Повествование о жизни и трудах схиигумении Варвары (Трофимовой)
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2013
Глава первая
Все, о чем пойдет речь в этом, мы надеемся, предварительном повествовании о жизни схиигумении Варвары (Трофимовой), составлено по воспоминаниям самой Матушки, по свидетельствам сестер Свято-Успенского Пюхтицкого женского монастыря, а также знавших схиигумению мирян. Даже самый придирчивый взгляд не отыщет здесь и следа вымысла. Скажем более: прибегать к нему вообще не было никакого повода, ибо в судьбе Матушки все полно столь высокого значения и еще не разгаданной тайны, что нам нет никакой нужды что-либо домысливать, а остается лишь с усердием сердца, сопереживая, радуясь и печалясь, вникать в сокровенный смысл ее дней и трудов. Между тем сама о себе, будучи уже невдалеке от перехода в иную жизнь, она говорила не иначе как с чувством искреннего и глубокого недовольства: «Я?! Игумения?! Да я тяп-ляп была, а не игумения!» Когда при этом вспоминаешь ее более чем полувековую монашескую жизнь, до краев наполненную проникновенной молитвой и неустанными трудами; сорок три года ее игуменства, еще в трудную для верующего народа советскую пору превратившие Пюхтицу в своего рода землю обетованную, куда из всех уголков огромной страны стремились тысячи паломников; когда вспоминаешь любовь, которую она снискала и в монастырских стенах, и далеко-далеко за их пределами и которая единым молитвенным вздохом поднялась к Небу при скорбной вести о ее кончине, — тогда мало-помалу начинаешь сознавать, что мысленному взору Матушки всегда предстоял образ по доброй воле унизившего себя Христа. Как говорит апостол Павел, равный Богу, Он «уничижил Самого Себя», «смирил Себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной» (Флп. 2: 7—8). Кто неустанно измеряет себя Христом, тому всякое собственное деяние будет казаться столь незначительно малым, что он отзовется о нем в точности как Матушка Варвара или как преподобный Амвросий Оптинский, сказавший в ответ на поздравления в связи с сорокалетием его пребывания в монастыре: «Прожил здесь сорок лет и не выжил сорока реп». За молитвенной поддержкой, утешением и советом к старцу Амвросию шла безо всякого преувеличения вся Россия, и он, немощный, одолеваемый недугами, подчас едва живой, ежедневно распинал себя на кресте служения православному народу. Однако его смирение, его, если хотите, личный кенозис были так искренни и глубоки, что он, как пишет Евгений Поселянин, «взаправду считал себя ничего не сделавшим, повинным перед Богом человеком».
Кто-то очень точно заметил, что в мире напряженной духовной жизни не бывает случайностей. Здесь все — или почти все — имеет не столько осязаемую причинно-следственную связь, сколько не всегда различимую с первого взгляда связь духовную. Если признать это, если отрешиться от поверхностных суждений о случайности совпадений и если сквозь пелену обыденности попытаться различить подлинную суть событий, то Матушка Варвара предстанет перед нами в полный рост наследницы великих деятелей русского православия.
В самом деле: школу монашества она прошла в Вильнюсском во имя равноапостольной Марии Магдалины женском монастыре, где ее духовной матерью двенадцать лет была игумения Нина (Баташева), являвшая собой высокий пример монашеского служения, любви к людям, неисчерпаемой доброты. От нее поистине исходил свет, с первой их встречи проникший в сердце Матушки Варвары.
Свет, с которым Матушка прожила всю жизнь.
Нам еще представится случай несколько подробней рассказать о Вильнюс-ской игумении и поклониться ей низким поклоном за то, что всю свою долгую жизнь она была словно негасимая свеча веры, надежды и любви. Но сейчас осо-бенно подчеркнем вот что: игумения Нина юницей лет тринадцати-четырна-дцати несколько раз встречалась с Амвросием Оптинским. Своим проницающим сокровенные человеческие помыслы взором старец увидел в юной девушке будущую старицу и благословил ее на монаше-ский подвиг. Так прочерчивается линия духовной преемственности: преподобный Амвросий — игумения Нина (в схиме — Варвара) — игумения Варвара.
Вот еще одна связь, исполненная, на наш взгляд, глубокого духовного смысла.
Всей России ныне известно имя старца с острова Залита о. Николая Гурьянова. В бытность Матушки послушницей, а затем и монахиней Вильнюсского Марии-Магдалинского монастыря он был ее духовным отцом, о чем мы тоже более подробно еще скажем в нашем повествовании. Личность огромного масштаба, исповедник и прозорливец, он мальчиком носил посох митрополита Петроградского и Гдовского Вениамина (Казанского), ныне сияющего в сонме новомучеников и исповедников российских. Сорокадевятилетнего митрополита расстреляли в 1922 году за «противодействие изъятию церковных ценностей». В приговоре Петроградского губернского революционного трибунала все было ложь, от первого до последнего слова. Но на суде, с его предопределенным исходом, Вениамин с бесстрашным спокойствием исповедовал христианство. «Христианство, — говорил он судьям и обвинителям, — всегда было, христианство вечно. Что было при Христе и что было при Апостолах, то и осталось для верующих и в настоящее время».
«Слава Богу за все», — сказал он, услышав, что приговорен к расстрелу.
Запомнил ли о. Николай самой верной, самой крепкой памятью — памятью сердца — человека, явившего собой столь прекрасный и мужественный образ верности Христу? Вряд ли тут может быть иной ответ, кроме утвердительного. Рассказывал ли он о мученике Вениамине одной из своих духовных чад — послушнице Валентине, в постриге монахине Варваре? Несомненно. Ибо воспитание примером — будь то стойкость первохристиан или непреклонность российских новомучеников — это всегда необходимая поддержка человеческой душе в ее вере и уповании.
Вот почему мы вряд ли ошибемся, взявшись прочертить еще одну линию, восходящую от митрополита Вениамина через о. Николая Гурьянова к Матушке Варваре.
При желании в ее судьбе можно было бы отыскать еще немало таких удивительных в своей символичности и вовсе не случайных совпадений. К ней тянутся нити от дорогого батюшки, святого праведного Иоанна Кронштадт-ского, бывшего у истоков Пюхтицкой обители и предрекшего, что «будет стоять она до скончания века»; от его многолетней чуткой собеседницы, настоятельницы Иоанно-Предтеченского монастыря игумении Таисии (Солоповой), чью книгу «Записки игумении» Матушка читала и перечитывала с неослабевающим интересом; от преподобного Серафима Вырицкого, благословившего Валю Трофимову незадолго до ее ухода в монастырь… Все сказанное означает не меньше и не больше того, что всю жизнь она наполнялась тем, что так свойственно русскому православию: крепкой верой в Спасителя, благоговейным почитанием Матери Божьей, глубоким молитвенным чувством и постоянной мыслью о земной жизни как подготовке к жизни вечной. Как сказал апостол: «Ибо знаем, что, когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный. Оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище…» (2 Кор. 5: 1—2).
Если же прибавить к этому природный дар любви к людям, ближним и дальним, всегда открытое к человеческому страданию сердце, поразительную способность с двух-трех слов, а зачастую и вовсе без слов угадывать душевное состояние человека, то станет более или менее понятно, отчего насельницы монастыря и паломники так тянулись к Матушке, к ее улыбке, к искренней теплоте ее голоса, к ее взгляду, полному сочувствия, понимания и печали.
К негасимо сиявшему в ней внутреннему свету.
Вот с каким глубоким чувством сказала об этом одна из монахинь Пюхтицкого монастыря, наделенная замечательным поэтическим даром:
«За спиною оставив сиротство, / Я к твоим припадаю стопам. / Не прошу, не ищу первородства, / Но причти мя к последним рабам. / Слово каждое буду я слушать / И, забыв обо всем, выполнять. / Не оставь мою грешную душу, / Моя нежная, строгая Мать. / Сколько лет я по миру блуждала, / В темной ночи не видя огня, / Но в любви твоей — света начало. / Я прошу, помолись за меня».
Быть может, наше краткое повествование, набросок, так сказать, жития современной монахини кому-то поможет определить свой жизненный путь, кого-то побудит войти в свою внутреннюю клеть, кого-то понудит, по слову Макария Великого, день и ночь ударять в духовную дверь Господню, дабы обрести свободу душе и возможность стяжать Христа. Или, может быть, задуматься о себе и воскликнуть из сокровенной глубины сердца: «Боже, милостив буди мне, грешному!» В любом случае это будет означать, что Матушка и после кончины продолжает звать людей к вере, любви и нравственному устроению. Звать к Богу.
Глава вторая
1
Начнем, как принято, с даты и места рождения.
Итак: она родилась 17 августа 1930 года в городе Чудово Новгородской (тогда — Ленинградской) области в семье мастера-стеклодува Трофимова. Матушка была последним ребенком среди семерых детей Алексея Матвеевича и Марии Никитичны. Двое умерли во младенчестве, и у родителей остались четыре дочери и один сын, Миша, родившийся 31 декабря, на преподобного Михаила Константинопольского, исповедника, которому — и всем мученикам — Церковь в этот день поет: «Мученицы Твои, Господи, во страданиях своих венцы прияша нетленныя от Тебя, Бога нашего…» Он принял страдальческий свой венец, старший брат игумении, — но об этом чуть позже.
Есть, заметим мы, некая закономерность в том, что многие из тех, кто нераз-рывно связал себя с Церковью, кто обручился с ней до конца своих дней и кто не мыслил своей жизни вне храма или монастырских стен, родились в селах и ма-леньких городках России, названия которых мало что скажут современному чита-телю. Вот, к примеру, село Большая Липовица — вряд ли кто-нибудь вспомнит, где оно и чем знаменито. Между тем здесь, на тамбовской земле, появился на свет Божий преподобный Амвросий Оптинский. Святитель Филарет (Дроздов) родился в Коломне, совсем невеликом тогда городке, преподобный Моисей Оптинский — в городке Борисоглебск Ярославской губернии, святитель Игнатий (Брянчанинов) — в селе Покровское Вологодской губернии, святитель Тихон (Беллавин), Патриарх Московский — в селе Клин Псковской губернии… Можно было бы продолжить этот перечень, но можно подвести предварительную черту и сказать, что в тихих угол-ках русской земли, под неярким небом нашего короткого лета и под снегопадами наших долгих зим рождаются и выходят на служение Божие люди, великие в своей праведности. И как бы мы ни пытались постичь их становление и выбор ими сво-его пути, за пределами наших умоза-ключений все равно останется некая главная тайна. Зов ли это свыше, опаливший ли душу восторг перед красотой Божьего мира, неутолимая ли жажда общения с Богом, сострадание ли к блуждающему во тьме человеку — тут, скорее всего, взаимодействуют самые разные причины, о со-кровеннейших из которых мы не можем и не смеем строить предположения. Скрепляет все воедино Христос. Ибо, по слову апостола: «И уже не я живу, но жи-вет во мне Христос. А что ныне живу во плоти, то живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня» (Гал. 2: 20).
Вот почему будем крайне осторожны в суждениях о зерне, которое еще в детстве упало в сердце Валечки Трофимовой и в конце концов проросло отказом от мира, уходом в монастырь и осознанием себя прежде всего послушницей Бо-жьей Матери.
2
Чудово, Чудово, ты взялось откудова? С этим простеньким стишком, скорее даже — прибауткой, местные жители рассказывали и рассказывают о своем го-родке. Тут и усмешка над ним, даже и сейчас и, уж несомненно, в довоенные времена сохранившим деревенский облик, и не лишенный спасительной иронии взгляд на свое житье-бытье, и таящаяся в глубине совсем непоказная гордость хотя бы за то, что первое письменное упоминание о деревне Чудово восходит к 1539 году. Шестнадцатый век, экая древность! Менялась Россия, менялось и Чудово. Возник Санкт-Петербург, и через Чудово пролег почтовый тракт, соединивший две столицы — новую и старую. (Глава «Чудово» есть в знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву» Александра Николаевича Радищева с его поистине огненными словами: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человеческими уязвлена стала».) Век спустя новгородские леса и равнины огласили паровозные гудки, в Чудово пришли поезда Николаевской железной дороги, и вслед за ними на чудовскую землю вступил господин капитал. Один за другим стали расти заводы, в числе которых на городском высоком берегу реки Кересть возник стекольный завод. Матушка хорошо помнила имя его владельца — Кузнецов; помнила также, что у него были по Волхову заводы, выпускавшие фарфор и расположенные в тех местах, где глубокими пластами залегала белая глина. И точно: Иван Емельянович Кузнецов, талантливейший предприниматель, владел тремя заводами фарфоровыми, кирпичным и Чудовским стекольно-хрустальным. Мощные, темно-красного кирпича корпуса предприятия со сводчатыми окнами, воплощение строгой красоты промышленного зодчества, встали на берегу тихой Керести. В цехах завода в начале минувшего века начал свой трудовой путь Алексей Матвеевич Трофимов. Со временем неподалеку отсюда, в двух комнатах бревенчатого, обшитого снаружи досками двухэтажного восьмиквартирного дома, какие Кузнецов строил для своих рабочих, поселилась семья Трофимовых. В этом доме и родилась будущая Пюхтицкая игумения.
Совсем
не случайно — пусть всего лишь в нескольких строках — мы упомянули историю
родного города Матушки. Можно было бы прибавить описание чудовских улиц, в основном прямых, будто прочерченных под
линейку, но в иных местах петляющих переулочками; сказать об ивах по берегам Керести, туманах над ней и громком плеске рыбы в утренней
тиши; упомянуть о церквах городка — пятикупольной
Успенской с колоннадой при входе и колокольней с высоким шпилем, и Казанской,
привлекающей взгляд простым и ясным обликом; о замечательной, по словам
Матушки, быстрой реке Волхов; можно было бы… Что ж, даже маленький город и его
окрестности достойны большого повествования. Но мы сейчас о
другом. О том, что всякий человек несет в себе гораздо больше того, что он помнит и что вместилось в земные сроки его жизни. Былые годы
и дни Чудова так или иначе, но отложились в глубинах
души Матушки, которая была законной наследницей всего горестного и радостного,
что совершалось на родной ей земле. Будь то железная дорога с ее все
убыстряющими бег поездами, с ее столбами, рельсами и мостами, с посвященными ей
пронзительными строками, памятными игумении еще из
школьного Некрасова: «А по бокам-то всё косточки русские…»; или расположенное
неподалеку имение Державина Званка, где после кончины
поэта по завещанию его вдовы возник и процветал Званско-Знаменский
женский монастырь, благоустройство и молитвенная жизнь которого пришлись весьма
по душе побывавшему здесь святому праведному Иоанну Кронштадтскому; или деревня Сябреницы в километре от Чудова, на левом берегу Керести, где жил замечательный писатель Глеб Иванович
Успенский и подрастал его сын, Александр Глебович, ставший архитектором и
спроектировавший церковь во имя Казанской иконы Божией
Матери в Чудово, — все это присутствовало в Матушке, стало частью ее судьбы,
бесконечной жизнью, уходящей далеко в глубь минувшего, всем тем, что мы
называем Родиной, Россией. И ее уход в монастырь вовсе не означал, что
земное Отечество со всеми его радостями и бедами, со светлыми и темными
страницами его истории, с людьми, в разные времена населявшими его и
составившими и славу его, и позор, было ею навсегда забыто. Боль о нескладице
нашей жизни, о человеке, утратившем главную цель, и даже, если хотите, о
социальной несправедливости, продолжающей терзать мир, никогда не уходила из ее
сердца. Уже на склоне лет она не могла без слез говорить о тяжкой участи людей,
потерявших работу, о тех, кому тяжко было бы выжить в нашем холодном мире, если
бы монастырь не делился
с ними пропитанием со своего скромного стола, о стариках, умирающих в
одиночестве. Матушка скорбно качала головой в белом апостольнике, и в чудесных
мягких ее глазах появлялось выражение глубокой печали.
Уйдя из мира, она с тем большей силой стала ощущать боль за него. И ее постоянная, как дыхание, молитва была проникнута не только покаянием и горячей надеждой обрести жизнь вечную; ее молитва была о всех нас, о неотступном ходатайстве за нас Божьей Матери перед Господом и Сыном Своим, о том, чтобы не по грехам нашим судил нас Господь, а по бесконечной Своей милости. «И живущие в затворах, — говорит преподобный Исаак Сирин, — помогают мудрым советом и молитвами за людей».
3
Даже если не знать подробностей житья-бытья семейства Трофимовых, можно, положа руку на сердце, сказать, что это была истинно христианская семья, где старшие любили и заботились о младших, младшие же отвечали старшим столь же преданной любовью и почитанием. Кто был ее главой? Безусловно, отец, Алексей Матвеевич, на трудах которого зиждилось скромное благополучие Трофимовых. Он был безотказный работник, прокаленный жаром плавильной печи первоклассный мастер-стеклодув, и отменный рыбак, всегда возвращавшийся с Керести с богатым уловом. И не только Трофимовы — вся родня, все ближние соседи варили, жарили и парили пойманную Алексеем Матвеевичем рыбу, что было немалым подспорьем в нещедрые тридцатые годы. Метой этого промысла Алексея Матвеевича был запах только что выловленной речной рыбы в прихожей чудовского жилья Трофимовых. Точно такой же запах был и в их доме на вятской земле в годы эвакуации; и в доме в деревне Слапи вблизи Луги, где, вернувшись, жили Алексей Матвеевич и Мария Никитична и куда на лето наезжали их внуки. Любящий муж, заботливый отец, человек, всю жизнь трудившийся не покладая рук, как он пекся о детях! И как горячо молился за них…
Мы уже сказали, что семья Трофимовых была семьей православной, христианской. В страшные годы гонений на веру и Церковь, годы невиданной жестокости и великих примеров мученичества в доме Трофимовых перед иконами всегда теплилась лампада и молитва была неотъемлемой частью семейной жизни. И если Алексей Матвеевич был главной опорой семьи, то духовным ее центром была Мария Никитична.
Еще девочкой она мечтала о монастыре. Ей нравился Званско-Знамен-ский, тем паче что там можно было учиться в духовном училище, в ту пору еще носившем славное имя Гавриила Романовича Державина. Однако сокровенной ее мечте не суждено было сбыться. У Никиты Петровича и Пелагеи Васильевны Павловых, ее родителей, было пятнадцать детей. Шестеро умерли совсем крохами, а среди девятерых она была одной из старших. Потому-то Пелагея Васильевна и не благословила дочь принять монашество, в ответ на ее просьбу сказав: «Нет, доченька, не можем мы тебя отпустить. Надо помогать». Она и трудилась не покладая рук — особенно же в тот год, летом, когда в Чудово вползла холера и все Павловы полегли вповалку. Одну Марию Никитичну болезнь обошла стороной, и она с утра до ночи ставила самовар, смачивала горячей водой холщовые полотна и вкруг туловища обертывала ими своих дорогих, любимых и недужных. В те дни проносили по улицам Чудова икону целителя и великомученика Пантелеимона из Знаменского монастыря. И Феденька, старший братик Марии Никитичны, встрепенулся и объявил, что теперь непременно поправится. И точно: четыре дня спустя он встал здоровехонек!
Вот так она и осталась в семье и, тишайшая скромница, помогала ставить на ноги младших, с одиннадцати лет пела в церковном хоре, а когда настала пора, пошла под венец с хорошим, добрым, верующим человеком, Алексеем Трофимовым.
Они венчались и крестили своих деток в Казанской церкви Чудова. Там же прияла святое крещение и последняя их дочь, будучи при этом наречена Валенти-ной — в честь девы-мученицы начала IV века Валентины Палестинской. Матушка всегда чтила память своей первой небесной покровительницы, столь верной Христу и столь непреклонной в вере, что вместо жертвы языческим богам она бросила камень в огонь жертвенника, и вскоре была обезглавлена. Есть два ее образа: на одном она изображена с крестом в правой руке и выбивающимися из-под плата, падающими на плечо темными волосами, на другом — с непокрытой головой, ниспадающими волосами, прямо устремленными очами, крестом в пра-вой руке и Евангелием в левой. Нам неведомо, какой именно иконой мученицы Валентины благословили младенца, но, вне всякого сомнения, ее небесное покро-вительство помогло Матушке выбрать и пройти свою дорогу в монастырь. «Да будет Вам в защиту и покров, — написала уже упоминавшаяся нами пюхтиц-кая насельница, обладающая чyдным даром стихосложения, — / Хранящая Вас с самого рожденья, / И да услышит каждый тайный вздох, / И да испол-нит каждое прошенье».
