображают поучения твои, да ею окриляемые возможем свободно тещи путем заповедей Господних неуклонно, минуя препятствия, встречаемыя на пути, и преодолевая врагов, вооружающихся на нас». Матушка прибавляла, что монашеская молитва обладает особенной силой. И мы уверены, что с этим ее утверждением безоговорочно согласятся все те, за кого во время выпавших им испытаний молились на Богородичной горе. Сколь бы ни было тяжко, одно лишь сознание, что за тебя, за твоих близких, твоих друзей совершается молитва в монастыре — и на богослужении, и в кельях, и в круглосуточном бдении в псалтырной, придает новые силы, вселяет надежду и дарит веру. Ибо даже не столько монашеский подвиг отдельно, так сказать, взятых жизней, сколько их замкнутое в обители сообщество, их согласная устремленность к высшему, их совестная радостная жертва дают всем, живущим вне монастырских стен, утешительную надежду, что Пюхтицкий монастырь был, есть и будет нашим верным заступником перед Господом.
Монастырь, как мы сказали, это молитва. Полуночница (в новоначальную пору Валентины Трофимовой она начиналась в пять утра — зимой и осенью это довольно-таки жестокое для Прибалтики время с непроглядной темнотой, нередким ледяным дождем и низким атмосферным давлением, при котором едва хватает сил оторвать голову от подушки; милосердная Матушка, став игуменией, отодвинула полуночницу на час позже), литургия, молебны, всенощная да еще келейные правила: утреннее и вечернее — поистине, надо очень любить молитву, надо верить, что, обращенная к Господу, Пречистой Его Матери и всем святым, она действительно будет ими услышана, чтобы изо дня в день совершать этот молитвенный круг, сам по себе требующий немалых сил. Заметим теперь — и не просто потому, что, как говорят, всякое лыко нам в строку, а с некоторым даже назиданием. Валя с удивлением и, надо полагать, с радостью открыла, что старые монахини, с молодых, а то и совсем юных лет подвизающиеся в обители, вовсе не были неукоснительно строгими поборниками жесткого распорядка богослужений. Неподобающего поведения они, разумеется, ни в коем случае бы не допустили, но, как бы сейчас сказали, ригоризм был им чужд. Мать Алексия, к которой Валя перешла келейничать от м. Ираиды, монахиня высокой жизни, строгая, требовательная, так, к примеру, говорила Валентине, зимой собирающейся в трапезную церковь на полуночницу: «Поспи еще. Тебе скоро в лес, на холод. Поспи».
Объясним сразу, почему Валентина Трофимова перешла в келью м. Алексии. Та попросила у игумении Рафаилы: «Дайте мне Валю из Луги». Игумения благословила, и Валентина перебралась к м. Алексии. А м. Ираида? — спросит читатель. Мать Ираида душою наверняка поскорбела, что приходится расставаться с Валей, замечательной, доброй, заботливой девушкой. Но давным-давно и накрепко впитала она первейшее молитвенное правило: послушание паче поста и молитвы.
Что же до м. Алексии, то от нее к Валентине Трофимовой тянулась незримая нить — одна из тех, о которых мы уже говорили в нашем повествовании и которые накрепко связали Матушку с огромным пластом православной жизни России. Брат м. Алексии был священником в Никольской церкви на окраине Луги, у слияния рек Луги и Вревки, на Вревском кладбище. Церковь эта, сначала деревянная, в начале минувшего века по проекту замечательного зодчего Виктора Никандровича Боброва возведенная в камне, радовала взор ведущим на паперть высоким крыльцом, стройной колокольней и нарядным сочетанием белого — цвет оштукатуренных поверхностей — с красным — цвет узорчатых деталей из кирпича. Еще одна немаловажная подробность: по проекту В. Н. Боброва для подворья Пюхтицкого монастыря в Санкт-Петербурге на Васильевском острове была построена церковь Тихвинской иконы Божией Матери. Мы уже упоминали о ней и о печальной ее судьбе: в советские годы, обезглавленную и перестроенную, ее превратили в магазин. Каково было Виктору Никандровичу (он умер в 1935-м) наблюдать унижение своего творения? Каково было ему знать, что красавицу-церковь на Вревском кладбище сначала пытались взорвать, а затем принялись разбирать на кирпичи? Кладка, однако, оказалась не по зубам: изгадить сумели, а извлечь свою пользу — нет.
Валентина вместе с мамой, Марией Никитичной, иногда ходила на Вревское кладбище. Идти надо было через всю Лугу — пересечь железнодорожные пути, пройти по центральной улице, свернуть налево, на Болотную, и затем по улице Красной артиллерии выбраться на дорогу, ведущую на кладбище. Зачем они предпринимали такое совсем неблизкое путешествие? Для человека, с детства не приученного к молитве, ответ может показаться странным, но это так: помолиться за усопших. На этом погосте у Трофимовых не было родных могил, но здесь погребен был православный народ. Здесь, в церкви, прекрасные и скорбные руины которой были у них перед глазами, дорогих покойников поминали на литургии и на панихидах, здесь, в склепе под зданием храма, упокоилась купеческая вдова Александра Ивановна Третьякова, за свой счет построившая церковь и затем Христа ради передавшая ее городу. Марии Никитичне и Вале казалось, что с тех пор, как разрушили храм, покойники как бы осиротели и недоуменно и терпеливо ждали, кто бы попросил о них со всем усердием у Господа, дабы Он принял их в селения праведных. И, обходя могилки, прикасаясь к заросшим ярко-зеленым мхом останкам храма, они молились бескорыстной, чистой, сердечной молитвой за зде лежащия и повсюду православныя христианы.
И выходило, что и за иерея, брата м. Алексии, погребенного на Вревском кладбище, тоже молилась Валентина Трофимова.
Она сказала об этом м. Алексии, и та с молчаливой благодарностью кивнула в ответ.
Однако как бы ни снисходили старшие сестры, да и сама игумения Рафаила к новоначальной Валентине, как ни старались, чтобы тяготы послушаний не вымотали ее, все равно — после покоса, или уборки картофеля, или зимнего леса надо было ей спешить на клирос и вместе с Валей Щукиной и другими сестрами (голосов, впрочем, в ту пору в обители было мало) в полусумраке маленького храма в трапезной петь: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя…», или вставать за аналой посреди церкви и при теплом свете двух свечей читать: «Благослови, душе моя, Господи, и вся внутренняя моя имя святое Его». Или в воскресенье на литургии вкладывать всю душу, все сердце в слова Херувимской: «Иже херувимы тайно образующе…»
Как она пела! И в те, первые годы ее пюхтицкой жизни, а затем в Марие-Магдалининском монастыре, в Вильнюсе, и снова в храме на Богородичной горе, уже будучи игуменией. Пение Матушки в хоре правого клироса мы слышали — увы — не так часто. Но навсегда запомнили ее голос, сильный в звучании, свободный в своем взлете, выразительный в оттенках. Если бы не знать, что это — чистейший дар Божий, то можно было подумать, что Матушка выросла не в Чудове и Луге, а где-нибудь в Италии и ее учили вокалу лучшие педагоги. В нашем повествовании мы совсем недаром отмечали, что пение было ее приношением Господу. Вот почему в ее голосе вернее и прежде всего надо было слышать не школу — откуда?! — а любовь; не технику, а сердце; не артистизм, а глубокое молитвенное чувство. Между тем сестры обители, пришедшие в монастырь из мира музыки, говорили, что в опере Матушка стала бы звездой первой величины и ее ожидала бы мировая слава Елены Образцовой и Галины Вишневской.
И даже если день выдавался особенно тяжкий, если руки едва поднимались, а ноги еле шли, и если казалось: придет в келью и упадет замертво, богослужение всегда становилось для Вали живой водой. Сказал бы кто-нибудь ей: иди, Валентина, отдыхай после трудов праведных, она в ответ упрямо бы замотала головой: в храм! Храм был тем единственным местом, где она ощущала полноту бытия. Ей иногда казалось, что она молится здесь всю жизнь, что давным-давно всех здесь знает и любит, и хотела бы, когда придет ее час, здесь получить последнее напутствие, отойти ко Господу и лечь на вечный покой на монастырском кладбище, рядом с монахинями, которые — она верила — удостоились вечного блаженства. Недаром ведь святой праведный Иоанн Кронштадтский, бывая в монастыре, непременно посещал кладбище, кланялся могилкам и повторял: о, сколько тут мощей! С той поры еще больше стало могилок. Вся история благословенной Пюхтицы лежала здесь, подле древнего дуба, у которого четыре с лишним столетия назад явилась Пресвятая Богородица и в расщелине которого обрели затем чудотворную икону Ее Успения.
Матушка не оставила непосредственных воспоминаний о первом в ее жизни престольном празднике обители. Но не единожды оброненные ею замечания, краткие пояснения к прочитанному или услышанному, даже выражение ее лица, и задумчивого, и просветленного, — все дает нам основания утверждать, что празднование первого для нее Успения в Пюхтице стало для Матушки огромным духовным событием. Безусловно, в наши дни все совершается с куда большим торжеством, с непременной архиерейской службой, великолепным пением обоих клиросов, выносом из Успенского собора увитых живыми цветами чудотворной иконы Успения Божией Матери, Пюхтицкой иконы Божией Матери, обновившемся в 1929 году (да, было это чудо!) образом Господь Вседержитель на престоле, многолюдным крестным ходом на Святой источник, к месту первого явления Богородицы в здешних местах. Все праздничные заботы не одно десятилетие проходили через сердце игумении Варвары. Богослужения, крестный ход, праздничная трапеза, прием гостей, устройство многочисленных паломников — все, разумеется, совершалось по заведенному Матушкой четкому порядку, но всякий раз она не могла не волноваться, будто все было впервые, как в тот незабвенный день 28 августа 1952 года. Но что значили все заботы в сравнении с великой духовной радостью и словно бы обновляющейся, как чтимая икона, любовью к Матери Божией, истинной Хозяйке обители, ее главной и вечной Настоятельнице? Мы склонны предположить, что именно здесь, на Богородичной горе, где все проникнуто незримым, но столь ощутимо внятным присутствием честнейшей Херувим и славнейшей без сравнения Серафим, где живое свидетельство о Ней хранят не только древний дуб и незамерзающий источник, но каждое дерево, каждый куст, каждая былинка, поднявшиеся на этой земле, — именно здесь Матушка и разумом, и душой, и всем существом своим приняла необыкновенные по красоте и глубочайшие по смыслу слова праздничного тропаря. «В рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси, Богородице, преставилася еси к животу, Мати сущи Живота, и молитвами Твоими избавляеши от смерти души наша». Тогда, в августе пятьдесят второго, доктор Кескюля кричал что-то из-за ограды больницы, велел включать на полную мощность динамики радио, грозил страшными карами, но крестный ход неспешно двигался по склону горы вниз, к Святому источнику, и Валя Трофимова вместе со всеми пела: «Величаем Тя, Пренепорочная Мати Христа Бога нашего, и всеславное славим успение Твое».
У Матушки, сколько мы ее знали, никогда не было желания показать себя в такой сложной и тонкой материи, какой является богословие. Вернее, она представляла собой, если позволительно так выразиться, иной тип богословия, где мы напрасно бы стали искать глубокомысленные рассуждения, неожиданные доказательства и блистательные формулировки. Когда нам случалось в разговоре с ней привести на память какое-либо тонкое, на наш взгляд, богословское или философское суждение, она безмерно восхищалась силой человеческого разума. «Надо же!» — простодушно говорила Матушка, и прекрасное ее лицо светилось неподдельным изумлением. Но ее богословие было не от ума, а от сердца; не от книги, а от жизни; не от избытка знаний, а от преизбытка веры. «О, если бы начать действительно жизнь новую! О, если бы обновиться умом, сердцем, и всем существом, и делами нашими! О, если бы совлечь └ветхого человека“, облечься в нового, чуждого для тьмы и греха и всего, что удаляет нас от Обновителя нашей жизни и Обитателя чистых душ — сладчайшего Господа Иисуса Христа!» — так, с лишним четверть века спустя после августа пятьдесят второго, обращалась она к пюхтицким сестрам, поздравляя их с праздником. Нет, это были не ее слова. Матушка выписала их в свою записную книжку из дневника одного инока, опубликованного в 1912 году. Но они столь полно отвечали ее глубочайшим стремлениям, ее прямой, точной и ясной линии жизни, что она произнесла с волнением, как бы делясь сокровеннейшими своими помыслами и чувствами. И прибавила: «Вот чего всем вам, мои дорогие, хочется пожелать».
Она благовествовала своей личностью, жизнью, судьбой, благовествовала, как сказал апостол, «не в премудрости слова, чтобы не упразднить креста Христова» (1 Кор. 1: 17). Крест этот был всегда с ней, в ее сердце. Быть может, без него она бы легче прожила свою жизнь — как живут, увы, очень и очень многие из нас, едва ли не большинство. Но он, крест нашего Спасителя, был дан ей, мы полагаем, от рождения, и с годами проступал в ее личности все отчетливей и ясней, пока она не почувствовала, что, наподобие Симона Киринеянина, должна поднять его и нести до последнего вздоха.
И в соответствии со своим богословием веры, сердца и жизни, она объяснила бы крестный ход к Святому источнику как путь к спасению. И Кескюля, и ему подобные, сколько бы их ни было, не могли встать неодолимым препятствием на этом пути, чему неоспоримое свидетельство — кровавые письмена летописи православия в минувшем веке, когда во множестве страдали, принимали мучения и шли на смерть люди, не изощренные в богословии, но, как Матушка, выстроившие свою жизнь на камне веры. Не все, влившиеся в крестный ход, далеко не все достигнут цели — это так. Но кто или что может помешать нам — как поется в причастном в Успение — «Чашу спасения принять, и имя Господне призвать»?
Так — или примерно так — с юных лет думала Матушка и держалась этой руководящей мысли и следовала ей до последнего вдоха.
Однажды осенью несколько дней шли дожди, потом тучи раздвинулись, блеснуло солнце, и, словно дождавшись его, со щемящим сердцем курлыкань-ем пролетел над Богородичной горой журавлиный клин. Мы с монахиней Л. смотрели ему вслед. Клин сбился, превратившись в неровную, наискось вытянувшуюся линию, затем снова встал в перелетный порядок и мало-помалу растворился в посветлевших небесах. «Долетят ли?» — скорее всего, у себя самой спросила монахиня. И, помолчав, прибавила: «Вот и душа еловеческая…»
И не надо было ей ничего объяснять более. Наши души либо летят, либо еще только пытаются вырваться из пещеры плоти. Как им помочь? Как придать силу их крыльям? Как уберечь от усталости на таком будто бы длинном, но, в сущности, столь коротком пути? Всемирно известный доктор из Ламбарене, теолог, музыкант и врач, нобелевский лауреат Альберт Швейцер говорил, что «мой аргумент — моя жизнь». Без сомнения, он дал великий пример подвижнической жизни и человеколюбия. Но Христова невеста от юности своей, игумения Варвара так сказать о себе никогда бы не смогла, хотя ее жизнь может быть выставлена как ярчайший пример и высокой веры, и подвижничества, и удивительной цельности личности. Будучи человеком чрезвычайной скромности, она заметила как-то, что все, что ей удалось, лишь наполовину можно считать воплотившимся призванием. Другая половина — молитва мамы, Марии Никитичны.
Иными словами, и в юные и молодые свои годы и на вершине жизни, в цветении мудрости, Матушка со всей силой верующего сердца уповала на молитву. Для нее молитва не была заключена только лишь в обложки молитвослова или в прекрасном строе православных богослужений — обыденных, великопостных, праздничных; молитва была для нее в непрестанном обращении к Богу — утром, днем, вечером, ночью, все годы, всю жизнь.
4
В Пюхтице Валентина Трофимова молилась и трудилась до конца 1955 года. Это было — насколько мы понимаем — время узнавания: Богородичной горы, обители, сестер и, в конце концов, самое себя.
Правда, из этих трех лет почти год надо вычесть: по благословению игумении Рафаилы Валя отправилась в Таллин и несла послушание на монастырском подворье.
Поскольку нам бесконечно дорого всякое место служения Матушки — послушницей ли, монахиней, настоятельницей, — не миновать сказать несколько слов об этом подворье. Ну, прежде всего: Пюхтицкому монастырю оно почти ровесник — основано в 1894-м. Была сначала на тихой Шубинской улице в Ревеле (теперь улица Реймани в Таллине) деревянная церковь, на месте которой в начале минувшего столетия поднялся каменный красавец-храм, шатровый, многоглавый, изукрашенный и всем своим празднично-радостным обликом напоминающий московский храм Покрова Пресвятой Богородицы, что на Рву, более известный в народе как храм Василия Блаженного. Раскинулся во дворе большой фруктовый сад; а внутри Введенского храма — Боже, какая была внутри красота! Светлый иконостас с главной храмовой святыней — образом Божией Матери «Скоропослушница», выложенный разноцветной плиткой пол (Матушка называла его «мозаичным»), много окон, много льющегося из них света и чудесный хор, в рядовые дни — пять голосов, включая чистый и сильный голос Вали Трофимовой, в праздничные же пели оба клироса под управлением Нила Ивановича Карзова. Время летело быстро: молитва, пение в храме, работа в саду, а вечерами, вплоть до глубокой ночи Валентина вместе с другими сестрами шила и стегала ватные одеяла. Год спустя она вернулась на Богородичную гору, подворью же оставалось жить совсем недолго. Уже в Вильнюсе Матушку больно ранило известие о его разорении. Позднее от очевидцев она узнала подробности: как весной пятьдесят девятого к Введенскому храму подогнали крытые брезентом грузовики, как складывали в кузова иконы и церковную утварь и как грузовики уезжали в Пирита, где в бывшем имении графа Орлова-Давыдова, в сараях, брошены были «Скоропослушница», наспех разобранный иконостас, дивное паникадило… Где ныне все это?
Нет ответа.
Много позднее, как пюхтицкой настоятельнице, Матушке приходилось не единожды бывать в Таллине. Но улицы Реймани она избегала. Ей, помнившей Введенский храм, храм-красавец, радостный и нарядный, больно было видеть на его месте унылые дома и манекены в модной одежде за стеклом витрины магазина «Kannike», что в переводе на русский означает «фиалка». Жестокость и пошлость мира словно бы праздновали здесь свою победу — но, будем надеяться и верить, далеко не окончательную. Однако для Матушки это был еще один шрам на сердце. Сколько пришлось перевидать ей разрушенных и униженных церквей, сколько пришлось пережить скорбного недоумения — зачем?! отчего?! — сколько довелось пролить тихих, невидимых миру слез! И с тем большим упорным рвением она восстанавливала, приумножала и оберегала красоту обители на Богородичной горе.
Богородичная гора, как мы уже отмечали, сразу же взяла ее в плен. Чистая, чуткая душа, она сразу же почувствовала, что все здесь овеяно и проникнуто постоянным присутствием Божией Матери, Которую сестры обители всегда считали своей первой и главной Настоятельницей. Можно представить, с каким вниманием слушала Валентина Трофимова чудеснейшие предания о явлении Богородицы сначала у подножья горы, возле незамерзающего источника, а затем — у дуба, чей темно-серый, в глубоких морщинах, сухой, но еще крепкий ствол и поныне поднимается за высоким, в человеческий рост забором на монастырском кладбище. И Святой источник, прозрачные чистые воды которого навечно запечатлели некогда отразившийся в них лик Богоматери, уже в наше время изредка как бы проступающий сквозь столетия и предстающий перед глазами изумленных паломников, и древний дуб, вот уже четыре с лишним века молчаливо и верно хранящий благоговейную память о совершившемся чуде, и небеса над горой, светлеющие в дни Богородичных праздников, — все это скоро стало неотъемлемой частью жизни послушницы Валентины Трофимовой. И, конечно же, икона — чудотворная икона Успения Божией Матери, обретенная в XVI веке и ставшая словно бы зерном, которое упало в благодатную почву и спустя века дало замечательнейший побег — монастырь на Богородичной горе. С чувством, в котором слиты были воедино поклонение, вера, любовь, упование, молилась перед ней Матушка, и читатель, надеемся, помнит вы-рвавшееся однажды из ее груди восклицание: «Царица моя! Госпожа моя!» Мы полагаем — нет, мы даже уверены, — что это были слова не только молитвы; это был ответ на обращение голоса с Небес, обращение Той, Чьей послушницей с первых дней в монастыре ощущала себя пюхтицкая игумения.
Святой источник, древний дуб, чудотворная икона, храмы, склеп с прахом Ша-ховских, окрестные леса, где немудрено было заблудиться, — таков (далеко не в полном охвате) был мир Пюхтицы, в который вошла Валентина Трофимова и кото-рый сразу же стал ее домом. Она не чуралась любого труда, молилась естествен-ной, как дыхание, молитвой, пела, и никакие неурядицы монастырской жизни не могли омрачить ее духовного состояния. Неурядицы? Господи, да где же их нет! Только представьте: первая половина пятидесятых годов прошлого века, бедный монастырь — да, да, нынешние паломники, восхищенно созерцающие подобие Эдема на Богородичной горе, — бедный, ибо расцвет любимой нашей Пюхтицы лето-пись прочно связала с именем игумении Варвары (Трофимовой), пять деревянных домиков, выстроенных еще первой настоятельницей, игуменией Варварой (Блохи-ной), промерзающий в холода Успенский собор, скудное пропитание, для пополне-ния которого — хотя бы сахарку прикупить! — сестры в свободное от послушаний время собирали на продажу ягоды, головная боль при попытке разрешить трудней-ший вопрос: хватит ли денег на новые калоши, — ничто, повторяем, не мешало Ва-лентине чувствовать себя вполне счастливой. Ибо все тяготы и трудности не зна-чили ровным счетом ничего в сравнении с обретением вечной жизни, ради чего, собственно, она и поступила в монастырь. Кроме того она уже знала замечатель-ную и знаменательную историю о том, как однажды святой праведный Иоанн Крон-штадтский вместе с игуменией Варварой (Блохиной) шел к источнику и вдруг, огля-нувшись, произнес: «Матушка, посмотрите, у вас на горе великолепный собор стоит!» — «Хорошо бы, — вздохнула настоятельница, — да не из чего». Отец Иоанн словно бы не слышал ее. «Матушка, какой у вас на горе великолепный собор, вы только посмотрите!» — «Батюшка, все понятно, да откуда?» И в третий раз сказал ей о. Иоанн: «У вас такой собор стоит на горе, что антихрист до него не дойдет! И ваш монастырь Матерь Божия так сохранит, что вы никогда и ни в чем не будете иметь нужды. Богатыми не будете, но сыты будете все-гда. Будете трудиться — будете сыты».
Вряд
ли, мы полагаем, этот разговор мог состояться 11 мая 1891 года — в день первого
посещения батюшкой Пюхтицы. Из
обстоятельной книги «Пюхтицкая обитель и ее
покровитель святой праведный Иоанн Кронштадт-ский» (Пюхтица, 2009), в составлении которой Матушка принимала
непосредственное участие, мы узнаем, что с семи утра до часа дня о. Иоанн был
занят сначала исповеданием, а затем богослужением и только потом, перед
отъездом, поднялся на Богородичную гору: к недостроенной там лютеранской кирхе
(на ее месте два десятка лет спустя встал Успенский собор) и еще повыше
— туда, где стоит ныне храм во имя Преподобного Сергия. В ту пору уже учреждена
была Пюхтицкая Успенская женская община, ею управляла
присланная из Костромского Богоявленского монастыря монахиня Варвара (Блохина).
Спустя полтора месяца после приезда о. Иоанна община справила новоселье в
первом, построенном для будущего монастыря деревянном доме на склоне
Богородичной горы. А вот уже в 1893-м и, кстати, тоже 11 мая,
когда монастырь уже строили и когда монахиня Варвара посвящена была в сан игумении и стала первой настоятельницей обители, о. Иоанн
приехал еще раз, служил утреню и литургию и тогда-то, скорее всего, и указал новопоставленной игумении на
возникший перед его взором величественный собор на Богородичной горе.
Матушка Варвара — не Блохина, первая, а Трофимова, седьмая игумения
— так рассказывала о первых годах жизни обители. «Поначалу, — говорила она, —
служба совершалась в Никольской церкви, нынешней нашей кладбищенской, здесь был
небольшой приход. А затем был основан монастырь, в котором матушка Варвара была
поставлена игуменией. Земли у монастыря было немного:
где-то монастырь прикупит, где-то подарит правительство, где-то князь с
княгиней дадут часть земли. Молились и пели на двух языках: эстонском и
русском. Были созданы приют и школа (она и теперь стоит). И вот таким образом
матушка Варвара создавала Пюхтицкий монастырь. Учила
сестер петь и читать, учила рукоделию и шитью, сразу организовала башмачную, разные мастерские. В монастырь стали приходить и
девушки и вдовушки. Шли в приют и в монастырь, потом из приюта в монастырь
переходили. Девочки вырастали: одни уходили в медсестры, другие иногда выходили
замуж за священников (матушка готовила им приданое), а некоторые вступали в
монастырь. На приобретенной земле сеяли рожь и пшеницу. Строили домики, в
которых мы сейчас живем: пять деревянных домиков — это все варваринские
домики, первой матушки. Она сказала: └Деточки, это я вам строю времяночки-домички,
а пройдет время, мы вам каменные выстроим“. Ее уже давно как нет, она в 1915
году скончалась, а мы в так называемых времяночках ее
живем уже сто двенадцать лет. Вот так возрастал наш монастырь».
С основания монастыря прошло не так уж много времени — и на Богородичной горе пожертвованием приснопамятного Ивана Филипповича Терещенко, воспитанника Петровского Полтавского кадетского корпуса, генерал-майора и храмоздателя (на его средства построена также церковь Иоанна Лествичника в московском Донском монастыре, где он погребен), при духовной поддержке о. Иоанна Кронштадтского вырос величественный Успенский собор. Сбылось провидение о. Иоанна, и на сей раз преподавшего урок веры, которая — по слову Спасителя — может повелевать горами. Он верил, что собор непременно будет, — и как отклик на его веру в далекой от Пюхтицы Москве отыскался жертвователь; талантливый архитектор Александр Артемьевич Полещук создал проект; закипела стройка, и на Успение 1910 года храм был освящен. Отец Иоанн верил и вслед ему верила новоначальная Валентина, что над благословенной Пюхтицей простерт Покров Царицы Небесной, оберегающий обитель от бед и напастей, вселяющий надежду и дающий силы с терпением и любовью переносить лишения скудно устроенного быта. Да ведь, в конце концов, монастырь — не дом отдыха. И разве Мария Египетская не провела почти полвека в пустынном уединении, посте и покаянных молитвах?