4
Тут, наверное, время и место сказать о судьбе чудовских храмов. Построенную в 1827 году на пожертвования торговых людей Успенскую церковь век спустя советская власть стерла с лица земли. Казанскую церковь закрыли вскоре после того, как в ней крестили Матушку. Десять лет в ней был клуб, затем, в годы немецкой оккупации, в церкви возобновились богослужения — пока в самом начале шестидесятых ее не превратили в склад. В семидесятых-восьмидесятых годах минувшего столетия она представляла собой скорбное зрелище: голые стены, прогнившая кровля и проваленный пол. Надо ли говорить, как переживала Матушка из-за плачевного состояния церкви своего детства! Да, ей не суждено было молиться здесь. Но память о том, что ее здесь крестили; навсегда запавший в сердце и согревающий его облик церкви с ее крепкой кирпичной кладкой, колокольней с арочными продухами; с куполами, кресты на которых так хорошо были видны на ясно-голубом летнем небе и так обнадеживающе проглядывали в густом снегопаде, — словом, все то близкое, родное, щемяще-радостное, что у всякого верующего человека связано с храмом, все вызывало у Матушки вздох глубокого сострадания при мысли об унижении, которому десятилетиями подвергается Дом ее Небесного Отца. Десятки, сотни церквей России были в ту недобрую пору оскорблены точно таким же образом — и о них она переживала, словно о попавших в беду близких ей людях. Но особенно — о той, о чудовской, возведенной в память Казанской иконы Божией Матери. Ведь и в ней, поруганной, незримо продолжал стоять Ангел, ожидая, когда ж наконец люди вспомнят о дарованном им Божественном свете и придут сюда, к этим руинам, и оплачут, и возродят их. В мерках истории не так давно положен был первый камень в основание храма, но и с тех пор сколько народа перебывало тут со своими упованиями и скорбями, молитвенным шепотом, поднимавшимся отсюда к Небесам! А теперь в родном городе Матушки верующим не было места для церковной молитвы. Маленькая кладбищенская церковь километрах в десяти от Чудова — вот все, что от великих своих щедрот позволила власть православному народу.
Времена, однако, менялись. Коммунистические обручи трещали, рассыхались и ослабевали, и в газетах стали появляться статьи в защиту свободы совести и законных прав верующих. И Матушка попросила хорошо ей знакомого по его паломничествам в Пюхтицу московского журналиста съездить в Чудово, потолковать с людьми, поговорить с местными партийными и советскими вождями, чтобы затем вслух всей стране сказать: верните храм верующим!
По ее молитвам все и свершилось. В «Известиях» опубликована была статья, начальство сдалось, и, согретая заботами верующих, Казанская церковь ожила. Не станем говорить, с какой любовью Матушка помогала возрождению храма, как пеклась о нем, будто о тяжко и долго болевшем, но все-таки поправившемся чаде, и с какой радостью узнала, что над Чудовом поплыл кому еще памятный, кем-то забытый, а кому вообще неведомый колокольный звон. Теперь получился наконец ответ на глубочайший вопрос, как раз в ту пору прозвучавший в фильме «Покаяние»: зачем нужна улица, если она не ведет к храму? Да, быть может, не блещут красотой ближние к церкви городские улицы и переулки; да, железная дорога рядом, по которой с тяжким грохотом проносятся поезда, а с недавнего времени пролетают, на минуту останавливаясь у вокзала, стремительные «Сапсаны»; да, из-за них перекинули через пути высокий мост, по ступеням которого непросто подняться и спуститься старому человеку с той, завокзальной стороны города. Но, тем не менее, и улицы, и переулки, и мост — все они теперь ведут к храму. Печаль, так долго тревожившая Матушку, была утешена.
5
Не только отец и мать — все родственники были людьми, достойно и твердо исповедующими православие. И все — или почти все — наделены были Богом и природой отменным слухом и певческими голосами. Первой тут была, несомненно, Мария Никитична с ее чудесным сопрано. Можно сказать, что ее пение стало для Матушки своего рода духовными пеленками. Ибо с первых своих дней в отчем доме она впитывала дивные звуки — не сознанием, еще плывущим в блаженном младенческом сумраке, а всем существом, всей возрастающей и тянущейся к Божественному свету душой. Молитва мамы, Марии Никитичны, была для нее колыбельной, под «Свете тихий» она засыпала, а проснувшись, весь день слышала мамин голос, то проникновенно выводящий «Отче наш», то сопровождающий бесконечные домашние хлопоты трогательным обращением к Господу «Господи, помилуй, Господи, прости…» или напевающий «Как на Божьей горе, там поклоннички идут…». В самом еще раннем отрочестве она любила устроиться возле мамы, трудившейся за швейной машинкой. Машинка стрекотала, мама пела. И Валечка с ней рядом шила для своей куклы наряд и подпевала маме. «Вторым голосом, доченька, — говорила мама, — вторым… Слушай. Величит душе моя Господа и возрадовался дух мой о Боге, Спасе моем…» И Валечка вступала: «Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим…» Любовь к церковному пению она пронесла через всю жизнь. И вместе с голосом Матушки, сильным, звучным, выразительным, взлетала к Небу сама душа ее, осиянная светом любви и веры.
Пока церковь в Чудове была открыта, Мария Никитична пела на клиросе, первым сопрано в хоре, регентом которого был Федор Иванович Поляков, муж Марии Матвеевны, тети и крестной будущей игумении. А уж потом, когда власть закрыла храм, в свободные дни собирались у Трофимовых, где Федор Иванович, тихонечко пропев «соль-си-соль-ре-соль», коротко взмахивал рукой, мама начинала, а все родственники и гости подхватывали: «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородице, приятелище сирых и странных предстaтельнице, скорбящих рaдосте, обидимых покровительнице!» Ах, как они пели! Сколько веры вкладывали они в свое пение! Сколько любви! И сколько надежды…
Их улица шла к стекольному заводу, а на той улице дом Трофимовых стоял по счету пятым, совсем недалеко от проходной. Ближе к заводу жили Козыревы, Охотины, Листвины, Петровы… И вот они все, а с ними и другие собирались под окнами, слушали и просили: «Еще».
«Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми яко немощну, окорми мя яко стрaнна…»
Все неслось и неслось пение из дома, где жили Трофимовы, все звучал и звучал чудесный голос мамы, Марии Никитичны, и младшая ее дочь, подрастая, уже обрекала себя на всю жизнь стать счастливой пленницей красоты православных песнопений. Посеянное в младенчестве зерно принесло свои замечательные всходы, и ныне многие и много могут вам рассказать об унаследованном Матушкой от мамы звучном сопрано, о ее любви к пению, и о слезах, появлявшихся в иные минуты у нее на глазах… И вот что еще достойно, нам кажется, самого пристального и сердечного внимания. Вообразите: на дворе ночь провозглашенного властью безбожия; государство дает зарок, что к 1937 году само имя Бога будет забыто на советской земле; и в исполнение этого своего вполне нероновского обещания оно тысячами и тысячами бросает в лагеря, мучает и убивает священнослужителей и окровавленной рукой палача грозит народу. А в доме Трофимовых возносят молитву Богородице, славят Ее, поют Ей — да так, что притягивают своим пением проходящий по улице люд! Верно, сама Богородица святым своим Покровом ограждала Трофимовых от всякого зла, ибо в те страшные годы сущего пустяка подчас было достаточно, чтобы человек мог исчезнуть — на время или навсегда. Поистине: «…яко не имам иныя помощи разве Тебе, ни иныя предстaтельницы, ни благия утешительницы, токмо Тебе, о Богомaти, яко да сохраниши мя и покрыеши во веки веков».
Через Марию Никитичну, через всех Трофимовых, Павловых и иже с ними, через маленькую Валечку, лет, наверное, с трех тоненьким голоском пытавшуюся вступить в общее пение, обращалась к Богу душа народа. Ах, как тесно было ей в лихие те годы! Как тосковала она о храме, о возможности принести бескровную Жертву, о приобщении к Святым Тайнам! Где колокольный звон, тяжко-печальный в Пост и светло-радостный в Пасху? Где ликующий возглас священника: «Христос воскресе!» — и согласный, как один вздох, отклик верующих в Святое Воскресение: «Воистину воскресе!»? Из внешней жизни все это сокрылось в жизнь сокровенную и ожидало времени, когда внутреннее чувство вновь сможет свободно воплотиться в совершеннейшей и прекраснейшей из всех когда-либо созданных человеком форм — церковной. Власть стремилась перерубить всякую связь человека с Небом. Но вся ее армия секретных и несекретных сотрудников, ее застенки и лагеря, все ее свирепое богоборчество — все оказалось бессильным перед ростком веры, укоренившимся в сердце Валечки. В школе кто-то из учителей мог сказать, что Бога нет. Но она-то знала, что Он есть, что Он всемогущ и благ, и все в этом мире свидетельствует о Его бытии. Она еще не могла выразить словами строй своих мыслей и чувств, но у нее были свои неопровержимые доказательства: мамина, Марии Никитичны, молитва и икона Той, которую в доме Трофимовых возвеличивали в песнях.
Много позднее, когда Валентина Трофимова оставит мир и уйдет в монастырь, когда она наречется Варварой и когда возведена будет в игуменский сан, когда к ней, уже старице, будут приходить с вопросами о смысле жизни, о возможности нам, грешным, стяжать милость Божию и спастись, она отвечала, что всему основа — вера, непоколебимая вера в Бога и в Его всеблагой и совершенный Промысел. Не правда ли, что слышен в этом ответе отголосок проникновенного пения собиравшихся в доме Трофимовых православных людей?
6
Сорок три года — срок иной человеческой жизни — она была настоятельницей Пюхтицкого Свято-Успенского женского монастыря. Слава о монастыре и его игумении довольно скоро распространилась по всей стране — от берегов Балтики до берегов Тихого океана, и в Пюхтицу во всякое время года потянулись посетители. Кто ехал паломником — молиться и своим посильным трудом помогать сестрам обители в их нелегких каждодневных трудах, а кто приезжал, дабы побывать в неведомом еще мире и попытаться понять, в чем его не слабеющая веками притягательная сила. И для всех важна была встреча с Матушкой — в храме ли, когда она сидела на своем игуменском месте, напротив чудотворной иконы Успения Божией Матери, при выходе ли из него, на маленькой площадке между храмом и выкрашенными в мягкий коричневый цвет домиками келий, где ее тотчас окружали люди, в гостиной ли игуменского дома — для всех и каждого чрезвычайно значительно было само событие встречи с ней. Для того, кто полагал о себе, что он неверующий, встреча с Матушкой становилась поводом задуматься, отчего же он не пришел к Богу; для человека сомневающегося непередаваемое ощущение исходящей от нее глубокой и сердечной веры оказывалось доводом куда более сильным, чем все пять доказательств Иммануила Канта; для того, кто принадлежал к другой церкви, был католиком или лютеранином, личность Пюхтицкой игумении становилась неопровержимым свидетельством неисчерпаемого духовного богатства Православия.
Несколько забегая вперед, расскажем историю, как нельзя более наглядно показывающую то огромное религиозно-воспитательное влияние, какое личность Матушки оказывала на людей.
Однажды в сопровождении своего сотрудника, уже не раз бывавшего в Пюхтице, в монастырь приехал крупный ученый, медик. Как и многие, не знающие своей души, он считал себя неверующим; в этом, кроме того, убеждало его еще и то, что он был некрещен. Между тем завершалась Страстная седмица, и все в обители было проникнуто тем возвышенно-скорбным настроением, которое обыкновенно сопутствует этим дням. И, конечно же, на исходе Великого поста, когда и мысли и чувства поглощены ожиданием величайших событий — Крестной смерти Спасителя и Его Воскресения, когда в преддверии предсказуемого и всякий раз будто бы внезапного чуда Пасхи не хочется расплескивать скопившееся в сердце молитвенное чувство, само собой возникает желание затворить внутреннюю дверь для всего постороннего. Однако Матушка и Великим постом оставалась настоятельницей монастыря — со всем грузом лежащих на ее плечах многоразличных забот. Она выкроила время для краткой встречи с ученым.
О чем игумения говорила с ним, какие нашла слова, дабы искоренить в нем неверие и насадить побег христианской веры? Каким образом пробудила в нем горькую и целительную мысль, что он — всего лишь блудный сын, у которого, однако, есть всегда готовый принять и простить его, любящий Отец? Как побудила его осознать, что знание само по себе может быть мертво и даже опасно без живой воды веры? Указала ли на святого Пантелеимона, соединившего в себе целителя, врача, и верного — до принятия мученической смерти — христианина? Нам неведомо. Мы знаем лишь, что в Страстную субботу, когда началась литургия Василия Великого и пропеты были стихиры «Днесь ад стеная вопиет…», ученый приблизился к левому клиросу, в хоре которого пела Матушка, и объявил ей, что решил креститься. Матушка отвечала, что сердечно рада его намерению. Он сказал: «Сегодня же. Сейчас!» Она с сожалением покачала головой. Невозможно. Он повторил свою просьбу, указав, что завтра вечером уезжает в Москву. Кто знает, сколь дорого дается притчу вся Святая Четыредесятница, сколь много требует она сил духовных, да и просто — физических, и сколь предельно сосредоточены бывают священнослужители в Великую субботу на одном, самом главном событии, — тому нет нужды объяснять колебания Матушки. Однако такую трогательную надежду выражало лицо стоящего перед ней уже пожилого человека, так робко и в то же время настойчиво умолял он о крещении, что нельзя было не заметить совершившегося в нем духовного перелома. Как некогда Савлу раздался Глас с Небес — так, должно быть, и ему тот же Голос прорек в самое сердце: «Не можешь более без Меня».
Все сразу поняла Матушка. Нельзя было не отворить дверь тому, кто стучит, дабы обрести путь к спасению. Но вышел из алтаря священник и ответил игумении точно так же, как только что отвечала она сама: «Невозможно, Матушка!» И тогда она произнесла удивительные слова. «Если бы я была здесь хозяйка, — со своей мягкой улыбкой произнесла Матушка, — то и я бы сказала, что нет сегодня никакой возможности. Но у нас Хозяйка — Царица Небесная. Она ли станет удерживать человека от встречи с Ее Сыном?»
По давнему обычаю на следующий день была пасхальная трапеза. Принявший накануне Святое Крещение, а на пасхальной литургии впервые в жизни приобщившийся Святых Тайн, ученый встал и, волнуясь, сказал, что все пережитые им знаменательные события нельзя даже сравнить с тем, чего он был удостоен вчера. И в земном поклоне склонившись перед Матушкой, он назвал ее «великой женщиной», на что она всплеснула руками и сокрушенно покачала головой.
Поздно вечером в поезде, уносящем его в Москву, он сказал своему спутнику: «Ты видишь перед собой человека, бездарно прожившего свои семьдесят два года… Да, да, не спорь — бездарно! И только теперь… — Он помолчал, глубоко вздохнул и повторил: — Только теперь…»
7
Были детство, школа, беззаботные игры, было ощущение жизни как бесконечного праздника, когда однажды праздник вдруг оборвался и на Россию, на русский город Чудово наползла черная тень войны.
Немного ныне среди наших сограждан осталось ее участников и свидетелей. Но память о ней вечна. Ибо забыть о перенесенных страданиях, о павших, замученных, о пролитой крови, руинах городов и пепелищах деревень — значит забыть себя, свою боль, свою историю; значит перестать быть народом. Не дай нам Бог подобной участи.
Страшную эту годину Матушка молитвенно сохранила в глубинах своего сердца и о событиях военного времени всегда говорила с неизбывной печалью: «Какое же великое было страдание… Сколько горя!»
Ее жизнь в самом своем начале оказалась вовлечена в трагедию исполинского масштаба. Где-то далеко от дома Трофимовых разноцветными карандашами наносили на карту кружки и стрелы генералы, где-то еще дальше потрясал кулаками немецкий фюрер и кричал: «Drang nach Ost!», армия шла на армию, в смертельной схватке сходились солдаты. Но что могла знать обо всем этом она? Она видела посуровевшее лицо отца, солдата еще Первой мировой войны, тяжело раненного в бою, попавшего в плен и бежавшего оттуда, слышала полные тревоги разговоры взрослых, внимала проникновенной молитве мамы, вместе с ней становилась на колени перед образами и вместе с ней просила у Господа и Пречистой Его Матери спасти и сохранить всех, кого опалила война, — и понимала, что в их жизнь вторглась свирепая, страшная, безжалостная сила. Конечно же, она не могла во всей полноте оценить жестокость битвы, развернувшейся вблизи Чудова, у деревни Спасская Полисть, битвы, начавшейся в августе сорок первого, длившейся более полугода и оставившей после себя гигантский погост, где еще и доныне лежит прах сложивших здесь головы за Отечество безымянных бойцов, — но тяжкое дыхание боев становилось все слышней, и она замирала в предчувствии предстоящих испытаний. Наделенная соболезнующим сердцем, она печалилась обо всех — но особенно тревожилась за старшего брата, Мишу, верного друга, преданно любившего сестренку и под страшным секретом одной ей поверявшего свои сердечные тайны. Мише шел восемнадцатый год, и ему не миновать было солдатского жребия. Да он и не страшился его; напротив — он хотел быть среди тех, кто защищает Отечество.
Ужас войны надвигался, становился все ощутимей и ближе. В августе сорок первого в небе над Чудовом раздался вой самолетов с черными крестами на крыльях и на город посыпались бомбы. Земля вокруг вздрогнула, тревожная рябь пробежала по тихой Керести, в домах зазвенели окна. Одно лишь прибежище есть у беззащитного человека: Господь. К Нему и воззвала Мария Никитична, собрав возле себя детей: «Господи, помилуй!»
Молитва матери… Есть ли на свете что-либо равное этому беззвучному крику обжигающего отчаяния и последней надежды? Есть ли что-либо превосходящее вложенное в нее бесконечное упование? Есть ли что-либо превышающее ее силой любви, не знающей границ, и веры, не ведающей сомнений? Всю свою жизнь человек учится стоять перед Богом. И благо ему, если первые уроки он получил в детстве, когда чистое его сердце настежь распахнуто добру и свету, когда день начинается и завершается молитвой и когда в тяжких испытаниях он уже знает, что есть Тот, к Кому можно прибегнуть за помощью и Кого просить о спасении. «Живый в помощи Вышнего, — шептала мама, меж тем как совсем рядом, где-то возле завода, тяжко рвались бомбы, и дом Трофимовых всякий раз вздрагивал, будто от ударов, — в крове Бога небесного водворится…» И Валечка вслед за ней повторяла: «Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него…» — и трепещущим сердцем чувствовала, что они с мамой и сестренкой Лизой обращаются к Тому Единственному, Кто может уберечь их от смерти, которую сеют самолеты с черными крестами, и заслонить папу, вместе с друзьями-соседями кинувшегося на завод тушить падающие с неба фугаски, и защитить Мишу, уже призванного в армию и отправленного в военное училище. Было бы с нашей стороны слишком самонадеянно утверждать, что нам известно, что происходило в душе девочки, которой несколько дней спустя должно было исполниться всего-навсего одиннадцать лет. Одно лишь можно сказать с достоверностью: от испытаний, в самом юном возрасте выпавших на ее долю, росла душа, а в душе росла и крепла вера. «Падет от страны твоея тысяща, — вместе с мамой жарко шептала она, — и тма одесную тебе, к тебе же не приближится…» А взрывы все гремели, и дребезжали стекла в окнах, и дом скрипел, вздрагивал и, казалось, жаловался, что держится из последних сил.
8
Пятнадцатого августа в городе принято было решение эвакуировать жителей и прежде всего — детей. Вокруг Спасской Полисти уже вовсю полыхали бои, 311-я пехотная дивизия стояла насмерть, преграждая немцам дорогу в Чудово, но сдерживать вражеские танки с каждым днем становилось все труднее.
Железные дороги в направлении Новгорода и Москвы были уже перерублены немцами, но пока еще держался и отправлял на восток эшелоны Тихвин. Путь до него был неблизкий, а по военному времени — еще и опасный. В один день со всего Чудова собрали грузовики, наутро объявили отправку. Дети уезжали в первую очередь, родители — позже, но на вопрос «когда?» никто толком ответить не мог. Надо было спасать детей, все остальное представлялось уже не столь важным. Говорили, правда, что чудовцам местом эвакуации определен Челябинск, который отсюда представлялся по меньшей мере другой частью света. Где он, этот Челябинск? Сколько дней или недель до него добираться? Как жить? Или — грубее, проще, но зато и честнее — как выжить? Всякая неизвестность настораживает или даже пугает, а тут все опасения десятикратно усугублял страх за судьбу своих чад. Что с ними будет без родительской заботы, без согревающей материнской любви и постоянного отцовского попечения? Выбора, однако, не было, и, собрав Лизу и Валю, Мария Никитична отправилась их провожать.
Уже поднялось и пригревало августовское солнце, возле машин толпился народ и вопили маленькие, вдруг уяснив, что остаются без родителей. Все дальнейшее объяснять можно, как кому заблагорассудится: чудовищной спешкой, стечением обстоятельств или, что нам кажется наиболее точным, прямым вмешательством Промысла в судьбу будущей игумении. Ибо сказано, что «судьба человека — от Господа» (Притч. 29: 31). Факт, однако, остается фактом: Валечка и старшая ее пятью годам Лиза намертво вцепились в Марию Никитичну и в два голоса кричали, что без мамы никуда не поедут. Вот-вот должны были показаться немецкие самолеты, времени для уговоров не осталось, и руководивший отправкой председатель горисполкома махнул рукой: пусть мамаша едет. Заодно и за остальными детьми присмотрит.
Так они и отправились в края неведомые: кое-какие вещички для Лизы и Вали в маленьком чемоданчике, и не помышлявшая о дальней дороге Мария Никитична в легком платье и туфлях на босу ногу.
Их
странствие или, если хотите, исход был сопряжен с чрезвычайными опасностями. Огненный
вал войны катил по пятам. Уже взят был Псков, из последних сил держался Великий
Новгород, который пал под натиском врага именно пятнадцатого августа, и чудовским беженцам на пути в Тихвин грозили и родное небо,
захваченное чужими самолетами, и родная земля, которую топтали сапоги немецких
солдат. Проскочив по лесной дороге тринадцать километров и
остановившись на несколько минут в поселке Красно-фарфорный,
двинулись дальше и въехали на деревянный мост через Волхов. Левый, ближний берег сплошь был покрыт зеленым ивняком, возле
правого, высокого, у остатков каменной пристани видны были две полуразрушенные
башни, далее открывался взгляду обезглавленный Андреевский храм, дома поселка Грузино, некогда имения графа Аракчеева, устроенного с
великолепной роскошью, а чуть левее и выше — холм, где, по преданию, на пути из
Киева в Новгород Андрей Первозванный воздвиг первый на Руси крест. Ах,
какая это была далекая и прекрасная история! И разве не взволновала бы она
сердце Вали Трофимовой, девочки, обладавшей живым воображением и уже развитым
религиозным чувством и способной представить, как неутомимо идет по городам и
весям Руси апостол и просвещает народ светом Христовым? Но непередаваемо
страшен был нынешний день… С тревожными криками
улетели низко кружившие над Волховом чайки. Послышался гул самолетов, все в
машинах подняли головы и тут же низко опустили их. Вот первый самолет, круто
скользнув вниз, сбросил свою бомбу. Грянул взрыв, взметнулся столб воды, мост
шатнуло. Отчаянно закричали дети. И вторая хищная стальная птица нырнула вниз.
От нее оторвалась черная капля и с леденящим душу свистом понеслась прямо на
головы детей,
с каждым мигом все увеличиваясь и закрывая собой небо.
Еще один водяной столб вырос совсем рядом. Новым
воплем ужаса ответили дети, водитель переднего грузовика с отчаянием бессилия
погрозил самолетам крепко сжатым кулаком. Злодеи! Не видите — ребятишки в
машинах?! Словно стараясь оборонить детей — и своих и чужих, всех! — Мария
Никитична, кого смогла, обхватила руками, а тем, кто теснился в кузове,
кричала: «Не бойтесь, милые мои! Господь нас не оставит!» И твердила, твердила,
не переставая: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Пресвятая Богородица, спаси
нас!»
Нам представляется, что именно тогда, в минуты, когда смерть оказалась совсем рядом, когда ее несли падающие из чрева самолетов бомбы, когда она вещала о себе взрывами и столбами воды, окатывавшими сжавшихся в кузове ребятишек, — именно тогда с небывалой прежде остротой Матушка ощутила свою близость к Богу. Создатель всего и всех, не погуби Свое дитя! Нет, нет, мы не станем говорить о каком-то, будто бы данном тогда ею обете в случае счастливого спасения всецело посвятить жизнь Богу. Для вполне сознательных обетов в ту пору Валя Трофимова все-таки еще не доросла. Но человек, в каком бы ни был он возрасте, на пороге гибели осознанно или неосознанно ощущает свою жизнь в руце Божьей. И для нас сегодня не имеет определяющего значения, какими словами уста одиннадцатилетней (без двух дней) девочки взывали к Богу. Ибо в Небесах судьба ее решилась. Она была рождена и проведена невредимой через многие опасности, «чтобы сделать то, чему быть предопределила рука Твоя и совет Твой» (Деян. 4: 28). Как в истории моавитянки Руфи, подбиравшей колосья на поле Вооза, проявилась таинственная и непостижимая воля Бога, так и в жизни Матушки мы везде встречаем проявления замысла о ней нашего Создателя.
Между тем, каким-то чудом избежав прямого бомбового удара, машины одна за другой съезжали с моста на правый берег Волхова и по сухой пыльной дороге потянулись вверх, к Грузино. До Тихвина оставалось еще чуть менее полутораста километров, когда вдобавок ко всем испытаниям обнаружилось, что из-за неисправности почти всех грузовиков дальше надо будет идти пешком. Мария Никитична схватилась за голову. Как?! С детьми?! В такую дорогу?! Валечка, Лизанька — да выдержат ли они? А ребятки помладше, послабее, маленькие беженцы огромной войны — они-то как?! Всех надо поить, кормить, укладывать спать — и слава Богу, если на пути попадется ночлег. А коли ночь застанет в лесу? Впору было не в Тихвин идти, а поворачивать вспять. В Грузино, однако, уже поговаривали, что немцы не сегодня, так завтра войдут в село. Многие из деревенских жителей и сами собрались в Тихвин. Взрослых прибавилось, самых маленьких деток подхватили на руки и двинулись по лесным дорогам.
А теперь представьте: в Грузино немцы появились уже на следующий день — шестнадцатого августа.
Первая ночевка была в деревне Оскуй. Детей кое-как уложили в школе, двухэтажном кирпичном красивом доме — бывшей усадьбе лесопромышленника Любищева, неподалеку от церкви Рождества Пресвятой Богородицы. Церковь смотрела на мир разбитыми окнами, поднимала к небу купола без крестов и с немым укором глянула в сердце Валечки. Вот, как бы шепнула она, что сотворили люди в слепом своем беспамятстве. Но помни — без храмов не бывать мирному Отечеству.
Тревожна была эта августовская ночь, с которой Мария Никитична, Валя и Лиза начали отсчет своих скитаний. Над лесами, окружившими деревню, со стороны Волхова время от времени поднималось багровое зарево, по верхушкам вековых сосен пробегал ветер, и они шумели, словно бы глухо и грозно нашептывая: пора, пора! надо спешить! Не передать, как тяжко было на сердце Марии Никитичны. И предстоящая и казавшаяся отсюда почти бесконечной дорога, и мысль о том, осилят ли ее девочки, и томительное беспокойство об оставшемся в Чудове Алексее Матвеевиче — все делало беспросветным и само их будущее, и эту августовскую ночь.
9
Мы постарались возможно более точно передать всего лишь один день из жизни Матушки. Был ли он самым тяжелым? Кто знает… Даже близость смерти иной раз потрясает человека в меньшей мере, чем неожиданное вероломство людей, которых любишь, о которых молишься и ради которых трудишься не покладая рук; или разнесенная по белу свету клевета; или ничем не вызванная злоба. Все это пришлось испытать и перетерпеть Пюхтицкой игумении. Заметим тут, что среди ее любимых книг были собранные замечательным духовным писателем Евгением Поселяниным и изданные несколькими томами в начале минувшего века «Жизнеописания отечественных подвижников благочестия 18 и 19 веков». Матушка постоянно обращалась к ним, находя в судьбах подвижников опору в своих нелегких трудах и помечая карандашом особенно тронувшие ее и по каким-либо причинам ей близкие примеры. В жизнеописании игумении Филареты Уфимской (жития месяца августа, издано в 1909 году в Москве, с. 558) она отметила: «Никакое доброе дело не обходится без страданий для тех, кто его совершил. За добро сильно мстит враг рода человеческого и наносит жестокие скорби. В частности, когда не может увлечь труженика в порочную жизнь, воздвигает на него бурю человеческой злобы и клеветы… Такую бурю злобы и клеветы навел враг и на игумению Филарету». Право же, будто бы о ней, о схи-игумении Варваре, сказано. И можно представить, каким печальным стоном отзывалось на эти слова ее сердце! Между духовно близкими людьми сквозь толщу времени устанавливается ненарушимая связь — тем более, когда в их судьбах выясняется много общего. Для Матушки давно почившая Филарета была живым, близким человеком, которому она глубоко сопереживала и о котором читала не только с печалью, но и с искренней радостью. Ведь в конце концов уфимская игумения во всех воздвигнутых на нее ложных обвинениях была полностью оправдана и высочайшим повелением назначена настоятельницей в новый монастырь, где трудилась столь же добросовестно и плодотворно.
Словом, многие испытания выпали на долю Матушки, что для человека высокой духовной жизни скорее правило, чем исключение. Единственное, что, может быть, несколько отличало ее от любимых ею подвижников благочестия, — раннее, сравнительно с ними, начало невзгод. Их череда началась все-таки в те страшные дни августа сорок первого, когда будущей игумении, как мы знаем, едва исполнилось одиннадцать. Если хотите, день исхода из Чудова в известной степени стал словно бы знаком, под которым прошла вся жизнь Матушки, — знаком крепкой веры в спасающую силу Господа, знаком мужества и терпения. Будем, кроме того, помнить, что опасности и тяготы августа сорок первого переживал совсем юный человек, еще не расставшийся с детством и внезапно брошенный в горнило суровых испытаний. Далеко не всякий в обрушившейся на него и его близких беде увидит некий духовный смысл и постарается хотя бы приблизиться к его пониманию. Но в нашей жизни все, до самых мелочей, промыслительно и все имеет свое значение. Не будем говорить, что Валечка Трофимова в свои одиннадцать лет смогла в полной мере понять внутренний смысл всего происходящего в те дни. Но наше твердое убеждение — основанное, кстати, и на личных беседах с Матушкой, — что великое народное бедствие войны стало для нее подлинным духовным университетом. То, что в иных условиях постигалось бы годами, здесь, в тяготах вынужденного странствия, в опасностях, в угрозах для жизни понималось и усваивалось в считанные дни, а может быть, и часы. Именно здесь, в новгородских лесах, в продолжавшемся две недели исходе к земле без войны, в бегстве по лесным дорогам — именно здесь на каком-то глубинном уровне сознания сложилось в ней понимание жизни как бесценного дара Божьего. Именно здесь она поняла значение добра — поистине бесценного среди теснящего людей безумства войны и, пусть временного, торжества зла. Именно здесь приоткрылся ей великий смысл слов евангелиста: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15: 12). Невольные спутники Трофимовых по чудовскому исходу — не старались ли они нести тяготы друг друга? Не заботились ли о малых сих, о птенцах, вылетевших из родных гнезд, спасающихся от огня и доверивших им свои жизни? Не поддерживали ли обессилевших, не укрепляли ли павших духом, не утешали ли плачущих? И при ярко-красном пламени ночного костра разве не вставал перед ними образ Того, Кто по доброй воле принял бичевание, терновый венец и крестную смерть ради Своих друзей — всего человеческого рода?
10
Окидывая мысленным взором все эти годы, Матушка с полным правом могла сказать о себе словами Анны Ахматовой: «Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был». Ее, будущей Пюхтицкой игумении, великая удача, что рядом с ней неотступно была мама, Мария Никитична, а в Оскуе вдруг появился папа, Алексей Матвеевич, да не один, а с их общей любимицей и кормилицей — коровушкой Мартой, которую он вдобавок нагрузил рыболовецкой сетью. Там, в Чудове, обжигая руки, он гасил и скидывал фугаски с крыши завода. В разных концах города занялись пожары. Ближе к вечеру к дому прибрела Марта, и он услышал трубный ее зов. Корова, Божья тварь, тоже угодила под бомбы. Стадо разбежалось, а пастух то ли укрылся так хорошо, что его никак не могли найти, то ли погиб. Алексей Матвеевич, недолго поразмыслив, взял Марту в повод и шел с ней по следам своих дорогих беженцев, не останавливаясь, всю ночь.
Из Оскуя Трофимовы отправились теперь впятером: папа, мама, две дочери и Марта, без которой, правду говоря, им и всем чудовским детишкам пришлось бы куда тяжелее. Кормила и рыболовная снасть Алексея Матвеевича — уловами из Оскуя, на берегу которого раскинулась деревня, из протекающей через поселок Будогощь Пчевжи, лесных озер, которых немало попадалось на пути, из речки Сясь, уже возле Тихвина… Кормила осиротевшая в это военное лето земля: на полях лежали неубранные кочаны капусты, можно было подкопать картошку, подергать из гряд морковь. Так они шли медленным шагом — ибо как двигаться быстрее с выбившимися из сил детьми? — и километр тянулся за километром, день сливался с днем, и на ночных стоянках уже видны были падающие с неба звезды. Со второй половины августа стало сильно припекать, и на одном из длинных переходов нестерпимо захотелось пить. Припасенную во фляжках воду выпили до капли, до Тихвина оставался день пути, но терпеть было невмочь. Измучившись от жажды, Валечка умолила Лизу разрешить ей хлебнуть из придорожной канавы, на дне которой скопилась темная вода. Недоглядела занятая в это время одним из маленьких чудовских беженцев Мария Никитична! Не уберег отправившийся с сетью на озеро Алексей Матвеевич! Всего-то три глоточка, да еще с предосторожностью, через марлю, глотнула Валя, но и этого оказалось ей достаточно, чтобы подхватить брюшной тиф. Уже возле Тихвина она почувствовала себя плохо.
А в городе безмерно уставших беженцев встречал мощный пятикупольный Успенский собор Богородично-Успенского монастыря с двумя вплотную к нему пристроенными маленькими церквами, отчего создавалось впечатление заботливого отца семейства с двумя чадами одесную и ошуюю. Собор был закрыт, веками сиявшая в нем бесценным алмазом чудотворная Тихвинская икона Божией Матери перенесена в местный музей… Шесть десятилетий спустя после долгих скитаний икона вернулась в собор из-за океана, и у Матушки при известии об этом пролились невольные слезы. И чудотворная лишена была родного своего дома, и вновь просияла на тихвинской земле спустя целую человеческую жизнь, и она, которая некогда была Валей Трофимовой, любимой дочерью мамы и папы, бежала из Чудова, чтобы через много лет обрести новый, самый желанный, самый дорогой дом — монастырскую келью. Но Успенский собор в Тихвине был хотя бы не тронут варварской рукой, тогда как другой храм — Спас-Преображенский — был обезглавлен, его колокольню взорвали, а в Дом Бога живого вселили кинотеатр и дали имя ему — «Комсомолец». Тихвин в те дни был как разворошенный муравейник. В сторону Чудова пешим строем и на грузовиках двигались воинские части, им навстречу тянулся поток беженцев, растекаясь по улицам города, но держась главным образом к вокзалу. К вокзалу шли и Трофимовы. Но перед этим завернули на рынок, где с великой печалью и слезами продали кормилицу Марту. Пока сговаривались о цене, Марточка стояла, понурив голову. Мария Никитична обхватила ее за шею и плакала, как если бы расставалась с близким человеком. Плакали и Лиза с Валей — до того было больно отрывать от сердца коровушку, выросшую у них на глазах и ставшую неотъемлемой частью их семейства. Не правда ли, что в подобных случаях нравственное чувство всегда говорит нам о совершенной нами измене, сколь бы ни ссылались мы на железную хватку обстоятельств. Действительно: и корову в поезд не посадишь, и деньги — семьсот рублей — были Трофимовым куда как кстати, а все ж еще долго лежала на душе тяжесть, и мысль о любимице и кормилице Марте откликалась печальным вздохом. Точно заметил погибший на этой войне хороший писатель Антуан Экзюпери: мы в ответе за тех, кого приручили.
В нашей жизни, однако, новые заботы так или иначе, но заглушают остроту недавних горестей и переживаний. Вот и здесь: надо было садиться в поезд, на вагонах которого крупными буквами было выведено: «Чудово—Челябинск», устраиваться на полках и — теперь главное — выхаживать Валечку, уже горевшую в пожаре болезни.
Для Марии Никитичны и Алексея Матвеевича это было бесконечно долгое и тревожное путешествие. Их младшенькая таяла как свечечка, и нам трудно передать словами овладевавшее ими отчаяние. Любимое дитя, милая девочка — довезут ли они ее? Может быть, выйти где-нибудь в Череповце или Вологде и попытаться определить ее в больницу? Но в незнакомом городе, да еще в военное время с его жестким распорядком, с его требованиями ко всякого рода документам, справкам и предписаниям, — где найти крышу над головой? как заработать на хлеб насущный? От всех этих вопросов томилось сердце. А впереди, в Челябинске, или там, где определено будет им с чистого листа начинать новую жизнь, — что их ждет? Спаси и сохрани, милосердный Господь; спаси, сохрани и возврати здравие и силы телесные рабе Твоей Валентине! И Ты, Пресвятая Богородица, помоги ей всесильным заступлением Твоим… Из поезда, то оглашающего уже тронутые желтизной осени леса тоскливым гудком, то пережидающего на запасных путях, дабы пропустить на запад эшелоны с бойцами, то снова принимающегося стучать колесами, — из поезда покинувших родной кров беженцев взлетала к Небесам горячая родительская молитва: «Все Святые и Ангелы Господни, молите Бога о больной рабе Его Валентине». Теплилась надежда на старшую дочь Любовь Алексеевну, работавшую воспитательницей детского дома № 84 в Пушкино, с которым несколькими днями раннее она отправилась в эвакуацию в Кировскую область. Она знала, что родители с младшими девочками едут в Челябинск, и в Кирове или на ближайшей к нему крупной станции могла бы, наверное, отыскать их, забрать с собой, помочь обустроиться и выходить Валечку.
А для самой Валечки времени как бы почти не стало. Пелена тяжкого забытья окутала ее, и лишь изредка, когда пелена рассеивалась, она различала стук колес, видела склонившееся над ней лицо мамы и слышала умоляющий голос отца: «Деточка! Ты хотя бы клюковки поела…» Право же, в житии Матушки эта в высшей степени трогательная картина занимает, нам кажется, особое место. Вообразите: трясется, раскачивается и скрипит вагон, стучат колеса, проплывает за окном суровая Россия, а одна из малых ее дочерей пластом лежит на жесткой лавке с мокрым полотенцем на горящем лбу, в окружении матери с красными от слез и бессонницы глазами, отца, у которого от страха за младшенькую обрывается сердце, и сестренки, корящей себя за то, что позволила Валечке напиться воды из придорожной канавы. Нечто библейское есть в этой картине с ее образами страдания, странствия и незримо стоящего у изголовья девочки Ангела-хранителя.
Глава третья
1
Бытует мнение, что человеческая жизнь соткана из случайностей. Не вдаваясь в обсуждение этого непростого и в богословском, и в чисто философском смысле вопроса, мы все же отметим, что данная нам свобода вовсе не исключает действия Промысла, особенно четко проявляющегося в судьбах духовно избранных Богом людей. Жизнь Матушки — наилучшее тому подтверждение.
Сегодня мы знаем, что большинство чудовских беженцев не выдержало полуголодного существования и лютых холодов в зиму сорок первого — сорок второго годов в поселочке близ Челябинска, где их поселили переживать военные невзгоды и сооружать завод. Царство Небесное всем, навечно оставшимся в уральской земле, всем тем, с кем соседствовали, с кем были дружны и за кого молились Трофимовы. Но спросим себя: а если бы Мария Никитична, Алексей Матвеевич и две их девочки, из которых младшая безо всякого преувеличения была на грани жизни и смерти, оказались бы в тех же условиях голода и холода? И ответим: Валечка была бы обречена.
О дальнейшем судите сами.