Провидение о. Иоанна о Пюхтицком монастыре не могло не вдохновлять насельниц. Вместе с тем Матушка со свойственной ей духовной чуткостью прекрасно осознавала тонкую, подчас едва уловимую грань между вдохновением монашеского подвига и самообольщением живущего в каждом из нас «ветхого человека». Вот-де — живем на Богородичной горе и тем самым уже спасены. Матушка, словно опытный кормчий, видела все подводные камни и предостерегала сестер, чтобы они, как она не единожды говаривала, «не очень-то воображали о том, что батюшка Иоанн сказал». «Гляньте, — призывала Матушка, — как мы живем, как ведем себя. Будем людей любить, будем людей встречать, будем людей кормить — нас, — говорила игумения, — Матерь Божия никогда не оставит». И прибавляла, что собор сам по себе не может служить неодолимой преградой антихристу. Но есть препятствие, которое ему никогда не преодолеть, щит, который он не в силах поразить, — чистота и строгость монашеской жизни. От этого в конечном счете все и зависит.
«Без Бога, — любила говорить она, — ни до порога».
Ибо для чего мы живем?
«Для Бога, — отвечала Матушка, — для жизни вечной, в которую мы верим и которая, несомненно, будет!»
Что скрывать — растерянность, даже, можно сказать, какая-то обреченность ощущалась в обители в дни ее смертельной болезни. Знали, что она тяжко больна, знали, что время земной ее жизни кончается и что назначенный ей от Господа путь ею пройден. Но как же без нее?! Ведь одна только мысль, что она здесь, в монастыре, в своем игуменском домике, что к ней всегда можно прийти за советом, помощью, за добрым словом, что в храме она вместе со всеми молится Пресвятой Богородице, — одна лишь эта мысль сама по себе вносила покой, ясность и умиротворение. А предстояло теперь жить без Матушки. И спрашивали у нее: «Как же?!» Она отвечала: «Любите друг друга».
Вскоре после ее кончины двум сестрам был сон, в котором нашло подтверждение то главное, что Матушка терпеливо и настойчиво много лет насаждала в обители. Она к ним явилась в полном игуменском облачении, с наперсным крестом и посохом и повторила не раз сказанное ею при жизни: «Монастырь достоит до конца, если сестры будут иметь любовь друг к другу».
По своей склонности заносить в тетради созвучные ей высказывания людей высокой духовной жизни, Матушка записала слова преподобного Варсонофия Оптинского, обращенные к послушнику Николаю, будущему Оптин-скому старцу Никону. «Не все монашество, — говорил преподобный, — за-ключается в подряснике да каше. Надел подрясник, стал есть кашу и думает: я теперь стал монахом. Нет. Одно внешнее не принесет никакой пользы. Правда, нужно носить монашескую одежду и поститься, но это не все. Лампа, пока не горит, не оправдывает своего назначения — светить. Чего же не достает? Огонька. Необходим и фитиль, и керосин, но если нет огня, если она не зажжена, она не приносит никому пользы. Когда же она зажжена, сразу польется свет. Так и в монашестве: одна внешность не приносит пользы, необходим внутренний огонек».
Этот внутренний духовный огонек Матушка сберегала всю жизнь — как на пасхальном крестном ходу нам случается нести меж сомкнутых ладоней свечу, защищая ее пламя от порывов весеннего ветра, так и она сберегала его в самой себе, в доверенных ее попечению сестрах обители.
5
С первых дней в монастыре она стремилась к совлечению с себя одежд «ветхого человека». Ее заветной целью, как мы знаем, было монашество и связанная с ним полная перемена внутренней жизни. К этой цели вели ступени, которые ей, как всякой новоначальной, надлежало пройти. Широко распахнутым взором она смотрела на открывающийся ей мир и всем сердцем впитывала его, — но и монастырь, его настоятельница, сестры внимательно вглядывались в Валентину Трофимову. Глубоко ли в ней произволение к монашеству? Является ли служение Господу делом всей ее жизни? Не случится ли в ней каких-либо перемен, не потянет ли ее с неодолимой силой за ограду, не закрутят ли ее вихри неуспокоившегося сердца? По силам ли ей жить так, как научал, к примеру, старец Анатолий монахиню Марию Ардатовскую, в миру — Матрену, узнав о ее желании поступить в монастырь: «Что тебе сказать, Матронушка, вот даю тебе правило, живи так: никому из людей не завидуй, а довольствуйся тем, что сама имеешь, безропотно терпи скорби и болезни, какие тебе встретятся в жизни, — в этом все твое спасение»? (Выписано Матушкой из «Жизнеописаний отечественных подвижников благочестия 18 и 19 веков».)
Что
ж, семь раз отмерь — один отрежь. Ведь желание еще и еще раз убедиться
в нерушимой твердости намерений новопоступившей было
не лишено оснований. И Пюхтицкая обитель, и
другие монастыри знают случаи, когда сестры, и даже не послушницы, а уже
рясофорные и — бывало! — в малой схиме, уходили обратным путем: из монастыря в
мир. Подобные истории случались и при Матушке — и всякий раз великой болью они
отзывались в ее сердце. Стучат в монастырские двери совсем молоденькие,
умоляют: впустите! — так горят желанием иноческой жизни. У большинства насельниц этот огонь с годами делается, быть может, менее
заметным, но не гаснет, становясь ровнее и надежнее. У некоторых же идет на
спад, слабеет и в конце концов чахнет и угасает
совсем. Являются другие желания: семьи, учебы, деятельности в
миру. В них, этих желаниях, нет ровным счетом ничего зазорного, они
естественны, но они — другие. В подобных случаях, сохраняя внешнее спокойствие,
Матушка говорила: «Калитка открыта». Но не передать, как она страдала. Кто бы
ни уходил из обители, это всегда было для нее сильнейшим ударом. Ибо кого она
упрекала, что та, которая еще вчера была сестрой, предпочла жизни в
монастыре, прямой дороге к спасению, постоянному служению Господу — заботы
мира, сами по себе вызывающие рассеянность помыслов? Кому она говорила, что за
оградой обители мало-помалу истончается и сходит почти на нет
сознание, что жизнь будущего века надо успеть заслужить в краткий миг между
двумя вдохами: первым и последним? Кому она пеняла, что отныне еще одна душа
пустилась вплавь по неспокойным водам житейского моря? Бессонными ночами она
говорила все это самой себе, и себя же упрекала, и себе самой пеняла. Больно ей
было? До невидимых миру слез. Обидно? Еще как! С ее-то непоколебимой верой, с
цельностью ее натуры, с ее любовью к обители всякий уход она считала изменой —
о, нет, не ей, игумении Варваре, эту сестру принявшую
в монастырь и благословившую на молитву, труд и послушание. Нечто садняще-личное в ее душе, конечно же, оставалось — тем
рубцом, который остается на сердце после инфаркта. Но более всего Матушка
сокрушалась о том, что человек изменяет сам себе. Своему высшему призванию.
Теряет духовный слух, слепнет духовными очами и не слышит более над собой
небесного зова и не видит открывавшуюся ему прежде светоносную даль. Матушка
хорошо помнила рассказ об одном питерском священнике, который в тридцатые годы,
не выдержав гонений, сложил с себя сан и с тех пор ни разу не молился в церкви
— ни среди прихожан, ни тем более в алтаре.
И о чем же был его последний вздох? О чем он сожалел, прощаясь с этой жизнью? В
чем безмерно печалился? «Боже, — шептал он на смертном одре, — какой красоты я
себя лишил…»
Истинно, истинно сказал апостол: «…не все дети Авраама, которые от семени его» (Рим. 9: 7).
Никого из пожелавших покинуть обитель Матушка не уговаривала, никого не пыталась переубедить. Калитка открыта. Игумения еще раз просматривала личное дело ушедшей, просила принести из церкви ее помянник и этими чи-сто формальными действиями завершала расставание. Прощай, словно бы го-ворила она. Я плачу и скорблю — и дай тебе Бог достойно прожить вне монастырских стен.
Мы, впрочем, уверены, что у игумении Рафаилы не было ни малейших сомнений в твердости намерений Валентины, а у старших сестер если таковые сомнения и были, если, как мы помним, раздавались среди них голоса: зачем-де нам эта советская и ничего не умеющая, то скоро развеялись и они. Рассматривая снимки Матушки поры ее поступления в обитель, глядя на ее чистое, прекрасное, еще совсем молодое, но уже исполненное твердой, взрослой решимости лицо, мы, правду говоря, с некоторым удивлением думаем: какие сомнения? В ней?! Но ежели даже на старых фотографиях видна девушка, рожденная быть Христовой невестой, то какие, по нашему суждению, могли возникнуть опасения, что она будет неблагонадежной для Царствия Небесного? Кто мог сказать, что, возложивши руку свою на плуг, она примется озираться назад?
Короче говоря, менее чем через год, 21 апреля 1953 года, игуменией Рафаилой Валентина Трофимова была одета в связочку.
Кто бывал в Пюхтице, тот наверняка и видел и запомнил молодых послушниц в рясах и островерхих, черного цвета головных уборах. На послушаниях ли, во дворе обители, по которому они пролетают, будто молнии, на чудесной по красоте дорожке, ведущей вверх, к вершине Богородичной горы, к церкви Преподобного Сергия, куда они взбегают на одном дыхании, на колокольне ли Святых врат, в Успенском ли храме, где на богослужении они стоят друг подле друга и легко и согласно склоняются в поклонах, едва не касаясь пола своими связочками, — везде в обители наблюдаешь этих радостных, милых девушек, вовсе не поблекших от черного цвета их облачений. Но почему — связочка? Связочка — связать себя, свои желания, порывы, свою волю, вступить на стезю послушания. Связочка — еще не обет, но уже осознанный, твердый шаг к будущему спасению.
Как это изначально заведено было в Пюхтице и как это неукоснительно соблюдается и поныне, Валентину одевали в связочку до начала вечернего богослужения. «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся? — негромко пел хор. — Господь Защититель живота моего, от кого устрашуся?»
Что происходило с ней в эти минуты? Что творилось в сердце? Какие чувства обуревали душу? О, куда как заманчиво было бы описать ее, Валентины Трофимовой, внутреннее состояние, когда с распущенными по плечам и спине русыми волосами она недвижимо стояла перед чудотворным образом Успения! И сказать (мы полагаем, это вряд ли оказалось бы против истины), что главные ее мысли были о маме, Марии Никитичне, и о Матери Божией, Чьей верной, до последнего дыхания, послушницей она становилась. И что все богатства мира меркнут перед сокровищами, в обладание которыми она вступала. Так это было или несколько иначе или вообще она испытала нечто вроде оцепенения, как это случается с нами в минуты сильнейших духовных переживаний, — Матушка особенно не рассказывала. Тот весенний вечер, без сомнения, навсегда остался в памяти ее сердца, но, вероятно, был сохранен в самой сокровенной его глубине, в том потаенном месте духовной клети, где пюхтицкая игумения сберегала драгоценнейшие мгновения своей жизни, куда изредка входила сама и куда вряд ли допускала других. Заметим попутно, что при всей своей открытости и изначальной доброжелательной расположенности к людям в каких-то сферах бытия Матушка была человеком, замкнутым на все створки, человеком, который даже для самых близких ей сестер так и остался неразгаданной тайной.
А тогда… Достигали ли ее сознания потрясающие слова двадцать шестого псалма, который проникновенно пел хор и который помнила и много раз пела она сама? «Едино просих от Господа, то взыщу: еже жити ми в дому Господни вся дни живота моего, зрети ми красоту Господню и посещати храм святый Его». Чувствовала ли, что игумения, подойдя к ней вплотную, остригла края ее волос? «Не отврати Лица твоего от мене и не уклонися гневом от раба Твоего: помощник мой буди, не отрини мене, и не остави мене, Боже Спасителю мой». И когда надевали на нее рясу и вручали четки — наяву или в сновидении это было? «Верую видети благая Господня на земли живых». И когда наконец водрузили на смиренно склоненную ее голову чаемую связочку: в знак того, что более всего желает она с послушанием и кротостью ступать стезей правды, поняла ли, что стоит у начала нового пути? Мы всего лишь задаем эти вопросы, но не отвечаем на них, подразумевая, впрочем, что, несмотря на сильнейшее волнение, Валентина все-таки не вознеслась на седьмое небо и знала, что ныне для нее началось восхождение на Синай.
Далее все шло своим чередом — иначе говоря, в строгом соответствии с принятым в монастыре чином. Псалом был пропет, волосы подстрижены, связочка надета, и уже в новом качестве Валентина прикладывалась к чудотворному образу, земно кланялась игумении и подходила к ней за благословением.
Восприемницей Вали Трофимовой при ее одевании в связочку была монахиня Нонна (Орг), в ту пору уже в годах, с красивым, строгим лицом. Благодарной памятью, тихим добрым словом мы воспоминаем ее в нашем повествовании по многим причинам, которые не будем ставить в очередность: во-первых, во-вторых… Все важны, все первостепенны. Она была восприемницей, сиречь — духовной матерью Валентины и весной пятьдесят третьего, когда ее одевали в связочку, и — забежим чуть вперед — три года спустя, когда Валю одевали в рясофор. Взятую в рамку ее фотографию Матушка сберегала всю жизнь, что само по себе говорит о ее, пюхтицкой игумении, отношении к восприемнице, жизненный и монашеский опыт которой был весомым свидетельством независимости личности от окружающих обстоятельств и стойкости человеческого духа. Ее судьба была, если хотите, наглядным уроком выстаивания. Когда-то, в той домонастырской и досоветской жизни, она жила в Таллине и была счастливой женой любящего ее мужа. Муж — удачливый предприниматель, владел тремя фабриками, которые с приходом в Эстонию советских порядков были национализированы, или, говоря попросту, у него отобраны. Незамедлительно последовали разорение, нищета, а для него — смерть. А ей — из рухнувшего благополучия, из отчаяния вдовства и безысходности жизни, — где было ей увидеть свет и надежду? Но она знала, что есть Богородичная гора, есть монастырь, куда они с мужем часто приезжали молиться, и в хаосе страшных событий, губительных потрясений и кровавых переворотов есть место, где можно обрести покой и спасти душу. Она приняла монашество и стала матерью Нонной.
Игумения Иоанна (Коровникова) определила образованной, со знанием языков м. Нонне канцелярское послушание. Теперь она занималась всякого рода отчетами, выстукивала на пишущей машинке требуемые властями справки, получала почту и зачастую должна была пешим ходом отправляться в Йыхве. Двадцать километров туда, двадцать обратно — автобусов тогда не было и в помине, а немногочисленные лошадки все были впряжены в хозяйственные нужды. Привыкшая к достатку и удобствам городская жительница, она как бы отсекла от себя прошлую жизнь и легко и радостно понесла бремена жизни монашеской. Ее богатством стала теперь монашеская бедность; ее радостью — молитва; ее сокровенным упованием — спасение души для обретения Царствия Небесного. Нагрянувшая война опалила и монастырь — сгорели расположенные рядом селения, возле скотного двора устроен был лагерь для пленных красноармейцев, в обитель в поисках крова и куска хлеба тянулись беженцы. Однажды явилась группа немецких офицеров — подыскивать помещение для штаба своей воинской части. Им приглянулся игуменский дом, и они определили: «Hier». Отлично владеющая немецким языком м. Нонна подошла к ним и объяснила, что в этом доме живет настоятельница монастыря, старая и больная женщина. Они не сразу поняли, что означает — «настоятельница». Тогда м. Нонна сказала: «Mutter Oberin» (игумения). И добавила, что они могут осмотреть весь монастырь и выбрать для штаба любое помещение — кроме этого.
Что ж, скажем мы теперь, разные люди собраны были под знаменами вторгшегося в СССР вермахта. Немецкие летчики бомбили мост через Волхов, по которому бежали от войны чудовские жители и среди них — девочка Валя Трофимова. А тут, в Пюхтице, немецкие офицеры примерно в то же самое время вняли объяснениям м. Нонны и даже не переступили порог дома игумении Иоанны. Сыграл ли свою роль отменный немецкий этой благородной пожилой женщины в черном, или в душе офицеров еще не истлели ростки веры или по крайней мере уважения к христианской Церкви — Бог весть. Но мы стараемся составить для читателя правдивое повествование и потому не станем покрывать хрестоматийным черным цветом всех без разбора немецких офицеров, даже если они служили в армии, стремившейся захватить наше Отечество. В конце концов, великий романист минувшего столетия (чьи художественные высоты пока еще никем не превзойдены и в нынешнем) Томас Манн заметил однажды, что, представляя всех без исключения эсэсовцев абсолютными злодеями, писатель погрешает против художественной и жизненной правды.
А в монастыре, кстати, вместе со своим командованием расположилась интендантская рота.
Обо всем этом восприемница рассказывала своей духовной дочери; рассказывала и о удивительной истории, случившейся с бомбившим монастырь во время наступления Красной Армии в сентябре 1944-го советским летчиком.
Широко известная в православном мире, эта история шесть с лишним десятилетий переходила из уст в уста и, как это обыкновенно бывает, по мере удаления от первоисточника обросла немалым количеством подробностей, среди которых теперь уже непросто отличить неподдельную правду от чистосердечного вымысла. Поэтому мы будем придерживаться повествования м. Нонны — в том виде, в каком она излагала его Валентине Трофимовой.
Итак: два года спустя после войны на Богородичную гору приехал военный и попросил о встрече с игуменией. Матушка Рафаила его приняла и выслушала.
Это был офицер советских Военно-воздушных сил, командир бомбардировщика, летом сорок четвертого вылетавший бомбить монастырь. Для опытного летчика Успенский собор представлял прекрасную цель, однако Богородичная гора всякий раз была скрыта плотным слоем облаков, и бомбы падали мимо, в окрестные леса, где и сегодня еще попадаются воронки — исцеленные временем и густой травой раны военных лет. Но вот однажды облака рассеялись, и внизу во всей своей красоте открылся монастырь: Святые врата, купола собора, башни ограды. Уверенной рукой летчик развернул самолет на боевой заход. Как сказано у поэта: «Осталось несколько минут, и тишь наступит гробовая…» А тут счет шел на секунды. Истинно, считанные секунды отделяли монастырь от страшной участи: взрывов, вихря пламени, разрушения собора, гибели насельниц… В этот миг перед глазами летчика, человека еще молодого и в испытаниях и огне войны, может быть, только еще приближавшегося к мысли о Боге, в чистом небе возникла сияющая женщина в синем облачении с простертыми руками. «Сынок, — сквозь надрывный вой моторов заходящего на бомбометание самолета явственно услышал он ее слова, — не разоряй мой дом». Она промолвила — и исчезла. Человек войны, он все-таки открыл бомбовый люк. Бомбы посыпались вниз, но с внезапным счастливым чувством он увидел, что они опять легли в стороне! Цел и невредим стоял внизу Пюхтицкий монастырь.
Выслушав летчика, матушка Рафаила повела его в храм — к иконе Божией Матери «Пюхтицкая», написанной в 1894 году сестрами-иконописцами обители в дар о. Иоанну Кронштадтскому. Кто видел ее, тот, мы верим, никогда не забудет чуть склоненной головы Приснодевы, задумчивый, кроткий и нежный Ее лик, свободное голубое одеяние с белой вышивкой по краям, под которым виден бордового цвета хитон. Не в окружении небесной славы изображена Она, а на земле, подле бегущего у Ее ног источника, с высящимися вдали и покрытыми лесом горами. Я здесь, словно бы обращается Она к нам, Я с вами, в Моем уделе, который Я оберегаю Моей молитвой и заступничеством перед Моим Сыном.
Однажды
о. Иоанн Кронштадтский видел сон, навеянный этим
образом. В дневнике он записал (это было Успение 1898 года): «…я имел счастье в
первый раз видеть во сне явственно лицом к лицу Царицу Небесную и слышать Ее
сладчайший, блаженный, ободрительный глас: └Милейшая есте,
чада Отца Небесного“, тогда как я сознавал свое окаянство, взирал на пречистый
лик Ее с трепетом и мыслию: не отринет ли меня от Себя с гневом Царица
Небесная! О лик пресвятый и преблагий,
о очи голубые
и голубиные, добрые, смиренные, спокойные, величественные, небесные,
божественные! Не забуду я вас, дивные очи! Минуту продолжалось это явление,
потом Она ушла от меня неторопливо, перешагнула за небольшой овраг и скрылась!
Я видел сзади шествие Небесной Посетительницы. Сначала я видел Ее как бы на
иконе, ясно, а потом Она, отделившись от нее, сошла и подвиглась в путь.
Аминь».
Рассказывала ли игумения Рафаила бомбившему Пюхтицу летчику об истории образа и обо всем, что с ним связано, или, ни слова не говоря, подвела его к иконе, — мы не знаем. Но зато доподлинно известно о вырвавшемся из его груди потрясенном возгласе: «Это Она! Я видел тогда Ее!»
Как в дальнейшем сложилась его судьба — нам неведомо. Кто-то утверждал, что он принял постриг и удалился в монастырь; кто-то даже говорил о его отшельничестве в горах Абхазии; кто-то уверял, что встречал его среди прихожан одного из московских храмов… Не исключая ни одного из возможных поворотов его жизни, мы все-таки укажем на главное, о чем еще раз напоминает нам эта удивительная история и о чем всегда говорила Матушка Варвара. Пюхтица, говорила она, пребывает под покровом Царицы Небесной. Это великая милость Ее к нам, грешным, и, сознавая особенное благоволение Божией Матери к обители, в какой любви мы должны жить! И как — добавим мы — от всего сердца не воспеть перед иконой «У источника», как пела в Успенском соборе Матушка и как уже смертельно больная тихим шепотом напевала у себя в келье: «Величаем Тя, Светозарная Дево, и почитаем осиявшее гору Пюхтицкую благодатное явление Твое».
6
Два года спустя игумения Рафаила одела Валентину Трофимову в рясофор. Это было 23 апреля 1955 года, в память Терентия и его дружины, принявших мученическую смерть в середине III века. Игумения в ту пору была уже слаба, плохо себя чувствовала и менее через два месяца по ее прошению уволена была на покой и тихо дожила свой век в богадельне, отойдя ко Господу в 1961 году. Рясофор для Валентины стал, таким образом, как бы духовным ее завещанием. Царство ей Небесное, кроткой овце Божьего стада, сердечной и незлобивой, но при всей мягкости своего характера сумевшей недрогнувшей рукой провести монастырский корабль через суровые годы войны и тяжкое время послевоенной разрухи. Кланяемся ей земным поклоном за беспорочное ее служение, за глубокую веру и за то, что сумела увидеть в Вале Трофимовой верную Христову невесту, любила ее и всячески поддерживала в новоначальную пору монастырской жизни. Теперь, много лет спустя — но что, собственно, значат эти полвека в сравнении с жизнью вечной? — они встретились на Небесах, две пюхтицкие игумении — пятая и седьмая. И о чем же им беседовать там, вблизи Славы Божией, как не о судьбах родной обители? О чем радоваться им, служанкам Царицы Небесной, как не о молитвенном усердии сестер? И что еще могут пожелать две игумении нынешним пюхтицким насельницам, как не «узких врат», которые одни только ведут в Царствие Небесное? А мы — мы надеемся и верим, что и Рафаила, и Варвара эти врата преодолели.
Таким образом, весной пятьдесят пятого Валентина Трофимова совершила еще один шаг по избранному ею пути. Перед иконой Успения Божией Матери прозвучало Трисвятое, прочитаны были затем «Отче наш», покаянные тропари и еще две молитвы — с благодарением Господу, избавившему рабу сию от суеты мирской жизни, и с просьбой Ему облечь ее одеждой освящения, препоясать целомудрием и сотворить в ней подвижника покаяния и воздержания. И как же о ней, о Валентине Трофимовой, о других сестрах, вместе с которыми ее одевали — кого пока в связочку, кого уже в рясофор, — как о них горячо молились насельницы, игумения Рафаила и всего год назад назначенный духовником обители о. Петр Серегин, сполна испивший из горькой чаши священнослужителя советской эпохи: тюрьму, подневольный труд на строительстве Беломорско-Балтийского канала и военное фронтовое лихолетье.
Скажем еще раз, что Матушка вступала в монашескую жизнь сопровождаемая молитвами, благословениями и напутствиями людей, укорененных в русском православии. Кого бы мы ни вспоминали в этой связи, все внесли свою лепту в духовное становление будущей пюхтицкой игумении, все в меру отпущенных каждому сил потрудились, дабы в ней возрастала доподлинная невеста Христова — в молитвенной чистоте, в сострадании людям, в смирении перед непостижимой волей Божией. Высоки были требования, которые она предъявляла самой себе, и, правду говоря, непросто следовать им в каждодневной жизни. Но они были соразмерны высоте избранного ею для себя служения и потому никогда не вызывали в ней внутреннего ропота.
В самом обыденном смысле можно было бы сказать, что ей сопутствовало везение. Постараемся, однако, взглянуть чуть глубже и сказать несколько иначе: ей удалось осуществить свое предназначение. Поверьте, не всякий, даже очень одаренный — религиозно, художественно, научно, — человек может полностью воплотить свои таланты. Или собственное нерадение побудит его закопать их в землю, или жизненные обстоятельства встанут на пути непреодолимой преградой, или какое-нибудь, оказанное, быть может, из самых благих побуждений стороннее влияние засушит его сердце, погасит пламень его души и отвратит от истинного призвания. Увы — сколько известно нам людей с погубленными дарованиями! И — напротив — не столь уж часто встречаются нам человеческие судьбы, которые являют собой укрепляющие наши силы и веру примеры неустанного восхождения: в стремлении приблизиться к Богу и в молитвенной чистоте жизни.
Таковы были жизнь и судьба Матушки, еще и еще раз подтвердившей великую правду слов святого Иоанна Лествичника: «Свет монахам — ангелы, а свет для людей — монашеское житие».
А
тогда игумения Рафаила с помощью старших сестер одела
Валентину в одежду покаяния — рясу, и вместо связочки
— в камилавку, прообразующую умерщвление плоти. Дан
еще был ей черный плат над камилавкой — подкапок. Игумения благословила ее — и в Пюхтицкой
обители с того дня явилась на свет рясофорная послушница Валентина Трофимова.
«Ох, рясофор, рясофор, — читаем у любимого нами поэта Пюхтицы,
— путь тесноты и смиренья. / Ты открываешь простор всем, кто желает спасенья. /
Ты
и кольчуга, и меч воинов доблестной рати, / ты помогаешь сберечь щедрый поток
благодати. / Ты — золотая ступень лестницы в синие
дали. / Благословен каждый день и тесноты, и печали!..»
7
Три месяца спустя на Богородичной горе появилась паломница и прежде всего стала спрашивать, как найти Валентину Трофимову. Ей указали. «Вам, — сказала она Валентине при встрече, — посылочка». — «От кого?» — спросила Валя. Право, если бы ей, к примеру, ответили, что от правящего архиерея, она, наверное, поразилась бы меньше. «Из Вильнюса. От матушки Нины».