В сотне километрах от Кирова на левобережной стороне речки Чепец лежит Зуевка, небольшой городок и крупный железнодорожный узел. Сюда чуть ранее приехал эвакуированный из Пушкино детский дом, где работала воспитательницей Любовь Алексеевна. Она знала, что из Тихвина должен выйти поезд с чудовскими беженцами, и пока вместе с детским домом добиралась до места назначения, выбегала на каждой станции, высматривала состав с надписью «Чудово—Челябинск» и спрашивала, нет ли кого из Чудова. Искала и в Зуевке. И не промыслительно ли, что буквально в тот день, когда подводы с детдомовскими ребятишками, воспитателями и нехитрым имуществом должны были двинуться в село Ухтым, она увидела на железнодорожных путях только что прибывший состав с двумя словами на вагонах: «Чудово—Челябинск». Не передать, с каким чувством кинулась Любовь Алексеевна к поезду! Директор детского дома, добрейшей души человек, Джемма Иосифовна, кричала ей: «Скорее, Любочка, скорее!» И кто-то из земляков, узнав ее, подсказал, в каком вагоне едут Трофимовы. И Люба даже не вбежала — влетела в вагон и повлекла родных к выходу. Ах, сколько тут было слез! Плакала Мария Никитична, уже отчаявшаяся увидеть свою старшую и смирившаяся с неизбежностью продолжать путь в Челябинск, в неизвестность, с едва живой Валечкой на руках; плакала Люба, обнимая родителей и сестричек; и только у младшенькой не осталось сил ни на радость, ни на слезы.
Из поезда ее вынес отец.
Будет ли теперь кто-нибудь сомневаться в том, что в Пюхтице не было бы игумении Варвары, если бы ведомый единому лишь Богу замысел о ней в последний миг не привел к Трофимовым их старшую дочь? Станет ли кто-нибудь утверждать, что перед нами всего-навсего счастливое стечение обстоятельств? Слепая игра случая? Нет. Уже в юные годы Матушки слишком много в ее судьбе произошло совпадений, чтобы, не размышляя, зачислить их в разряд случайностей.
В сорок седьмом Трофимовы добирались в Зуевку, к ленинградскому поезду. Эвакуация кончилась, надо было возвращаться в родные места. Ехали на попутных грузовиках, в кузова которых доверху насыпано было зерно нового урожая. Валя устроилась на покрывавшем зерно брезенте. Перед крутым спуском к мосту через реку машина притормозила, и Алексей Матве-евич попросил дочь добежать до берега и почерпнуть воды. Валя перемахнула через борт, спрыгнула, стремглав помчалась к реке — но вдруг услышала позади страшный грохот и крики. Она оглянулась. Тронувшийся с места грузовик, тот самый, в кузове которого только что сидела она, неудачно вывернул, накренился, завалился на бок, потом встал на крышу кабины, затем снова лег на бок и по траве заскользил вниз, к реке. Сыпалось зерно, из других машин кричали люди. Алексея Матвеевича выбросило из кузова, и он вставал, не веря, что цел и невредим. Слава Богу, никто не погиб. Общими усилиями грузовик поставили на колеса, зерно кое-как подобрали и тронулись в путь. Но спросим себя: не была ли будущая игумения на волосок от гибели? И что побудило Алексея Матвеевича отправить ее за водой — именно в этот миг и в этом месте? Чей голос шепнул ему, научив послать дочь к реке? Не имея никакой необходимости умалчивать что-либо из действительно бывшего или, напротив, прибавлять то, чего никогда не было, мы еще раз скажем, что во многих событиях жизни Матушки более или менее вдумчивый взгляд отметит спасающее, испытующее и направляющее духовное избранничество.
Задумывалась ли об этом сама Матушка? О происшествии с грузовиком она упоминала как-то мимоходом, вскользь, а о появлении старшей сестры в поезде говорила трогательно, но вполне по-житейски, без каких бы то ни было обобщений: «Люба нас спасла». Конечно же, в ее словах слышна была глубочайшая признательность сестре, так своевременно протянувшей родным руку помощи. Благодарна была она и директору детдома, той самой Джемме Иосифовне, искренне сочувствовавшей Любиным тревогам и потом много сделавшей, чтобы помочь Трофимовым укрепиться в новой жизни. Однако было ли свойственно Матушке сознание, что в ее судьбе все не так просто, что рука Любови Алексеевны была вместе с тем и рукой Промысла и что к монашеству, а затем и к игуменству ее направляли Небеса?
Она как-то обмолвилась, что монашество — это призвание. Оно обладает столь мощной, проникающей в самую сердечную глубину силой, что не услышать, не почувствовать, не повиноваться ему — невозможно. И как бы в иные тяжкие минуты ни манил нас монастырь (или даже пусть только мечта о нем), как бы ни представлялся он нам спасением, утешением и надежным укрытием от житейских бурь — без призвания, без непоколебимого убеждения, что именно тут надобно жить и умереть, непереносимым гнетом ляжет в конце концов на плечи монашеское одеяние. И не случайно в рассказе о игумении Феофании (Готовцевой), основательнице Санкт-Петербургского Воскресенского женского монастыря, Матушка подчеркнула следующие строки: «Всем она объясняла тяжесть монастырской жизни, трудность отсечения воли, и тем предохраняла от необдуманного шага тех, которые идут в монастырь не по влечению, а чтобы скрыться от приключившейся неудачи, или найти бездеятельность и покой, а потом, не вынеся подвижнической жизни, выходят и клевещут на монастырь» (Е. Поселянин. Русские подвижники 19-го века. СПб., 1910. С. 160). Призвание же, добавим мы, есть несомненный отголосок избранности — той избранности, которая дана была Иосифу Прекрасному: для служения Богу и людям. Вот почему мы берем на себя ответственность утверждать, что в сокровенной глубине души Матушка с некоторых пор хранила некое тайное ведение о своей жизни как о том, что не принадлежит ей и что не может быть истрачено для себя. Воистину, она получила «благословение от Господа и милость от Бога, Спасителя своего» (Пс. 23: 5).
2
Вереница подвод двигалась сначала в сторону районного центра — поселка Богородское, потом взяла левее, держась на юго-восток, к селу Ухтым. Валечку по-прежнему сжигал жар, и почти за шесть часов тряской дороги она ни разу не подняла головы, чтобы взглянуть окрест. В тот раз она так и не увидела синеющих вдали пологих холмов, полей с желтеющим разнотравьем, кое-где иссеченных глубокими оврагами, темных перелесков, иногда вспыхивающих на солнце ярким золотом уже воцарившейся здесь осени, тихих речек — всей скромной красоты богородской земли, на которой ей предстояло прожить пять с лишним лет. И, может быть, первое, что она различила, был побеленный потолок больничной палаты, куда ее определили сразу по приезде в Ухтым и где она попала в заботливые руки опытного ленинградского врача Надежды Николаевны Юпатовой.
Два месяца провела Валя Трофимова в больнице, и когда вышла, на улицах уже лежал первый снег.
Давший приют ленинградским сиротам, принявший под свой кров многих беженцев, и в их числе семейство Трофимовых, Ухтым в ту пору был большим селом, вольно раскинувшимся на правом высоком берегу реки Ухтымка. (Алексею Матвеевичу с его рыбацкой страстью и сноровкой не составило больших трудов отыскать места, где можно было удачно забрасывать в реку свою выручалочку-сеть.) В центре села возвышалась церковь во имя Покрова Пресвятой Богородицы, величиной и великолепием ничуть не уступавшая собору какого-нибудь большого города. Еще совсем недавно, рассказывали Марии Никитичне местные жители, бок о бок с церковью, выше самых высоких сосен подпирала небо колокольня с пятнадцатью колоколами малыми и одним большим, трехсотпудовым, каждый час оповещавшим округу о неостановимом беге времени. Но безумная рука поднялась — и рухнула дивная колокольня, и умолк голос, напоминающий людям об ожидающей их вечности. Вскоре после этого церковь была закрыта для богослужений. Последнего настоятеля ее, о. Николая Федорова, доброго, отзывчивого пастыря, многодетного (пять дочерей) отца, вместе с семьей сначала выселили из дома, а затем вынудили покинуть Ухтым. Он поселился неподалеку, в деревне Решетники, у Прасковьи Игнатьевны Копыловой, вдовы, где тайно молился, крестил детей и отпевал усопших. После войны дочери увезли его в Нолинск, с недавних пор получивший имя Молотовск — в честь одного из советских вождей, появившегося на свет в одном из домов этого захолустного городка. В Покровском же храме поставили два пресса — выжимать льняное масло.
Увы, для того времени, как мы знаем, это была обыкновенная история. Уже в начале века нынешнего Матушке пришло известие из Ухтыма, что прекрасный храм не восстановлен и до сей поры пребывает в запустении. Игумения опечалилась. Ведь как поразила ее тогда Покровская церковь, портик при главных дверях с шестью колоннами, мощный центральный купол в окружении четырех куполов поменьше, высокие арочные окна — весь облик, несмотря на зримые и болезненные приметы разрушения сохранявший величественную и строгую красоту. А внутри! Надо было запрокинуть голову, чтобы разглядеть высоченный, будто небо, купол, в зените которого был хорошо виден почти еще неповрежденный образ Господа-Вседержителя, а пониже — выстроившиеся в круг седовласые пророки со свитками в руках. Поневоле закрадывался и тревожил разум и сердце вопрос: зачем было разорять прекрасную церковь? Губить запечатленное в камне свидетельство веры, любви и поклонения? Лишать людей созерцания сошедшего на землю неба и благоговейной молитвы?
Разумеется, мы не станем утверждать, что именно так, в такие слова облекла одиннадцатилетняя девочка этот вопрос. Несомненно, однако, что в смутном еще виде он так или иначе присутствовал в ее сознании, с годами, наблюдениями и жизненным опытом обретая законченность и некую эсхатологическую глубину. Ответ на него, также пришедший с годами и воплотившийся в слове «богоборчество», никогда не отзывался в Матушке каким-то сильным и резким негодующим чувством. Матушка скорбела об ослепившем людей безверии, печалилась о тех, кто объявлял себя врагом Христовой Церкви, и всегда сохраняла молитвенную надежду, что придет час — и Савл станет Павлом и что покаяние с его величайшей исцеляющей силой уврачует душевные раны гонителей, вразумит ниспровергателей и укажет путь к Богу тем, кто еще вчера с яростью ниспровергал Его. В Ухтыме, кстати, поговаривали, что Никита Микрюков и Галактион Агафонов, под началом которых разрушена была колокольня и закрыта церковь, с тех самых дней не могут обрести душевного спокойствия и живут с чувством глубокой вины.
Много лет спустя в Пюхтице, на глазах Матушки и, конечно же, не без ее пусть опосредованного, но постоянного влияния, произошло обращение непоколебимого, казалось бы, противника веры и непримиримого врага монастыря, главного врача местной больницы Кескюля.
В советскую пору больница занимала некогда принадлежавшее монастырю двухэтажное здание гостиницы для паломников возле Святых врат. И в какие только тяжкие не пускался главный врач, чтобы где только можно навредить обители — словно она была его личный враг, камень преткновения на пути его жизни и главная помеха обретению полноты счастья. Он добивался заперта колокольного звона; он включал на полную мощность динамики, на всю округу гремевшие музыкой во время больших церковных праздников, особенно же в день Успения Пресвятой Богородицы и торжественного крестного хода к Святому источнику; он заводил судебные тяжбы, обвинял, требовал наказать, оштрафовать, проверить поступающие в адрес монастыря пожертвования, строчил в районную газету, что хлеб в монастыре сестрам дают по кусочкам, что здесь кому рабский труд, а кому рай, — и был бы, наверное, удовлетворен лишь в том случае, если бы монастырь исчез с лица земли. Заветная его мечта была — обитель упразднить, а на ее месте устроить дом отдыха для шахтеров. Дом отдыха на красивейшей горе — что может быть лучше! Многие далекие от православия и веры вообще, но вполне здравомыслящие эстонцы его осаживали: «Тебе дом отдыха нужен? Так построй — вон у нас сколько гор!» Ему можно было бы по меньшей мере платить неприязненным отношением, но Матушка смотрела куда глубже и на все безумства доктора отвечала терпением и любовью. При необходимости — и мы еще расскажем об этом — она умела быть твердой и могла даже в советских условиях защитить монастырь от хулы и сестер обители — ото лжи. Но здесь перед ней разворачивалась старая как мир история восстания человека против Бога, которая — прозревала игумения — неминуемо должна была завершиться раскаянием, смирением и мольбой о прощении. Так и вышло. Кескюля старел и болел. Два его сына стали православными священниками, в чем нельзя не увидеть воспитующего, религиозно-нравственного влияния монастыря. Нам кажется, сам воздух Святой Горы способен обратить к Создателю даже самое закоснелое сердце. Теперь доктор Кескюля слезами встречал крестный ход к Святому источнику. Он плакал — и кто не отнесся бы к его слезам с глубоким сочувствием? У кого возникло бы мстительное желание напомнить ему о прежних обидах? Кто не вспомнил бы о благодетельной силе прощения и примирения?
Матушка, во всяком случае, не сомневалась, что обращение доктора рано или поздно, но совершится.
По слову пророка: «…и Он придет к нам, как дождь, как поздний дождь оросит землю» (Ос. 6: 3).
Когда доктор умер, игумения благословила похоронить его на монастырском кладбище, где он лежит теперь рядом с монахинями.
3
«Ухтым, — говорила Матушка. — Никогда не забыть его».
И как, в самом деле, забыть первую вятскую зиму с ее морозами и ослепительным в солнечные дни снегом? С ее тяготами и лишениями, от которых Мария Никитична и Алексей Матвеевич старались оградить детей, но которых — увы — было не избежать? Кусты вереска возле детдома с их синенькими ягодами, сладковато-пряными на вкус? Как забыть местных жителей, делившихся подчас последним? Зерно почти все отправляли кормить армию, и потому совсем не редкость был в эту зиму хлеб из лебеды. Как забыть горький его вкус? Мы можем в связи с этим лишь повторить давно и не раз высказанную мысль о громадной воспитательной силе впечатлений детства и отрочества. В эту пору жизни еще не ведающая житейского утомления душа настежь распахнута миру. Мир почти беспрепятственно входит в нее и оставляет нестираемые следы как явлениями любви, добра и сострадания, так и темными порывами зла. Не будучи отделена от окружающего мира, больше того — будучи неотъемлемой частью его, Матушка была ограждена от всего недоброго невидимой, но нерушимой стеной семейного благочестия. В скудном быте тех дней заботами Марии Никитичны предо-ставленная Трофимовым комнатка очень скоро стала напоминать родное чудовское жилье. И так же как в Чудове, возле икон Спасителя, Казанской Божией Матери и Николая Угодника мерцала в правом углу лампадка… И так же как в Чудове, творилась семейная молитва. Будущую игумению уже тогда влекло к ней с неодолимой силой. И поутру, перед школой, и вечером, на сон грядущий, — какая для девочки была радость призывать в помощь Христа, Богородицу, Ангела-Хранителя! Какое было счастье прочесть акафист Святителю Николаю и попросить его, чудотворца, о заступничестве за всех близких! Каким было утешением словно самым родным и все понимающим тихонечко молвить всем святым, чтобы молили Бога за маму, за папу, за сестер и, конечно же, за Мишу, брата любимого!
Как же было забыть ей вятскую землю, где во времена выпавших всей России тяжких испытаний в ее душе росла и укреплялась вера? Хоровод друзей, школу, где все она схватывала на лету и где учителя ставили ее в пример? Как было забыть мамино прекрасное доброе лицо, когда поздним вечером, перед тем как уйти на дежурство в детдом, мама склонялась над ней и осеняла крестным знамением? Папу с его золотым сердцем, обо всех тревожившегося и всем помогавшего? И наконец, как было забыть главную радость той первой зимы — короткий, на три дня, приезд Миши?!
Ему дали возможность повидаться с родными, перед тем как отправить в военное училище, в подмосковное Алабино. Неведомым образом он узнал, где нашли себе приют его родные, и отправился в путь. Почти весь его отпуск ушел на дорогу, но зато какое было у всех счастье от встречи с ним! Сын любимый и старший брат, он был поистине замечательный юноша: чистый, добрый, самоотверженный. Всю жизнь Матушка сохраняла в сердце его облик: серо-синие, мамины глаза, просторный лоб, волнистые волосы и улыбка, мягким светом озаряющая лицо. Одарив всех гостинцами, он уехал: сначала учиться военному ремеслу, потом — учить других. Из Алабина стали приходить письма, иногда с фотографиями. На одной из них Миша, уже в офицерской форме, стоит в окружении своих солдат. Видно, что солдаты старше его, некоторые даже вполне годятся ему в отцы. Разглядывая фотографию, Мария Никитична вздыхала: не слишком ли суров ее Мишенька с этим пожилым народом? И писала: сынок мой дорогой, бойцы у тебя все почти в возрасте, у одного вон борода какая… Сынок! Ты никогда не обижал людей. Не обижай и сейчас, даром что война. Ведь и на войне человеку нужна доброта.
Но разве мог он, ее сын, кого-то обидеть? Воспитанный в добре, разве мог он кому-то причинить зло? Офицерские погоны многим кружат головы ощущением власти над другими людьми; но у Миши Трофимова были ясная голова и доброе сердце.
В Алабино весь взвод во главе с молодым лейтенантом отправился в церковь.
Война открыла многие церковные двери, и народ притек молиться. Внимая словам ектеньи, все молились вместе, едино; но ведь и своя молитва была на сердце у каждого. Лейтенант Трофимов просил Господа и Пресвятую Его Мать призреть на его близких, дабы обошла их стороной горькая чаша нужды и лишений. О маме своей он просил, дабы сберечь ее на многие лета. Об отце, труженике и печальнике, воспитывавшем сына не столько словом, сколько примером безупречной трудовой жизни, — да не убудут силы его. О сестрах — старшей, Любе, о Лене, Лизе и младшенькой, общей любимице, — да минуют их всякие невзгоды. И о себе просил он Господа, чтобы его, воина Михаила, отправили наконец из училища на фронт защищать Отечество. А в пении церковного хора ясно слышался ему дивный мамин голос. Это она, его мама, пела «Блажени нищии духом…», ее слышал он в «Херувимской», и «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф…» тоже пела она. Он так и написал в солдатском треугольничке: «Мама, твой голос пел, я слышал!»
И разве могла Матушка не запомнить это непосредственное свидетельство о силе материнской любви, над которой не властны время и пространство?
А Миша слал рапорт за рапортом, убеждая начальство, что его место — на передовой. Когда желание его было исполнено, он отправил родным ликующую весточку: у меня такое счастье! Я еду на фронт!
Уже из действующей армии он прислал свою фотографию: юноша со светлым лицом в офицерской гимнастерке. И написал на обороте: «Ждите меня».
В 1944-м в Чехословакии Миша пал в бою.
Пуля сразила его, и, смертельно раненный, он остался меж двух линий огня. Любившие своего молодого командира бойцы пытались его вытащить. А он, захлебываясь кровью, кричал им из последних сил: не надо… погибнете! И вскоре затих.
Когда почтальон принес им похоронную, Марию Никитичну будто ударила убившая сына пуля и она в полузабытьи пала на кровать. У Алексея Матвеевича рыдания перехватили горло, и, закрыв лицо руками, он медленно шагнул к дверям и вышел из дома. Безутешно плакали Лиза и Валя.
От Мишиного боевого товарища, Бориса Христолюбова, пришло вскоре сообщение, что похоронили его на высоте 624. После войны на этой политой кровью высоте устроили братское кладбище и поставили обелиск с именами погребенных здесь бойцов, среди которых было имя лейтенанта Михаила Трофимова.
Сохранилось ли оно, это кладбище, после не столь давних перемен в Восточной Европе, после поразившего ее страны и народы обморока беспамятства и даже вполне сознательного забвения тех, кто освободил их от фашизма? Мысль об этом не могла не тревожить Матушку, тем паче что ей не довелось побывать на могиле брата. Утешала же ее неколебимая вера, что у Христа все живы и что Миша с его чистотой принят был Господом с любовью. И что, пока жива она, его сестра, неизменна будет ее молитва о нем, необходимая не только ему, но и ей — дабы не расторгалась связь двух сердец, связанных жизнью и неразлученных смертью. «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут» (1 Кор. 15: 22). И не предстоит ли ей новая встреча с милым братом? Там, на Небесах, не обнимут ли они друг друга и не исполнятся ли радостью их души?
Нам думается, что судьба брата имела для Матушки некий сокровенный смысл. Дело тут даже не только в том, что для нее он стал словно бы образом жертвенного поколения его сверстников, сгоревших в беспощадном пламени войны. Она видела в нем исполненное христианской веры сердце и христианское, вплоть до готовности пасть за други своя, бесстрашие; видела свет любви и бесконечную надежность; доброту и отвагу. Он был и остался для нее братом, защитником и другом, при жизни бывшим доброжелательным слушателем ее смешных девчачьих секретов, а по смерти — безмолвным соучастником ее неустанных молитв.
4
Похоронную Трофимовы получили в Хорошах — деревне в тридцати пяти километрах от Ухтыма, куда ранним летом сорок второго года перевели детский дом. Здесь, в Хорошах, они прожили почти пять лет.
Это была деревня поменьше Ухтыма и выросшая словно бы на другой земле — вокруг лежала степь с редкими перелесками, кое-где поднимались невысокие холмы, тянулись овраги, по дну которых весной бежали быстрые ручьи. Лишь вдалеке на севере и на юге темнели леса. Рядом в травянистых пологих берегах неспешно несла свои воды Белая Лобань, речка невеликая, но рыбная, что вскоре по переселению доказал Алексей Матвеевич, порадовавший всех первым уловом.
Детскому дому отвели только что построенное двухэтажное школьное здание с просторным залом, в котором, как полагается, была и сцена. С этой-то сцены Валя Трофимова, ясноглазая девочка с двумя косичками, впервые в своей жизни выступила перед зрителями. Объявили перед ее выходом: артистка из четвертого класса «А» исполнит песню о погибшем от вражеской пули баянисте! И она вышла. И глянула в зал, где сидели деревенские жители — в основном женщины, дети и пожилые мужики. (Молодые воевали — тридцать пять человек ушли из Хорошей на фронт, домой же вернулись только десять…) Зал встретил ее гулкими аплодисментами и доброжелательным удивлением — надо же, какая маленькая артистка! И Валя запела своим чистым и сильным голосом трогательную песню о молодом баянисте, который в цепи бойцов шел в атаку и, подбадривая товарищей, играл на своем баяне. Снежное поле было вокруг, снег блестел и свистели пули. А баянист бесстрашно шел вперед и играл — до той секунды, пока вражеская пуля не пробила его сердце. Он упал бездыханным. Но его товарищ взял баян, заиграл — и бойцы в жестокой схватке одолели врага.
Такая была песня. Надо ли говорить, в каком чутком молчании слушал ее зал! И какое волнение вызвало у благодарных слушателей пение маленькой артистки — ведь всякий из них невольно подумал о своих сыновьях, братьях, отцах, в эти самые минуты, быть может, поднявшихся в атаку, которая для кого-то окажется последней… Ее просили спеть еще и еще, хлопали, кричали, как в настоящем театре, «бис!», и она выходила, кланялась и снова начинала песню о бесстрашном баянисте.
Одним из самых дорогих было для Матушки воспоминание об этом своем выступлении. Отчего? Нам кажется, что, может быть, именно тогда она всем существом своим ощутила почти родственную, счастливую близость с людьми, внимавшими песне: с мальчишками и девчонками, вместе с ней игравшими на деревенских улицах и учившимися в одной школе; с женщинами, на чьи плечи упала неслыханная тяжесть труда и быта военных лет; со стариками, которых лихолетье войны ввергло в горькое стариковское сиротство. Это были близкие, дорогие ей люди, каждодневно совершавшие незаметные подвиги терпения, стойкости и доброты. Во Христе, знаем мы, нет ни эллина, ни иудея. Но всякий народ, принимая христианство, привносит в него как свой дар свои лучшие качества. И Матушка, плоть от плоти России, русского народа, была именно православной христианкой, выросшей на русской земле и принявшей веру глубоко и естественно — как то, что отвечало высочайшим устремлениям ее души. И ее жизнь в Церкви и монастыре оказалась столь неподдельно искренней еще и потому, что в ней были твердо заложены драгоценные черты русского народного характера с его незлобивостью, милосердием и справедливостью. Она крепко помнила, как плакали в Хорошах женщины, пытаясь стянуть задубевшие на лютом морозе ремни конской упряжи.
На первый же взгляд, она была как все. Легко и прилежно училась — ну, не на «круглые» пятерки, но до троек не опускалась никогда. Литературу любила, математику понимала, с физикой и химией справлялась без труда, немецкий схватывала на лету и с удовольствием напевала: «Sch_ne Frhhling komm doch wieder». И дружила с одноклассниками, завела по общей моде альбом, в который ей рисовали розы и писали послания в стихах на все случаи школьной жизни. Но вместе с тем существовала какая-то осязаемая всеми черта, вдруг возникавшая и обособлявшая ее от других. Среди ее друзей, надо сказать, не было никого, кто со свойственной подростковому возрасту лихой бездумностью и упрощенностью советского воспитания заявлял бы, что Бога нет. Не так-то просто было до конца повыдергать православные корни из толщи крестьянской жизни. В хорошевских ребятах теплилось почитание веры, иконы, церкви, и, глядя на руины когда-то высившегося в центре деревни Преображенского храма, они с горечью и сожалением говорили между собой о том, какая была красота и кому понадобилось ее разрушать. Чего у них по разным причинам не появилось — так это вошедшего в плоть и кровь навыка молитвы. Между тем Валя Трофимова настолько сроднилась с молитвой, что не мыслила дня без нее.
В дом Трофимовых однажды вечером должны были заглянуть одноклассники Вали, которых она обещала поучить игре на гитаре. Наступил вечер, ребята запаздывали, и она встала на вечернюю молитву. Память у нее была отменная, и она знала наизусть утреннее и вечернее правила, песнопения литургии и всенощной, многие псалмы, среди которых особенно любила пятидесятый, покаянный. Вот и в тот вечер с глубоким чувством, вникая в каждое слово и неотрывно глядя на иконы, она произносила вполголоса: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…» Ведь это действительно так, и все человечество от первых дней содержится милостью Создателя, столь милосердного к Своим непослушным детям. Бог милует, вразумляет и наказывает Своим попущением — как попустил Он за наши грехи разгореться войне, от которой пришлось бежать из Чудова на другой край земли, в деревню, какую никто из Трофимовых никогда не знал бы, не случись эта беда. Однако же, слава Богу за все. «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей». Ах, была бы у всех сердечная чистота, то как бы хорошо, мирно и дружно жили на земле все люди! Творец создал прекрасную землю, насадил леса, проложил русла рек, расстелил поля и дал в радость человеку. Живи! Нет. Все человеку не так. «Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою». Валечка в ту пору уже в полной мере ощущала себя церковным человеком. Трофимовы всей семьей ходили за двенадцать километров в деревню Ильинское, где была церковь во имя Ильи Пророка. И там, в глубине России, в бедном сельском храме, она всем серд-цем чувствовала, что навсегда связана с миром проникновенной церковной молитвы, умилительного пения, тихого потрескивания возженных свечей, плывущих над амвоном голубоватых облачков ладана. Этот мир уже в ту пору стал ей родным, близким, дорогим, и в мечтах о будущем она видела свою жизнь только в церкви. Кем она там будет — Валя еще не задумывалась. Но твердо знала: главное в ее жизни не в школе, не среди друзей и даже, может быть, не в семейном кругу, как ни дорог он был. Главное — здесь, в церкви, где открываются врата в Царство Небесное, где с высоты купола взирает Господь Вседержитель, где с доброжелательной строгостью смотрят с икон лики святых и где Матерь Божия готова выслушать каждое ее слово. Господу и Его Матери Валя пела в маленьком церковном хоре; читала часы, псалтирь и молитвы до и после Святого Причащения. Участие в трапезе Господней, самим Господом данное Его детям обещание жизни будущего века, крестные страдания Сына Божьего, которых Он мог избежать, но которые принял ради спасения человеческого рода, — это и стало для нее важнее всего, оттеснив на окраину сердца все остальное. Конечно, нельзя было пренебрегать школой, запускать уроки; немало было радостей в дружбе, много счастья давала семья — но ничто и никто не могли теперь заменить ей эту главную радость и главное счастье. Храм стал для нее центром жизни, средоточием помыслов, краеугольным камнем, который отныне прочно лег в основание ее судьбы. Случалось ей и одной идти в Ильинское: сначала полем, потом через лес. Бывало это летом, бывало и зимой. Не будем изображать эту, безусловно, нелегкую дорогу к храму как символ и прообраз еще не-ведомого Вале, но предстоявшего ей служения. Но в решимости девочки-подростка, в ее небоязни было все-таки нечто, дающее сегодня нам право еще раз сказать о призвании. Человек не призванный вряд ли отправится в совсем не близкий путь, чтобы, несмотря ни на что, переступить порог храма и всем сердцем ощутить лишь здесь ему доступную гармоничную полноту бытия. «Я вросла» — так исчерпывающе-кратко определила Матушка свое духовное состояние времени Хорошей, первого, по сути, в ее жизни храма и начала той дороги, которая привела ее к монастырскому порогу.
Нам кажется, здесь кстати будут строки из стихотворения пюхтицкой насельницы, несомненный поэтический дар которой мы уже отмечали. Вот они, эти строки: «Прекрасна девушка в расцвете юных лет, / Что ранним утром в Божий храм стремится. / Душа ее, как радостная птица, / Лишь Господу готова дать обет».
А запоздавшие одноклассники, прежде чем постучать, осторожно заглянули в окно низкого первого этажа дома Трофимовых. И что же они увидели? Их одноклассница Валя, Валечка, Валюша, веселая девочка с двумя косами, стояла перед иконами с таким просветленным, сосредоточенным и прекрасным в своей отрешенности лицом, что оно в какой-то миг показалось им словно бы незнакомым. Вот она, Валя, видели они — и в то же время понимали, что это совсем не та Валя, которую они знали! Будто бы кто-то другой открылся их глазам в ее облике — и, потоптавшись возле дома Трофимовых, они не решились переступить его порог.
5
Соприкосновению Матушки с горним миром есть немало свидетельств. В Хорошах ее сверстники смутно осознали, что оказались перед чудом молитвенного преображения, ощутили знобящее прикосновение великой тайны и тихо удалились — как обыкновенно отходим мы от того, чего пока не в силах постичь. Много лет спустя в монастыре, по воспоминаниям одной из сестер, в день Пюхтицкой Божией Матери Матушка приблизилась к иконе и, взявшись за нее обеими руками, вдруг воскликнула голосом, исходящим из сокровенной душевной глубины: «Царица моя! Госпожа моя!» Ни у кого тогда не возникло и тени сомнения, что это была Встреча — одна из тех, какие доступны лишь людям высочайшей духовной жизни. Мы вряд ли в силах даже вообразить, что именно происходит в миг, когда человеку вдруг открывается Небо. Слова изнемогают в немощи. Нам доступно лишь созерцание, стеснение сердца и желание склониться ниц.
Между
тем внешне судьбу Матушки можно, вероятно, изобразить прямой линией. В самом
деле, какие чрезвычайные события, волнения и потрясения могут потревожить жизнь
человека, семь десятилетий сознательно прожившего в лоне Церкви, из них же
полвека в монастыре? В то же время на заре девичества она уже была охвачена
неприметным, но неустанным духовным деланием, ступень за ступенью возводившим
ее к горним высотам. Много позднее, став инокиней, Матушка с прилежанием читала
«Добротолюбие» — и не только читала, но и выписывала
в особую тетрадь своим ясным, четким, красивым почерком. Сделанные ею выписки —
само собой, из особенно тронувших ее размышлений и наставлений
святых отцов и учителей Церкви — вполне могли бы составить небольшую книжку,
своего рода компендиум этого многотомного собрания монашеской мудрости и
благочестия. Со всевозможным тщанием выписывала Матушка
«Указания» Блаженного Диадоха, епископа Фотики в Епире Иллирийском, славного борца
с монофизитами, о котором в Четьих-Минеях
всероссийского святителя Макария сказано: «Святый мученик Диадох мечем
скончался». Среди его наставлений о верхе совершенства главнейших
добродетелей Матушка, в част-ности, отметила: «Предел нестяжательности
— так желать не иметь, как иной желает иметь. Предел смиренномудрия —
решительное забвение своих добрых дел. Предел безгневия
— великое желание не гневаться. Предел чистоты — чувство, непрестанно
прилепленное к Богу. Предел любви — умножение дружеского расположения к тем,
которые оскорбляют и поносят».
В этих словах выражен идеал, цель, к которой надлежит стремиться на трудных путях спасения души и обретения вечной жизни.
В Хорошах, еще не погрузившись в «Добротолюбие» и еще не зная наставле-ний Диадоха, Валя сама по себе, по складу своей натуры и по безотчетным веле-ниям сердца, уже вступила на дорогу, ведущую к достижению добродетелей. В ту пору она еще вряд ли осознавала, что эта дорога и есть тот «узкий путь, ведущий в жизнь» (Мф. 7: 13), но нечто, что было, несомненно, сильнее и выше разума, наставляло, руководило и направляло ее. С торной, широкой дороги она мало-по-малу уходила на трудную, узкую, доступную лишь тем, кто готов поступать по слову Спасителя: «Отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за Мною» (Мф. 16: 24). Отвержение себя, своей ветхой природы, терпеливое несение трудностей и невзгод, злобы и гонений, верность Господу во всем, даже в малом, — все это под-спудно вызревало в ней, крепло, утверждалось и готовило ее к новой жизни. При-мер мамы Марии Никитичны с ее крепкой верой, безоглядной добротой и редкой незлобивостью постоянно был перед ней.
Мария Никитична все отдавала людям. Попросят рубашку — она отдаст рубашку, в скудном быте военных лет, может быть, даже и последнюю; вслед за рубашкой из дома уходила юбка, брюки Алексея Матвеевича, ботинки… В доме Трофимовых не знали, что такое ключ и замок. Все было нараспашку, люди приходили, уходили, и Мария Никитична постоянно кого-то и чем-то одаривала — то нальет банку козьего молока (Трофимовы держали коз, которых пестовал Алексей Матвеевич), то отрежет полбуханки хлеба (когда он был), то раздаст взаймы до получки или на еще более неопределенный срок трешки и рубли, при этом указывая явившемуся за подмогой односельчанину, что ему надо пойти на кухню, открыть ящик, где лежат ножи и вилки, там отыскать кошелек и взять из него, сколько надобно.
Ее природная доброта получила — скажем так — некое мировоззренческое обоснование испытаниями и трагедиями войны. Война лишает людей всего — жилья, имущества, здоровья, самой жизни. Человек терпит крушение и протягивает руку, взывая о помощи. Милосердие — единственное, что способно противостоять бесчеловечности войны и не дать ей загасить в людях просвещающий свет Христов. И Мария Никитична приняла событие войны как стократ повторенный и усиленный призыв Спасителя: «…будьте милосерды, как и Отец ваш милосерд» (Лк. 6: 36). «Ничего не жалела, — говорила Матушка. — Никому. — И добавляла со своей чудесной мягкой улыбкой: — У мамы все летело».
У такой матери разве могла быть другая дочь?
Через Хороши пролегала грунтовая дорога, по которой почти каждый день в сторону Молотовска грузовики везли заключенных. Это была щемящая картина: тесно сидящие в кузове изможденные люди, охрана с оружием, офицер в кабине рядом с водителем — тень неволи падала на деревенские улицы, вызывая невеселые мысли. Куда их везут? Навстречу каким бедам? Чьи-то отцы, мужья, братья — отчего впали они в немилость власти? Что сделали или замышляли сделать против нее? А может, нет на них никакой вины и они стали жертвами оговора, несправедливости и холодной жестокости государства? Тяжко и неспокойно всякий раз становилось на душе от чувства невольной вины, какое обыкновенно свойственно свободным людям при виде тех, кто обречен на долгие годы заключения. Летним вечером у заднего борта одного из проезжавших через Хороши грузовиков стоял старик с окладистой белой бородой и обеими руками, как епископ по завершении литургии осеняет народ дикирием и трикирием, благословлял деревню и ее жителей. Схватив буханку хлеба и сунув ее Вале, Мария Никитична молвила: «Беги, доченька, беги скорей!» По грунтовой, в ухабах, улице машина двигалась медленно, Валя же пустилась со всех ног. Но все-таки сотня лошадиных сил под капотом не чета одной девчачьей силе, и Валя на последнем дыхании только на окраине деревни нагнала грузовик. И не только настигла, но изловчилась, подпрыгнула и умудрилась передать буханку точно в руки старику-епископу. Тот принял ее, и из удаляющейся машины благословил Валю принесенной ею бескорыстной жертвой — хлебом сострадания и любви.
Был ли это кто-нибудь из уже прославленных новомучеников и исповедников российских? Или кто-то из еще и доныне неизвестных священнослужителей катакомбной церкви? Выстоявший ради Христа все истязания, допросы и лишения и милостью Божьей обретший свободу и опочивший в кругу своих верных? Погибший от болезни в лагерном лазарете? Или расстрелянный по приговору «тройки» и ушедший в лучший мир с именем Иисуса Христа на устах? Кто бы он ни был, но в быстроногой девочке он благословил будущую игумению. И — кто знает! — быть может, его благословение стало последним доводом, окончательно определившим судьбу Вали Трофимовой.
6
Шестого
мая, в память Георгия Победоносца, в Пюхтицком
монастыре служат молебен святому великомученику и по заведенному на Руси обычаю
кропят святой водой постройки скотного двора, коров, лошадей, овечек и всякую
прочую живность. У всех праздник, у всех светлые лица, и все радуются той
светлой радостью, которая чудесным образом соединяет человека с его меньшими
сородичами. И все с особенным чувством вспоминают, что в один день сотворил Бог
человека и всю тварь и заповедал жить вместе. Ярко синеет над головой небо,
вольно дышит земля, недавно высвободившаяся из-под снежного покрова, сестры
улыбаются, и, кажется, им в ответ улыбаются коровы, на рогах у которых
красуются разноцветные ленточки. Весна наступила. Всякое дыхание да славит
Господа! Сияла и радовалась этому дню и Матушка, и навещала и конюшню, где в
стойлах всхрапывали красавицы-лошади, и хлев, где протяжно, как на реке
пароходы, трубили коровы, и приходила в гости к овечкам, в нетерпении ждавшим,
когда их выпустят на волю. Наверное, в этот день груз постоянных забот,
лежавших на ее плечах, становился чуть легче, и в ее улыбке сквозь печаль
всеведения светился тихий и почти детский восторг перед мудростью Творца,
непостижимой в своей таинственности. «Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь» (Пс. 18: 1—2), — вслед за псалмопевцем, вполне возможно,
повторяла она, а подходящие к ней за благословением труженицы монастырского
скотного двора согласно отмечали углубленную задумчивость ее взгляда.
О чем она думала? Что вспоминала? В какую даль был устремлен ее взор?
Много лет, целую жизнь назад, именно в этот день волк перемахнул через невысокую ограду сада в Хорошах, где тихо паслось крошечное стадо Трофимовых — коза, а при ней два козленка. Тот, что помладше, оказался самым сообразительным и проворно нырнул в малинник. Козе серый разбойник погрыз позвоночник, а второго козленка схватил и помчался прочь. В доме услышали шум, блеяние козы. Валя стремглав выбежала в сад вместе с маленьким дворовым Шариком. Она увидела растерзанную козу и волка с его добычей, прыгающего через ограду. Ни о чем не раздумывая, она кинулась ему вдогонку. Ах, как жаль было ей бедного козленочка, как хотела Валя его спасти! У нее даже и тени мысли не мелькнуло в тот миг, что это волк, хищник, сильный, злобный зверь, на которого если и идти, то не с голыми же руками и не четырнадцатилетней девчонке. Километра через два, запыхавшись, она взлетела на плоскую вершину невысокого холма, глянула вниз и обмерла. Шарик прижался к ее ногам и заскулил. Там, внизу, волк доедал козленка. Закончив пиршество, он поднял голову и карими, с золотистым отливом глазами посмотрел на Валю. Право, не выразить словами все, что она пережила в эти бесконечные минуты. Дрожь охватила ее, и она трепетала, как осиновый лист. Хотела отступить, шагнуть назад, кинуться прочь — но в каждой ее ноге было словно по пуду свинца, и она не могла сдвинуться с места. И точно так же она не в силах была оторвать своих глаз от глаз волка, и некоторое время, как два изваяния, они стояли недвижимо, пристально глядя друг на друга — девочка и зверь.