Боже мой! Ведь уже без малого пять лет прошло с тех пор, как Валентина переступила порог Марие-Магдалининского монастыря, увидела и всей душой полюбила светлую старицу, матушку Нину, и, вернувшись в Лугу, жила надеждой, что матушка исполнит свое обещание и позовет ее в обитель. Под духовным водительством старицы молиться и готовиться к вечности — о лучшей для себя доле она и не смела мечтать. Но мы знаем, что ожидание затянулось, стало казаться напрасным, к тому же и Любовь Алексеевна, старшая сестра, из благих, как ей мнилось, побуждений присочинила совсем не обнадеживающий отзыв матушки Нины о младшенькой. С мыслью о монастыре в Вильнюсе Валентина вынуждена была проститься, а затем в плен взяла ее Богородичная гора. И вдруг… Право, хоть и радостный, но все же это был гром среди ясного неба. А в собранной с любовью скромной посылочке кроме сахара, печенья и пряников было еще письмо, перевернувшее Валентине душу. «Дорогая моя Валечка, — писала матушка Нина, — сестринский корпус мы построили, я тебя жду, а ты, оказывается, в Пюхтице». И спрашивала далее старица: как ей быть? И писала, что готова в любое время принять Валентину в обитель.
Матушке Нине (Баташевой) шел восемьдесят третий год. Господь наделил ее (вплоть до самой кончины, последовавшей в девяносто шесть лет) ясным умом, прекрасной памятью и той особенной, никого не обижающей твердостью характера, которой во все времена отличались лучшие православные игумении России. Вся ее долгая жизнь прошла в монастыре, что вовсе не означает, что стены обители отгородили ее от забот и волнений мира. Монастырь, если хотите, находится именно в центре жизни, он ее средоточие, опора, главнейшая духовная лечебница верующего народа. Не ради угождения толпе, как говорил святой Нил Синайский, а ради вразумления и сострадания — в том числе и для этого стоят монастырские храмы, и наши соотечественники с древних времен по сии дни приносили и приносят монашеские обеты. Преподобный Серафим Саровский искал уединения и потому даже из обители удалялся в свою пустыньку — однако он же и основал мельничную общинку, ибо знал, что надобно спасать не только себя, но и человеческие души и сохранять их для жизни вечной. Говорим это к тому, что совсем еще юной девушкой, пятнадцати лет поступив в монастырь, Нина (Баташева) за долгие годы приобрела не только бесценный духовный опыт, но и глубокое знание человеческой природы. Монастырь, где она начинала, был, кстати говоря, замечателен во многих отношениях. Основанный в 1884 году в степи, на границе исконных русских областей — Курской, Липецкой и Орловской, в небольшом селе Никольское Ливенского уезда, он быстро окреп и уже к началу XX века далеко известен был в православной России своими воздвигнутыми из особо прочного красного кирпича храмами, из которых главный — во имя Марии Магдалины — имел пять куполов, два этажа и шесть престолов, процветающим хозяйством, богадельней и училищем для девочек. В этом-то училище будущая игумения преподавала чтение, историю, литературу и церковное пение. Не миновали ее и другие послушания: пекла просфоры, хлеб, рукодельничала, занималась пчелами, косила — и даже руководила всем обширным монастырским хозяйством. В самом начале минувшего века, в 1900 году, игуменией виленского монастыря определено было быть Моисее (Лялиной) из ливенского Марие-Магдалининского монастыря, родной тете Нины; с ней вместе перебралась в Вильно и ее племянница. После безбедных лет вихрь Первой мировой войны сорвал ее вместе с сестрами обители с обжитого места и крутил по России четыре года — до тех пор, пока по выхлопотанному Патриархом Тихоном (Беллавиным) пропуску Нина и с ней еще двадцать сестер не вернулись в Вильнюс, на улицу Росу, в центре города, неподалеку от мужского Свято-Духова монастыря. И возвращение обители, и последовавший вскоре переезд — по решению польских властей — в больничный корпус Вилен-ской духовной семинарии, и новый переезд, в предместье Новый Свет, уже на знакомую нам улицу Лянку, и поездки в другие монастыри, в официальных предписаниях — для временного управления, а по сути — для наведения должного порядка, — словом, не передать, какое бремя всю жизнь несла на своих плечах эта маленькая хрупкая женщина.
Мы рассказали обо всем этом не только из желания быстрыми чертами набросать портрет беленькой, светлой старицы, в которой Валя сразу же почувствовала свою духовную мать; и даже не потому, что многоопытная игумения с первого взгляда распознала в появившейся перед ней девушке несомненные признака нашего, монашеского рода. Нами, честно говоря, двигало нечто, похожее на изумление: прожив такую насыщенную жизнь, испытав столько трудностей и невзгод, повстречав на своем пути неисчислимое количество людей, матушка Нина особенно запомнила Валю Трофимову, все пять лет не забывала ее, узнавала, что с ней и где она, и при первом удобном случае передала ей письмецо. Не Валентина, девушка молодая и послушница еще недавняя, а игумения, более чем на полвека ее старше, о ней не переставала думать и ей писала! По нашему разумению, матушка увидела в Валентине нечто значительно большее, чем молодая девушка в те годы могла знать сама о себе. Обладала матушка Нина прозорливостью или нет — мы это уже обсуждали. Скажем сейчас по-другому: сердце подсказало ей, что она встретила девушку, для которой весь смысл бытия умещался в три слова: быть невестой Христовой. Для которой не было жизни вне монастыря. И которой суждено было подняться вровень с великими игумениями России.
Но
каково было только что одетой в рясофор послушнице Валентине Трофимовой?
Труднейший выбор предстоял ей — из тех, что ножом проходят по сердцу: или
оставаться на Богородичной горе, или идти к сменившей Рафаилу игумении Ангелине (Афанасьевой) с просьбой отпустить ее в
Вильнюс. И если б ее одну! Ставшая ей духовной сестрой
Георгия решительно объявила: «Куда ты, туда и я». Вместе будем нести
послушания, вместе будем спасаться. Как, в самом деле, Валентине Трофимовой
было расстаться
с Пюхтицей? Какая причина могла побудить ее
промолвить «прощай» Богородичной горе, к которой за эти годы она прикипела всем
сердцем? И на какую сердечную боль обрекала она себя, напевая кант на слова еще
при ней навещавшего обитель благочинного и наместника Псково-Печерского
монастыря архимандрита Пимена (Извекова), будущего Патриарха: «Есть в далекой
земле небольшой монастырь, посвященный Владычице Деве…»?
«На горе той пречистой построен алтарь, от греха там получишь прощенье. У Владычицы там милосердия ларь, в нем для каждого есть утешенье», — пела она этот кант вместе с Георгией и другими сестрами, и пение их было словно обетом верности Богородичной горе, бедной обители, древнему дубу и тихо журчащему во все времена года живоносному источнику. И что же теперь?
Пюхтица поистине была для Матушки Святой землей. Не только в годы своего здесь игуменства, но еще и в начальные пять лет она обрела здесь тот неисчерпаемый кладезь святости, который день ото дня незримо, но ощутимо крепил ее духовные силы. Богородичная гора стала для нее и Святой землей, и Афоном, и Киево-Печерской лаврой — словом, всеми святынями, столь дорогими православному сердцу.
Если чуть отодвинуть в сторонку овладевшее нами в последнее время стремление объять все на свете и поклониться и мощам святителя Николая в Бари, и взойти на коленях по двадцати восьми ступеням Scala Santa в Риме, и окунуться в воды Иордана, то мы, вероятно, поймем, что пополнение наших довольно-таки скудных запасов святости никак не связано впрямую с количеством совершенных нами паломничеств. Вериги апостола Петра так и останутся простой железной цепью, если наша душа не способна будет узреть в них и апостольский подвиг, и представшего перед узником ангела, и Мамертинскую темницу, из которой было два выхода — измена Христу или смерть на кресте. Паломничество становится великим благом, когда душа готова принять тайну, несомненно, присутствующую везде, где в земной своей жизни побывал Господь, где проповедовали апостолы и несли свой крест святые мученики и угодники Божии. Вне благоговения мы не паломники, а просто туристы — в чем, впрочем, нет ничего зазорного. Однако самое главное паломничество — это ощущение Божественного присутствия на всяком месте жизни — тем паче на Богородичной горе. Ибо можно наподобие Николая Васильевича Гоголя томиться тоской на Святой земле («Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России, на станции») и можно каждый день возглашать осанну Господу, по Своей неизреченной милости давшему Его рабе и послушнице Пречистой Его Матери ни с чем не сравнимую радость жить и молиться на земле, по которой ступала Богородица. Именно поэтому мы говорили чуть выше, что вся святость мира для Матушки была здесь, на этой земле, под этими нещедрыми на долгое солнце небесами, вблизи древнего дуба и немолчно журчащего источника.
Однако ее игуменское служение было неразрывно связано с неотменяемыми обязательствами, и потому, не будучи большой охотницей до всевозможных странствий, а в последние годы еще и обремененная недугами, она тем не менее объездила едва ли не полмира. Увиденные ее взором и запечатленные ее сердцем бесценные святыни, конечно же, многое прибавили к имевшемуся уже у нее духовному знанию. Нет, она не стяжала себе новые духовные богатства — хотя бы потому, что здесь, в Пюхтице, уже собрала себе «сокровище, доброе основание для будущего, чтобы достигнуть вечной жизни» (1 Тим. 6: 19). Но, как нам кажется, она немало расширила свой духовный мир, в основе которого всегда оставалась Богородичная гора, а рядом с ней теперь соседствовали Храм Гроба Господня, Галилейское море, Сорокадневная гора, монастырь Св. Екатерины на Синае… Здесь нет никакого противоречия. Ибо для всякого верующего сердца всегда будет великой радостью приобщение к чтимым всем православным миром святыням. И потому для Матушки было особенным событием спуститься в глубокое подземелье церкви Успения Божией Матери в Иерусалиме, по длинной ее лестнице со стертыми каменными ступенями мимо приделов свв. Богоотцов Иоакима и Анны и праведного Иосифа Обручника — к ложу, на котором три дня в Успении своем Она пребывала, прежде чем душой и телом уйти от нас к Сыну. Или молиться в древнейшем христианском монастыре Святой Екатерины, у подножья Синая, в том самом месте, где с IV века не прерывается монашеская жизнь и где, по описанию Прокопия Кесарийского, жили монахи, «жизнь которых заключалась в непрерывных размышлениях о смерти». Или в Cтрастную неделю, земно поклонившись Голгофе и приложившись к Камню миропомазания, вступить в Кувуклий: сначала в придел Ангела, а затем, согнувшись, и в сам Гроб, где у покрытого мраморной плитой погребального ложа опуститься на колени. Человечество, — так, может быть, думала она, — надрываясь (как надорвалась Россия) строит государства, затягивает колючей проволокой границы, собирается в союзы — один против другого, начинает войны, чем далее, тем ужаснее, тайно колдует над еще более смертоносным оружием, голосует в ООН, но вся его ныне самоубийственная деятельность могла бы приобрести совсем иную суть, если бы Гроб Господень стал наконец для всех главной, определяющей ценностью.
В Страстной вторник у Гроба Господня служили литургию преждеосвященных даров, и Матушка пела своим чудесным, глубоким сопрано: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздеяние руку моею — жертва вечерняя…»
По воспоминаниям близко общавшихся с ней сестер, она никогда не делилась тем, что переживала, что чувствовала, что размышляла, оказавшись в святых для христианства местах. Нам выпало однажды счастье побывать в Гефсимании, где мы стояли в безмолвии, созерцая восемь древних олив, каждая из которых была обрезана более тысячи раз и каждая плодоносит до сих пор. Были ли они немыми свидетелями борений Спасителя; видели ли кровавый пот, падающий с Его чела на землю; слышали ли, как Он, словно малое дитя, звал Отца Своего Небесного: «Авва Отче!»; робко ли шелестели серебристой листвой при виде Ангела, прилетевшего с Небес и укреплявшего Его, — здесь можно было отвечать лишь одно: видели, слышали и нам до сих пор об этом свидетельствуют. Была в Гефсимании и Матушка, но о чувствах, там ее обуревавших, говорила, может быть, даже с внутренним и непонятным для окружающих трепетом: «Невозможно!» Что — невозможно? А то, мы полагаем, что невозможно выразить в слове все, что вызывали в ее душе и оливы Гефсимании, и Голгофа, и Гроб, и монастырь Святой Екатерины, и Сорокадневная гора… Ее впечатления, переживания, размышления — за пределами слова, настолько они глубоки и настолько личны. Как написал о немощи слова Федор Иванович Тютчев, «мысль изреченная есть ложь». Вот почему недоступную нам глубину своих переживаний она открывала лишь Господу. А нам оставалось это ее удивленное и потрясенное слово «Невозможно!».
Внешние же, подчас весьма занимательные подробности, о которых она рассказывала всегда увлекательно, живо и подчас не без юмора — прежде всего по отношению к себе самой, — о, это сколько угодно. Так можно было услышать историю о бедном верблюде, нехотя доставившем ее на Сорока-дневную гору; об итальянке, которая в Риме вдруг подошла к Матушке и попросила позволения поцеловать ее игуменский крест; или о Ватикане, куда Матушку привели, а она все спрашивала с недоумением: «Где же этот Ватикан?» — и смеялась, когда ей сказали, что она уже ходит по его улочкам. В харчевне на Галилейском море ее потчевали рыбой апостола Петра; в Салониках она прикладывалась к мощам великомученика Дмитрия Солунского; в Риме была на Аппиевой дороге, там, где апостол Петр спросил Христа: «Камо грядеши, Господи?» — и услышал ответ, до сего дня взывающий к нашей христианской ответственности пред миром: «В Рим, на новое распятие»; была на берегу Мертвого моря в белом, развевающемся на ветру апостольнике… Обо всем этом, повторяем, она рассказывала охотно и с таким мастерством живописала храмы, селения, города, людей и всякого рода коллизии, неизбежные в любом путешествии, что внимать ей можно было бесконечно. «Нет, нет, — говорила она, к примеру, сопутствующим ей сестрам, — вы в Мертвом море не купайтесь. Кто будет купаться, — смеялась Матушка, — того в обитель не пущу».
Паломничества,
как мы уже отмечали, расширили духовный кругозор Матушки. «Сам
Он, — сказано в Книге Премудрости Соломона, — даровал мне неложное
познание существующего, чтобы познать устройство мира и действие стихий,
начало, конец и середину времен, смены поворотов и перемены времен, круги годов
и положение звезд, природу животных и свойства зверей, стремления ветров и
мысли людей, различия растений и силы корней» (Прем. 7: 17—20). Это
впрямую к ней, нашей Матушке, которая впитывала в себя
и сохраняла в тайниках души драгоценные мгновения своих паломничеств, складывая
их к подножью Богородичной горы, как приношение своей духовной родине.
Как расстаться с ней?!
В официальной биографии Матушки отражено было всего одной фразой: «Определением епископа Таллинского и Эстонского Романа (Танга) послушнице Пюхтицкого Успенского женского монастыря Валентине Трофимовой благословляется перейти в Вильнюсский Марие-Магдалининский монастырь». (Отметим, кстати, еще одно совпадение, коих так много в судьбе Матушки Варвары: как игумения Рафаила одела ее в рясофор незадолго до своего ухода на покой, так и епископ Роман подписал прошение пюхтицкой послушницы буквально за несколько дней до перехода на новое место служения: викарием в Ленинградскую митрополию с титулом — обратите внимание! — «епископ Лужский».) Но в любой истории и в любой судьбе одна строка может быть всего лишь верхушкой айсберга, в то время как в скрытой от общего взгляда глубине свершаются события, исполненные высокого духовного и драматического содержания.
Скажем так: из святого места она уходила к человеку святой жизни; от одной ступени духовности поднималась на другую, более высокую; из рук многих, искренне любивших ее пюхтицких сестер переходила в руки той, в которой чувствовала свою духовную мать. Не знаем, сумели ли мы внятно объяснить причины принятого Валентиной решения, но что было, то было: она явилась к игумении Ангелине с прошением о переводе в Марие-Магдалининский монастырь. Вместе с ней прошение подала и Георгия.
Игумения Ангелина была, насколько мы можем представить, человеком несколько иного склада, чем ее предшественница, матушка Рафаила. Девятнадцати лет поступив в Пюхтицкую обитель, она несла послушание сиделки в монастырской лечебнице, выучилась на медицинскую сестру, ветрами революций и войн, уже приняв монашеский постриг, заброшена была в Ленинград, где всю блокаду работала старшей медицинской сестрой хирургического отделения одной из больниц, и вернулась в Пюхтицу лишь в 1948 году. Старшая сестра, да еще хирургического отделения, да еще прошедшая суровую школу блокадного, умирающего города, — это, скажем мы, всенепременно высокая требовательность, властная рука и сильная воля. И пред ее-то строгими очами предстала рясофорная послушница Валентина Трофимова со своим прошением! И Георгия Щукина с ней заодно!
«Ну, матушка и дала нам, Ангелина! — вспоминала Матушка Варвара, даже по прошествии многих лет сохранившая в памяти бурю, которая в декабре 1955-го разыгралась в игуменской. — Как нас ругала, особенно Георгию. Ах ты, говорит, какая хитрющая! Собралась в Вильнюс! Я ей свое лепечу: меня матушка Нина давно обещала взять… А она свое: тебя-то, может, и обещала. И опять на Георгию. Ах ты, хитрющая! Мы с ней ни живы ни мертвы. И на Нину потом. А она-то как могла забирать сестер из другого монастыря! Никто так не делает!»
По сему поводу многовековая история монастырской жизни в своих преданиях оставила немало кратких и емких — не правил — но руководств к действию. Одно из них: не принимать сестер, покинувших свой монастырь. Резон: из одного монастыря ушла — уйдет из и этого. Есть смысл? Безусловно. Но этот смысл перекрывается другим: невольник — не богомольник.
А уже слух пошел по Пюхтице: уезжают. Да кто! Валентина Трофимова и Георгия (Щукина), два лучших голоса, два сопрано, всегда певшие в одной череде, — да что ж без них станется?
В Пюхтице подвизалась в ту пору блаженная старица Екатерина, принявшая на себя подвиг юродства. Добровольный отказ от собственного разума — это, как мы полагаем, признак разума, неизмеримо превышающего обыденный. Это просветленное сознание, которому открыты наши помыслы и наши пути в ожидающей нас жизни. Юродивость как духовная составляющая преобладает в человеке, который как бы не замечает сопутствующие его жизни тяготы, легко — казалось бы — переносит стужу, без видимого труда воздерживается от всякой пищи семь и более дней, безропотно терпит насмешки и даже — знаем мы из житийной литературы — и побои. В Матушкиных выписках из «Жизнеописаний отечественных подвижников благочестия 18 и 19 веков» приведено замечательное высказывание о юродивых и юродстве старца Адриана, иеромонаха Югской Дорофеевой пустыни. Путь юродивых старец считал самым трудным. Одному молодому человеку, просившему благословения у старца на путь юродства, старец сказал: «Сказал ты, что хочешь сойти с ума; но скажи: с какого ты ума-то сойдешь? Наживи прежде ума, да тогда и сходи со своего ума на Божий ум: ведь и без того мы сошли с Божьего-то ума на мирской и свой непокорный ум». Блаженная Екатерина истинно сошла на Божий ум и была — если можно так выразиться — очень сильным и ярким воплощением образа русского православного юродивого, пренебрегшего благами мира хотя бы для того, чтобы сказать в лицо царю: нельзя молиться за царя-ирода, Богородица не велит. О ней достаточно написано, к ее могилке на монастырском кладбище не зарастает тропа, и потому, чтобы не повторяться, приведем здесь всего лишь одно из ее высказываний, поразительных по мудрости и глубине. «Когда я отдала свой ум Господу, — открыла она в письме одной своей духовной дочери, — у меня сердце стало широким-широким…» И вот она-то, Екатерина блаженная, узнав о предстоящем отъезде Валентины и Георгии, только махнула рукой. Уезжают? Это у них длительная командировка. Вернутся. Таково было ее прозорливое слово.
Тринадцать лет спустя пюхтицкой игуменией Варвара вернулась в монастырь и пришла в богадельню проведать блаженную. Это был последний год жизни Екатерины, год 1968-й. Она скончалась в мае, не дожив нескольких дней до семидесяти девяти лет, а зимой, в январе, ее навестила новопоставленная игумения. Слабой рукой блаженная указала на игуменский крест. «Это что у тебя?» — едва слышно промолвила она. «Крестик, матушка», — отвечала игумения. «Не-ет, — покачала головой в белом платочке Екатерина, — это не крестик. Это живая Голгофа. Каждодневное распятие».
Права она оказалась?
Да, права.
Ибо жизнь Матушки в течение всех сорока трех лет ее игуменского послушания каждодневно состояла из больших и малых волнений, мучительных тревог и бесконечных страданий. Вспомним при этом, что чтимую ею игумению Таисию (Солопову) клевета как бы лишила и рук и ног и она вынуждена была два месяца провести в постели, поднявшись лишь после чудесного вмешательства Архангела Михаила. Не так ли и болезни Матушки Варвары вызваны были причинами не столько и не только органического характера, сколько тем непомерным грузом скорбей, которые она несла вместе с игуменским крестом? «Каждодневное распятие» — точнее блаженной не скажешь.
А в игуменской по поводу намерения Валентины и Георгии уехать в Марие-Магдалининский монастырь по-прежнему гремели грозы. Игумения Ангелина отправила телеграмму в Вильнюс, матушке Нине, — да такую резкую, что, прочитав ее, Нина только ахнула, а впоследствии, при встрече, попечалилась Ангелине: «Матушка, ну зачем ты телеграммы шлешь? Их же все читают». Да, некоторое время спустя они встретились, две игумении, и Ангелина, чувствуя себя ущемленной в своих правах настоятельницы, бог знает, сколько колкостей наговорила матушке Нине. Что ж, вздохнем по сему поводу мы, бывает, что даже и монашеская отрешенность отступает перед самолюбием человеческой натуры. Молча выслушала матушка Нина гневные речи пюхтицкой игумении, приехавшей в Вильнюс глаза в глаза заявить о своей правоте, и наконец тихо промолвила: «Матушка, простите. Но так уж получилось. Видно, есть на это воля Божья. Для нас она пока сокрыта. Но время придет — и она непременно проявится».
Таковы были простые и в то же время мудрые слова старицы, удивительнейшим образом подействовавшие на игумению Ангелину. Мир сошел на нее, гнев утих, она смирилась и сказала с улыбкой, правда, довольно грустной, что чему быть, тому не миновать.
С Валентиной вопросов не осталось: ей в свою пору обещано было место в Марие-Магдалининском монастыре, место появилось, архиерей подписал ее прошение — с Богом! И она уехала.
Вокруг отъезда Георгии вскипели в обители столь жаркие споры, что духовник почел за благо предоставить решение их Божьему произволению. Иначе говоря — положено было прибегнуть к жребию. И вечером, после службы, открыв киот чудотворной иконы Успения Божией Матери, положил вовнутрь две свернутые в трубочки записки: одна со словами «благословение ехать», другая «нет благословения на отъезд». На следующее утро после литургии киот был открыт, записочки извлечены и вручены Георгии. Помолившись, не без внутреннего трепета развернула она одну из них и прочла слова, во многом определившие ее жизнь: «благословение ехать».
С Богородичной горой простилась сначала Валентина, а некоторое время спустя и Георгия.
Для Матушки началась новая жизнь.
Глава СЕДЬМАЯ
1
В Вильнюс, в Марие-Магдалининский монастырь, Валентина Трофимова приехала утром 17 декабря 1955 года, в память великомученицы Варвары, чьим именем наречена была при крещении матушка Нина (Баташева) и чье имя приняла впоследствии в монашестве сама Валентина.
Еще как следует не рассвело, стоял морозец, и с серого низкого неба сыпал мелкий снег. Возле поезда ее встретили радостно, как родную сестру, положили в машину Валины вещички — нехитрый монашеский скарб, — переехали железнодорожные пути и еле-еле, по гололеду, поползли вверх, по длинной улице, название которой она помнила с лета пятидесятого года, когда шла по ней, боясь пропустить поворот на улицу Лянку. Однокупольный храм, вкруг охваченный строительными лесами, указал ей тогда дорогу. Да, искала она улицу Лянку, а шла по Джуку. И спросила встречавшую ее м. Агнию: «Это ведь Джуку?» Та кивнула: «Джуку. Раньше была Шкаплерная, теперь по-литовски — Джуку. А наша Лянку была Варшавской». Машина вдруг встала совсем рядом с монастырем, не одолев крутого подъема. «Сейчас сестры песочек принесут», — сказала м. Агния и вместе с Валентиной двинулась к воротам обители.
Валентина глядела во все глаза. На вершине холма стояла, будто только что отстроенная, Александро-Невская церковь, возвышаясь над домами Нового Света, в палисадниках которых цветы уже прибило холодом. Вокруг обители возводили кирпичную ограду с широким проемом для Святых врат. Но главное, что она увидела, — поднявшийся в ограде новый, в два этажа дом. Сестринский корпус, о котором пять лет назад говорила ей матушка Нина и с которым связаны были сокровенные надежды Валентины! Вот он, место ее нынешней жизни. Вот он, Марие-Магдалининский монастырь, место ее приуготовления к вечной жизни. Вот она, обитель светлой старицы, наконец-то позвавшей ее к себе.