Опять-таки, мы более чем уверены, что вовсе не случайна была эта страшная для Вали Трофимовой встреча. Уже на склоне лет вспоминая о ней, Матушка говорила, что пережитый ею тогда ужас и стал, наверное, первопричиной всех ее последующих недомоганий и болезней. Но скажем больше: глазами волка глядели на будущую игумению воплощенный хаос, злоба мира, бездушная и безжалостная красота. Это было идущее от века противостояние двух начал: чистоты и низменности, любви и ненависти, сострадания и жестокости. Нам могут сказать и даже, вероятно, с некоторой насмешкой — какие философические обобщения всего лишь из одного, пусть и не рядового, события! Ответим: событиями нашей жизни, людьми, встречающимися нам на жизненном пути, болезнями и сновидениями с нами говорит Господь, чему лучшие примеры — Иосиф и Даниил, понимавшие сокровенный смысл явлений и снов. Отчего бы и нам не задуматься над этой встречей? Отчего бы и нам не отметить скрытую в ней под покровом видимой случайности почти невидимую глубину? И отчего бы еще раз не указать, как вступала Валентина Трофимова на дорогу к монашеству, игуменству, к всецелому посвящению своей жизни Богу? Как стала и до последнего вздоха была Послушницей Матери Божией?
Волк повернулся и не спеша затрусил к виднеющемуся вдалеке лесу. У Вали же достало сил спуститься вниз, подобрать четыре копытца и головку козленка и со слезами отнести их домой.
Глава четвертая
1
В далеком от наших дней тысяча девятьсот сорок седьмом году, иначе говоря — на переполовинении минувшего века, Трофимовы простились с вятской землей, приютившей их в годы великих испытаний. Низким поклоном поклонились все они, Алексей Матвеевич, Мария Никитична, Лиза, которой уже перевалило за двадцать, и Валя, красавица семнадцати лет, с двумя туго заплетенными косами и ясным взором серо-синих глаз, Хорошам, Ухтыму, всем добрым людям, вместе с которыми пережили тяготы и лишения военных лет. Прощайте, прощайте! Вместе с вами питались горьким хлебом всенародной беды, вместе с вами оплакивали погибших, вместе с вами молились. И пусть нам более не доведется побывать здесь — знайте, дорогие, что в нашей молитвенной памяти вы пребудете навсегда.
Однако куда возвращаться? Родное Чудово лежало в руинах. Одна из четырех дочерей Алексея Матвеевича и Марии Никитичны, пережившая ленинградскую блокаду Елена, по-домашнему Леля, перебралась в город Лугу и звала родных туда. Луга тоже порядком пострадала от войны, но привлекала возможностью получить лес и выстроить свой дом.
Так Трофимовы оказались в Луге.
За железной дорогой, на окраине города, поблизости от храма во имя Казанской иконы Божией Матери, на Киевской улице и в соседнем Белозерском переулке общими усилиями поставлены были два дома для двух сестер с семействами: Елены Алексеевны и Любови Алексеевны, приехавшей в Лугу чуть позднее. (Вышедшая замуж Елизавета Алексеевна работала медсестрой и училась в Молотове, а затем с супругом отправилась в Воркуту.) Со временем старшие Трофимовы перебрались в неподалеку расположенную деревню Слапи, где у Алексея Матвеевича была работа на кирпичном заводе и любимая рыбалка и где Мария Никитична обзавелась коровой и курами. Будущая же Пюхтицкая игумения после семейного совета решила, что пора начинать взрослую жизнь и уехала в Ленинград — поступать на бухгалтерские курсы. Успешное поступление дало ей право на койку в общежитии в пригородном поселке Лисий Нос, где вместе с соседками по комнате, такими же юными девушками, они каждый день решали едва ли не главный вопрос послеблокадного житья-бытья: как протянуть от стипендии до стипендии, если почти половину ее приходится выкладывать за буханку хлеба. По осени девушки-соседки постановили, что впроголодь жить более невмочь, и решили ближе к ночи совершить набег на колхозные поля, дабы подкопать немного картошки. Валя эту идею отмела, заявив, что кража — грех. Однако постоять на часах и просигналить, ежели кто-нибудь появится в опасной близости, она в конце концов согласилась. В тот поздний вечер ужин был не ужин, а пир, состоявший, правда, из одной только картошки «в мундире», но зато в неограниченном количестве — сколько пожелает душа. Помня о скудном пропитании своей юности, игумения всегда молилась при начале полевых работ в Пюхтицком монастыре: «Господи, благослови урожай, чтобы мы сыты были…» И затем прибавляла со вздохом и со своей тихой светлой улыбкой: «И чтобы на вора хватило».
Валя Трофимова успешно выучилась, вернулась в Лугу и стала работать бухгалтером на городской почте.
Таковы — в самом кратком пересказе — были события внешней жизни: переезды, строительство, новоселье, учеба, работа… В Луге появилась девушка, на которую заглядывались парни, но которая, ко всеобщему удивлению, кино и танцам предпочитала храм и церковное пение. Мы можем утверждать, что если мысль о монастыре как наиболее завершенной и полной форме служения Богу посещала Валю еще в Хорошах, то здесь, в Луге, пришло и стало окончательным и бесповоротным последнее решение. В Луге совершился поворот ее судьбы — из мира в обитель, из житейского гомона в монастырскую тишину, из невольных забот о многом в благую часть, «которая не отнимется у нее» (Лк. 10: 42). Она навсегда прощалась с Марфой внутри себя и готовилась стать Марией, выбравшей место у ног Христа и внимавшей каждому Его слову.
Скорее
всего, именно поэтому Матушка так прикипела душой к этому невеликому городу с
его будто расчерченными под линейку улицами и улочками, с лесами, подступающими
к окраинным домам, с дивными озерами
и реками, среди которых первой красавицей была Луга, начинающаяся в
новгородских болотах, извилистой лентой протекающая через город и несущая свои
воды дальше и дальше, к Финскому заливу Балтийского моря… Ах,
Луга-город, Луга-река, какой неизгладимый след оставили вы в жизни Матушки! Уже будучи Пюхтицкой игуменьей,
она несколько раз навещала дорогой ей город, и в годы, когда власть сначала
перестала душить Церковь, а потом и вовсе выпустила ее из многолетнего плена,
Матушка посильно помогала благоустраивать возрождающиеся храмы Луги. Плащаница
в храме Св. великомученицы Екатерины принесена в дар
от Пюхтицкой обители; железная, в полтора метра
высотой, ограда вкруг храма Казанской иконы Божией
Матери устроена на ее, игумении, личное пожертвование
родной церкви; а лужский благочинный, о. Николай
Денисенко, с искренним теплым чувством вспоминает, что не было случая, чтобы ко
дню его Ангела он не получил поздравления от Матушки. «Для Луги все сделаю» —
так говорила она о. Николаю и просила его непременно сообщать ей о заботах по возрождению церковной жизни города. Скромный
человек, он стеснялся обременять Матушку, на плечах которой и без того лежал
тяжкий груз игуменского служения, но всегда ощущал крепкую духовную связь
церквей Луги с монастырем на Святой горе.
Всегда останется для нас тайной рождение и становление человека, по слову апостола Петра, «сокровенного сердца» (1 Петр. 3: 4). Но попытаться приблизиться к ней мы можем, а в иных случаях — обязаны. Ибо «…зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме» (Мф. 5: 15). Постараемся, чтобы свеча жизни Матушки Варвары, так ярко светившая в православном доме, была видна и поныне и еще много-много лет спустя — как виден сегодня свет жизней тех, кто некогда отошел ко Господу в вере, чистоте и мире.
Еще и оттого столь дорога была ей Луга, что здесь Валентина Трофимова, Валя или Валюша, как звали ее подруги, обрела возможность жить насыщенной храмовой жизнью.
От дома на Киевской улице до храма во имя Казанской иконы Божьей Матери было пять минут хода.
Замечательна судьба этого храма, в которой, как
в капле воды, отразилась судьба России, какой была она более века назад, в
каких мучительных жерновах истории оказалась и как живет ныне, во времена
совершившихся и — будем надеяться — благих перемен. Он был возведен в 1904 году
по проекту архитектора Николая Галактионовича
Кузнецова, весьма почитавшего византийское храмовое зодчество и в его традициях
осуществившего свой замысел. Храм вырос величественным, с плавными линиями,
мощным куполом и несколько грузной колокольней над притвором. Николай Галактионович пожертвовал церкви хранившуюся в его
семействе святыню — крест с частицами Животворящего Древа и Голгофы. Освятил же
храм занимавший в ту пору Гдовскую
кафедру епископ Кирилл (Смирнов), запытанный
в советских застенках и расстрелянный в 1937 году, один из славнейших новомучеников и исповедников российских. В 1938-м церковь
закрыли, разместили в ней сначала автошколу, затем склад, за ним — гараж, потом
библиотеку, а перед войной — общежитие. Захватившие в сорок первом Лугу немцы
объявили храм открытым, и после освящения в нем возобновились богослужения, не
прекращающиеся, слава Богу, и по сей день.
Даже если Валя Трофимова не знала во всех подробностях историю этого храма, его рождения, поругания и воскрешения, то ей, девушке с необыкновенно чуткой душой, на своем таинственном языке обо всем пережитом говорили стены церкви, ее своды, святые ее иконы, среди которых тихим светом сиял чудотворный образ Успения Божьей Матери, названный Печер-ским, по месту его явления на рубеже XVI—XVII веков в Малых Печерках, близ Луги. Есть в русском языке дивное слово — благоговение, определяющее состояние сердца верующего человека, когда он переступает порог Дома, в котором обитает Превечный Бог. «Возрадовался я, когда сказали мне: └пойдем в дом Господень“» (Пс. 121: 1). С трепетом сердца, волнением и радостью поднималась Валя по трем ступеням храма, открывала его застекленную дверь, прикладывалась к иконам и по тихо поскрипывающей, выкрашенной в теплый коричневый цвет деревянной лестнице всходила на хоры. Там было ее и мамы, Марии Никитичны, место. И как еще малым ребеночком она пыталась петь вместе с мамой, так и теперь они пели вместе, два полнозвучных сопрано, два проникновенных голоса, два молитвенных возношения Господу.
Ах, как уютно было на хорах церкви в Луге! Иконы по стенам, пусть тронутые невзгодами и временем, но так много говорящие настежь распахнутому в богослужении сердцу: вот Рождество с Богомладенцем, Девой в белом платке, Иосифом с шуйцей, прижатой к груди, и волхвами; вот Вознесение — с ангелами, апостолами, изумленными до глубины души, и Богородицей, всем своим видом подтверждающей, что именно так и должно было быть; вот Господь на осляти въезжает в Иерусалим, и апостолы следуют за Ним, и детки устилают Ему путь, и жители Святого Града стоят во вратах; вот Тайная Вечеря, с Иудой, еще только собирающимся уйти, чтобы предать. Круглая высокая железная печка в углу, которую, оберегая певчих, сторож топил в холодные осенние дни и зимой; маленький орган, неведомыми путями прибывший в православный храм — откуда бы вы думали? — из-за океана, из Чикаго; три аналоя с толстенными книгами богослужебных песнопений, переложенными разноцветными атласными закладками; окно, в которое видна была длинная улица с домами вполне деревенского вида; и другое, с виднеющимся за ним позлащенным куполком и крестом над входом в храм. И какой же красоты пение лилось с хоров, как поднималось оно ввысь, в подкупольное пространство и как звучало внизу, там, где теплыми огнями горели свечи, где священнодействовал в алтаре священник и где молился православный народ — переживший ужаснейшие гонения за веру, выстоявший в кровопролитнейшей из войн, воевавший, голодавший, трудившийся из последних сил и сохранивший в сердце веру в Благую Весть и Того, Кто ее принес. Если была литургия, то Валя — теперь уже первый голос, а мама, Мария Никитична, ей вторила — с необыкновенным чувством и проникновенностью пела: «Хвали, душе моя, Господа… Восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему дондеже есмь…» Если была вечерня, то на «Господи, воззвах» храм внимал: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя: вонми гласу моления моего…» А если, положим, было Успение Божией Матери, то с какой проникающей в сокровенные глубины души любовью Валя пела: «Радуйся, Обрадованная, во Успении Твоем нас не оставляющая…» Не будучи глубокими знатоками литургики вообще и церковного пения в частности, мы все-таки возьмем на себя смелость заметить, что одного лишь сильного и выразительного голоса в церковном пении недостаточно. Церковь — не театр; литургические песнопения — не опера; и певчие — не артисты. Талант совершенного слуха и чистого голоса должен быть вправлен в золотую оправу веры, в благоухание угодного Богу жертвоприношения, в молитвенный дар, какой мы своими словами приносим тому Слову, которое было в начале (Ин. 1: 1). У Вали был самородный сплав певческого таланта с высоким религиозным чувством. И тот, кто слышал ее пение, внимал ее чтению молитвенных правил до и после Причастия или шестопсалмия, тот навсегда сохранил в благодарной памяти одухотворенный голос, побуждающий к усердной молитве, освобождающий мысли от тяготы повседневности и возносящий сердца горe. И пела и читала она удивительно ясно, стремясь донести до слуха и сердца прихожан каждое слово. Мы не хотим никого укорять, но, право же, поневоле приходит на ум присущая ныне — увы — многим манера чтения, в которой напрочь отсутствует ощущение небесной высоты и глубокой значительности произносимого слова. Для Матушки же в любую пору ее жизни в церкви всегда было драгоценно всякое слово, какое выпадало ей пропеть или произнести в храме. В слове, в каждом его звуке всегда была ее душа, проникнутая великой и смиренной любовью к Спасителю, к Той, Которую нарекли Честнейшей Херувим и славнейшей без сравнения Серафим, к Творцу всего сущего, Чьей милостью и Чьим благоволением мы живем, дышим, радуемся и молимся в надежде и вере в жизнь будущего века. «Радостно пойте Богу, твердыне нашей…» (Пс. 81: 1). И она пела с ликующим сердцем, ибо здесь, в Луге, в Казанском храме, со всей непреложностью поняла, что ее жизнь неразрывно связана с Церковью, что вне церковных стен ей нет ни удела, ни жребия и что если бы какая-нибудь злая сила попыталась бы разлучить ее с храмом, она умерла бы с именем Спасителя и Божией Матери на устах.
Добавим несколько слов о регенте Казанского храма Якове Яковлевиче Львове, Царство ему Небесное. Это был на ту пору человек довольно уже пожилой, из той плеяды русских регентов, для которых вся жизнь заключалась в церковном пении и которые, разбуди их посреди ночи, по одной ноте безошибочно бы определили, в греческом или ином распеве звучит «От юности моея» и чье авторство и чья редакция припева на акафисте Успения Божией Матери. Церковное пение было для него драгоценным, свыше ниспосланным даром, и он знал, кому передаст право наследия. Валя Трофимова — вот в ком он видел своего преемника, человека, наделенного всеми необходимыми качествами для управления церковным хором, из которых два главные — вера и талант. Яков Яковлевич завещал ей регентство — а она, по ее же словам, вместо этого убежала в монастырь. Огорчился ли он? Первое движение его души при этом известии было, должно быть, именно таким, но разве не сказал он себе вскоре, что любимая его ученица избрала для себя благую участь? У него не спросишь; однако мы не сомневаемся, что он от всего сердца пожелал Вале помощи Божьей в молитвах и трудах ее монашеской жизни.
2
Валентина Трофимова работала, как мы уже упомянули, бухгалтером городской почты, располагавшейся на проспекте Кирова, почти напротив Воскресенского собора и построенной вблизи от него церкви во имя Святой великомученицы Екатерины. Вернее же, собор был поставлен рядом с церковью, в летописи Луги отмеченной как первое каменное здание города. Екатерининская церковь была освящена в 1786 году, собор — веком позже, но Вале довелось увидеть их без крестов, обветшавшими и оттого так похожими или на сирот, или на инвалидов, которых так много было в России в послевоенную пору. В Екатерининской церкви крутил фильмы кинотеатр «Родина», из собора доносились хлопки выстрелов — там устроили тир. Пройдет пятнадцать лет, и вологодский поэт Николай Рубцов напишет с присущей ему искренностью: «И храм старины, удивительный, белоколонный, / Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, — / Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, / Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей…» К царской короне, точнее же, к трагической судьбе Николая II и его семьи у Вали Трофимовой в конечном счете сложилось свое отношение, о котором несколько позже мы еще скажем. Но «разрушенные белые церкви» всегда вызывали в ней мучительное, щемящее, сострадающее чувство. Почему? За что? Чья рука поднялась на образ веры и красоты?
Мы полагаем, что именно из этого чувства выросло стойкое сопротивление Матушки всякому разрушению — возведенных ранее прекрасных зданий, мира и согласия в обители или человеческой судьбы. Она недаром за-служила признание всего православного мира России как — не побоимся слова — выдающаяся строительница, принявшая монастырь в запущенном состоянии и оставившая его по себе в облике земного Эдема. По своей природной доброте, внутреннему благородству, врожденной благорасположенности к людям она была созидательница в самом высоком смысле, и это корневое свойство ее натуры в соединении с глубокой верой подобно магниту притягивало к ней всех, кому когда-либо выпадало счастье ее знать. Прихожане Казанского храма в Луге, сотрудники по работе, соседи, одна из ее подруг — девушка-инвалид, за которой Валя ухаживала с терпением и любовью, старики, к которым она спешила на помощь, солдатские вдовы, изливавшие ей горе своего одиночества, — все отогревались в ее неиссякаемой доброте. Как иные растения нуждаются в опоре, чтобы выстоять на ветрах жизни, — так и люди сознательно или неосознанно стремились опереться на нее, почерпнуть от источников ее духовной силы утешение и поддержку посреди тягот такого трудного, а зачастую и такого жестокого бытия.
Вне спасающего покрова любви приходит в запустение храм и тоскует человек.
Сказать
о Вале Трофимовой, восемнадцатилетней статной девушке, что она была красавица,
— значит не сказать почти ничего. Ибо в озарении присущего ей во все дни ее
жизни глубокого внутреннего света она вызывала не только восхищение своим
обликом, но и твердое убеждение, что надежнее, вернее и добрее человека не
найти на всем белом свете, хоть исходи его вдоль и поперек. Конечно, немало
было в Луге молодых людей, мечтавших пойти с ней под венец. Был один достойный
молодой человек, из прихожан Казанской церкви, с отцом которого, Иваном
Ивановичем, Валя пела на хорах. Леонид, Леня (так его звали), трудился на
железной дороге и все готов был сделать для того, чтобы Валентина Трофимова
стала его супругой. Милый человек, он даже плакал от полноты охватившего его
чувства и вместе с тем от гнетущего сознания, что семейному его счастью сбыться
не суждено. И что ж ты плачешь, слышал он в ответ на свои признания. А вслед за
тем и другие слова слышал он, окончательно разбивавшие его сердце, что никогда
ничьей женой она не будет. Верил он ей? Страдал от смутных, ничем не
подтвержденных подозрений, что у него есть соперник, которому отдано
предпочтение? Или все-таки сохранял робкую надежду? Как раз в это время
привиделся сон его отцу, Ивану Ивановичу. Будто стоят они трое
в церкви, на хорах: он, Леня и Валентина. И будто появляется архангел Михаил,
берет Валю за руку, отводит ее и, обращаясь к Леониду, строго произносит: «Не
прикасайся к ней! Она не ваша. Она — наша!»
И в эту же пору вдруг пришло письмо из Кировской области, от известной Трофимовым блаженной Аннушки, проживавшей в деревеньке неподалеку от Хорошей. Аннушка эта замечательна была тем, что зимой и летом ходила в лапоточках на босу ногу, обладала пронзительным, насквозь прожигающим взглядом, а однажды вогнала Валечку в краску, сказав ей и погрозив сухим пальчиком: «А в церковь с зеркальцем не ходят! Зачем тебе в церкви зеркальце? Посмотреться? В себя смотри!» Как она углядела это маленькое круглое зеркальце у Вали в карманчике? Ну, собственно говоря, на то она и блаженная, на то и прозорливая. В письме же было написано крупным почерком, ясно и недвусмысленно: «Валентина Алексеевна замуж не пойдет». Алексей Матвеевич взглянул на дочь недоумевающим взглядом — откуда, мол, Аннушке знать, какие у тебя о замужестве мысли, Мария же Никитична лишь вздохнула. Ее-то сокровенная, несбывшаяся мечта была именно о монастыре! Но вместо жизни в обители ей выпала жизнь в миру, замужество, материнство, воспитание детей, горестные утраты, радость рождения внуков — словом, полная чаша женской судьбы. Нет, нет, — она нико-гда и ни за что не дерзнула бы прогневить Господа, посетовав на выпавшую ей долю. С извечным терпением, столь свойственным русским женщинам, она приняла свой жребий, была преданной женой и заботливой матерью, — но жившая в ней долгие-долгие годы тихая заветная мечта теперь могла воплотиться в судьбе дочери. Если ей в юности не суждено было стать невестой Христовой, то, может быть, младшенькая, избранная, любимая, пойдет под венец с Небесным Женихом? Мария Никитична и хотела, чтобы это совершилось, но, как и многие из нас в подобных случаях, думала, что Валин час еще не пришел и что за ее ненаглядной еще не скоро затворятся монастырские ворота. Когда же все свершилось… Однако не будем забегать вперед. Лучше расскажем о том, какой сон привиделся Марии Никитичне — сон, в котором отразились все ее надежды, ожидания и тревоги.
Была сначала в этом сне церковь, была Валя на своем обычном певче-ском месте и был огромный букет прекраснейших цветов, которые с любовью и тщанием нарезали в палисадниках старшие сестры, Люба и Леля. С этим букетом Мария Никитична спешила в храм, ужасно боясь опоздать к началу какого-то очень важного события. Что это было за событие, отчего она, запыхавшись, со всех ног бежала по Киевской улице к Казанскому храму, Мария Никитична не знала и оттого волновалась еще сильней. Вдруг кто-то ей встретился и сказал: что ж ты опаздываешь?! Дочку твою венчают! Право, ее будто громом ударило. «Как?! — едва смогла произнести она. — Мою дочку? Валю мою? А с кем?!» — «Иди, — ей отвечали, — и погляди, с кем». С обмирающим сердцем Мария Никитична отворила застекленные двери церкви — сначала наружные, потом внутренние — и как вкопанная остановилась на пороге с цветами в руках. Кто же у Валечки жених? С кем ее венчают? Ковер увидела она, постланный посредине храма, как для архиерейской службы, на ковре стоит Валя, а с ней рядом — венчающий ее преподобный Серафим Саровский с большой венчальной свечой в левой руке. Валя одна, жениха возле нее нет, что, само собой, лишь усугубило смятение Марии Никитичны. Что ж это такое? Где жених? Кто он? Перед ней, между тем, расступался народ. Проходите, проходите, говорили ей, ваша Валя венчается. Сделав еще несколько шагов, Мария Никитична оказалась лицом к лицу с преподобным. С ласковой улыбкой Серафим дал ей большую, диаконскую свечу и зажег от своей. Где жених? — хотела было спросить у него Мария Никитична, но слова замерли у нее на устах, и она проснулась в счастливых слезах.
3
Матушка ушла в монастырь (или — как она сама говорила — пришла, что, несомненно, куда более отвечает смыслу этого важнейшего в ее жизни решения) в 1952 году. Она тогда была на пороге своего двадцатидвухлетия. Почти пять лет жизни в Луге мы с полным правом можем назвать временем ее стремительного духовного роста. В эти годы в ней окончательно сложился человек, не мыслящий себя вне Церкви, вне православия и в конечном счете вне монастыря, открывающего, по твердому убеждению Вали Трофимовой, самый короткий путь к спасению и дающего ни с чем не сравнимую возможность служения Богу.
На дворе между тем стояла глухая советская пора, и некоторые послабления, которые получила Церковь после войны, вовсе не давали основания говорить о коренном изменении отношения к ней власти, по-прежнему исповедующей беспросветный атеизм. У партийно-советских вождей всех рангов не могли вызывать ни малейшего сочувствия молодые люди, стремившиеся посвятить себя Богу. Юноша или девушка, не пожелавшие участвовать в строительстве мифического коммунизма, а вместо этого избравшие дорогу в монастырь, становились для власти раздражающим и подчас вызывающим озлобление упреком в несостоятельности официальной идеологии. Между советским миром и миром монастыря пролегала тщательно охраняемая властью граница, преодолеть которую было по силам лишь людям, наделенным неколебимой верой и готовностью ко всевозможным жизненным лишениям. Мы говорим об этом не только для того, чтобы уберечь читателей от довольно-таки распространенного соблазна считать послевоенные годы некой день ото дня крепнущей симфонией в отношениях государства и Церкви. У ставшего уже достоянием истории этого времени есть свои достойные и правдивые летописцы, рисующие положение Церкви таким, каким оно было на самом деле: под неусыпным и жестким контролем тайной полиции. Мы же вскользь упомянули о насаждаемом сверху отношении к религии и Церкви в связи с тем, что без должного понимания воздуха эпохи невозможно в полной мере оценить великую дерзость Валентины Трофимовой и — разумеется! — всех тех ее сверстников, настойчиво стучавшихся в двери монастырей Советского Союза, которых вряд ли набралось бы тогда более десятка.
Когда Александр Михайлович Гренков, учитель Липецкого духовного училища, веселый молодой человек, душа общества и всеобщий любимец, расстается с миром и становится насельником Оптиной пустыни, впоследствии светочем русского православия, старцем Амвросием, чтo удерживало его от поступления в монастырь? Только собственные сомнения. «На послед-них почтовых станциях им овладело такое страстное желание вернуться назад, что он привязал себя веревками к тарантасу, чтобы не изменить малодушно своему намерению» (Е. Поселянин. Старец Амвросий. С. 15). Окружавший его мир по крайней мере не испытывал враждебности ни к самому монастырю, ни к стремлению молодого человека стать монахом. Валентина же Алексеевна Трофимова не могла не ощущать сопротивления окружающей среды, быть может, не такого сильного в провинциальной Луге, но тем не менее вынуждавшего ее до поры посвящать в свои намерения далеко не всех. С кем она делилась своей задушевной мечтой? С сестрами, Любовью, Еленой и Елизаветой? Они жили семейной жизнью, были благополучны в супружестве, пестовали детей и судьбу младшей сестры определяли по-своему, полагая для нее благую участь даже не в бухгалтерии, нет, а в воспитании детишек в детском саду или — по примеру Любови Алексеевны — в детском доме. Любовь Алексеевна не без оснований находила у Вали несомненное педагогическое дарование. Еще в Хорошах младшая сестра помогала старшей в детском доме, охотно занималась с ребятишками, играла с ними, учила грамоте и под большим секретом, ведомым только самым близким, читала им молитвы на сон грядущий. Любовь Алексеевна не ошиблась: талант воспитателя у младшей ее сестры был, только сказался он в полной мере в другое время и в другом месте. Ибо игумения Варвара сорок три года несла всю полноту ответственности за судьбы насельниц Пюхтицкого Свято-Успенского монастыря числом, между прочим, более ста пятидесяти душ разного возраста — от совсем молоденьких девушек в связочке до согбенных годами мантийных монахинь. Она, игумения, все эти сорок с лишним лет чуткой и твердой рукой вела монастырь по непредсказуемым путям духовной и непростым дорогам хозяйственной жизни. Так что Любовь Алексеевна была права, угадав в младшенькой прирожденную воспитательницу. Но — не угадала другого, самого главного.
О намерении дочери знала мама, Мария Никитична, и, как мы уже говорили, в одно и то же время и желала, чтобы Валя в своей жизни осуществила ее несбывшуюся мечту, но все-таки надеялась, что случится это совсем нескоро. Алексей Матвеевич, мы полагаем, до поры пребывал в счастливом неведении. В тайну Вали была зато посвящена одна ее близкая подруга.
Оставленные ею воспоминания о жизни в Луге, Казанском храме, где, кстати, они и познакомились, о пении Валентины Трофимовой, вызывавшем невольные слезы и побуждавшем к усердной молитве, о неиссякаемой доброте своей любимой подруги не могут, нам кажется, не отозваться светлым и несколько печальным чувством. Перелистывая страницы ее бесхитростных и потому вызывающих особенное доверие записок, мы видим, сколь непроста была послевоенная жизнь и какие нравственные усилия требовались от человека, чтобы от отчаяния и безысходности не сорваться в пропасть тяжкого греха. Верующему человеку было не то чтобы легче, — нет, ему приходилось бороться с теми же тяготами, но великое его преимущество заключалось в том, что он знал, к кому обратиться за помощью и где обрести утешение. У него был заступник на Небесах, добрый пастырь в храме и братья и сестры во Христе, во всех невзгодах готовые протянуть руку. Автор воспоминаний, молодая мать, потерявшая сына, отчаявшаяся в поисках работы и заработка и оказавшаяся на грани самоубийства, рассказывает о чудесной помощи, которую она получила по своей горячей молитве и по молитвам настоятеля Казанского храма протоиерея Андрея Чуба от преподобного Серафима Саровского, и о незабываемом сердечном участии Валюши Трофимовой. Столь много было в ней прекрасного, читаем мы, что очень скоро все убеждались: эта девушка — особенная. И когда Валя поделилась с ней своим намерением поступить в монастырь, та, поначалу удивившись и даже расстроившись, затем осознала, что на этот путь любимую ее подругу направляет сам Господь.
Откуда же печаль? Вряд ли в наших словах читатель отыщет нечто существенно новое, но все же нельзя не сказать о том щемящем чувстве, с которым мы припоминаем сейчас годы молодости незабвенной Матушки Варвары. Словно бы мы становимся свидетелями иной жизни, которая при всех ее тяготах видится куда более возвышенной и чистой, чем та, какой мы живем теперь. Вправду ли так? Или мы поддаемся искусительному обыкновению полагать все минувшее в превосходных в сравнении с настоящим свойствах и качествах? Нет, нет. Надеемся, нам не изменяет трезвость восприятия как былого, так и сегодняшнего времени. Но там, теперь уже довольно далеко позади, в начале пятидесятых годов прошедшего века в Луге тихим светом любви и доброты просияла Валентина Трофимова, и у нас против всех доводов разума вырывается глубокий вздох. Хотя количество православных монастырей в последнее время выросло в десятки раз; хотя ожили сотни старых храмов и возведены новые; хотя наши соотечественники, повинуясь призванию, могут ныне свободно принимать монашеские обеты, — а все ж нельзя не признать, что из нашей жизни ушло то неповторимое, что воплощала в себе Матушка. Каждая личность своеобразна в сотворившем ее Господе. И ныне есть по нашим монастырям люди высокой духовности, светильники веры, мудрые руководители наших помыслов и поступков. Есть, как не быть! Но подобной ей нет и не будет. И нет и не будет всего того, что составляло ее судьбу, — такой Луги, такого Казанского храма и таких людей рядом.
Полно, скажут нам, и кстати напомнят Екклезиаста: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Екк. 1: 9). Но, признавая проникнутую горькой печалью мудрость проповедника, мы осмелимся тихо прошептать замечательные строки Афанасия Фета: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, / Что жизнь и смерть? А жаль того огня, / Что просиял над целым мирозданьем, / И в ночь идет, и плачет, уходя».
4
В Казанском храме духовником Вали Трофимовой и ее подруги был о. Андрей Чуб, прослуживший у алтаря сначала диаконом, а затем и священником в общей сложности семь десятков (!) лет. В самом начале пятидесятых годов его перевели настоятелем в Преображенский храм поселка Толмачево, в пятнадцати километрах к северу от Луги.
Удивительна история этого небольшого, замечательно ладного, как бы тянущегося ввысь пятикупольного деревянного храма, поставленного на каменном основании. Заметим, что жизнь Матушки оказалась чудесным образом связана с храмами, судьба которых так или иначе отражала русскую судьбу, высокую, прекрасную и трагичную, и в которых столь многое отзывается сердцу, любящему свое Отечество. Будь то Казанская церковь в Чудове, Ильинский храм неподалеку от Хорошей, Казанская церковь в Луге — везде мы обнаруживаем частицы русского неба, везде мы встречаем драгоценные россыпи свидетельств о цветении отечественной культуры и об устремленности русского человека в лучших проявлениях его души и разума к Вечности.
Читатель нашего повествования, наверное, вспомнит представленный в Русском музее Санкт-Петербурга чудесный портрет двух подростков, мальчика и девочку, разглядывающих сине-красно-черную бабочку. Девочка смотрит с едва заметной грустью, мальчик — с живым интересом. Написал их Павел Федотов, дивный художник, с любовью и тонкой усмешкой запечатлевший на своих полотнах русскую жизнь первой половины XIX века. Мальчик и девочка, брат и сестра, — дети петербургского купца 1-й гильдии Ивана Федоровича Жербина, награжденного орденом Св. Анны и получившего дворянство. Федя, его сын, впоследствии генерал-лейтенант Федор Иванович Жербин, общественный деятель, предводитель дворянства Лужского уезда, в 1883 году купил почти сорок гектаров земли почти у самой реки Луги и устроил здесь красивейшее имение. В соседнем имении снимал дачу М. Е. Салтыков-Щедрин, еще чуть дальше поселился знаменитый пейзажист И. И. Шишкин — имена, составляющие гордость русской культуры. Федор же Иванович Жербин решил построить в имении церковь — и в 1899 году храм во имя Преображения Господня был освящен. Федор Иванович завещал капитал на поддержание церкви в достойном виде, но в стране победившего социализма сбережения царского генерала испарились яко дым. Красоту храма поддерживала лепта прихожан из Толмачева и Луги, пока власть не решила покончить с этим безобразием: в 1937 году Преображенская церковь была закрыта. Закрывали навсегда — но человек предполагает, а Господь располагает. В сорок первом — при захвативших Толмачево немцах — богослужения возобновились и не прекращались уже до нашего времени, когда в год своего столетия от случайной искры деревянная церковь сгорела до каменного своего основания.
Известие об этом глубоко опечалило Матушку. Сколько прекрасных, трогательных воспоминаний навевал ей толмачевский храм! Не блиставший дорогим убранством, он как-то особенно располагал сердце к горячей молитве. Вызвано ли это было проникновенным служением о. Андрея; или умилительным пением хора, состоявшего из трех, весьма пожилых женщин, от юности своей связавших себя с храмом Божиим; или невольно возникавшими в воображении картинами древних катакомбных церквей, где собирались для совместной молитвы люди, знавшие и помнившие тех, кто свидетельствовал им о земной жизни, казни, воскрешении Спасителя и ожидаемой парусии, — тут, скорее всего, все было сплавлено в молитвенном переживании, что и порождало ощущение нерасторжимого единства и с этим бедным храмом, и с седобородым иереем, и с певчими, и с теснившимся вокруг народом, и с православными храмами по всей России, по всей земле, во все времена и эпохи. Это и было то самое «единство веры и познания Сына Божия» (Еф. 4: 13), через которое и совершается облечение «в нового человека, созданного по Богу, в праведности и святости истины» (Еф. 4: 24).
Много лет спустя в Риме, в городе, где, как в ларце — драгоценности, многие века бережно сохранялись первохристианские святыни, Матушка побывала в катакомбах Присциллы. Рассматривая словно бы проступившие из серо-желто-розового тумана изображения Моисея, прикосновением жезла исторгающего воду из скалы, Пресвятой Девы с Младенцем, Доброго Пастыря с овечкой на раменах и двумя овцами слева и справа, с благоговением прикасаясь рукой к стенам, хранящим холод тысячелетий, поклоняясь мощам мучеников, она переживала сложное и вряд ли до конца объяснимое чувство. Мы можем лишь предположить, что это было иногда овладевающее человеком ощущение нерасторжимого единства времени. Дни бегут, складываются в недели, месяцы и годы, до самого неба возвышаются позади нас исполинские горы столетий, — но звучавший некогда в катакомбах голос апостола Петра звучит и поныне, и произнесенное здесь им слово о Христе, распятом и воскресшем, и сегодня отзывается в наших сердцах. «Ибо всякая плоть — как трава, и всякая слава человеческая — как цвет на траве: засохла трава, и цвет ее опал; но слово Господне пребывает вовек; а это есть то слово, которое вам проповедано» (1 Петр. 1: 24—25). И что было сказано в катакомбах древнего Рима, то вновь и вновь оживает в устах православных пастырей в Чудово, Луге, Толмачево, в Успенском храме Пюхтицкого монастыря — повсюду, где славится всечестное и всехвальное имя Господа и Спаса нашего Иисуса Христа. До поры, пока время движется, оно совершает свой путь вкруг главного события всей человеческой истории — пришествия в мир Сына Божия. Вот почему молитва в катакомбах или молитва в бедном православном храме поселка Толмачево близ Луги имеют один исток и, будучи отделены друг от друга в общепринятом времени на века и века, во времени Церкви пребывают и будут пребывать вместе до скончания века.
У о. Андрея Чуба был сын, Михаил, человек огромной одаренности, полиглот, историк церкви, богослов, ставший архиереем и скончавшийся в 1985 году архиепископом Тамбовским и Мичуринским. И о. Андрей и его сын, в ту пору пресвитер храма Ленинградской духовной академии во имя апостола и евангелиста Иоанна Богослова, близко знали всех Трофимовых и, само собой, знали о стремлении Вали всецело посвятить себя Богу и уйти в монастырь. Относились они к этому по-разному. Будущий архиерей в сомнении качал головой и указывал на тяготы монастырской жизни, которые вполне могут оказаться непосильными для молодой девушки. Тяжкий труд, вздыхал он. Валя отвечала, что никакой работы не боится. Отец Андрей, напротив, ее всячески поддерживал. «Не бойся, Валечка, ничего не бойся, — говорил он. — Выбрала путь — иди, не оглядывайся. Никто, — о. Андрей укреплял решимость девушки словами Господа, — возложивший руку на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для царства Божия». И шутил: «А износишь, Валюша, подрясничек, не печалься — я тебе свой пришлю».
Так, в собеседованиях, они иногда прогуливались вчетвером по Киев-ской улице в Луге: два Чуба, отец и сын, Валюша и Мария Никитична, не без тревожного чувства внимавшая священникам. Киевская улица упиралась в Горную, за ней начинались и тянулись далеко на север леса с озерами и быстрыми речками — и там, вдали, все было так же таинственно, как новая жизнь, которую выбрала для себя Валентина Трофимова. Что ждет ее за монастырскими стенами, она не могла представить с достоверной точностью. Но всем сердцем чувствовала, что истинную полноту жизни может обрести только в монастыре.
5
И снова мы поведем речь о знаменательных пересечениях судеб, о чудесных нетленных нитях, из которых соткана ткань русской истории и которые вплетены в жизнь Матушки Варвары. Весьма бережно относясь к слову «промыслительно», мы тем не менее рискнем прибегнуть к нему, дабы читатель глубже уяснил, что Валентине Трофимовой было предначертано Небом стать великой игуменией нашего Отечества. Она впитывала в себя все лучшее, чем щедро делились с ней встречавшиеся ей люди высокой духовности, усваивала — и зачастую даже неосознанно, наподобие плодородной земли, вбирающей в себя благодатную влагу, чтобы в свой срок принести в дар миру богатый урожай, — мудрые уроки веры, надежды и любви, и все с большей и непреложной отчетливостью в шуме мимотекущей жизни различала обращенный к ней призыв Бога. Господь звал ее к самому высокому изо всех мыслимых служений — к монашескому житию, углубленной молитве за всех и за себя, к послушанию и труду, подобному молитве. Спустя много лет, читая и перечитывая «Жизнеописания отечественных подвижников благочестия 18 и 19 веков», Матушка отметила восклицательным знаком следующие слова о Кашинской игумении Аполлинарии (в схиме Амвросии), слова, несомненно отвечающие ее, Пюхтицкой игумении, представлениям и размышлениям о задачах монастырской жизни. «Чутким сердцем своим и глубоко-верующей душою она понимала подлинные задачи современной монастыр-ской жизни, знала ее недуги и всегда чувствовала в себе силу к идейной духовной деятельности, к которой имела призвание с малолетства и в которой она воодушевляема была указаниями, советами и благословением великих столпов Церкви православной, начиная от святителя московского митрополита Филарета и кончая Оптинским Амвросием и Иоанном Кронштадт-ским» (том дополнительный, часть первая. М., 1912. С. 444).
Так вот — о пересечениях судеб.
В Луге в хоре церкви Казанской иконы Божией Матери вместе с Валей пела обладательница звучного альта Надежда Ивановна Окунева. Надежда Ивановна была племянницей Таисии (Солоповой), игумении Леушинского Иоанно-Предтеченского монастыря, в конце XIX — начале XX века стоявшего в одном ряду со знаменитыми на всю Россию женскими обителями в Дивеево (произнесли: «Дивеево», и в памяти тотчас возникает светлый и навсегда чтимый образ основателя обители, преподобного Серафима) и Шамордино, любимым созданием преподобного Амвросия Оптинского.