2
Прекрасна и в то же время исполнена некоей щемящей печали была судьба Марие-Магдалининской обители, где Матушке суждено было подвизаться почти тринадцать лет. Нет, нет, мы не собираемся посвящать читателя в подробности истории монастыря. Скажем лишь, что в ней сполна отразились подчас мучительные противоречия бытования православной обители в католической среде, частые смены политических режимов и, наконец, долгие глухие годы абсолютного господства советской идеологии. Положение Русской православной церкви в Литве менялось в ту или иную сторону в зависимости от состояния политического барометра. Разделы Польши, воссо-единение униатов с православием (заслуга просвещенного и деятельного митрополита Иосифа Семашко), соперничество с католической церковью за душу народа, две войны, на время первой из которых пришлось самоотверженное служение архиепископа Тихона (Беллавина), будущего Патриарха (здание, где находилась его резиденция, власти современной Литвы отметили мемориальной доской, на двух языках — литовском и русском, написав, что Тихон — святой, патриарх и мученик за веру), а на время второй — деятельность митрополита Сергия (Воскресенского), проходившая в труднейших условиях немецкой оккупации и оборвавшаяся его гибелью в конце апреля 1944 года… Отношение советского режима к Православной церкви в Литве — как мы уже отмечали ранее — было окрашено в чуть более светлые тона обращенного к Западу государственного фасада, что, однако, ничуть не меняло самой сути идеологии — упразднение религии как ненужного и вредного пережитка прошлого. В подвижках исторических пластов ярче видна судьба Магдалининской обители. В самом деле: надо было совершиться очередному переделу Польши, чтобы в зданиях упраздненного католического монастыря на улице Росу возник монастырь православный; надо было вспыхнуть пожару Первой мировой войны, чтобы сестры обители познали горечь скитаний и лишь в 1918-м смогли вернуться в Вильнюс; надо было водвориться польской власти, чтобы обитель вынуждена была покинуть улицу Росу и перебраться в больничный корпус Виленской духовной семинарии, а оттуда — на улицу Лянку, устраивать монастырь возле церкви во имя Александра Невского… Надо было пережить лишения и голод начала двадцатых годов, когда питаться сестрам приходилось в основном лепешками, испеченными из перемолотой картофельной шелухи. Надо было, наконец, уже советской власти выкинуть насельниц из обустроенной ими обители и поселить (мы полагаем — со злобной усмешкой) в Свято-Духов мужской монастырь.
Революции, войны, крушения политических режимов — все это пришлось пережить матушке Нине. Ее сердце пронзали свирепый натиск на православие со стороны победивших Советов, разрушение ее первого, ливенского Марие-Магдалининского монастыря, в чьих дивных храмах устроены были склады и мастерские и чьи колокола, благовест которых разносился на двадцать километров, отправлены были в переплавку, и череда невольных и горьких новоселий в Вильнюсе, когда обитель гоняли с места на место. После обретения последнего (и по сей, кстати, день) пристанища в Свято-Духовом монастыре она упала без чувств, потом заснула и пролежала в глубоком сне три дня и три ночи. Думали, что она уже не очнется…
Слава Богу, после этого она прожила в здравом уме и твердой памяти еще девять лет, и восемь из них управляла обителью. Был у нее некий дальний прицел, в котором со слезами она призналась, провожая свою любимицу, монахиню Варвару (Трофимову) на игуменство в Пюхтицу. «Все двена-дцать лет я готовила тебя на свое место», — молвила она. Нам кажется, эта мысль, пусть даже тень этой мысли, возникла у нее при первом знакомстве с Валентиной. И затем, когда матушка Нина, монахиня с молодых ногтей, близко узнав новую насельницу, убедилась в ее глубокой непоказной вере, незаурядном уме, сильной воле, она увидела в ней достойную преемницу своих трудов. Ах как тяжко было им расставаться! Это было столь редкое даже в монашеской жизни родство душ, столь трогательное и вместе с тем взыскательное попечение старшей о младшей и столь безмерное почитание, которым отвечала младшая, что, право же, им как бы суждено было не расставаться до поры, пока не явится разлучающий людей в этой жизни великий и беспощадный расторгатель человеческих уз. Вслушайтесь, вдумайтесь в проникновенно-трогательные слова, которыми провожала матушка Нина свою любимицу: «Мне очень трудно говорить, мне жаль тебя от себя отпускать, но я как монахиня, как игумения, состоящая пятьдесят лет в должно-сти настоятельницы, не имею права противиться воле Божией и со слезами говорю: └Да будет во всем воля Божия!“». Вспоминают, что все там плакали при этих словах. И мы, не скроем, едва сдерживали слезы, представляя беленькую старицу, уже почти небожительницу, прожившую долгую, беспорочную, трудную жизнь, на склоне которой ей пришлось благословить в самостоятельный путь ту, которую она видела на своем месте и которая — когда придет час — должна была закрыть ей глаза.
Неподалеку от улицы Лянку, на улице Лепкальне (прежнее название — Липовка), находится Ефросиньевское кладбище с участком, где похоронены монахини Магдалининского монастыря. Замечательную красоту кладбищу придают пологие холмы, которые, будто застывшие волны, поднимаются на всем его огромном пространстве. Самый высокий из холмов венчает церковь во имя Св. Ефросинии Полоцкой, с одним мощным куполом и рядом поставленной колокольней. Была поздняя осень, под ногами шуршала палая листва, и мы долго бродили по этому величественному некрополю, слушали застывшую над ним тишину и, поднимаясь с холма на холм, искали могилку матушки Нины. Спаси Христос вышедшую из храма женщину. Она направила нас на правильный путь, и минут через десять мы стояли у могильного камня с высоким железным крестом над ним, в сердцевине которого укреплен был образ Марии Магдалины с опущенными долу очами и печально-строгим выражением прекрасного лика. На камне выбита была надпись:
«Настоятельница Виленского Прав. Марии женского монастыря
Игумения
Нина Сергеевна Баташева
В схиме Варвара
Род. 12. XI. 1873 — ск. 12. IV. 1969
Блажени вси боящиеся Господа
Ходящии в путех Его».
Фонарь, увы, без свечи стоял в цветнике перед камнем; сам цветник усыпан был побуревшими кленовыми и березовыми листьями, в углу зябли засохшие от холодных ноябрьских ветров хризантемы-дубки с поблекшими красными цветками. На всяком кладбище нас невольно посещают мысли о неизбежности перехода в вечность. Не будем утверждать, что мы смогли избежать подобных размышлений у места последнего упокоения матушки Нины и расположенной бок о бок с ней могилы ее племянницы, Екатерины Николаевны, в схиме — Ангелины, сменившей матушку Нину на ее посту и ушедшую ей вслед в 1994 году. Поневоле проникала в сердце глубокая печаль Екклесиаста: «Все идет в одно место: все произошло из праха, и все возвратится в прах» (Екк. 3: 20). Однако мало-помалу мысли принимали другое направление. Матушка Нина, теперь думали мы, обрела достойное ее земной жизни жительство на Небесах и со времени своей кончины незримо сопутствовала своей любимице в ее игуменском служении и по-прежнему любила и благословляла ее. Чувствовала ли это сама Матушка Варвара? Всенепременно — хотя бы потому, что в молитвенной памяти каждодневно обращалась к своей духовной матери. По своей склонности хранить самое сокровенное в глубочайших кладезях сердца, она почти не говорила об этом. Однако улыбнуться и даже посмеяться над собой — и в этой связи — о, это она умела и могла! «Матушка Нина сейчас смотрит, — говаривала она в последний год своей жизни, — и думает: что это за дурочка такая выросла возле меня!» «Дурочка» эта была чтимой всем российским православным миром игуменией, молитвенницей, духовной наставницей и великой строительницей, — но о себе она предпочитала отзываться именно так. Вместе с тем, если речь заходила о Вильнюсе, о прожитых там, в маленькой обители, годах: сначала в Новом Свете, затем в Свято-Духовом монастыре, о матушке Нине, вечной с тех пор спутнице ее жизни, — о, тут Матушка Варвара, особенно в последнее время могла дать некоторую волю своим чувствам и промолвить с повлажневшими от слез памяти и любви глазами: «Нина — это моя мать». Несколько помолчав, она затем прибавляла с таким пронзительным, искренним и сильным чувством, что поневоле хотелось воскликнуть: «Смерть! где твое жало?» (1 Кор. 15: 55). «Я сейчас, — говорила Матушка, — как перед Богом скажу: она меня так любила, как любит мать родное дитя. Так любила и доверяла мне…» А Вильнюс, чудесный этот город, Северный Иерусалим, шесть веков сберегающий драгоценную для всего христианского мира Остробрамскую икону Божией Матери? Матушка вздыхала: «Дорогие, любимые, светлые воспоминания… Как же там было хорошо!» Она не раз упоминала о высоком духовном настроении, неизменно сопутствовавшем жизни в Магдалининской обители, — но и без того было ясно, что для монахини и святыни города, и его рукотворная красота важны, главным образом, постольку, поскольку они приближают ее к Небу.
3
Матушка оказалась в монастыре в пору его скромного расцвета, пять лет спустя безжалостно растоптанного властью.
Уже был восстановлен Александро-Невский храм, в который в 1944 году прямым попаданием угодила бомба, разрушив купол, спалив иконостас, выбив окна и покорежив полы; построен был сестринский корпус, куда, несмотря на все препоны советской бюрократии, можно было теперь прописать и поселить новую насельницу; рыли траншеи и тянули трубы под газ и водопровод; выкладывали ограду и готовили для нее любовно сделанные из крепчайшего дуба Святые врата; насадили фруктовый сад, радовавший сестер смородиной и наливными яблоками. Валентину приняли с любовью, и она (а спустя некоторое время по воле жребия покинувшая Пюхтицу Георгия) с присущей ей добросовестностью сразу впряглась в общую работу. Обитель маленькая, трудов выше головы, и матушка Нина, к примеру, несмотря на возраст, стояла за свечным ящиком, вела, как могла, бухгалтер-ские книги и даже пела на клиросе. Чудесные сопрано Валентины и Георгии стали для обители прямо-таки даром свыше; а когда к ним два года спустя присоединилась Фрося (с давних уже пор монахиня Евдокия (Шокало), то составилось замечательное трио. Когда Великим постом, на литургии Преждеосвященных Даров после второй паремии о. Александр Недвецкий за неимением диакона возглашал «Премудрость!», три эти сильных, чистых, исполненных глубокого чувства голоса согласно начинали: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою…» Народ опускался на колени и, склонив головы, внимал: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя, вонми гласу моления моего…» И так проникновенно молили Валентина, Георгия и Фрося: «Вонми, вонми…» — что хотелось верить, что Бог слышит возносящиеся к Нему голоса этих чистых девушек, видит собравшихся в храме и охваченных покаянием людей и по неизреченному Своему милосердию простит им все их прегрешения: вольные и невольные.
Ах как много с тех пор утекло воды… Когда мы познакомились с м. Евдокией (Шокало), ей было восемьдесят восемь лет. В двухэтажном, выкрашенном в светло-желтый цвет доме в ограде Свято-Духова монастыря расположилась Марие-Магдалининская обитель, ныне совсем невеликая по числу насельниц — всего тринадцать сестер. Мать Евдокия еще не оправилась после болезни и лежала в своей келье, чисто прибранная, в белом, низко повязанном платочке, из-под которого глянули на нас голубые, уже повыцветшие, но живые и с несколько даже насмешливым выражением глаза. В давно минувшие молодые годы, когда она пришла в монастырь и келейничала у нашей Матушки, тогда монахини Варвары, то за бойкость характера и острый язычок получила от нее прозвище «бандит иванович»; но в долгу не осталась и называла Матушку «успокоительный порошок». Право же, совсем не скучно было в обители у матушки Нины, и помимо молитвы и труда сестрам пусть нечасто, но выпадали минуты чистого веселья. Каким-то образом оказалась в монастыре старая медвежья шкура, и Фрося иной раз напяливала ее на себя и ходила по полутемному коридору, пугая сестер. Однажды встречали епископа. Нужен был бы при этом, как положено уставом, и благовест, и трезвон — но, увы, колокола еще в войну были сняты. Однако сестры были большими выдумщицами. Мать Ангелина (Баташева), казначея, а также мастерица на все руки — и просфоры печь, и в колокола звонить — вместе с Фросей раздобыла десяток колокольчиков, подвесила к вешалкам и при входе архиерея в храм устроила настоящий праздничный трезвон. Матушка умилялась, вспоминая об этом. А мы, когда слушали ее, думали, что молодость всякую, может быть, мелочь окрашивает в радостные цвета полноты бытия.
Улыбалась и Фрося, восьмидесятивосьмилетняя м. Евдокия. Жизнь? Она на мгновение прикрыла глаза. Ее отца, священника, в Полоцке посадили, после лагеря он прибился заштатным священником на приходике при кладбище в Орле; мама ослепла; две сестрички умерли в детском доме; три брата, Николай, Зиновий, Евдоким, погибли на фронте. Всем Царствие Небесное! «И Матушке Варваре», — прибавили мы. Мать Евдокия посмотрела на нас таким взглядом, каким обыкновенно смотрят на людей, не соображающих, о чем они говорят. «Умерла? Что это вы говорите! Она сейчас ко мне приходила. Хватит, говорит, тебе, └бандит иванович“, в постели лежать. Вставай!» Честно сказать, мы ощутили некоторое замешательство. С одной стороны, в словах м. Евдокии было еще одно доказательство заботы Матушки о тех, кого она помнила в земной жизни и кого не оставила своими молитвами в жизни небесной. С другой стороны, наше сухое здравомыслие нашептывало нам нечто о возрасте нашей собеседницы и о перенесенной ею недавно болезни. Мать Евдокия в секунду порушила наши колебания. «Редкий она была человек. Такая добрая, благородная… — тут м. Евдокия чуть запнулась, подыскивая нужное слово. — Невозмутимая! При мне ее постригали, и матушка Нина ей имя дала: Варвара. Она, Варвара, плакала, когда ее от нас забирали. А я, — оживилась м. Евдокия, — у нее бывала в Пюхтице. Там прямо рай она устроила! И она к нам приезжала. Два раза. Когда матушку Нину в схиму постригали и на погребение. Что ж унывать! — воскликнула м. Евдокия, словно бы убеждая нас, что не следует предаваться печали, ибо смерть дана нам как естественное продолжение жизни и что за гробом нас ожидает другая жизнь. — Погостили — пора и домой. А матушка Нина на Варвару нахвалиться не могла. Я за ней, говорит, как за каменной стеной. Точно. Варвара бухгалтером была и сидела с этими бумагами с утра до ночи».
Действительно: главным послушанием для Валентины Трофимовой почти с первых дней ее поступления в Марие-Магдалининский монастырь стала бухгалтерия. (Упомянем еще и немалую монастырскую библиотеку, которую Валентина разобрала и привела в образцовый порядок; и мало-помалу ложащиеся на ее плечи заботы о строительстве и ремонте.) Даже келью матушка Нина определила ей возле канцелярии, чтобы недалеко было ходить. Бухгалтерское дело Валя хорошо знала, любила, и когда в отчете концы сходились с концами, все до последней копеечки было отражено в приходах и расходах и всякому проверяющему становилось ясно, как и на что расходует обитель свои средства, она испытывала чувство, вероятно, близкое к тому, какое переживает стихотворец от удачно найденной строчки. На ее плечи лег кропотливый и ответственный труд пересмотра бухгалтерской отчетности обители за последние три года. У Святейшего Патриарха Алексия II, мы помним, была присловица: «Не давайте повода ищущим повода». Ясное дело: советский чиновник с громадным бы удовольствием ткнул в какую-нибудь погрешность финансовых документов монастыря, ухватившись за нее как за повод обличить и покарать церковные махинации. Между тем последние годы в обители шла реставрация и стройка, и надо было рассчитываться за материалы, платить рабочим, вовремя погашать счета. Матушка Нина в меру сил и умения вела всю бухгалтерию, но, не обладая необходимой профессиональной подготовкой, не могла и не успевала оформить все документы, как говорят, без сучка и задоринки. А пытавшиеся ей помочь сестры лишь вносили в отчеты еще большую путаницу.
День за днем Валентина, как самый въедливый ревизор, вчитывалась в финансовую отчетность обители, отщелкивала на счетах расходы, сверяла их с доходами, выводила слева суммы дебета, а справа — кредита и получала точный баланс на каждый год. Помимо всего прочего, была одна статья дохода обители, по которой совсем необязательно было отчитываться перед властью, но которая требовала неукоснительно точного отчета перед Богом и верующей совестью: пожертвования. Да, и в те трудные времена находились, слава Богу, добрые люди, уделявшие обители от своих скромных достатков. Для этих денег был особый учет, надежно скрытый от посторонних недоброжелательных глаз. И расходовались они только для поддержания неимущих и на доплату усердным рабочим. По своей профессиональной бухгалтерской выучке Валентина хотела бы создать небольшой финансовый запас, который мог бы выручить обитель в каких-нибудь сложных случаях. Вот тут-то она получила незабываемый урок от матушки Нины, до послед-них мелочей взыскательной к себе, но снисходительной к немощам других и безмерно доброй к нуждам бедняков. Она как-то напомнила Валентине слова преподобного Амвросия Оптинского, что монастырь — это копилка, куда народ приносит свои копейки, но которая всегда должна быть открыта для нуждающихся. «Матушка, — спрашивала у нее иной раз Валентина, — не лишнее ли мы даем?» Матушка Нина качала головой. «Нет, Валечка, не лишнее. Надо дать. Он человек бедный».
Кто был в Пюхтице во время сорокатрехлетнего игуменства Матушки Варвары, тот должен помнить, во-первых, совершавшееся в монастыре непрерывное созидание и, во-вторых, гостеприимство обители, распахивающей перед паломником двери, дающей ему кров и стол. В обители паломник становится человеком, отрешенным от всего житейского и освободившимся для молитвы. Молись! Если по силам — помоги своим трудом. Но главное: в эти дни не заботься ни о крыше над головой, ни о хлебе насущном. Побудь наедине с Богом — ведь это счастье, столь редко выпадающее в современном, все более сходящем с ума мире.
Многие возвращались домой, нагруженные монастырскими дарами: огромными — по восемь килограммов — караваями хлеба (когда их еще пекла труженица и искусница мать Евлампия), банкой меда с монастырской пасеки, творогом, маслом и врученной Матушкой толикой денег — от ее сострадающего нашим житейским тяготам сердца. Она оставалась рачительной хозяйкой, по-прежнему умела хорошо считать и знала цену трудовой копейке, — но в том-то и состоял один из накрепко усвоенных ею благотворных уроков матушки Нины, что монастырь существует не сам по себе, а для Бога и для людей. Чем можем мы лучше угодить Творцу, как не любовью к Его творению? Троице-Сергиеву лавру в давние времена называли неубывающим горшком каши, ибо там кормили всех, кто был бесприютен и голоден. А сколько таких было на Руси! И сколько еще и сейчас вокруг нас людей, нуждающихся в помощи, заботе и тепле…
Есть один текст в Святом Евангелии, который для Матушки был как бы руководством к практическому деланию. Напомним. «Когда же приидет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с ним; тогда сядет на престоле славы Своей; и соберутся перед Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов по левую. Тогда скажет Царь тем, которые по правую сторону Его: └приидите благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира. Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне“. Тогда праведники скажут Ему в ответ: └Господи! когда мы видели Тебя алчущим и накормили? или жаждущим и напоили? Когда мы видели Тебя странником, и приняли? или нагим, и одели? Когда мы видели Тебя больным, или в темнице, и пришли к Тебе?“ И Царь скажет им в ответ: └истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне“» (Мф. 25: 31—40).
Всякий, кто читал эту великую притчу, знает, что следует далее. Тех, кто по левую сторону, Господь посылает «в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его» (Мф. 25: 41). А когда те пытаются оправдаться: мы-де не видели Тебя голодным, больным и нагим, Он отвечает: «так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне» (Мф. 25: 45). В церкви это место из Евангелия от Матфея читают в неделю о Страшном суде, в преддверии Великого поста. В сердце же Матушки, монахини по призванию, он звучал всегда — в иные дни, может быть, чуть слабее, приглушенней, а в иные — с острой и сильной болью о несчастных мира сего. В каждом нуждающемся, скорбящем, измученном недугами она видела страдающий лик Господа и хотела бы помочь всем и горько сетовала на понятную нам ограниченность человеческих сил и средств. Конечно, как и во всяком верующем человеке, в ней был внутренний трепет перед Страшным судом, на котором мы предстанем не только с нашими делами, но и с нашими помышлениями, также подлежащими справедливой оценке. Она помнила святителя Феофана Затворника: «Никому не миновать суда, все будет так, как написано в Евангелии. Поревнуй же заранее оправдать себя перед Богом, омывшись в слезах покаяния».
Однако было бы и узко и мелко считать, что ее, Матушки, служение людям было вызвано исключительно заботой о своей личной посмертной участи. Доброе дело, совершаемое с подобной мыслью, вполовину теряет в своем значении. Нет, дорогие, Матушкой прежде всего двигала любовь, которая — поверьте нам — никогда и ничем не напоминала вклад в банк: вот, положу на свой счет столько-то любви и получу с нее столько-то процентов. Да, она была бухгалтером, но подобная бухгалтерия к ней не имела никакого отношения. Ибо любовь «не ищет своего» (1 Кор. 13: 5). Точно так и Матушка никогда не искала «своего», а искала возможность утешить, приободрить, утереть слезу и внушить мысль, что нет большей справедливости, чем справедливость Божья. Наш ропот на переживаемые нами невзгоды — это наше незнание, наше нечувствие собственной перед Богом вины.
Мы полагаем, именно поэтому Матушке непросто давались разговоры с людьми, у которых была завышена планка самооценки и которые, с одной стороны, ощущали тщету бездуховности, а с другой — не могли переступить через собственное «я» и раствориться в покаянии. Дело тут было не в уровне образованности; напротив, Матушка однажды заметила, что хорошее образование как бы смиряет человека. «Поэтому не следует думать, — прибавляла она, — что образование вещь ненужная и даже вредная помеха в монашеской жизни». Повторим: Матушка находила общий язык со всеми, и со стороны могло показаться, что всякая встреча давалась ей легко. О, какое заблуждение! Мы даже предположить не смеем, сколько душевных сил вкладывала она в эту непринужденность общения, дабы ее собеседник, не дай Бог, не испытал каких-либо трудностей в разговоре с ней. Мы не были свидетелями подобных бесед хотя бы потому, что всякий третий здесь — заведомо лишний. Но с достаточной точностью можем сказать, что немало было среди посетителей пюхтицкой игумении тех, кого мучила постоянная душевная неуспокоенность, гнетущая тяжесть, жажда веры, крепкой, исцеляющей и помогающей в самые трудные минуты жизни, бесконечные претыкания на пути к ней и стремление найти духовного руководителя. Что отвечала Матушка? Можем лишь предположить, что она говорила о великом терпении, которым только и добывается вера; о доверии к Богу, без которого нельзя прийти собственно к вере; и, наверное же, напоминала о словах Христа, обращенных к отцу больного ребенка: «если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему. И тотчас отец ребенка воскликнул со слезами: верую, Господи! помоги моему неверию» (Мк. 9: 23—24). Ах, друзья дорогие, Матушка с такой великой проникновенностью произносила эти слова Спасителя и ответный вопль вдруг обретшего надежду отца, что рядом с ней нельзя было усомниться, что вера — единственный наш якорь в житейском море. «Помоги моему неверию!» — этот общий вопль нашего времени в какой-то своей части доходил до Господа и через Матушку. Многие, очень многие отзывались впоследствии именно так о беседах с ней; и многие говорили, что она дала им совет повидаться с о. Кириллом (Павловым) из Троице-Сергиевой лавры, замечательным, прозорливым старцем (он в ту пору был еще более или менее здоров). Нам, кстати, она тоже дала такой совет, и мы несколько раз испытали несказанную радость и при виде этого светлого человека, и при звуке его тихих слов, всегда простых, но полных глубокого смысла… Апостолу Фоме, говорила в таких беседах Матушка, в известном смысле было проще, чем нам. Господь явился и сказал ему: «подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим» (Ин. 20: 27). «Господь мой и Бог мой!» (Ин. 20: 28) — был ответ Фомы, и Матушка повторяла его с таким сердечным чувством, что мнилось, будто бы это ей явился Господь и она коснулась своей рукой Его прободенного копием ребра.
Она, впрочем, была именно из тех, о ком Господь сказал: «блаженны невидевшие и уверовавшие» (Ин. 20: 29).
В Марие-Магдалининском монастыре Матушка день за днем училась и узнавала, как это делается. Нет, мы говорим не о бухгалтерии, ибо здесь учиться ей было незачем и нечему. Мы говорим о системе человеческих отношений в обители, которые надо не только выстроить и поддерживать, но и постараться наполнить высоким духовным смыслом. Матушка Нина терпеливо и ненавязчиво преподавала молодой насельнице свои уроки: уроки любви, отношения к людям, общения с власть имущими, уроки управления. Особо отметим, что урок будет впрок лишь в том случае, если тот, кого учат, способен к обучению. Если в человеке сердце подобно выжженной пустыне и в нем нет любви, то ему хоть все Евангелие читай с утра до вечера — и мы не уверены, будет ли в этом толк (лишь в случае решительного вмешательства свыше — как с Савлом, ставшим Павлом). Если человек изначально равнодушен к окружающим; если у него, простите, просто-напросто не хватает серого вещества, чтобы уяснить последовательность действий в управлении, умения четко поставить задачу и найти способы ее решения, если в нем нет врожденного такта, — то тут учи, не учи, все без толку. У матушки же Нины была замечательная, щедро одаренная многими дарами, все на лету схватывающая ученица. В нашем повествовании нам не раз приходилось говорить о промысле, определившем судьбу седьмой пюхтицкой игумении. Задумаемся снова: как бы ни противились обстоятельства стремлению Валентины оказаться в Марие-Магдалининской обители; как бы не манил куда более простой и легкий путь в Рижский Свято-Троице-Сергиев монастырь; и как бы с крепкой, казалось — нерасторжимой, силой не держала ее Богородичная гора, она все равно оказалась рядом с матушкой Ниной, дабы обрести истинную духовную мать и научиться от нее трудному искусству управления монастырем. Как настоятельница Матушка Варвара родилась в Вильнюсе, в монастыре праведной Марии, проведя долгие тринадцать (!) лет бок о бок с игуменией Ниной. Мы полагаем, это был редкий, даже редчайший — принимая во внимание значительную разницу в летах — случай полного единения двух натур. У матушки Нины здесь, в обители, была Ангелина, родная племянница; у Валентины — Георгия, сестра по духу, более чем родной человек, ради нее оставившая Пюхтицу. Любовь к ним не стала меньше; но стало неизмеримо больше то чувство, о котором впоследствии Матушка скажет, что Нина была ей как мать. Они даже трапезовать старались вместе. У матушки Нины была в скудном хозяйстве маленькая кастрюлечка, в которой игумения на электрической плитке варила картошку. К картошке была селедка; потом чай. «Всего понемножку», — вспоминала Матушка золотые те годы и тихо улыбалась той светлой, беленькой, бесконечно дорогой старице, которая заботливо подкладывала ей в тарелку то картошку, то кусочек селедки и смотрела на нее с материнской любовью.
4
В 1965 году Марие-Магдалининскому монастырю исполнялось сто лет. К этой дате Матушка задумала составить летопись обители и за свое новое, ею же самой возложенное на себя послушание взялась с присущей ей во всем ответственностью. Перечитав в библиотеках города десяток книг, просмотрев уйму старых журналов, покопавшись в архиве Виленской и Литовской архиепископии, она подобрала большой альбом в твердом переплете и своим милым, круглым, ясным почерком вывела на первой странице заглавие: «Мариинской обители — 100 лет». Чуть ниже и более крупно обозначены были даты: «1865—1965». Было также и имя автора: внизу и помельче — монахиня Варвара. Альбом сам по себе представлял произведение искусства: с такой тщательностью выписан был текст, с таким вкусом подобраны фотографии (мы, например, впервые увидели там портрет игумении Моисеи, тети Нины Балашевой, — она уже в возрасте, черты лица несколько расплылись, но какая же, несмотря на это, чувствуется в ее облике воля!), и так изящны были рисунки, выполненные цветными карандашами рукою Матушки. А снимки матушки Нины, сестер, обители — все это, как заправский фотограф, делала она сама, для чего, вооружившись фотоаппаратом, собирала всех вместе, рассаживала, расставляла, выстраивала кадр и нажимала кнопку. Затем, вечером, она уединялась в комнатке, отведенной ей под лабораторию, заправляла в бачок извлеченную из кассеты пленку (о, кто бы сейчас знал, какого терпения требовала эта мучительная процедура!), проявляла, сушила и с помощью фотоувеличителя и растворов проявителя и закрепителя приступала к таинству печати, в результате которого на белой глянцевой (или матовой) фотобумаге словно бы из ниоткуда выплывали сначала в серой дымке, туманные, а потом все более резкие и отчетливые, черно-белые изображения дорогой матушки, сестер, Александро-Невской церкви, Святых врат, сада и цветника… Нам — на память, историкам — в подмогу.
«Успокоительным порошком», как мы уже знаем, прозвала ее м. Евдокия; «Варварой фотографирующей» называл Матушку архиепископ Виленский и Литовский Антоний (Варжанский), блистательный проповедник, чуткий пастырь и усердный молитвенник.
Ее летопись — это вообще дар бесценный добросовестному историку. О первой игумение, Флавиане (Поповой), казначее попавшего под снос ради храма Христа Спасителя московского Алексеевского монастыря, сказано было, к примеру, в летописи, что она умерла в 1878 году и ее могила с плитой находится у притвора большой церкви. Но где ее искать, эту могилу и эту плиту, если монастырь с тех пор четыре раза менял место своего обитания? Матушка оставляет примечание: «Этот памятник-плита перенесен на Ефросиньевское кладбище, монастырский участок, и установлен в ряд с игумениями Мариинского монастыря».
В ней, в Матушке, всегда нас поражала какая-то удивительная внутренняя собранность, почтение к точности слова и факта и вдобавок, что было даже трогательно, удивительное отношение к вещам. Авва Дорофей, если мы не ошибаемся, учил хранить совесть перед Богом, перед людьми и перед предметами. Так вот, у Матушки было особо-бережное отношение к окружавшему ее вещному миру. Если она писала свою летопись в альбом, то альбом этот в ее руках становился образцом гармоничности, опрятности и красоты. Ни единой погрешности! Ни единой помарочки! Все выверено, все рассчитано, все на своем месте. Если она получала письмо, в котором еще оставалась, скажем, половина или даже четверть чистого листа, то эту часть она аккуратно отрезала, чтобы затем использовать под различные памятные записки: что и когда ей не забыть сделать. Приходили конверты с марками — она их вырезала, чтобы потом отдать какому-то ревностному собирателю. Все личные вещи были разложены в абсолютном порядке — так, чтобы келейница знала, где рубашки, где вещи на случай переезда в больничную палату, где для передачи (и указано — кому), а где на смертный час. На втором этаже, в шкафу, в отдельном ящике, лежала схима, у которой была своя трогательная и многозначительная история. Мы скажем о ней в свое время.
Так вот: Матушка с закрытыми глазами могла указать, где что лежит и где что должно находиться — и не только в ее игуменском доме, но и во всем обширном монастырском хозяйстве. В каждом монастыре, как, несомненно, знает наш читатель, есть благочинный, то бишь монах, назначенный наблюдать за сохранением внешнего порядка и нравственным поведением братии. Были монахини-благочинные и в Мариинской обители, и на Богородичной горе в Пюхтице. Матушка была благочинной, если можно так сказать, по своей натуре, не терпящей непорядка, неорганизованности, излишнего шума, чрезмерно громкого, на повышенных тонах разговора.
Вот это ее внутреннее, благородное, врожденное благочиние мы встречаем буквально на каждой странице альбома, посвященного 100-летию Марие-Магдалининской обители. Тщательно вклеенные фотографии, рисунки, оформление — все сделано сердцем, исполненным любви, и руками, чуждыми суеты. С величайшей бережностью, как мы уже говорили, она относится к фактам. При обители в годы Первой мировой войны действовал лазарет. Матушка точно указывает, сколько раненых он мог принять — пятнадцать. 22 июля (старый стиль) 1915 года, в день престольного праздника святой равноапостольной Марии Магдалины, в храме монастыря последнюю службу совершил архиепископ Литовский Тихон. (Можно представить, с каким глубоким чувством пели сестры в тот день тропарь равноапостольной Марии Магдалине: «Христу, нас ради от Девы рождшемуся, честная Магдалино Марие, последовала еси…»)
Но самое бесхитростно-трогательное сказано было Матушкой в преди-словии: «Составить это краткое описание Мариинского монастыря послужило горячее желание сестер Обители преподнести в дар в этот знаменательный день и хоть чем-нибудь утешить — порадовать свою Старицу, почтенную Игумению-труженицу, строительницу, которая настоятельствует в этой обители 47 лет… отдает все свои силы душевные и телесные, все уменье, воспитала четырех Игумений для других обителей нашей Родины». Дар был преподнесен и принят с любовью и благодарностью, а один экземпляр летописи отправлен был в Москву, в Московский Патриархат, откуда последовали вскоре самые радостные известия. Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий I наградил игумению Нину орденом Князя Владимира, монахиню же Варвару за создание летописи — четками и Иверской иконой Божией Матери с надписью: «От Святейшего Патриарха Алексия I».
А в летописи читаем: «5 марта 1958 года был совершен постриг в монашество четырех инокинь: Иулиании Командирчик, Лидии Твердовой, Елены Ожигар и Валентины Трофимовой».
Шла первая неделя Великого поста.
5
«У меня, — вспоминала тот день Матушка, — все как остановилось. Жизни течение. И не понимаю — что такое Варвара? Почему я теперь — Варвара? Почему меня так назвали?»
Право, нам даже трудно вообразить, какое великое потрясение испытывает человек, который, собственно, переступает черту и переходит в то микрон схима (так это звучит на греческом), в малый образ и, неся на себе все те же неизменные тяготы земного бытия, одновременно начинает совсем иную жизнь. Этот переход с древности облечен в обряд торжественно-грозный, где все слова наполнены смыслом столь огромным, что они звучат в затихшем, замершем, застывшем в молчании храме как провозвестники нового рождения. Запомнила ли Матушка тот день в его неповторимых подробно-стях, оттенках, даже в мелочах, хотя мы сознаем, что мелочей при монаше-ском постриге быть не может? Помнила ли, к примеру, свое коленопреклонение при входе в церковь, пред «святые двери», поклоны сестрам, матушке Нине, наместнику Свято-Духова монастыря, архимандриту Сергию (Вощенко), приехавшему в Мариинскую обитель для совершения пострига сестер? Помнила ли, как поднималась на солею, где пред Царскими вратами уже стоял аналой, на котором лежали Крест и Евангелие? И обращенное к ней, ее вере, ее сердцу, ее стремлению быть Христовой невестой вопрошание о. Сергия, от слов которого перехватывало дыхание и пробегал озноб: «Желаеши ли сподобитися ангельского образа и вчинену быти лику монашествующих?» Ей надлежало ответить простыми и заранее выученными словами, и она отвечала ими, но они были не чьи-то, кем-то когда-то составленные, а именно ее, Валентины Трофимовой, слова, той Валентины, которой несколько минут спустя уже не станет, а вместо нее появится другая, с другим, новым именем — Варвара. «Ей, Богу содействующу, честный отче», — едва слышно промолвила она. И далее говорил о. Сергий, указывая на Евангелие: «Се, Христос невидимо здесь предстоит; виждь, яко никтоже ти принуждает приити к сему образу; виждь, яко ты от своего произволения хощеши обручения великаго ангельскаго образа». Сознавала ли она — пока еще Валентина, — что совершается? Или была как бы в полусне, точнее же — в том состоянии, когда человеком руководят не его желания, стремления, воля, а какие-то иные силы, которым он себя радостно доверил? «Возьми ножницы и подаждь ми я», — прозвучало словно бы где-то над ней. Трижды она подавала ножницы о. Сергию, и на третий раз, приняв их, он молвил: «Се, от руки Христовы приемлеши я; виждь, кому сочетаваешися, к кому приступаеши и кого отрицаешися». И на склоненной ее голове он крестообразно постриг волосы и впервые громко и ясно произнес новое ее имя: Варвара. «Сестра наша Варвара постригает власы главы своея во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа».
Имя выбрано было матушкой Ниной, которая как бы передавала по наследству новой монахине свое, некогда полученное при крещении. Главное же, и матушке Нине и Валентине, ставшей Варварой, так близка и так дорога была эта святая великомученица, что в самом ее имени словно светил немеркнущий свет ее жизни, ее сердца, ее подвига. Несколько позднее Матушка записала в одну из своих тетрадей слова святителя Феофана Затворника о Варваре Илиопольской, своей небесной покровительнице. «…какой добродетели нет в ней? — говорит святитель. — Веры ли? Но она желала научить ей и отца своего, и научила бы, если бы око ума его не было закрыто суеверием и злобою. — Упования ли? Но чем же отвлекла она сердце свое от всех надежд земных, кои в таком привлекательном виде и так верно предлагал ей мир? — Любви ли? Но вспомните, о чем молилась она, когда меч был занесен над главою ее? — Мудрости ли? Но познать Бога в видимых тварях — не мудрость ли? Искать света истины среди суеты, найти его, последовать ему — не мудрость ли? Уединенную жизнь употребить не в пользу плоти, а в назидание духа — не мудрость ли? — Мужества ли? Но преодолеть естественную над сердцем власть отца и родных, предать себя страшным и опасным мучениям, нимало не колебаться от них, не видя им конца, радостно встретить смерть, — не есть ли это громогласное свидетельство ее высокого мужества? Но и вся добра есть прекрасная невеста Христова — святая великомученица Варвара». Моли Бога о нас, святая великомученица Варвара! Моли Бога о нас, верная невеста, принесшая свою красоту самому Христу! Моли Бога о нас, заступница нашей Матушки, укрепительница ее сил, крепкая ей опора в ее служении!
Помнила ли она, как руками матушки Нины совершалось облечение в одежды нового ее чина — в хитон, параман и, наконец, мантию, одежду нетления и чистоты? И как клобук надели на нее, шлем надежды спасения и покров послушания? И как о. Сергий возложил левую ее руку на Евангелие, как матушка Нина, ее восприемница, накрыла ее руку своей, правой, и как о. Сергий, будто нерасторжимой печатью, скрепил их ладони своей?
Мы спрашиваем: помнила ли? Вопрос, признаемся, риторический: конечно же помнила. Когда горящую свечу из правой ее руки и Крест из левой перед Причащением взяла матушка Нина, когда у Чаши она сама, своими губами впервые вымолвила новое свое имя, когда уже монахиней Варварой она приобщилась Святых Христовых Тайн, когда, одним словом, все отошло и, как это свойственно всем событиям нашей жизни, из настоящего превратилось в уже минувшее, тогда, нам думается, она мало-помалу стала осознавать непреходящесть совершившегося. Ибо что бы ни случилось далее с ней, никто и ничто не в силах упразднить произнесенные ею обеты. В вечности остается все, бывшее с нами. Ведь это к ней обращен был вопрос: «В сих обетах пребывати обещаешися ли даже до конца живота, благодатию Христовой?» И перед иконой Спасителя, перед священником, матушкой Ниной, перед всеми сестрами и всем храмом она ответила, один раз и на всю жизнь: «Ей, Богу содействующу, честный отче». Конечно же, помнила, не могла не помнить — хотя бы потому, что в бытность свою пюхтицкой настоятельницей, а это, мы знаем, сорок три года, стала восприемницей очень многих пюхтицких насельниц. И всякий раз, когда ее рука ложилась на руку той, которая приносила обеты, в сердечной памяти Матушки вставал незабываемый день 5 марта 1958 года.
Перелистав отмеченные в различных летописаниях памятные события именно этого дня и года, мы смогли убедиться, что наряду с основанием города-спутника Москвы — Зеленограда, первым полетом нового советского сверхзвукового самолета ЯК-28, обращением Патриарха Московского и всея Руси Алексия к Патриарху Константинопольскому с просьбой поселить в Русском Пантелеимонове монастыре на Афоне десять братий, катастрофой турецкого парома, — среди всех этих и других случившихся в мире более или менее заметных событий и происшествий отражено пострижение в монашество нашей Матушки. Поначалу несколько удивившись этому, а затем, подумав, что тут всего-навсего беспристрастность Клио, мы с внезапным и, не скроем, счастливым чувством уяснили, что история совсем не случайно выделила в отдельную строку это совершившееся в Марие-Магдалининской обители в Вильнюсе событие. В конце концов, не одна она приняла постриг в этот день Великого поста. Но взгляд истории выделил Матушку в соответствии с тем значением, какое она своим монашеским подвигом стяжала в судьбах нашего Отечества. Без нее православное Отечество было бы не совсем таким, чуть иным и, во всяком случае, — воспользуемся выражением замечательного писателя Андрея Платонова — неполным.
Однако нет радости без сопутствующей ей скорби. Опоздав на один день, приехала мама, Мария Никитична, и, увидев дочь в полном монашеском облачении, схватилась за сердце. «Валя! — воскликнула она. — Зачем же ты?..» И еще больше погрустнела, узнав, что ее младшенькая, любимая ее дочь уже не Валя, а Варвара. Мать Варвара. Монахиня. И что, казалось бы, могло тут ранить и без того больное сердце Марии Никитичны, которая, как мы помним, еще в самой ранней молодости мечтала о монашеской жизни для себя и несбывшуюся свою мечту благословила воплотить дочери? Так вот она — ее мечта, ее заветное стремление быть Христовой невестой: не в ней, но в Валечке. Валечка. Валя. Варвара. Мать Варвара. Ах, все это никак не укладывалось в сознании Марии Никитичны, и со своим недоумением и своей болью она подступила к матушке Нине. Мать Варвара была рядом и молча внимала их разговору. «Матушка Нина, дорогая вы моя», — едва сдерживая слезы, говорила Мария Никитична, а м. Варвара — что ей оставалось делать? В руках у нее была данная ей при пострижении вервица, иными словами — четки, «меч духовный», дабы, как сказал о. Сергий, всегда повторять: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную». И кто знает, сколько раз, перебирая четки, она произнесла эту молитву? Сколько раз мысленно припадала к стопам Спасителя, Пресвятой Богородицы и великомученицы Варвары, дабы своим заступничеством они оберегли маму от ненужных и вредных ее здоровью волнений?! Но Мария Никитична уже плакала, не сдерживаясь и не таясь: «Зачем же Валю постригли? Такая молодая, всего-то двадцать семь лет — зачем?!» Что ей ответить? Как успокоить? Какие слова найти, чтобы она не только смирилась с выбором дочери, но и порадовалась ему, как своей давней, наконец-то свершившейся мечте? Венец невесты любимейшего из Женихов у нее на голове — чему тут печалиться? Ах, матушка Нина! Великий она была знаток человеческих сердец и, соответственно с этим, великий педагог. Она усадила Марию Никитичну рядом с собой, дала ей выплакаться, а затем тихо промолвила: «Я вам так благодарна за вашу дочь. Вы даже сами не знаете, какое сокровище воспитали». Мария Никитична уже улыбалась сквозь слезы. А матушка Нина, шепнув молодой монахине, чтобы приготовила чай, продолжала: «Ничего, ничего… Что сделано, то сделано. А я вам точно говорю, Мария Никитична, не раз еще вы порадуетесь за свою дочь!» Как в воду смотрела мудрая матушка: Марии Никитичне выпало еще долгих тринадцать лет восхищенно любоваться своей младшенькой и, мы полагаем, иногда даже с изумлением ловить себя на мысли, что неужто эта статная, полная женщина в черном, монахиня, а потом еще игумения с крестом на груди, настоятельница большого монастыря, — ее дочь?! До смертного своего часа Мария Никитична привыкала к тому, что она — мать той, которую все называют Матушкой и которую только она одна помнит младенцем с ясными глазами цвета высокого чистого весеннего неба. Алексей же Матвеевич (он ушел из жизни на пять лет раньше жены, в 1966-м) при встречах с дочерью еще долго сбивался на Валю, и при взгляде на нее у него на лице иногда появлялось задумчивое выражение. Он словно спрашивал себя: она? не она? Та девочка, которая горела в тифозном огне, лежала едва живая на лавке вагона в поезде, увозившем их неведомо куда, и которой он скармливал клюкву — ягоду за ягодой; та девочка, которая в Ухтыме вместе с другими ребятишками бесстрашно забиралась на кровлю полуразрушенной Покровской церкви; та девочка, которая в Хорошах, с школьной сцены трогательно пела песню о погибшем гармонисте; та девушка-красавица, которая в Луге наотрез отказалась пойти за хорошего парня; та девушка, которая выказала необыкновенную стойкость характера и ни на шаг не отвернула со своего пути; та девочка, девушка, теперь монахиня, к которой следует обращаться «мать Варвара», — его младшая, его любимая дочь? Он как отец — доволен ли ею? Счастлив ли за нее? Он отвечал себе: доволен и счастлив. И Мария Никитична, и Алексей Матвеевич покинули этот мир как люди, заслужившие покой после очень долгих и тяжких трудов. Они работали не покладая рук, растили детей, пронесли через всю жизнь веру в Бога, и Матушка, любящая и благодарная их дочь, каждодневно вспоминая родителей в своих молитвах, была, мы полагаем, совершенно уверена, что в нашем вечном Небесном отечестве они обрели достойное своей земной жизни место.
6
На постриге Матушки в Марие-Магдалининском монастыре присутствовал молодой священник Николай Гурьянов.
Называя это имя, мы вполне сознаем, что каждое слово о старце с крошечного острова Талабск, или — с советских времен — острова имени Залита (в честь Яна Залита, учителя, красного комиссара, утопленного в Псковском озере полубандитами генерала Булак-Балаховича), его многочисленными поклонниками будет встречено с особенным вниманием и не раз и не два измерено уже сложившимися представлениями. Мы, кажется, уже говорили о свойственном нам — в том числе и в этом повествовании о Матушке Варваре — весьма сдержанном, если не сказать скептическом отношении к мифам. И мы не собираемся здесь выяснять, был ли о. Николай Гурьянов «тайным епископом, в схиме Нектарием» (словно епископство само по себе может прибавить нечто существенное к духовной сути человека) и, соответственно, монахом, правда ли, что он предсказал катастрофы с нашими атомными подводными лодками и наказал России ждать царя. Определенной и — увы — немалой части верующих и священнослужителей свойственно восхищаться предсказаниями и теми, от кого они исходят, и затыкать уши от горькой правды посылаемых Богом пророков. Если помните, мы передавали в этой связи ответ игумении Варвары на вопрос, была ли матушка Нина наделена даром прозорливости. Огромный духовный и жизненный опыт, глубокое знание людей, чуткая или даже сверхчуткая интуиция — все это было свойственно и матушке Нине, и ее духовной дочери, нашей Матушке Варваре, и все это давало им возможность видеть дальше, чем открыто нашему близорукому духовному зрению. Однако — и мы это отмечали — их видение было главным образом связано с миром монастыря или, говоря шире, миром Церкви. Глубоко укорененные в церковной почве, они питались из ее недр какими-то нам недоступными духовными водами, сообщающими им новое, всегда неожиданное и поражающее нас знание.
Отец Николай увидел Валентину Трофимову едва ли не в первый же день ее приезда в Мариинскую обитель. Он сидел у матушки Нины, она угощала его неизменным в монастыре чаем. Вошла Валя. Матушка Нина сказала: «Вот, новая наша сестричка». Отец Николай взглянул на девушку снизу вверх своими быстрыми, острыми, темными глазами. И вымолвил одно всего слово: «Пригодится». Ему в ту пору было сорок пять лет, и если Матушка, на закате жизни вспоминая о первой с ним встрече, сказала «молоденький», то это всего лишь означало, что любящим взглядом она глянула на него с вершины своих восьмидесяти лет. И кто ныне скажет, что он оказался не прав и что Матушка «не пригодилась» православному миру? Она уже приняла постриг, стала монахиней, а он в присутствии матушки Нины вдруг стал говорить: «А как ее сватать-то будут! Ай-яй-яй! Как сватать!» У матушки Нины сделались большие глаза. «Отец Николай, о чем это ты говоришь? Ее ведь постригли!» И монахиня Варвара удивилась безмерно: «Батюшка! Какое сватовство?!» Несколькими годами позже Патриарх Алексий I вызвал ее в Москву, надел игуменский крест и вручил указ о назначении настоятельницей Пюхтицкого Успенского монастыря. Она пыталась отбиться. «Ваше святейшество! Какая из меня игумения?!» Ей в ту пору было всего тридцать семь лет, и, близко зная жизнь и труды матушки Нины, зная, как много испытала ее духовное чадо — игумения Тавифа (Дмитрук), будучи знакома с другими игумениями, духовными дочерями и друзьями матушки Нины, и сравнивая себя с ними, ужасалась: она — игумения?! Нет, нет, этот крест ей не по силам. Святейший ей ответил, как отрезал: «Будете игуменией за святое послушание».
Так ее сватали, сосватали и выдали — в точности по слову о. Николая Гурьянова.
Он увидел — и задолго до ее назначения — в м. Георгии (Щукиной) будущую игумению иерусалимского Горненского монастыря; он ответил на вопрос навестившей его в 1983 году на острове Матушки, кто будет следующим после Святейшего Пимена Патриархом? Не наш ли? Не митрополит ли Алексий (Ридигер)? О. Николай подтвердил: «Наш, наш будет. Непременно». «Потом, — вспоминала Матушка, — развел руки в стороны и молвил: └Большому кораблю — большое плавание“». А вот вопросы людей, страдающих — простите — нездоровой религиозностью и потому везде и всюду ищущих знамений и откровений, его огорчали. Один молодой человек спросил: «Будет ли война?» В глубоком по христианскому смыслу ответе о. Николая прозвучала, нам кажется, и негодующая нота: «Об этом не только спрашивать, но и думать не должно».
Среди многочисленных дарований о. Николая был несомненный поэтический дар, и его стихи, быть может, не всегда отличающиеся высоким качеством собственно поэзии, но всегда предельно искренние, передают нам его духовное наследие куда более полно и, главное, точно, чем во множестве сотворенные о нем мифы. «О, Господи! Как грустен свет! Как непрерывны преступленья! Ни свет наук, ни опыт лет нас не спасают от паденья! И словно жаль мне станет Бога: О, сколько надобно ему терпенья с нами!.. И тревога все разгорается во мне: ужель всегда, везде и всюду в такой греховной глубине придется жить родному люду!» И эти его стихотворные строки, и строчки его писем к Матушке, и ее воспоминания о нем говорят об отце Николае куда больше и ставят его на такую духовную высоту, что на нее тяжко взглянуть даже иному епископу — все равно, тайному или явному.
Все, что выпало пережить России, он пережил вместе с ней, все ее роковые годы — революцию, войны, беспощадный каток репрессий, укатывавший людей за одно лишь вольное слово, и его, студента Ленинградского пединститута, укатавший на семь лет лагерей за слово протеста против за-крытия храма, гонения на Церковь, к служению которой он тянулся с малых лет и священником которой стал в 1942-м, рукоположенный в Риге митрополитом Сергием (Воскресенским), — все он пережил, сохранив и укрепив свое христианское понимание бытия, и ко времени, когда Церковь вышла на свободу, оказался именно тем человеком, который понес евангельскую весть новокрещенной России. «…И тьма, и зло, хоть их не счесть и не измерить, пройдут, лишь сердце б ожило, лишь дай нам Бог любить и верить! И как собрат, как человек, как я желаю всем на свете старинных благ на Новый век — любви и веры в полном цвете!» Это строки из стихотворения, начало которого мы приводили чуть выше. Толкование поэзии — занятие неблагодарное. Но тут мы с уверенностью можем сказать, что о. Николаю Гурьянову было свойственно как трагическое понимание глубины падения человечества, так и христианское упование на любовь и веру, которые в конечном счете возобладают над силами тьмы и зла.
Он понимал жизнь умом мудреца — как неизбежное сочетание радостей, горестей, недугов, невзгод и проблесков счастья. Матушка вспоминала, что однажды, приехав в Пюхтицу, он застал ее в слезах. Нам неведомы причины, из-за которых она плакала, но, поверьте, их было более чем достаточно. И как же утешил ее отец Николай? Он взял у Матушки ее стакан с чаем, положил в него сахар, соль, варенье, соль, добавил кусочек селедки, полил все постным маслом, размешал ложечкой и велел выпить до дна — и горькое, и сладкое, и кислое. До дна! Она осилила глотка три, не более. И отодвинула стакан со словами, что больше не может. «Не можешь? — сказал он. — Я допью». И допил. Это действо, не лишенное, надо признать, некоей доли вообще свойственного о. Николаю юродства, было исполнено, как, впрочем, и все слова и поступки залитского старца, глубокого смысла. Ты ждешь от жизни пряников? — как бы спрашивал он стаканом чая, куда намешена была всякая всячина. Напрасно. Вкус жизни и горек, и солон, и сладок, и нам надлежит с терпением и любовью принимать ее такой, какой дал нам ее Господь Бог. Пей — и не ропщи. Только терпи и веруй. «Как он мне помогал! — вспоминала Матушка. — Когда были очень трудные обстоятельства, он приезжал, не сообщая о своем приезде, и все становилось на место. Так он мог чувствовать, видеть, помогать». И письма писал, молитвенно сопереживая всему, что совершалось в Пюхтице. В 1981 году достраивалась монастырская ограда из природного гранитного камня. Матушка получила письмецо с острова: «Благодарим Господа за восточную стену. Спаси и впредь помоги Вам, Господи, завершить нужное в постройках, переделках и пристройках. Залитские подворяне Пюхтицкой св. обители». И еще: «По молитвам святой великомученицы Варвары и святителя Николая мы крепко веруем, что под омофором Заступницы Царицы Небесной Вашу святую обитель Иисус Христос сохранит в мире до Своего Второго Пришествия».
Господь привел Матушку в Марие-Магдалининский монастырь, где она возрастала под духовным руководством старицы Нины; а та в свой черед вручила ее духовному попечению отца Николая Гурьянова. Она так и сказала сестрам обители, указывая на отца Николая: «Вот, это отец ваш». Духовником он был строгим. «Как даст, — с улыбкой вспоминала Матушка, — перевернешься десять раз». Вместе со строгостью взыскательного наставника в нем была та необыкновенная мягкость, та неискоренимая никакими неурядицами любовь к людям, к сотворенному Богом миру, та печаль о несовершенстве человеческого рода (сколько надобно Богу терпения с нами — помните?), что он, как магнитом, притягивал к себе народ.
Притянул и Матушку.
Впрочем, мы полагаем, это было взаимное притяжение, в течение многих лет выражавшееся в поездках Матушки на остров Залита и в приездах отца Николая в Пюхтицу, всякий раз становившиеся для обители праздником. «Светлая личность батюшки, — вспоминала игумения Варвара, — излучала такую любовь и уверенность, что даже при краткой встрече с ним все скорбное куда-то исчезало, а требующее разъяснений становилось на место, в душе воцарялись мир и радость, все делалось понятным и не требовалось никаких лишних разговоров, как будто беседовал ты с ним несколько дней!» Духовный отец Матушки, человек, которому она могла доверить душу со всеми возникающими в ней сомнениями, скорбями и переживаниями, должен был быть по меньшей мере вровень с ее личностью. Таков был о. Николай Гурьянов, которому зачастую даже не надо было рассказывать, что именно отягощает сердце. Он все видел, все знал и все понимал. Ему, вспоминала Матушка, своей жертвенной любовью к людям был близок о. Иоанн Кронштадтский, не принимавший во внимание ни чинов, ни званий, всех привечавший, за всех молившийся и особенно сострадавший тем, кто в результате козней, коварства и обмана впадал в отчаяние и оказывался буквально на краю гибели. «Так и к отцу Николаю, — говорила Матушка, — отовсюду ехали самые разные люди: простые и знатные, благочестивые и грешные, пребывающие на грани отчаяния. И ко всем он относился как родной отец».
Какие причины побудили нас сказать несколько слов об этом старце, который — как, кстати, и о. Иоанн (Крестьянкин) — послан был России в переломные годы ее бытия? Тем более что из книг, посвященных ему, вполне может составиться целая библиотека, и наше слово тут вряд ли что-либо убавит или прибавит. Разве вот что: монах или не монах? Этот вопрос, сам по себе не имеющий никакого значения в сравнении с масштабом личности о. Николая, с какой-то иногда даже болезненной страстностью и по сей день, десять лет спустя после кончины старца, занимает иные умы. Нам приходилось читать обвинения в адрес Матушки: вот-де, не во всем, как надо бы, разобралась, не во все вникла и говорит, что пострига не было. Был, был постриг! — напирают сторонники монашества залитского старца, но постриг тайный и епископство тайное. Пристрастие к тайнам мешает видеть действительность такой, какая она есть. Матушка вспоминала (по рассказу матушки Нины), что действительно, монашеское облачение для о. Николая было приготовлено заботливыми руками сестер Мариинской обители и в ожидании пострига хранилось в ризнице храма Александра Невского, в сундуке. Второго июля сорок четвертого года, в воскресенье, утром готовились к литургии, служить должен был о. Олег Дмитрук, брат игумении Тавифы. Город уже бомбили — 5-я армия Белорусского фронта начинала Вильнюсскую операцию. Отец Олег вдруг подошел к матушке Нине с поклоном и со словами: «Матушка, не могу служить!» Игумения опешила. «Олег, — строго сказала она (а знала его матушка Нина с трехлетнего возраста), — да ты никак с ума сошел!» — «Не могу, матушка, — едва не плача, отвечал он. — На ходу сплю… И вообще не знаю, что со мной».
Пока он говорил, пока матушка пожимала плечами, не в силах понять, как это священник может отказываться служить литургию, пока все вокруг недоуменно переглядывались, в небе над ними появились самолеты, леденящий свист падающей бомбы словно бы разрезал напополам весь окружающий мир, вслед за тем прогремел взрыв и столб пламени вырвался прямо из купола храма. Все попадали наземь. Никто, к счастью, не пострадал, но когда поднялись и огляделись, еще не веря тому, что остались живы, тягостная картина открылась их взорам. Полуразрушенный храм горел, из купола валил густой дым, в котором проблескивали языки огня. Горела ризница, горело все, что в ней было, — в том числе приготовленное для пострига монашеское одеяние о. Николая Гурьянова.
У всякого из нас свое восприятие действительности и всего, что в ней случается. Кто-то сказал бы: сгорело облачение, ну и ладно. Новое пошьют. Но о. Николай, человек тонкой и сложной внутренней жизни, увидел во всем этом поданный свыше лично ему знак. Бомба, угодившая точно в купол церкви, охвативший ее пожар, погибшее в огне его монашеское одеяние — во всем этом он, как Даниил в письменах на стене валтасарова чертога, сокровенным разумом постиг данный ему свыше знак: нет на твое монашество Божией воли. Поэтому он не принял постриг и остался — как был — целибатом. «У нас в Вильнюсе, — говорила Матушка, — все это знали и поминали его в записочках как священноинока Николая».
Убедит ли еще раз переданное нами свидетельство Матушки адептов тайного монашества и епископства о. Николая — не беремся сказать ни «да» ни «нет», и, правду говоря, не в том была цель нашего рассказа. Мы хотели бы вновь показать, сколь щедр был Промысел, в изобилии наделивший Матушку встречами и общением с людьми высокой духовной жизни. Заботливое попечение о. Андрея Чуба, благословение преподобного Серафима (Вырицкого), ласковая опека игумении Рафаилы, умное наставничество м. Нонны, любовь матушки Нины, незабываемые беседы с митрополитом Вениамином (Федченко), отцом Иоанном (Крестьянкиным), многолетнее духовное общение с о. Николаем Гурьяновым — одно лишь перечисление этих славных имен — и далеко, далеко еще не всех! — поневоле наводит на мысль, что Валя Трофимова, а потом монахиня и игумения Варвара вобрала в себя все лучшее, что мог дать ей православный мир России. На добрую землю, как сказано в Евангелии, упало семя «и, взойдя, принесло плод сторичный» (Лк. 8: 8).
И все-таки мы возьмем на себя смелость сказать,
что отец Николай Гурьянов занимает в этом ряду особое место. До самой своей
кончины он оставался духовником Матушки. Вместе с ним (пока он служил в Литве, в
Свято-Никольской церкви в Гегабрасте),
матушкой Ниной и другими сестрами обители погожими летними днями она ходила в
местечко Неменчине за восемнадцать километров от
Вильнюса. Там, неподалеку, было заброшенное имение, несколько домиков, старый
сад… Пока шли эти восемнадцать километров — пели;
наутро на принесенном антиминсе о. Николай служил литургию. И все и вся
сослужили ему — и доживающие свой век яблони, и густая трава, и высокое небо:
весь мир молился вместе с ним, поклонялся Христу, славил Творца и созданную им
красоту. И Матушка, человек с не-обыкновенно тонкой и чуткой восприимчивостью к
прекрасному, помнила эти литургии всю жизнь. В 1958-м
он уехал на остров Залита. В первый же год его
служения на этом уединенном рыбацком островке Матушка приезжала к нему из
Вильнюса и с болью видела неустроенное жилье, запущенный храм, кладбище с
покосившейся оградой и ни единого деревца вокруг. Она
приезжала еще и еще, снова из Вильнюса, с благословения матушки Нины, потом из Пюхтицы и видела, как заботами и трудами о. Николая
похорошела и словно бы помолодела церковь, как поднялись посаженные им туи,
пихты, лиственницы, в палисаднике возле дома зацвели георгины и гладиолусы, а
воздух наполнился щебетом птиц, для которых о. Николай устроил, как он говорил,
«столовую под открытым небом». «На кладбище
у меня теперь лес, — сообщал он пюхтицкой игумении, — и домик утонул в зелени. За все слезно
благодарю милосердие Божие».
«Будьте всегда радостны, — повторял он, — и в самые тяжелые дни вашей жизни не забывайте благодарить Бога: благодарное сердце ни в чем не нуждается».
Наивный вопрос, но все-таки: зачем она приезжала к нему на остров? А с кем, спросим в свой черед и мы, было ей поделиться своей душевной болью? У кого получить совет? От кого еще было ей словно бы напитаться новыми силами для своего бесконечно трудного служения?
От о. Николая, проницательно заметил кто-то, веяло высшей, небесной мудростью, которая помогала в ином свете увидеть многие события нашей жизни. Оттого, может быть, в его глазах даже на фотографиях мы различаем глубокую печаль всеведения. «Служить для Иисуса, а не для хлеба куса», — говорил он. И так жил. «Прошел мой век, как день вчерашний, как дым, промчалась жизнь моя, и двери смерти страшно тяжки, уже недалеки от меня. Владыка Бог мой милосердный, не дай погибнуть мне в грехах, отныне я молюсь и каюсь, и, каясь, плачу во слезах».
Глава восьмая
1
В 1968-м двадцатого января ударил крещенский мороз. Ветки сосен гнулись под тяжестью снега, липы стояли в серебряном наряде, а высокие пюхтицкие «стога» дров будто бы низко надвинули на себя пушистые белые шапки. Все застыло; только у подножья Богородичной горы, неподвластная стуже, струилась светлая вода Святого источника. В девять утра изрядно промерзшие на колокольне Святых врат сестры увидели подъезжающий автомобиль, и далеко во все стороны, раскалывая тишину морозного утра, прозвучал ликующий перезвон. Бывшая инокиня, а теперь новая игумения приехала в монастырь вместе с правящим архиереем, архиепископом Алексием (Ридигером). В Симеоно-Аннинском храме владыка вручил ей игуменский жезл и благословил на предстоящее трудное служение. И снова Матушка склонила голову перед волей Божией и снова молитвенно воззвала к Богородице, обращаясь теперь к чудотворной иконе Ее Успения — ибо «не имамы иныя помощи, не имамы иные надежды, разве Тебе, Владычице…»
И кто мог тогда, в тот холодный январский день, сказать, что это ее служение продолжится невиданно долгий срок — сорок три года! — и станет одной из самых дорогих и памятных страниц в летописи русского православия? И что Богородичная гора будет местом, где новая пюхтицкая игумения в полной мере осуществит свое предназначение? И что ее судьба, такая чистая, прекрасная и цельная, проникнутая всеозаряющим светом веры, завершится именно здесь, на монастырском кладбище, и что последнее земное прибежище Матушки окажется в двух шагах от древнего дуба, хранящего память о чудесном явлении Пресвятой Девы и обретении чудотворной иконы Ее Успения?
Богу единому ведом был в ту пору дальнейший путь Матушки, а ясно было одно: прежняя жизнь отступила в прошлое. Вызов в Москву к Патриарху, прощание с Марие-Магдалининской обителью, с бесценной матушкой Ниной, в духовной и радостной близости с которой прошли — пролетели! — двенадцать лет, сжигающие сердце переживания, слезы, все то, о чем м. Георгия точно заметила, что продлись еще на день, и не избежать инфаркта, — все осталось позади, и новые заботы уже взяли в свой тесный плен пюхтицкую игумению. Радостным, но и тревожным, мы полагаем, было третье в ее жизни свидание с Богородичной горой. Радость понятна — это пока, может быть, еще не до конца осознанная радость человека, вернувшегося в отчий дом. Будто бы из легкого тумана выплывали знакомые, дорогие места, дома, храмы.
Здравствуй! — будто бы говорил ей игуменский домик. Помнишь ли, как ты приходила к моей тогдашней хозяйке, Рафаиле, проситься в обитель? И как ты волновалась, и как стучало твое сердце, и как ты молилась Пресвятой Богоматери и Заступнице, чтобы игумения сказала «да»? Теперь ты поселилась под моим кровом, и отныне я стану безмолвным наперсником твоих забот.
Здравствуй! — словно бы обращался к ней Успенский собор. Зайди под мои своды, погляди, как я промерз и поседел от покрывшего мои стены и колонны инея. О, каким холодом веет в моих стенах! И как долго — всю зиму — висит здесь тяжелое, обледеневшее молчание, без тайнодействия в алтаре, молитвы и пения.
Ах, здравствуй, здравствуй! — как бы шептала ей церковь Преподобного Сергия, всех выше поднявшаяся на вершине Богородичной горы. Долго ты поднималась ко мне — целых двенадцать лет. Взгляни же теперь, как нужна обители рука любящей, заботливой хозяйки.
Вот почему сквозь радость встреч и нового узнавания поневоле пробивалась тревога. Все ли ей по силам? Сумеет ли она изменить к лучшему условия жизни в обители? Сможет ли отогреть Успенский собор, поновить обветшавшие домики келий, облегчить быт сестер? Неспокойно было на душе у Матушки в первое время нового ее послушания. Заметим здесь, что покоя как такового она не знала вообще, ибо ей, как всякому творческому человеку, это состояние было попросту неведомо. Воспитанная родителями в привычке к постоянному труду, она до самых последних дней, уже измученная болезнью, уже предельно вымотанная сорока с лишним годами непрестанных забот, уже поговаривавшая, что пора на покой, Матушка Варвара все-таки не мыслила себя вне принятого ею как образ жизни бесконечного круга забот о духовном состоянии сестер и благополучии обители. Она была, как мы уже отмечали, ярко выраженный трудоголик — и без этого бесценного свойства ее натуры ей вряд ли удалось бы свершить вызывающее ныне всеобщее восхищение преображение монастыря. Однако мы не погрешим против истины, если скажем, что студеным январем шестьдесят восьмого ее порой охватывала даже некая растерянность — как бывает, когда видишь перед собой нескончаемую череду важных и, главное, не-отложных дел и забот.
Утешение Матушка находила в молитве (кажется, именно тогда она назвала четки «мои подружки»), в обращении к Евангелию и Псалтири и чтении своих любимых «Записок» игумении Таисии. Ведь и Таисии ее назначение — как она пишет — «начальницей» Леушинской обители поначалу представлялось совершенно неподъемным грузом. Изнемогая под тяжестью трудов и скорбей, страдая от клеветы и злобных нападок, она даже решилась умолить митрополита избавить ее от этого послушания. Нам кажется, что по близости переживаемого душевного состояния Матушка с особенным вниманием перечитывала то место «Записок», где Таисия повествует о наяву привидевшемся ей в келье кресте. «…ясно увидела я среди кельи моей крест деревянный, такой большой, что почти до потолка от пола; в том месте, где соединяются долевые и поперечные части, было как бы перевязано кровавой чертой наискось; увидев крест, я нимало не смутилась; а, перекрестившись на него, невольно подумала: «Какой большой, где же мне его снести». Вдруг как бы с самого этого креста услышала я слова: └Понесешь и снесешь, сила бо Моя в немощех совершается!“ Это сочла я или подкреплением мне в моей многоскорбной жизни, или же предзнаменованием новых и еще больших скорбей. Хотя и грустно мне стало, но я благодушно приняла это, будучи готова на всякое страдание ради блага обители и ради прославления Имени Божия чрез нее».
У Матушки, насколько нам известно, не было таких, можно сказать, прямых и недвусмысленных указаний Небес. Но она чувствовала и принимала совершающуюся над ней волю Божию и где-то в недоступных стороннему взгляду тайниках души сознавала, что это — ее путь, ее назначение, ее судьба. «Судьба игумении, — на закате дней, словно бы подводя итог, говорила Матушка, — очень трудная судьба. В заботах просыпаешься, с ними и засыпаешь. Да еще и ночью будто толкнет кто-то, и вскидываешься: а это не сделала! то упустила! с той не поговорила!» Как кормчий, через все ветры и бури, минуя подводные камни, она вела монастырь и отвечала за все. Помнится, однажды утром, присоединившись к Матушке, мы вместе с ней обошли двухэтажный деревянный дом, старую часть которого капитально отремонтировали, а в новой, только что построенной, заканчивали отделочные работы. Везде шпаклевали, клеили обои, красили стены, циклевали паркет — и все делалось безо всякой ленцы и расслабленности, а с какой-то даже особенной радостью. Настоятельница не таила удовлетворения. «Вот здесь, — объясняла она, — богадельня будет для наших старушек. Здесь у них кухня, здесь столовая. Вот тут терраска у них — летом посидят, чай попьют. А вот тут, — обвела она рукой просторную, светлую комнату, — мы для них церковь устроим. Здесь перегородку поставим, алтарь, резной иконостас…»
Богадельня давно построена — в точности по замыслу Матушки: есть и кухня, и столовая, и терраска; есть и домовой храм в честь святителя Алексия, митрополита Московского, и великомученицы Варвары с прекрасным резным иконостасом. Этим примером, а лучше сказать — картинкой из жизни мы хотим подчеркнуть, что игумения Варвара все держала в поле своего зрения — все, вплоть до последней мелочи. Но, может быть, самое главное — с огромным грузом повседневных забот она всегда оставалась заботливой матерью для всех насельниц благословенной Пюхтицкой обители. А это — редкий, истинно Божий дар.
2
Когда Матушка вернулась на Богородичную гору, многие из сестер, с кем она прощалась, уезжая в Марие-Магдалининский монастырь к матушке Нине, уже переселились в жизнь вечную. Она навестила заваленные снегом могилки, поклонилась тем, с кем в новоначальную пору ее послушания ей выпало делить кельи, — старицам Ираиде и Алексии, — и вместе с естественными на погосте и знакомыми всем размышлениями о краткости отпущенных нам сроков Матушка, мы уверены, глубоко задумывалась и о предстоящих ей трудах.
Нам посчастливилось беседовать с двумя схимонахинями преклонных лет. Одну из них мы уже упоминали в нашем повествовании — мать Михаилу, мастерицу золотого шитья. Ей, к слову, выпала и великая ответственность, и великая радость реставрировать облачение Святителя Тихона (Беллавина) — извлеченные вместе с его телом из гроба мантию, саккос и скрижали. Значительная часть облачения истлела, оставшаяся же задубела и пришла в состояние, какое она выразила в двух словах: «Колом стояла». Восстановить, казалось бы, не было никакой возможности. Но Матушка благословила, мать Михаила молилась и трудилась, не покладая рук и не щадя зрения, и год спустя облачение Святителя было передано Алексию II, который, хотя и не понаслышке знал о мастерстве пюхтицкой золотошвейки, в изумлении воскликнул: «Быть не может!» Здесь, на Богородичной горе, она полвека. Другая схимонахиня, мать Артемия, приехавшая сюда по благословению митрополита Вениамина (Федченкова), великая труженица, в шестьдесят лет от роду наравне в сестрами помоложе выходившая на покос и на увещание Матушки — хватит, мол, тебе косить — отвечавшая, что всякий раз радуется открывающейся ей красоте, лесу, полям, солнцу, — она в обители уже пятьдесят три года.
Конечно, мы рассказываем о них в связи с Матушкой, хотя, положа руку на сердце, готовы признать, что было бы вполне справедливо написать жития этих двух схимонахинь. Наша эпоха отразилась бы в них какой-то своей новой, по крайней мере необычной для большинства стороной. В пору повального, насаждаемого грубой, жестокой силой безбожия они, совсем юные, искали и нашли дорогу к спасению, путь, ведущий к вечной жизни. В их исполненной достоинства простоте, в их непоколебимой вере столько истинного благородства и чистоты! «Кроме труда и молитвы, — сказала м. Артемия, — ничем не осведомляемся мы».
Они драгоценны нам еще и как свидетели.
Могут возразить: весь монастырь, все сестры обители — свидетели неустанных трудов Матушки Варвары. Это так. Но две схимонахини хорошо помнят, как было, и потому способны в полной мере оценить усилия, какими игумения подняла обитель на новую, куда более высокую ступень. Она, Матушка, пришла, будто новая жизнь в старые стены. «Сестры, — говорила она, — что ж у нас все валится?! Будем строить! Будем ремонтировать! И первым делом — собор».
Собор — центр молитвенной жизни обители, ее сердце, окно, сквозь которое нам явлено Царство Небесное. Дом Бога. Небо на земле — точнее не скажешь. И не передать, как смутно было на душе из-за того, что исполненный величавой красоты собор открывал свои двери только в недолгие летние месяцы, а все остальное время пребывал как бы в тяжком молчании. Всем насельницам он был постоянным укором, — но, знаете ли, человеку свойственно свыкаться с мыслью, что есть рубеж, переступить который ему не по силам. Но с появлением Матушки для собора настала иная пора.
У м. Михаилы сохранился снимок: она, м. Георгия и Матушка, все с лопатами в руках, кидают в кузов грузовика вынесенный из Успенского храма рабочими строительный мусор — содранную со стен штукатурку, старые кирпичи, ржавые трубы… В шестьдесят восьмом установили центральное отопление, в шестьдесят девятом покрыли новой кровлей, год спустя расписали стены и в семьдесят первом, в феврале, собор освятили. Схимонахини все это помнят, а в одной из записных книжек Матушки Варвары есть как бы краткий отчет об этом торжественном для обители дне. Мы читаем о совершенной в Трапезном храме проскомидии, после которой крестный ход с хоругвями и чудотворной иконой Успения Божией Матери двинулся в собор. Крестный ход встретил митрополит Алексий (Ридигер), чудотворную икону поместили на аналое в центре собора, и молитвой «Царю Небесный» начался молебен. Затем, пишет Матушка, после каждения собора, окропления и помазания стен в четырех местах святым миром началась литургия.
Нам трудно даже представить, сколь важно было для обители возвращение собора в круглогодичную литургическую жизнь. Когда сегодня, потянув на себя тяжелую дверь, мы переступаем его порог, то, право же, испытываем нечто подобное тому, что пережили послы князя Владимира, впервые оказавшиеся на православном богослужении. Помните: «И придохом же в Греки, и ведоша ны, идеже служать Богу своему, и не свемы, на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо на земли такаго видали красоты такоя…» Огромное, разделенное на три нефа пространство с блистающим золотом иконо-стасом и парящей над алтарем в окружении ангелов Богородицей в бело-синем облачении, Господь Вседержитель, ниспосылающий овцам Своего стада благословение с высшей точки собора, его купола, — все это являет собой образ иного, горнего мира, подступ и врата в него. И с безмерной признательностью думаем мы о Матушке, еще и еще раз молитвенно вспоминаем ее у образа святой великомученицы Варвары и говорим ей, такой теперь непостижимо-далекой и такой всегда близкой, что и собор, и монастырские стены, и угловые башни, и роскошный цветник посреди обители — все, во что она без остатка вложила душу, силы, любовь, все это есть неложное свидетельство ее постоянного присутствия среди нас. Здесь, в соборе, в великолепном его убранстве, в трогательной и выразительной росписи, в янтарно-желтом пламени свечей, в дивном пении хора или в сильном чистом голосе молодой послушницы, в полумраке читающей «Шестопсалмие», — во всем этом присутствует и живет она, выдающаяся игумения, самоотверженная строительница, взыскательная и любящая мать всех сестер обители.
Между тем следующий наш вопрос может показаться риторическим, но все же: а коли бы не она, наша Матушка, приняла бы в свои руки бразды управления? И не в нынешнее время, когда отношение государства к Церкви развернулось на все сто восемьдесят градусов, а в то, в какое ей пришлось начинать? Удалось бы с такой упорной последовательностью, год за годом насаждать в любимой нашей Пюхтице ту благоустроенную красоту, которая так восхищает ныне паломников и гостей? Мы согласны: перемены несет в себе само время, и за сорок три года что-нибудь непременно бы изменилось в монастыре в лучшую сторону. Но вместе с тем мы убеждены: перемены такого качества и в таком объеме стали возможны лишь благодаря неустанным созидательным трудам Матушки.
Мать Михаила напомнила, как сестры с ведрами на коромысле ходили по воду, — теперь водопровод; как топили кочегарку углем — теперь прекрасно оборудованная котельная, вместо угля — мазут; как запасались дровами на зиму — теперь везде центральное отопление; как озабочены были пропитанием — теперь общий котел, за которым Матушка, заботясь о здоровье насельниц, доглядывала со всей требовательностью; как мучились, если вдруг разболятся зубы или подскочит температура, — теперь в ограде медицинский пункт со всем перечнем неотложной помощи; какая, по словам схимонахини, досталась монастырю «гнилая» гостиница за Святыми вратами (бывшая больница, где властвовал воинствующий, а потом смирившийся доктор Кескюля) — и какая картинка с выставки сейчас! Мать Артемия говорила еще о новой гостинице в монастырской ограде, о скотном дворе, что было — и что стало: перестроили коровник, совсем было разваливавшийся, поставили новый двухэтажный дом, часовню… В этом перечне каждое новое здание, всякое новшество монастырского быта — будто вехи созидания, неразрывно связанного с трудами и днями игумении Варвары. Но в данном случае нам важна не его исчерпывающая полнота (за ней мы отсылаем читателя к недавно вышедшей книге воспоминаний о Матушке, где в том числе скрупулезно, год за годом, названо все, что сделано под ее руководством), а ясно чувствующееся в словах обеих схимонахинь безмерное уважение к своей игумении. «Правду сказать, — говорила м. Михаила, — сначала-то, когда Матушка пришла, мы боялись все. А кто знает, что за человек! А потом… Господи! И пожурит, и пожалеет… Она, Варвара, Царство ей Небесное, всех очень любила, всех жалела, всем была как мать». «Она все сорок три года была нам Матушка, — сказала м. Артемия. — Она добрейшей была Матушкой, мамочкой была любвеобильной. К нам на покос непременно придет и две, три корзинки клубники принесет — нас угостить. И помолимся с ней, и покушаем, и чай попьем… За ее молитвы я старалась. У меня, знаете, — с простодушной трогательностью прибавила старица, — стыдливость такая появилась. Как я могу перед Матушкой себя уронить! В каждом деле она благодатная была. А иначе разве бы сделала столько! Разве бы столько понастроила!»
С половины семидесятых годов неизменным помощником игумении в строительных делах был Геннадий Павлович Черпухин, инженер-строитель и проектировщик с сорокалетним стажем. Он руководил проектным бюро районного сельхозуправления в Йыхве, когда ему позвонили из монастыря, попросили приехать и дать совет, как лучше спроектировать так называемый «иерусалимский дом». Почему «иерусалимский»? А потому, что в его кельях жили сестры, которым предстояло нести послушание на Святой земле. (Сестры уехали — название осталось.) Он приехал, познакомился с Матушкой, вместе с ней сел за проектную документацию и сразу же (как, собственно, и все, кому посчастливилось хотя бы раз повстречаться и поговорить с игуменией) оказался в поле исходящего от нее света. Геннадий Павлович рассказывал об этом первом, но с тех пор никогда не покидавшем его впечатлении — и как было тут не вспомнить о нашей первой встрече с Матушкой! Ожидали увидеть суровую, властную женщину, не ведающую снисхождения к нашим слабостям, но, с первых же слов ощутив ее бесконечную благорасположенность к людям, мы поняли, что решительно и счастливо ошибались. Всякое свидание с ней, всякий разговор, даже самый краткий, всегда вызывал в душе словно бы беспричинную радость. Причина была, и была, конечно, именно в ней, в Матушке, — но в чем именно? В глубоком ли ее голосе, звучащем с такой искренней теплотой? В улыбке ли, от которой светлеет ее лицо? В глазах, в глубине своей всегда сохраняющих печаль? Наверное, во всем этом вместе, что, в свою очередь, было лишь внешним проявлением того негасимо сиявшего в ней внутреннего света, от которого радостно вспыхивали лица склонявшихся под ее благословение сестер обители.
А Черпухин после первого же совместного с игуменией обсуждения проектной документации — усилить фундамент уже имеющегося дома, с тем чтобы надстроить еще два этажа, — оценил, кроме того, быстрый, на лету все схватывающий ум Матушки, ее деловую сметку и умение смотреть вперед. Они замечательно сработались. Очень часто Матушку озаряла какая-нибудь мысль, она поспешно брала карандаш, лист бумаги, набрасывала эскиз и звонила Черпухину, иногда даже близко к полуночи: «Геннадий Павлович, приезжайте, у меня идея…» И тотчас или рано поутру он отправлялся в Пюхтицу, думая в дороге, откуда же черпает игумения столько энергии и сил? Молодые позавидуют. И когда только она отдыхает? Так или иначе, но он и сам оказался вовлечен в ее стремление успеть как можно больше. Высокое качество тут подразумевалось как бы само собой. Стыдно, немысли-мо и, в конце концов, невозможно было сделать что-то не так, допустить небрежность, неряшливость, говоря попросту — схалтурить. Все постройки эпохи игумении Варвары — будь то в ограде монастыря или за ее пределами, на Святом источнике, на хозяйственном и скотном дворах или в поселке Васк-Нарва, в тридцати километрах от Богородичной горы, где находится Ильинское подворье обители, — все отмечены печатью некоего высокого достоинства. Мы полагаем, это прежде всего от присутствия Матушки, от силы ее личности, от чувства ответственности, в высшей степени присущего ей и пробуждавшегося в каждом ее соработнике.
После «иерусалимского дома» игумения привлекла крепкого профессионала Черпухина к возведению ограды, которую надо было замкнуть вокруг монастыря. Мы сейчас смотрим на нее и ахаем: какая красота! И временами забываем, что у всякой красоты есть два крыла, где одно — вдохновение, а другое — упорный, тяжкий труд. Какая огромная, прямо-таки титаниче-ская работа поставила вкруг обители эту стену! «Умные распоряженья и прилежный смелый труд…» — сказано у Гете в «Фаусте», и эти слова, кажется нам, в точности передают тот дух творчества и воли к созиданию, которым отмечено преображение Пюхтицкого монастыря. А ограда, длиной почти в два километра, с тремя угловыми башнями, — это и валуны, наследие ледникового периода, найденные и привезенные с окрестных полей, затем разрезанные и тщательно подогнанные, и фундамент из железобетона, и в итоге — впечатление некоей первозданной мощи, седой древности, столь естественной в окружении лесов и в обрамлении далеких холмов.
Ограда возводилась несколько лет, и одновременно шло непрерывное строительство, душой и движущей силой которого была Матушка. Наверху, на горке, с любовью поновили храм Преподобного Сергия Радонежского, с ним рядом подняли на сохранившемся фундаменте пятнадцатиметровой высоты колокольню, разрушенную во время войны, а поблизости возвели крестильную церковь — первую и пока единственную в Эстонии, с любовью занимались и внешним и внутренним обликом Успенского собора, особенно постаравшись к его столетию (в 2010 г.), — всего не перечесть. К двадцатипятилетию игуменства Матушки у поэта обители, чьи строки мы не раз вспоминали в нашем повествовании, сложилась «Баллада о седьмой игумении». Это и впрямь баллада со свойственной жанру торжественной и, можно сказать, даже эпической речью. Прислушайтесь: «Целый век, не смыкая серебряных век, наблюдает луна с высоты, как обитель живет, с каждым годом растет, и не скроешь ее красоты». О луне, внимательной созерцательнице земных дел, сказано, что она четверть века удивленно следит за трудами седьмой пюхтицкой игумении и видит, «как на месте пустом вырастают — то дом, то вдруг — башня, то — храм, то — стена». Поражена луна, восхищены и благодарны сестры и паломники, исполнен глубочайшей любви и признательности сам поэт, чьи уста от преизбытка чувств глаголют: «О, Царица Небесная! Стольких сердец я молитву сейчас повторю — чтоб еще четверть века руками ее Ты держала обитель Свою!»
Из второй четверти века на посту настоятельницы Господь даровал Матушке восемнадцать лет. Двадцать пять плюс восемнадцать — это сорок три года, наполненные разнообразными заботами и едва ли не в первую очередь — строительными. Черпухин промолвил, что строительство было глубокой внутренней потребностью Матушки. Несомненно, так оно и было (иначе бы Матушка не слыла по всей православной ойкумене игуменией-строительницей), однако, нам кажется, можно и должно взглянуть шире. Ибо ее потребностью было созидание в самом полном смысле слова. Как наставница сестер она помогала им созидать в себе сокровенного, внутреннего человека; как руководитель единственного в Эстонии православного монастыря она безо всяких дипломатических ухищрений и унизительных уступок, вроде отмены колокольного звона, которой требовал от нее один ретивый чиновник, добилась благожелательного отношения властей — как советских, так и независимой Эстонии — к Пюхтицкой обители; как монахиня она не переставала созидать в себе послушницу Матери Божией; как строительница она стремилась к созданию неподвластной времени красоты, умиротворяющей гармонии и просветленного порядка.
Одна хорошо нам знакомая пюхтицкая монахиня заметила, что все строительство в обители — ее, Матушки, молитвами, кровью ее сердца. Она молилась ночь напролет, чтобы Господь и Матерь Божия уберегли перекрывавших купола Успенского собора мастеров от всякой беды, мыслимой и немыслимой; молилась, когда возводили колокольню Сергиевской церкви; молилась при возведении монастырской ограды; молилась… Собственно, о чем мы? Ее игуменское послушание — это пример неустанной молитвы: в том числе и о монастырских ремонтах и стройках. Как говаривал о. Николай Гурьянов — помните? — «Без Бога ни до порога». На Богородичной горе строительство стало привычным и любимым занятием Матушки. Глядя со стороны, как она со знанием дела обсуждала с Черпухиным тот или иной проект, или показывала ему свои эскизы, которые набрасывала, как поэт в моменты вдохновения свои строки, — быстро, едва успевая за полетом воображения, или делала толковые, иногда резкие замечания мастерам, можно было подумать, что за плечами у нее отменное инженерно-строительное образование. Впрочем, подлинно талантливый человек талантлив во всем. Так и Матушка — что бы ни делала, за что бы ни бралась, все у нее ладилось, все получалось на загляденье, все или, скажем чуть сдержанней, почти все в обители совершалось в соответствии с ее замыслами.
Само строительство словно бы подпитывало ее силы. Вот почему, когда правительство Эстонии передало монастырю церковь Св. пророка Ильи в селе Васкнарва, а Патриарх Алексий II определил быть там подворью Пюхтицкой обители — Матушка была счастлива. В Васкнарве ее ждала огромная работа, но трудные задачи всегда рождали в ней новую энергию. «Нашей Матушке, — шутили сестры, — надо бы в Рим. Она бы там все восстановила».
История Ильинского храма в Васкнарве неразрывно связана с именем протоиерея Василия Борина — изумительного по яркости натуры и силе духа священнослужителя, истинного самородка, наделенного редчайшим даром отчитывать людей, страдающих душевными заболеваниями. Он был, иначе говоря, экзорцист, к которому еще в семидесятые годы минувшего века, во времена мрачнейшего безбожия, ехал за духовной помощью народ со всех концов Советского Союза. Сколько душ он очистил от тьмы, наплывов мрака и владычества злобных сил, скольким вернул надежду, скольких укрепил в вере — никто никогда уже не скажет. Это был нескончаемый поток беды, сломанных жизней, отчаяния, в котором он, как подвижник, крутился и бился с утра до ночи, принимая в себя муки страждущих. Сам себя он называл «негодный попик», а был, по сути, народным священником с образной речью, юмором, иногда горьким, и глубоким знанием человече-ской души и причин, по которым ее подчас окутывает ночь. Однажды нам довелось посетить его на Ильинском приходе в Васкнарве, в двадцати пяти километрах от Чудского озера. Часа через три мы простились с ним, с легким, надо признать, головокружением от его непрерывной речи, которую тем не менее мы слушали с неослабным интересом. В его словах то и дело сверкали истинные перлы. «Я, — говорил он, рассказывая о своей борьбе с одним бесом, — всего-навсего негодный попик, но я тебя все равно выгоню!» Или: «Спасибо товарищу Сталину!» Мы — в изумлении: «Батюшка! С какой стати?!» Он отвечал: «Было у меня хозяйство, две молотилки, много чего было, а он все у меня отнял. И я, — сказал о. Василий, — пошел служить Богу».
Когда он появился в Васкнарве,
полуразрушенная войной церковь едва дышала. Четверть века прошло с тех пор, как
здесь отгремели последние бои, а храм все еще оставался скорбным памятником, восстановить
который у местных жителей не было ни сил, ни средств. Силы о. Василий нашел —
помогали восстанавливать церковь те, кто приезжал к нему за помощью; а
средства, а материалы… Он часто наведывался к пюхтицкой
игумении: «Матушка, подсобите!»
И просил то кровельное железо, то цемент, то кирпич.
А Матушка? Игумения-строительница, как она могла
отказать пастырю, спасающему не только людей, но и храм? В советские времена, ежели кто помнит, все надо было доставать; на всем
лежала проклятая печать так называемого дефицита. Между тем, свет Матушки
уже проник в сердца тех, кто руководил сланцевыми шахтами в Кохтла-Ярве,
предприятиями и стройками. Иные из них посещали монастырь и были неравнодушны к
его судьбе. К ним и обращалась игумения, и они
выручали ее чем могли. Во многом благодаря их
содействию совершалось строительство в монастыре, а у Матушки была возможность
отправлять в Васкнарву грузовики со строительными
материалами. Вот так — с миру по нитке — о. Василий восстанавливал храм, но
неисчерпаемые, казалось, силы его иссякли, он тяжело заболел и в 1994 году
скончался. Погребли его возле алтаря Ильинской церкви; духовные его чада и те,
которых он вывел из тьмы к свету, хранят о нем молитвенную память, но
восстановление храма замерло. Нет двигателя — нет движения.
Но вот в Васкнарве создано было Пюхтицкое подворье, и Матушка, несмотря на мучающие ее недуги, на многочисленные заботы монастырского житья-бытья, на делегации, все чаще и чаще навещавшие Богородичную гору, тут же впряглась в работу. Объем ее, как мы заметили чуть выше, был огромен: от расчистки территории, сноса хлипких времянок, не имевшей фундамента ограды, укладки теплотрассы до капитального ремонта, зачастую напоминающего новое строительство, самого храма. Несколько лет спустя Ильинское подворье кого угодно могло поразить благородством своего облика — чудный храм белого цвета со стройной колокольней, столь же чисто-белая часовня неподалеку, белые стены со Святыми вратами и куполом с золотым крестом над ними — ах, нам искренне жаль того, кто еще не видел это белое, подобное небесному облаку диво. И как тут было не вспомнить сказанные нам одной пюхтицкой насельницей проникновенные слова: «Все, к чему Матушка прикасалась, — все делалось прекрасным».
Вечный памятник воздвигла Матушка отцу Василию; эпопея же — не побоимся слова — возрождения храма, устройства подворья, его служб, хозяйства, сада стала еще одной и — к нашему общему несчастью — завершающей вехой в судьбе великой строительницы, великой игумении и смиренной послушницы Матери Божией Матушки Варвары.
3
В пору благоустройства Ильинского подворья то ли игумения, то ли кто-то из ее помощников несколько ошибся в расчетах, и чудесную кедровую с вкраплениями сосен и каштанов рощу насадили за пределами отведенных подворью земель. В республике Эстония чужая собственность — дело святое, и по букве закона деревья надлежало пустить под топор. В Васкнарву приехали чиновники из Таллина, поглядели на рощу и промолвили: «Губить такую красоту?! Пусть растут».
Однако только ли с хорошо воспитанным эстетическим чувством представителей государства связано было решение оставить все как есть?
Вообще говоря, чиновник — что российский, что эстонский — это человек, образно говоря, застегнутый на все пуговицы. Едва ли не первыми из должностных лиц уже самостоятельной Эстонии в Пюхтицу приехали сотрудники МВД с вопросами по регистрации монастыря. В обители еще помнят — поначалу они казались словно бы вырезанными изо льда. Одна наблюдательная и острая на язык насельница заметила: от них веяло таким холодом, что в игуменском доме, будто от сильного мороза, вот-вот должны были зацвести окна. А Матушка, не обращая на это ровным счетом никакого внимания, привечала их со свойственной ей сердечной расположенностью ко всякому входящему. Простые ее слова о дороге: как доехали?, о самочувствии: вы, наверное, устали?, о том, что пора обедать: сейчас мы вас супом накормим! В конце концов растопили лед, чиновники сбросили с себя неудобоносимые панцири и превратились во вполне симпатичных и готовых к открытому общению людей. Они явились, будто парламентеры с ультиматумом о безоговорочном подчинении, а уезжали безо всякого предвзятого отношения — если покамест не с чувством дружбы, то, по крайней мере, с чувством самого искреннего уважения и к самой настоятельнице, и к монастырю, в котором они увидели одну из ярчайших достопримечательностей Эстонии.
Подобное превращение происходило едва ли не со всеми, за исключением, правда, тех, кому ненавистна была сама идея Бога и служения Ему.
Для эстонских же чиновников общение с Матушкой и — через нее — с монастырской жизнью было подобно открытию нового мира. Да, нельзя было не ощутить исходящий от Матушки свет любви и добра; но им, служивым людям, еще вздрагивающим от неспокойных мыслей о Большом Соседе и тем более болеющим за свое маленькое, но самостоятельное государство, важно было убедиться, что слова игумении о монастыре, накрепко замкнутом от всех политических и националистических поветрий, ни на йоту не расходятся с делами.
Мы уже сравнивали Матушку с кормчим, твердой рукой ведущим свой корабль. Это сравнение обретает тем большую правомерность при мысли, что монастырь уже почти два десятилетия находится за границей. (Не забудем о благосклонности Провидения к нашей любимой Пюхтице, на все довоенное время скрывшего обитель в другом государстве и уберегшего от унижения и разорения, которое суждено было пережить почти всем монастырям советской России.) Седьмая пюхтицкая игумения, глубочайшим образом укорененная в православии, воспитанная в вере отцов, православная в каждом движении души, образе мыслей, в отношении к жизни, была вместе с тем наделена высокой мудростью, уберегающей человека от чувства религиозно-нравственного превосходства. Терпимость к вере другого вовсе не означает слабость собственных религиозных убеждений и тем паче измену им. Всей своей судьбой Матушка учила не возглашать верность православию и уж, конечно, не кричать об этом на всех перекрестках, а исповедовать его делами милосердия и любви.
И так уж случилось, что от первого до последнего дня ее монашеская жизнь прошла вне пределов исторической России, в двух прибалтийских республиках: Литве и Эстонии. Имело ли это значение для формирования, скажем так, ее восприятия инославия? Кто будет спорить: да. Только с одним важнейшим, по нашему убеждению, уточнением: полученное ею изначальное христианское воспитание в принципе отвергало всякую нетерпимость. Ее вера была непоколебимо тверда, глубока и сердечна. Печалясь, что не все нашли единственно правый путь исповедания Христа, она вместе с тем с любовью относилась к верующим инако и к неверующим вообще, различая в каждом несомненные для нее черты творения Божьего. И это бесценное качество ее личности не могли не чувствовать все, кому выпало счастье пусть краткой беседы с ней.
Каким бы замкнутым сообществом ни был монастырь, он не может оставаться одиноким островом посреди чужого мира. Местное население, язык, культура, власть, экономика — все это опосредованно сказывается на жизни обители и особенно — настоятельницы, которой по долгу, совести и ответственности перед Богом приходилось выстраивать систему отношений с окружающим миром во благо вверенного ее попечению монастыря. Глубокая вера и мирная совесть давали Матушке силы для молитвы, труда и любви ко всем, с кем приходилось ей встречаться в стенах и за стенами обители. Было в Эстонии начальство партийно-советское — и оно если не благоволило Пюхтице, то по крайней мере не вызверялось на нее. Председатели соседних колхозов с охотой откликались на просьбы Матушки и не раздумывая обращались со своими просьбами и к ней; а секретарь райисполкома, Элле Киилитс, по должности обязанная отравлять монастырю его существование, после знакомства с Матушкой не только стала верной союзницей Пюхтицы, но и вместе со своим сыном приняла православие. Сотрудница почтового отделения в Куремяэ, между прочим эстонка, заявила советскому чиновнику, потребовавшему сообщить, сколько денежных переводов поступает в монастырь: «Только по постановлению прокурора». Стала Эстония самостоятельным государством, вместо райкомов появились уездные управления — однако отношение к православному монастырю совсем не стало хуже. Напротив: эстонские власти и на местном, и на государственном уровне будто бы приняли некое негласное решение — пюхтицкой игумении Варваре можно доверять во всем. Премьер-министр независимой Эстонии, принимая игумению, вместо намеченных протоколом тридцати минут беседовал с ней целый час и, мы уверены, сожалел о жестком распорядке своего дня, вынуждающем его прощаться с этой удивительной женщиной.
Роща в Васкнарве осталась в целости и сохранности, монастырю даны некоторые налоговые послабления, правительство Эстонии за особые заслуги предоставило настоятельнице эстонское гражданство, президенты независимой Эстонии бывали гостями Богородичной горы — отчего бы все это? Ответим так: не только оттого, что обитель была далеко в стороне от всего того, что мы называем политикой. В данном случае недостаточно объявить себя Швейцарией и блюсти постоянный нейтралитет. И не только в том причина, что Матушка не уставала повторять: «Живешь в Эстонии — помни: ты здесь не хозяин. Избави Бог задеть национальное чувство. Обидеть легко. Примириться — куда трудней».
Всякое объяснение феномену Пюхтицы будет, нам кажется, недостаточно, если прибегать к доводам одного лишь здравого смысла. Вне политики — превосходно. Сугубый такт в национально-религиозных вопросах — замечательно. Однако всеобщее уважение — это прежде всего идущий из сердца отклик на неподдельность убеждений и чувств Матушки Варвары. Можно неким усилием соблюдать правила приличия — но в ответ вы и получите холодную вежливость, не более. Не так уж и сложно какое-то время держать людей в неведении о своих истинных помыслах. Но в конце концов, как говаривал великий сказочник Ганс Христиан Андерсен, позолота сотрется, свиная кожа останется, и слова пюхтицкой игумении: «Мы трудимся и молимся» — прошли основательную проверку временем. За четыре с лишним десятилетия Эстония узнала Матушку и полюбила ее — за теплоту, искренность, отсутствие всякой наигранности и фальши. Любовью Эстония ответила на любовь.
А любовь и политика — это небо и земля.
4
От мудрости — глубина понимания человеческой натуры. Была (и, слава Богу, до сей поры подвизается в обители) одна сестра, которая многим приходилась не вполне по душе: с высоченным самомнением, строптивостью и гордостью. Что делать: придя в монастырь и даже несколько лет прожив в его стенах, далеко не всякий человек и далеко не сразу избавляется от присущих ему недостатков. И вовсе не факт, что он избавится от них вполне… Так вот, заветным желанием этой сестры была мантия, и Матушка в конце концов ее постригла. И объяснила в ответ на недоуменные вопросы: «Я не могла ее не постричь. Она бы не пережила». Вместе с тем свойственное Матушке как подлинной христианке снисхождение к нашим слабостям, переполняющая ее сердце любовь вовсе не означали отсутствие в ее характере твердости. Большой семье не менее, чем заботливое попечение, необходимо управляющее ею властное начало.
Игумения даже в малой степени не подвержена была искушению властью; но что такое власть, она знала и умела ею пользоваться. Острый ум, умение далеко просчитать вероятные последствия того или иного решения, внутренняя сила, придающая ее «нет» окончательное и бесповоротное значение, и при этом отзывчивость на заботы и нужды сестер, безоговорочное прощение в ответ на принесенное покаяние и способность становиться надежным щитом, защищающим обитель и ее насельниц от каких-либо нападок извне или грозящих покою и миру неурядиц внутри, — такова была наша Матушка. Открытая для всех, она в то же время жила глубокой и недоступной даже для самых близких ей сестер духовной жизнью; в ее душе совершалась непрерывная молитва, однако тишина молитвенного уединения все годы ее игуменства оставалась для Матушки почти недостижимой мечтой; она таила в себе религиозное вдохновение, лишь изредка, подобно сполохам пламени, пробивающееся наружу, но определяющим в ее вере было ровное и сильное убеждение в непреходящем и немеркнущем свете искупительной Жертвы Спасителя. Она прекрасно сознавала, что самая сложная стройка много проще созидания христианской души. Из одного тома «Жизнеописаний отечественных подвижников благочестия» она выписала исполненные мудрости и печали слова архимандрита Илариона, строителя Коневской обители. «Я испытал, — заметил Иларион, — что строить каменные стены, питать и одевать братию хотя занимательно и беспокойно, но не столько трудно, как показывая собой пример всякия добродетели, созидать братские души; ибо нет, кажется, труднее дела, как исправлять худые нравы тех из братий, которые не имеют собственного к тому произволения. Таковых ни страхом, ни любовию, ни наказанием, ни снисхождением невозможно обратить к добродетели. А поелику Господь Бог всем нам грешным, начальствующим и подчиненным, долготерпит по многому милосердию Своему, ожидая нашего покаяния и исправления, то совесть моя убеждает меня по возможности подражать благости и долготерпению Его».
В любимой нами Пюхтице по-настоящему худые нравы, по счастью, не встречались. Но обитель — не собрание святых по жизни людей, и в ее стенах можно собрать немалый букет человеческих недостатков. В их исправлении и врачевании игумения всецело полагалась на Матерь Божию как главную настоятельницу обители, и случалось так, что под кажущимся бездействием Матушки крылось ее безграничное упование. Надо, скажем, удалить из монастыря одну сестру, которая, будто сорная трава, может принести вред всему полю, но игумению, обыкновенно решительную и твердую, что-то сдерживало, она долготерпела, вздыхала и молилась. В конечном счете сестра эта покинула обитель по собственной (ей мнилось) воле. Бывало, впрочем, и по-другому.
Захватившее православный мир России поветрие молиться Ивану Грозному и Григорию Распутину как святым не обошло стороной и Пюхтицу. Для Матушки со свойственной ей ясностью мышления и чуткостью верующей совести все это было более чем печально. И дело даже не столько в том, что Грозный и Распутин не были канонизированы Церковью и потому их молитвенное почитание представляло собой пагубную затемненность церковного сознания и недопустимую — тем более в монастыре — религиозную анархию. Дело было еще и в нравственном чувстве, не допускающем даже отблеска святости на запятнанном кровью невинных жертв царе и на сибир-ском мужике, ставшем лукавым и сластолюбивым царедворцем. Матушка задала однажды прямой вопрос довольно уже пожилой монахине, одной из почитательниц новоявленных «святых»: «Все читаешь акафисты Распутину?» В ужасной растерянности та отвечала: «Да… Матушка… Мы читаем…» — «Святых мало! — с возмущением откликнулась игумения. — Нашла кому молиться!»
Перестали, нет ли в обители молиться Грозному и Распутину — нам неведомо. Мы знаем и утверждаем лишь то, что Матушка всей силой своего авторитета стремилась положить этому конец. Однако глубина и стойкость наших заблуждений зачастую бывает непреодолима даже для доводов просвещенного разума.
Самые разные люди поступают в монастырь; но приходят они не только с искренним желанием молитвенной жизни, но и со своими предрассудками. Кто от них избавляется, кто нет; нередко какой-нибудь духовный вирус заносят паломники — как это случилось, к примеру, с российскими паспортами нового образца. У определенной части православного народа, если помните, было убеждение, что в них прикровенным образом содержится число зверя, пособника сатаны, и всякий, кто принял новый паспорт, неизбежно подпадет под его власть. Число зверя, те самые названные в Откровении Иоанна Богослова 666, становилось, таким образом, своего рода ярким светом, среди ночи притягивающим к себе несмышленых мотыльков. Помрачению на религиозной почве подвержены люди, не способные отделить зерна от плевел и не привнесшие в свою веру необходимой трезвости мышления. Всякая переходная эпоха, любое смутное время лишь способствует эсхатологическим настроениям, и мы хорошо помним, как в годы перестройки иные граждане разглядывали на просвет газетные страницы, выискивали и — представьте! — находили скрытое текстом устрашающее число зверя, те самые три шестерки, обнаружив которые, остается только лечь и умереть.
И с новыми паспортами, якобы тайно помеченными роковым числом, вышла точно такая же история. Некоторые монахини, явившись за ними, расписывались в их получении левой рукой, тем самым оберегая себя от действий врага и обеспечивая себе беспрепятственный проход в Царство Небесное. А некоторые встали стеной: не будем брать! Одну из них Матушка пригласила к себе. «Возьмешь паспорт?» — «Матушка, — отвечала та, — я вас очень люблю, но паспорт не возьму». — «Почему?» — «Я хочу быть с Богом». Терпение игумении было велико, и она тихо продолжала: «А если ты паспорт возьмешь, ты Его предашь?» — «Да», — сказано было в ответ. «Даже если я тебе говорю, — настаивала Матушка, насаждавшая в монастырской ограде дух безусловного почитания настоятельницы, в ней самой воспитанный ее духовной матерью игуменией Ниной, — за мое благословение — и не возьмешь паспорт?» Бедная монахиня в эти минуты ощущала, должно быть, себя мученицей за православную веру и решилась стоять до конца. «Нет, Матушка, не возьму».
Это был тот самый нечастый случай, когда долготерпению пришел конец и когда стало ясно, что затемненное сознание можно очистить лишь с помощью сильного потрясения. Но на то, собственно, Матушка и была воспитателем душ. «Что ж, — сказала она незабываемым своим голосом, сильным, чистым, а теперь, мы полагаем, еще и прозвучавшим для упорной в заблуждении сестры, как труба архангела в Судный день, — теперь ты не монахиня Р. Ты — раба Божия, — тут игумения назвала имя монахини до ее пострижения. — Немедля вернешь мантию, параман, апостольник, постригальную икону, свечи, крест постригальный — все! Я с тебя снимаю монашество. Живи, раба Божия, по своей воле, ходи в юбке, делай, что пожелаешь».
На том и расстались.
На следующий день, утром, в игуменский дом, рыдая, явилась несчастная отказница. С земным поклоном она попросила у Матушки прощения и объявила, что взяла паспорт. «Как я вчера-то вышла, — сквозь слезы говорила она, — вроде бы не монахиней, а так… С мирским именем! И такой на меня ужас напал: да как я жить-то буду?! Что со мной будет?! Взяла, взяла я паспорт, благословите мне одежду оставить! Монашество мое мне верните!»
Верите ли — Матушка и сама едва не плакала. И тут же — как всякий раз бывало в подобных случаях — увидев искреннее, от всего сердца покаяние, она в тот же миг и от всего сердца простила сестру: «Все возвращаю, все! И одежды носи, и причащайся… Все запрещения сняты».
Увы, не со всеми, кому взбрело в голову как огня бояться новых паспортов, история завершилась покаянием с одной стороны и прощением — с другой. Две монахини все-таки оставили монастырь, причем одна из них вскоре умерла; третья же, изрядно помучив игумению, образумилась и взяла паспорт.
Матушка осталась в нашей памяти как игумения всея Руси в том числе благодаря той непреклонности, о которую в не столь уж далеком прошлом разбивались нападки властей, злобные сплетни недоброжелателей и оголтелая клевета.
Однажды мы разговорились с монахиней Т. Ее история — с пробудившимся в ней еще в двенадцать-тринадцать лет стремлением, как она сказала, «провести жизнь в девстве», что вызывало, кстати, неодобрительное удивление у взрослых: красивая растет девушка! замуж через несколько лет! детей! — поисками монастыря, поездкой в Троице-Сергиеву лавру, где она впервые услышала о Пюхтице, — в общих чертах совпадает с историями многих пюхтицких сестер, их чаяниями и обретениями. Есть, правда, и некоторые отличия… Кратко отметим, что Богородичная гора с первого же дня показалась ей родным домом, но полноправной его обитательницей она стала далеко не сразу. Она искренне ждала, что ей скажут: девушка, милая, приходи к нам! будь сестрой! — но уезжала в слезах, так и не дождавшись заветных слов. Она еще не представляла, сколь это не просто — быть принятой в обитель. Потосковав в своем городке, осенью, в праздничные дни она прилетела в Эстонию, приехала в монастырь, повидалась с Матушкой и написала прошение, после чего вернулась и стала ждать, когда придет вызов. Ее терпения хватило до Пасхи. Вызова не было. Тогда она уволилась, раздала подругам почти все свои вещи и с маленьким чемоданчиком явилась в Пюхтицу, чувствуя, что приехала навсегда. Но встретившая ее мать Георгия лишь пожала плечами. Сорок пять прошений на поступление в монастырь! Надо ждать. И возвращайся на работу, прибавила м. Георгия, иначе у тебя пропадет трудовой стаж. Между тем будущая монахиня уже поставила окончательную точку и на трудовом стаже, и на всей своей прошлой жизни. День спустя в храме она подошла к Матушке. Испытующе взглянув на нее, Матушка спросила, умеет ли она косить, доить коров, петь и читать в церкви. Городская девушка, верующая, но церковно не образованная, что она могла ответить? Только одно: «Нет. Не умею». И с трепетом думала: не возьмут. Зачем здесь такая неумеха! Однако Матушка промолвила: «Потрудись у нас месяц, поживи. Поймешь, что это твое, — я тебя оставлю».
Совсем не месяц — год спустя, потрудившись на разных послушаниях и всякий раз на вопросы игумении отвечая, что назад ни за что не поедет, она наконец услышала от Матушки, что в монастырь ее принимают и что ей надо отправиться домой, выписаться и вернуться — теперь уже, если Бог даст, навсегда. И кто мог знать, что за этим последует и какие силы потребуются Матушке, чтобы противостоять чудовищной, растиражированной газетами и журналами клевете! Отец будущей пюхтицкой насельницы, Николай Петрович, неладно живший с семьей и доселе не утруждавший себя заботами о дочери, внезапно встревожился. В монастырь?! Никогда. Что именно мерещилось ему при слове «монастырь» и откуда обнаружилась в нем такая лютая злоба — объяснение этому можно найти в многолетней и оголтелой атеистической пропаганде, вбившей в сознание людей представление о Церкви не только как о вредном пережитке прошлого, но и как прямой угрозе миру и благополучию советской семьи. Спасать дочь! Он кинулся в местную газету, которая с превеликим удовольствием вылила на девушку и тех, кто ее «заманил в церковные сети», первый ушат грязи. Появилась даже карикатура: одной рукой она держит свечку, другой — красит губы. Что ж, церковное лицемерие, всем известно. Дочь Николая Петровича уже была на Богородичной горе, ходила в связочке и ожидала пострига в мантию, когда пальнула «Учительская газета», опубликовав в том числе письмо, которое новая пюхтицкая насельница якобы отправила отцу. Домой, сказано было в письме, из монастыря ее попросту не отпускают, прежней веры нет, а всемогущий Бог принес в их семью сплошное несчастье.
И покатилось, как снежный ком. Подала голос и местная газета «Ленинское знамя», издававшаяся в Кохтла-Ярве, а в ней точил перо Сергей Миронов, из номера в номер публиковавший свою так называемую «документальную» повесть «Вторжение Иисуса». Не было в природе более черных красок, чем тем, которыми были нарисованы монастырь и его насельница. Купола у собора — ядовито-зеленые. Красивейшая ограда — «мощная зловещая стена». А сама героиня «мелькает в этом тусклом безрадостном хороводе, до-ставшемся нам в наследство от прошлых веков. Угасший взгляд, исхудавшее лицо и уже появившаяся на нем печать отрешенности». Появилось еще одно, будто бы полученное Николаем Петровичем от дочери письмо о том, как прекрасна была прошлая жизнь и как безотрадна нынешняя. Все это настолько очевидно родилось в нездоровом и убогом воображении, что говорить об этом было даже как-то неловко. Тем не менее камень был брошен, клевета не прекращалась, Матушке день ото дня прибавлялись новые скорби, и надо было, не откладывая, принимать решение: что делать? Она ни на миг не сомневалась в Т. (имя у нее в ту пору было еще мирское), но все-таки спросила ее: «Читала?» — «Матушка! — воскликнула та. — Все неправда, от первого до последнего слова! Никаких я ему писем не писала! И про фиолетовое платье, и про мальчишек… Все выдумки!»
На следующий день игумения благословила ее и еще одну инокиню отправиться в редакцию и потребовать опровержения. Куда там! «Вы, — услышали они, — наши враги, а религия — опиум. Христа нет и никогда не было. Мы имеем право на любой тон». С этим оскорбительным ответом насельницы вернулись в обитель. Кто бы мог передать, каким тяжким грузом легло все это на сердце Матушки! Сразу же вспомнилась та жестокая бесцеремонность, с которой власть отобрала у сестер монастырь в Новом Свете, в Вильнюсе и вдобавок буквально ограбила их; вспомнились бесчисленные рассказы верующих и священнослужителей о пережитых не так уж давно свирепых гонениях на Церковь. Господи! Неужто все возвращается вспять?! Что ж, будь что будет; игумения знала одно: Христос поругаем не бывает. И с этой верой она направила в редакцию официальный запрос с требованием предоставить заверенную копию письма, которое Т. якобы писала отцу. Зная заранее, что ни ответа, ни тем более копии она не дождется, Матушка обратилась с заявлением по поводу оскорбительных для верующих статей к уполномоченному Совета по делам религии по Эстонии, а несколько погодя — и в Москву. Само собой, обо всем она сообщала правящему архиерею, митрополиту Алексию (Ридигеру). Писала она ему и о том, что автор отвратительных статей Миронов ее, игумении, распоряжением был выставлен из монастыря, куда явился с группой экскурсантов. «Вы нарушаете Конституцию!» — кричал он. «Нет, — достойно ответила ему молодая инокиня, в тот день дежурившая по обители, — это вы вашими статьями нарушали Конституцию».
Времена были еще вполне советские — в суд на клеветника не подашь, опровержения не добьешься, но все-таки шло к оттепели. Из Таллина и Москвы официальные лица прислали Матушке свои извинения — и, если свериться с событиями прошлого, можно было праздновать победу. Да, справедливость — пусть и не в полной мере — восторжествовала. Но горький осадок все равно оставался на душе. К чему была вся эта нелепая затея? Ну ладно Николай Петрович, с его крайне односторонним взглядом на жизнь, с его желанием поделить мир исключительно на белое и черное, — бедный человек, своими безумными действиями сам себе пытавшийся доказать, что он заботливый отец своей дочери. Но люди в редакциях? Неужели они никогда не поймут, что стремление к Богу зачастую может быть самым высоким и сильным человеческим стремлением? Что ради Христа можно безбоязненно принять смерть? И что монастырь совсем не противник жизни, а ее природная часть, где человеческое бытие освящено неустанной молитвой и столь же неустанным трудом? Горько, очень горько было на душе у Матушки. А тут еще грянуло известие о гибели Миронова. Забыв ключи, он решил добраться до балкона своей квартиры по узкому кирпичному выступу из соседского окна — и, сорвавшись, с третьего этажа грянулся оземь. И неведомо, был он крещеным или нет и как его поминать… Страшно уйти из жизни без покаяния!
«…отходя ко сну, — выписывала себе на память Матушка из └Жизнеописаний отечественных подвижников благочестия“, — архиепископ Смолен-ский Тимофей лобызал Распятие Господа Иисуса Христа и тихо говорил: └Пролей, Господи, каплю Твоей святейшей крови в мое сердце, иссохшее от страстей и грехов“». И может ли человек прожить, так и не узнав этого чувства?
Некоторое время спустя монахиня Т. попросила у Матушки благословения навестить захворавшую маму. Игумения благословила. Узнав же, что мама одна, сказала: «А привози-ка ее в Пюхтицу. Здесь и будешь за ней ухаживать». Так в монастыре стало одной обитательницей больше, а Матушка, встречая старушку в храме или во дворе, с любовью говорила: «Вот у меня самая маленькая!» Ей радостно было, когда вокруг водворялась любовь и царил мир. С легкой ее руки еще несколько насельниц определили в монастыре, рядом с собой, старых своих матерей, и Матушка, глядя на них, испытывала, мы полагаем, и светлое, и печальное чувство. Не было возле нее Марии Никитичны, мамы любимой, ушедшей из жизни в семьдесят первом; пятью годами раньше скончался Алексей Матвеевич; не было в живых ни Лели, ни Любы, так трогательно опекавших младшенькую сестричку. Лизу похоронили уже в новом веке, и Матушка Варвара пережила сестру на два года…
В 1969-м отпели игумению Нину, и Матушка приехала проводить ее в путь всея земли, помолилась у свежей могилки на Ефросиньевском кладбище и пожелала своей духовной матери Царствия Небесного, какое она, наверное же, стяжала всей долгой, чистой и прекрасной жизнью.
Иной раз мы ведем речь о скорбях, выпадавших на долю Матушки. Но вернее было бы сказать, что ее, игумении, жизнь вся была отмечена волнениями, нападками злословия и клеветы, переживаниями за вверенных ей Богом и Церковью сестер и, увы, глубокими, ранящими сердце скорбями. Чуткой душе причиняют боль даже мелкие неурядицы, а обрушивались они на Матушку едва ли не повседневно. Человек с таким всеобъемлющим чувством ответственности, как она, обречен на постоянную тревогу — не о себе, нет, о монастыре, его насельницах, их духовном здоровье и благополучии. Болело сердце и о мире за стенами обители. «Какая разобщенность между людьми, — однажды говорила нам Матушка, — а все потому, что столь умалилось связующее начало всех и вся — любовь. А мы, в монастыре, должны явить миру главное сокровище христианства — любовь. Люби Бога и ближнего, страдай ранами Христа, сострадай невзгодам людей и знай и помни, что Главная за тебя Жертва уже принесена и что твой долг — ответить на нее своей посильной, а кому дано — и непосильной жертвой. Ибо что такое монастырь в наши дни? Это остров. Остров веры, любви и служения людям».
И как же больно было Матушке, когда ее сестры, подчиняясь стороннему внушению, доверяя слухам и ложным опасениям, вдруг изменяли высшему своему призванию!
При жизни Святейшего Патриарха Пимена (Извекова) игумении Варваре не-сколько раз довелось с ним встречаться — и в бытность его наместником Печерского монастыря, и позднее, в Москве, когда он стал предстоятелем Русской православ-ной церкви. Об одной встрече в Чистом переулке она записала: «Встреча с Патриар-хом Пименом произвела очень глубокое впечатление. Сам напомнил, как, будучи нашим благочинным (а в Печерах наместником), боролся с о. Петром из-за того, что о. Петр старче-ствовал (при игумении Рафаиле). В монастыре настоятельница — все! Священник только при всем готовом служит, исправляет требы, исповедует и разрешает и причащает Св. Тайн (в согласии с настоятельницей)». В записной книжке, своего рода дневнике Матушки эта встреча и глубокое, канонически-безупречное суждение Патриарха отражены как значимые сами по себе, так и по органичному совпадению с размышлениями и переживаниями пюхтицкой игумении. Понимание безусловного авторитета настоятельницы было в ней воспитано старицей Ниной (Баташевой) и принесено на Богородичную гору. Кое-кто, однако, был с этим не согласен и полагал (о чем мы упоминали), что дело игумении — раздавать валенки.
Подобные настроения ощущались в монастыре, подогревались извне, и в один, совсем не прекрасный день вспыхнули пожаром: двадцать две насельницы вместе со священником тайно оставили обитель. Почему? А вот: с независимостью Эстонии нахлынет инославие (более всего опасались отчего-то католичества, имеющего в традиционно лютеранской Эстонии далеко не решающее присутствие) и монастырю придет конец. Вы тут рассыпетесь все, как горох, — такое неизбежное и близкое будущее сулили обители. По сути, это все тот же, печально знакомый нам по истории с паспортами страх числа зверя, но только в несколько ином толковании. У Матушки при известии об этом будто отнялись ноги. Ей надо было встать, взять личные дела теперь уже бывших сестер, заглянуть в их кельи — а у нее не было сил. «Матушка», — осторожно напоминали ей. Она отвечала: «Да, да. Сейчас пойду, сейчас», — делала попытку подняться и снова в изнеможении опускалась на стул. Когда-то — может быть, вспоминала она — от игумении Таисии подстрекаемые клеветой и движимые злобой самовольно ушли семь сестер. Таисия в своих «Записках» прямо называет их «бунтовщицами» и пишет: «Настало самое ужасное, самое тяжелое для меня время. Буянки ушли, ночью отправляя свои пожитки, точно чего боялись днем; письма и посланники заполонили монастырь, в то время еще общину. Всех приглашали расходиться, говоря, что меня сошлют чуть не в Сибирь; благодетели прекратили свою помощь общине, считая ее предназначенной к разорению. Вся община волновалась, мутилась; на общественных трудах не было никакого послушания, ни порядка, все считали себя на пороге выхода, совещались, волновались, и, что происходило, описать невозможно. Впрочем, большинство сестер меня жалели, а иные и со слезами утешали меня…»
Поразительно, как — почти один в один — пишет история свои сюжеты! И как умело овладевает вражеская смута человеческими душами.
Когда Матушка, собрав волю и силы, наведалась в покинутые кельи, в одной из них, где жил священник, нашла оставленную им икону Пюхтицкой Божией Матери, которую она же ему некогда подарила. Позднее он просил игумению вернуть икону. С болью и горечью она написала в ответ, что вернуть икону не может, даже если у нее возникнет такое желание. «Ибо это не вы, — писала Матушка, — не взяли с собой Матерь Божию. Это Матерь Божия Пюхтицкая не пошла с вами».
Прошло время. И надо ли нам говорить, что Матушка простила всех, кто нанес ей столь тяжкий удар. Всех простила, все покрыла любовью и только жалела тех из ушедших, у кого на излом пошла жизнь: кто умер в совсем еще не старые годы, кто, будто износившееся платье, сбросил с себя монашеские обеты, кто никак не может найти обитель. И спрашивала с обидой, недоумением и болью: «Зачем они это сделали?!»
Глава девятая
1
Образ жизни Матушки все сорок три года ее игуменства — за вычетом последних месяцев смертельной болезни — был, по сути, неизменен. Его вполне можно вместить в два слова: молитва и труд. Если же говорить чуть подробней, то тут, разумеется, чтение: Священное Писание, Псалтирь, за которой игумения проводила свои подчас бессонные ночи, служба каждого дня (когда по той или иной причине не молилась в храме), жития святых, уже не раз упомянутые нами тома «Жизнеописаний отечественных подвижников благочестия», откуда Матушка выписывала близкие ей по духу высказывания людей праведной жизни, «Добротолюбие», избранные места из которого игумения в помощь сестрам составила в отдельную книжку, любимые ее «Записки» игумении Таисии — всего нам не перечесть. Но о чем надо сказать — это о книгах, посвященных трагедии царской семьи. По своим убеждениям Матушка не была монархисткой или, положим, приверженцей демократии: политическое устройство ее не занимало, ибо прежде всего она была христианкой и вслед за Христом повторяла, что Богу — Богово, а кесарю — кесарево. Но ее глубоко волновала мученическая гибель Николая II, Александры Федоровны, больного мальчика-цесаревича и прекрасных, добрых, милых царевен. Ее потрясало совершенное в подвале дома Ипатьева хладнокровное злодеяние, и, казалось, была бы на то ее воля — она бросилась бы спасать страстотерпцев или приняла бы на себя выпущенные в них пули и пронзившие их тела штыки. Гибель царской семьи она переживала и оплакивала так, словно это случилось не в далеком 1918-м, а вчера и это были близкие, дорогие ей люди. «Какие лица! — с любовью и болью восклицала Матушка, рассматривая фотографии, запечатлевшие императора, его супругу и, главное, их детей, открытыми, ясными взорами смотревшими на мир и не подозревавшими, какую он приготовил им страшную участь. — Вот горе!»
Мы, кажется, упоминали, что взятое в литургические рамки время летит в монастыре быстро. Для Матушки же с ее заботами о монастыре и спаса-ющихся в его стенах сестрах оно пролетало с какой-то непередаваемой скоростью. Дня не хватало, она прихватывала для работы значительный кусок ночи, сидела с деловыми бумагами и отходила ко сну вымотанная до предела. Впрочем, это было ее правило: молитвами и трудами монах должен до дна исчерпать дневной запас своих сил, чтобы упасть в коротком сне и подняться для новых дел. И хорошо, если бы трудов требовала только обитель. Она — дом родной, которому не жаль посвятить свою жизнь. Но настоятельница — полномочная представительница монастыря в окружающем мире. Безостановочная череда гостей из дальнего и ближнего зарубежья едва ли не с самого начала игуменства Матушки Варвары потянулась на Богородичную гору. Сегодня — епископ из Венгрии; завтра — епископ Николай Саяма из Японии; затем — делегация из США, пять человек; потом — генеральный секретарь конференции Европейских церквей доктор Вильямс, да не один, а с супругой; соседи из Литвы и Латвии — всех не упомнить и всех надо принять, со всеми поговорить, рассказать о монашеской жизни и, проводив и улыбнувшись в объектив фотоаппарата (снимок на память!), свалиться чуть не замертво. Кто видел и знал Матушку в повседневной жизни, не мог не поражаться ее удивительной собранности. «Как Матушка умела себя держать! — с восторженным изумлением говорила нам одна из пюхтицких сестер. — Лежит бледная, под глазами отеки, едва живая… Но надо гостей принимать или сестра пришла за благословением — и она встает! И все равно — такая красивая!»
2
Летит, летит неумолимое время… Его движение мы отмечали — в том числе — по знакомым нам лет, наверное, тридцать монахиням, которых мы застали совсем еще молодыми, в связочках, с быстрой походкой и глазами хоть и опущенными долу, но все равно сияющими радостью жизни и сбывшейся мечты. Теперь, давно уже принявшие постриг, а вместе с ним — новые имена, они кланялись нам — все в черном, в черных высоких клобуках, изменившиеся, но по-прежнему благожелательные и добросердечные. Прибавилось могилок на кладбище возле Никольской церкви, где нашла свое последнее пристанище и добрая наша знакомая м. Корнилия (Леонтьева), мастерица на все руки, художница, у окошка кельи которой всегда висела кормушка для здешних птах. Была неподалеку могила м. Сергии (Клименко), оставившей нам книгу интереснейших воспоминаний, написать которую ее благословила игумения Варвара. Золотой осенью 1994-го Матушка провожала ее в последний путь и думала, что все меньше остается сестер, которых она застала на Богородичной горе не только в далеком уже 1952-м, когда она поступила в монастырь, но и в 1968-м, когда вернулась в обитель игуменией.
И ее силы год за годом подтачивали болезни и скорби. Подрывал здоровье усиливающийся диабет, далеко не лучшим образом сказывались перенесенные тяжелые операции и труды без начала и конца. Иногда ее заставали плачущей. «Матушка, — кидались к ней, — Что с вами?!» — «Пора на покой», — упавшим голосом говорила она. «Бог с вами, какой покой!» — «Я уже не справляюсь, — отвечала она. — Надо на скотный — не могу. В Васкнарву, на подворье — нет, не могу». В последние месяцы, по утрам, она одевалась — и на том силы ее кончались. Приходилось давать себе передышку. Еще несколько лет назад она бралась с кем-нибудь в паре пилить дрова, что доставляло ей громадное удовольствие. Теперь Матушка могла лишь горестно вздохнуть, припомнив и радостный звук пилы, и бодрящий запах свежих опилок, и даже усталость, которой наливались руки. Близко знавшие ее сестры могли уловить в этом вздохе и свойственные всякому человеку в преклонном возрасте щемящие воспоминания о молодости, и неизбежное сожаление о невозвратимости минувшего, и предчувствие ухода…
Осенью 2011-го она смогла, наверное, целый час провести с нами за столом в разговорах, воспоминаниях и совместных печалях о тех, кто уже покинул эту землю. В Рождество она уже не вставала. Она лежала в постели под одеялом в снежно-белом пододеяльнике, на подушках в белых наволочках, в белом апостольнике — сама белее и пододеяльника, и наволочек, и апостольника. В келье неслышно витала скорбь; мерно стучали часы. «Матушка, — прощаясь, говорили мы, — до Пасхи. На Пасху непременно увидимся!» — «Да, — соглашалась она и улыбалась чудесной мягкой своей улыбкой, — на Пасху. Замечательно». И вот февраль, мороз, снег скрипит под ногами. Ночами над Богородичной горой висит ясное черное небо с ярким месяцем и холодными звездами. На монастырском кладбище — могила с холмом живых цветов, деревянным крестом, на верхней поперечине которого сестры поставили деревянных ангелочков. Там, глубоко, она спит вечным сном — до пробуждения в новой жизни.
Какая скорбь.
Всю свою страшную последнюю болезнь Матушка переносила с великим мужеством. Каждое движение причиняло ей боль, которая становилась нестерпимой, когда сестры должны были ее перевернуть. Она стонала. Но не она — сестры плакали. «Матушка, Христа ради простите, мы вас мучаем». Она отвечала: «Как я вас люблю».
У ее бабушки с материнской стороны, вспоминала она, было ни много ни мало — пятнадцать детей. Не все выжили; а подросших и ушедших на фронт сыновей покосила война.
Однажды Пелагея Васильевна, бабушка, отправилась в магазин, оставив дома самую маленькую — Тасю и Федю, который был гораздо старше: ему недавно исполнилось семь лет. И он, затаив дыхание, вдруг увидел, как из Казанской иконы Божией Матери выпорхнул голубок и сел Тасеньке на плечо. Ах, какой был голубок — без единого пятнышка, белый, необыкновенно красивый. Тут загремела в двери ключами вернувшаяся Пелагея Васильевна, голубок, повернув головку, взглянул на Федю глазками в оранжевых ободках, взмахнул крылышками и исчез в иконе. «Мамочка! — отчаянно вскричал Федя. — Ну зачем, зачем ты открыла дверь! Голубок вон туда улетел!»
Несколько дней спустя Тасенька умерла.
И, быть может, на плечо нашей Матушки тоже опустился голубок, чтобы забрать ее для встречи с Той, чьей смиренной, верной и безотказной послушницей она была всю жизнь.
Конечно же, она не могла не размышлять о смерти. Страшилась ли? Не самой смерти, иначе говоря, великого перехода, совершить который от рождения назначено Создателем каждому человеку. Что будет за порогом — вот о чем думала Матушка. Там, где все тайное становится явным и все, тобой содеянное, предстает в истинном свете, — будет ли она оправдана Господом? Ибо она в ответе не только за себя — игумения уходит с грузом ответственности за всех вверенных ей сестер. Достойными ли были они Христовыми невестами? Не темнили ли недобрые чувства их сердца? Усердны ли были в послушаниях? И любовь — та любовь, которую заповедал нам Спаситель, — властвовала ли в их душах? Их грехи — ее грехи. Спрос за них был при жизни и спрос особенный ждет ее на последнем Суде. Господи, помилуй!
За два месяца и восемь дней до кончины Матушка приняла схиму.
Для нее, насколько мы знаем, непросто было
облечься в куколь беззлобия, шлем спасительного упования, принять на
себя великий параман как крест, с которым на
плечах должно следовать за Христом, остаться живым лишь для Бога, а для мира —
умереть. Стать человеком, которого нет. Матушка сознавала ту великую, ни с чем
не сравнимую ответственность, которую возлагала на себя с принятием схимы, и
потому даже не колебалась — мучилась вопросом: по силам ли ей быть ангелом во плоти? Она и не помышляла
о том, что вся ее жизнь, как солнечными лучами, пронизанная светом любви, добра
и веры, распахивает перед ней врата в пакибытие и возводит на еще более высокую
ступень служения Богу. Как это свойственно всем нравственно великим людям, все
без малого шесть десятков лет своего монашества она носила в себе сознание
собственного недостоинства и, по слову Спасителя на Тайной Вечере, будучи больше,
была «как меньший, и начальствующий — как служащий» (Лк. 22: 26). Схима
— приближение к опаляющему пламени Господа, и разве не охватывает трепет
всякого, кто решается на такой шаг?
Матушка решилась.
Ее постригал пюхтицкий священник игумен Самуил.
Подаренное Матушке наместником вильнюсского Свято-Духова монастыря архимандритом Сергием схимническое облачение ожидало этого часа сорок три года.
В лице Матушки не было ни кровинки.
Она лежала в схимническом облачении, со сложенными на груди руками и устремленными в неведомую нам даль взором. Что прозревала она — там, за последней завесой, куда вскоре предстояло ей уйти?
Свет.