Дивеево, Шамордино, Леушино, три великие «женские лавры» России, бытие которых было прервано страшными событиями XX века — для Серафимо-Дивеевского и Казанского Амвросиева монастырей на время, хотя и растянувшееся почти на семь десятилетий, для Леушинского — может быть, навсегда. Как сказочный град Китеж, он ушел под воды рукотворного Рыбинского моря, но есть поверие, что с приближением последних времен он явится снова во всем сиянии своей красоты. (И вместе с ним в водах этого страшного потопа скрылись старинный русский город Молога, сотни деревень, церквей, монастыри: Кассиано-Угличский, Покровский, Троицкий Калязинский, Югская Дорофеева пустынь — огромный кусок земли нашего Отечества. Так и рвется из груди вопль: зачем?! Матушка в ответ лишь скорб-но пожимала плечами.)
Погашены были светильники в Дивеево и Шамордино, угасла свеча Леушино — но неугасимо горел свет Пюхтицы, словно бы скрывшейся в другом государстве от безжалостной к вере железной руки советской власти.
Подобно бусинам на четках, будем перебирать и далее знаменательные совпадения, показывающие нам глубочайшие корни, которыми Матушка была связана с самыми сокровенными пластами русской религиозной жизни. Если помните, мама игумении Варвары, Мария Никитична, мечтала о Знамен-ском Званском монастыре; Таисия же (Солопова) была монахиней этой обители, из которой по благословению митрополита Санкт-Петербургского и Новгородского Исидора (Никольского) в 1881 году пришла игуменией в Леушино. Игумения Таисия была деятельной сотрудницей святого праведного Иоанна Кронштадтского, о чем, в частности, свидетельствует их переписка, а также написанная ею книга «Отец протоиерей Иоанн Ильич Сергеев как пастырь»; о. Иоанн был у истоков создания Пюхтицкой обители и до самой своей кончины оказывал монастырю бесценную духовную поддержку и не оставлял материальной помощью. Вот в высшей степени трогательные строки из его последнего, незадолго до упокоения, письма пюхтицкой игумении Алексее: «Да не оскудеет обитель ваша до скончания века по молитвам и предстательству Царицы Небесной — в Ея Пречистых руках все сокровища небесныя и земныя».
Право, захватывает дух, едва вообразишь себе те провода высокого — высочайшего! — религиозного напряжения, которыми судьба Матушки была так или иначе соединена с судьбами великих деятелей русского православия. И ныне, окидывая любящим и внимательным взором жизненный путь игумении Варвары, высоту ее помыслов, ее молитвенное иноческое служение, плодотворность понесенных ею трудов, — не вправе ли мы утверждать, что на христианском небосклоне ее звезда не затерялась среди тех, что светят нам согревающим и ободряющим светом? Да, она — в отличие, скажем, от игумении Таисии — не оставила после себя написанных книг. Что ж, может быть, она не чувствовала к этому занятию склонности или с присущей ей скромностью полагала, что это послушание не для нее. В конце концов, «по данной нам благодати, имеем различные служения» (Рим. 12: 6). По слову апостола, Матушка учила, увещевала, раздавала, благотворила и с усердием начальствовала. А главное — всех любила непритворной любовью.
Но продолжим.
В Санкт-Петербурге, на берегу речки Карповки, в 1902 году о. Иоанном Кронштадтским был основан Иоанновский монастырь. Здесь в 1908 году святой праведный батюшка был погребен в усыпальнице — но при советской власти монастырь был закрыт, сестры отправлены в места не столь отдаленные, а вход в усыпальницу замурован. У власти была поистине маниакальное стремление уничтожить в народе память о его святых заступниках. Однако — и нам уже приходилось говорить об этом — в конечном счете не только и не столько человек творит историю. «Многие ищут благосклонного лица правителя, но судьба человека — от Господа» (Притч. 29: 26). Осмелимся прибавить — и судьба страны тоже в руках Господа.
В октябре 1989-го Матушка и ее неизменная спутница по монашеской жизни, казначея Пюхтицкого монастыря м. Георгия (Щукина) были в Москве. Отмечалось четырехсотлетие установления Патриаршества в Русской православной церкви, в Свято-Даниловом монастыре три дня заседал Архиерейский собор, оставшийся в истории своим определением прославить в лике святых Московских Патриархов Иова и Тихона, в Успенском соборе Кремля новопрославленным святым был отслужен молебен…
В ту пору Матушке уже были несколько утомительны такого рода события — само собой, не по их внутренней, духовной сути, а по всегда свойственному им многолюдью, некоей праздничной суете и необходимой, но вызывающей излишнюю напряженность публичности. Она все-таки была преимущественно насельницей монастыря, верной послушницей его Небесной Хозяйки, человеком, по глубинной сути своей чрезвычайно простым, кому, однако, незаурядный ум, проницательность и природная воспитанность придавали силы свободно держаться в любом обществе. Но это так, к слову. А тогда, в восемьдесят девятом, торжества продолжались в Троице-Сергиевой лавре. В академическом храме Лавры на Покров служил высокопреосвященнейший Алексий, в ту пору — митрополит Ленинградский и Новгородский, управляющий Эстонской епархией, два года спустя возведенный на первосвятительский престол Русской православной церкви. И какую же невероятную, ошеломляющую, радостную новость сообщил он Матушке после литургии!
Точнее говоря, он начал с вопроса. Как Матушка смотрит на то, что у Пюхтицкого монастыря будет свое подворье? Само собой, на лице игумении отобразилось самое искреннее изумление. Вполне удовлетворившись произведенным впечатлением и выдержав достойную паузу, владыка уточнил: в Ленинграде. Боже! Да ведь было, было в Петербурге Пюхтицкое подворье — на Васильевском острове, на углу Среднегаванского проспекта, где высилась стройная церковь Тихвинской иконы Божией Матери, в советское время обезглавленная и отданная под магазин. Неужто там, на старом месте? У владыки уже готов был ответ — в виде ключей, которые он вручил Матушке.
Это были ключи от Иоанновского монастыря на Карповке.
Здание монастыря, замечательная базилика с благородным византийским обликом, было передано Церкви для устройства в нем подворья Пюхтицкой обители. Пусть разоренное временными постояльцами, пусть пока не все, пусть пока лишь часть его — но зато именно та часть, где находился нижний храм во имя Преподобного Иоанна Рыльского, небесного покровителя о. Иоанна Кронштадтского, и подвальное помещение с храмом-усыпальницей. Надо ли говорить, сколь велико было душевное волнение Матушки, с юных лет преданной почитательницы отца Иоанна, впитавшей в себя не раз прочитанные от корки до корки его «Путь к Богу», «В мире молитвы», «Моя жизнь во Христе», ежедневно вспоминавшей дорогого Батюшку в молитве и в последние годы каждый день видевшей светлый его облик на прекрасном портрете, помещенном в приемной (она же столовая) игуменского дома в Пюхтице. И вот теперь промыслом Божиим ее духовное единение с великим молитвенником приобретало новое качество. Ей выпадала возможность деятельными трудами послужить восстановлению основанного о. Иоанном монастыря и тем самым еще тесней связать его с любимой им Пюхтицей.
В программе торжеств был еще праздничный концерт в Большом театре, но охватившее Матушку и м. Георгию волнение было таково, что, испросив благословение у владыки Алексия, они в тот же вечер уехали в Ленинград. Постарайтесь, услышали они на прощание от владыки, привести храм в порядок к первому ноября, к памяти Иоанна Рыльского и ко дню Ангела о. Иоанна Кронштадтского. Таким образом, в распоряжении Матушки оставалось чуть более двух недель, и теперь, надо полагать, одна только мысль владела ею: скорее! как можно скорее!
У нас сейчас, если позволительно так выразиться, некое раздвоение в наших размышлениях о духовном настроении игумении Варвары в те дни. С одной стороны, она уже двадцать один год управляла монастырем и с ее Богом данным дарованием стала отменным руководителем совсем немалого и сложного хозяйства. Еще до отправления «Красной стрелы» она звонила в Пюхтицу, просила умелого столяра, диакона Владимира Анисимова незамедлительно выехать в Питер, прикидывала, кого из рабочих надо будет позвать в подмогу, к кому можно обратиться за помощью в Ленинграде, — словом, вступила в привычную для себя колею. С другой стороны, она не могла не думать, что становится отчасти наследницей о. Иоанна Кронштадт-ского и что это столь внезапно полученное богатство накладывает на нее особую ответственность перед памятью дорогого Батюшки. Отец Иоанн был сердечно привязан к Иоанновскому монастырю, и, конечно же, пребывая на Небесах, он немало печалился, взирая на разорение своего детища. И как было не постараться порадеть его памяти, утешить его печаль и своим усердием словно бы промолвить ему: прими, бесценный наш молитвенник и наставник, наше тебе скромное приношение в образе возрожденной монашеской жизни в созданной тобой обители!
Не
станем передавать подробности той изнурительной, но вместе с тем радостной
работы, которая по приезде Матушки в Питер закипела на
Карповке. Скажем лишь, что, после нескольких
неудачных попыток открыв наконец одну из дверей, игумения и ее спутники, как ни готовы были застать всеобщую
разруху, все ж были до глубины сердца поражены представшей их глазам картиной
ужаснейшего разорения. Поистине, они увидели «мерзость запустения… стоящую
на святом месте» (Мф. 24: 15). Но — глаза боятся,
руки делают. И прибывшие из Пюхтицы сестры монастыря
и рабочие, семинаристы, присланные ректором Духовной академии, верующие,
сберегшие молитвенную память об отце Иоанне и теперь,
при первых признаках возрождения его обители, явившиеся приложить труд и
сердце к восстановлению храма, — все днем и ночью с молитвой несли выпавшее им
послушание. Матушка переживала в те дни удивительный духовный подъем. На ее
глазах ломали прогнившие доски пола, вывозили груды хлама и мусора, определяли
место, где стоял иконостас, а в алтаре — престол, открывали вход в
храм-усыпальницу, отчищали, отскребали, отмывали… Поднялся
новый иконостас с иконами, написанными пюхтицким
диаконом Борисом Муртазовым; поставлены были престол
и жертвенник и, как подобает, облачены
в одежды, сшитые искусными руками пюхтицких сестер; и
появилась небесного цвета завеса для Царских врат и занавески для окон. Дни
бежали, к ночи Матушка валилась с ног от усталости, а ранним утром вставала,
словно омытая живой водой, с крепкой уверенностью, что все будет готово к
сроку, первого ноября храм будет освящен и под его сводами впервые после
многолетнего перерыва прозвучат песнопения Божественной литургии.
Так все и случилось. «Воля и труд человека дивные дива творят», — написал земляк Матушки по его чудовскому житью-бытью Николай Алексеевич Некрасов в трогательной поэме «Дедушка». Жаль, не добавил: и прежде всего — молитва.
В Луге Валентина Трофимова, сама о том не думая, день ото дня продолжала копить для себя сокровища нетленные. Надежда Ивановна Окунева, то ли почувствовав, то ли угадав, какую цель поставила себе в жизни Валя, подарила ей книгу своей тети, игумении Таисии. Называлась книга «Записки игумении», издана была в 1916 году Леушинским монастырем, и уже от одного этого могло затрепетать сердце. Сколько раз с той поры Валя, а уж потом монахиня и игумения Варвара перечитывала «Записки» — трудно сказать. Во всяком случае, это была одна из ее настольных книг, в которой она всегда находила духовное утешение и поддержку — особенно, мы полагаем, в годы ее игуменского служения. Ибо кто представляет себе жизнь в монастыре неким подобием безупречного лада, мира и согласия, царящих среди его обитателей, тот несколько заблуждается. Конечно, в высшем смысле, в общей устремленности к молитве и глубоком желании стяжать себе оправдание на Страшном судище Христовом и доброго ответа на самые главные вопросы своего земного бытия, — в этом монастырь являет собой безусловное единство. Однако в монастырских стенах живут бок о бок самые разные люди со своими привычками, склонностями, особенностями своей натуры, подчас, мягко говоря, достаточно далекими от хрестоматийного образа смиренного молитвенника. Ведь и у Сергия Радонежского случались подчас мучительные нелады с братией, и Серафим Саровский много терпел и от некоторых насельников Сарова, и от настоятеля… Вспомним хотя бы злобные наветы на него в связи с созданием «Мельничной общинки» или с якобы попущенными им хищениями строительного леса. Довелось и Матушке испить из горькой сей чаши.
Поверьте, у нас нет ни малейшего желания внести в наше повествование нечто такое, что дало бы недоброжелателям повод с недобрым чувством указать на монастырское житье-бытье — а! гляньте, какие они там собрались! Если бы игумения Таисия руководствовалась такими соображениями, то она ни словом бы не обмолвилась ни о несправедливости настоятельницы Тихвинского Введенского монастыря, ни о «колких и едких оскорблениях со стороны матери-игумении» Званско-Знаменского монастыря, ни о мучившей ее ужасной вражде купеческого семейства Максимовых в Леушино. Как она страдала, Таисия, человек высокой духовной жизни, но и как откровенно написала обо всем этом в своей книге, о которой о. Иоанн Кронштадтский отозвался так: «дивно, прекрасно, божественно». «Вообще, — читаем мы в └Записках“, — горькую чашу пила я в этой должности — казначеи (Званско-Знаменского монастыря. — А. Н.); нередко боялась я вовсе лишиться рассудка, когда, углубившись в суть всего настоящего, не понимала причины или цели всех неправд человеческих и ужасавших меня поступков». Что ее укрепляло? Одна мысль, одно чувство: все терпеть надо, Господи, ради Твоего Креста. Она, собственно, и взялась за перо, чтобы поделиться своим опытом противостояния действиям врага рода человеческого и чтобы «принести пользу инокиням, ибо все мы недугуем одними общими нам язвами скорбей и немощей наших». И мы вправе предположить, что «Записки» немало помогли Матушке Варваре в испытаниях, тяготах и горестях — этих неизбежных спутниках любой жизни, а жизни иноческой — особенно. Наверное же, она вспоминала Таисию, когда приходилось превозмогать власто-любивое самомнение одного из служивших в монастыре священников, настойчиво внушавшего сестрам, что дело игумении — валенки раздавать, а к духовному воспитанию насельниц она может и вовсе не касаться. Непередаваемо тяжко было Матушке от упорных, с недобрым умыслом распускаемых слухов, что теперь, когда Эстония стала самостоятельным государством, православие в этой стране рухнет, а монастырь захватят католики. (Почему, кстати, католики? Впрочем, клевета валит кулем, чтобы, не брезгуя ничем, добиться своих целей — в данном случае подрубить устои обители на Богородичной горе.) Угнетали ее не имевшие под собой никакого основания разговоры, что будто бы она продала одному семейству кусок монастырской земли. Особенную низость этим сплетням придавал заключавшийся в них намек на ее корыстный интерес. О ней-то — и такие оскорбительные небылицы? О ней, игумении-строительнице, четыре десятилетия верой и правдой служившей Пюхтице и главный отчет в своих действиях всегда дававшей Небесной Хозяйке обители? О ней — монахине по призванию, монахине до сокровеннейших глубин души, монахине, всю жизнь копившей себе сокровища на Небесах? Клевета может убить человека, но, слава Богу, Матушка сознавала, Кому она служит и какой тяжести несет она Крест. Это было ей щитом, благодаря которому, измученная болезнями, она смогла буквально до последнего вздоха исполнять свое послушание. Матушка вполне могла отнести к себе горькие, но исполненные благородства и смирения слова игумении Таисии: «Крест ненависти и зависти ко мне людской есть спутник всей моей уже и теперь долголетней жизни; но, думаю, он доведет до могилы меня, то есть будет неизменным моим спутником, О, зато он станет над моей могилой не только как обычное украшение христианских могил, но и как символ крестоношения погребенной под ним, как неотъемлемая принадлежность моя».
Скажем еще, что певшая вместе с Валей Трофимовой на хорах Казан-ской церкви в Луге Надежда Ивановна Окунева была не только родной племянницей игумении Таисии (Солоповой), но и вдовой замечательного священника, духовного сына о. Иоанна Кронштадтского, последнего настоятеля Иоанно-Богословского подворья Леушинского монастыря Федора Федоровича Окунева. В 1931 году храм закрыли; шесть лет спустя арестовали о. Федора и в январе 1938-го расстреляли — в числе бессудно казненных в Ленинграде в одном лишь тридцать восьмом 20 769 наших соотечественников.
Теперь — мы надеемся — нам в какой-то мере удалось показать, сколь глубоко Матушка была связана с православной Россией и сколь естественно было для нее пребывание в Церкви. Следуя своему призванию, она словно бы восходила по ступеням духовной жизни. Верными спутниками и чуткими проводниками ее были все те, о ком мы по необходимости кратко упомянули в нашем повествовании, кто незримо благословил ее монашество, укреплял ее в заботах, печалях и скорбях ее сорокатрехлетнего игуменства и с чьей бесценной поддержкой она донесла свой крест до последнего дня.
До последнего вздоха.
До могилы на монастырском кладбище у церкви во имя Святителя Николая и совсем неподалеку от древнего дуба, который отец Иоанн Кронштадтский называл «мамврийским».
6
Стремление
в монастырь мало-помалу все сильней охватывало помыслы и душу Вали Трофимовой.
Все размышления по крайней мере послед-них лет ее
жизни в Луге так или иначе были связаны с монашеством. Нет, вопрос, как мы
понимаем, был не в том: уходить из мира или оставаться, принимать монашеские
обеты или жить, как прежде, — с Богом и с церковью, но без непосильных зароков.
В главном Вале все было ясно: мона-стырь. Но всегда и со всеми бывает:
недостает еще одного сердечного разговора, крохотного толчка, последнего
напутственного слова. И тут, в Луге, на хорах церкви, она услышала упоминание о
старце святой жизни, отце Серафиме из Вырицы. Сердце
стукнуло: к нему! И Вырица, слава Богу, не край
света. Надо было рано поутру сесть в поезд, доехать до
Ленинграда,
с Балтийского вокзала перебраться на Витебский, и оттуда на пригородном поезде
прямиком до Вырицы. Мария Никитична поездку
благословила, и Валя отправилась в путь.
На станции едва ли не первый же встречный объяснил ей, как найти батюшку.
Было начало июня. Светло зеленели березки, будто заблудившиеся среди здешних могучих елей; тихо шумели раскидистыми своими шапками высоченные вековые сосны. Благословенное место! Неподалеку неспешно нес свои прохладные воды Оредеж в берегах то низких, травянистых, то в высоких, скалистых, светло-коричневых; поднимались вокруг темные хвойные леса; свежий воздух был напоен запахами разгорающегося лета. Валя шла по застроенным деревянными дачами тихим улицам, миновала церковь — тоже деревянную, с высоким шатровым куполом, и от нее повернула налево, к Майскому проспекту. Там, сказали ей, в доме 39, и жил отец Серафим.
Знала ли она, с кем хотела встретиться?
Мы думаем, что и о. Андрей Чуб, и Надежда Ивановна Окунева, и другие, близко знакомые Вале Трофимовой люди многое рассказали ей об иеромонахе Серафиме (Муравьеве). В ту пору до его прославления оставалось еще полвека, но православный народ уже видел в нем святого. Русскому сознанию, русскому сердцу вообще близок и дорог человек, отказывающийся от земного богатства, благополучия, семейной жизни и становящийся частью того, что действительно представляет собой Святую Русь. Ибо Святая Русь, по замечанию глубокого мыслителя и историка русской культуры Георгия Федотова, это не весь народ (как бы ни было нам обидно), и тем паче — государство, превозношение которого есть признак духовного морока, а выдающиеся по своей вере во Христа, своей религиозности люди. Сонм святых. Подлинная Святая Русь.
Был успешный купец Василий Муравьев, торговал пушниной в России (два больших магазина располагались, в частности, на Гороховой, в Санкт-Петербурге) и за рубежом, женился, растил сына, купил обширный дом неподалеку от Царского Села, в Тярлево, — но в 1920 году распродал все свое движимое и недвижимое, щедро наделил служащих, а главный капитал пожертвовал монастырям, в том числе Александро-Невской лавре, послушником которой вскоре стал. (Ольга Ивановна, его жена, стала насельницей Воскресенского Новодевичьего монастыря с именем Христина, а позднее, в схиме, — Серафима.) Монашество было сокровенной — еще с отрочества — мечтой Василия Николаевича Муравьева, и, нимало не колеблясь, не раздумывая о собственной безопасности, он осуществил ее в самое страшное для Русской православной церкви время — в опустившуюся на Россию долгую ночь гонений за веру. Монашеский постриг — с именем Варнава — он принял в том же двадцатом году, год спустя стал иеродиаконом и затем — иеромонахом. Хотя бы в силу того, что в этом повествовании мы не раз обращались к теме несметного наследства русского православия, в обладание которым вступила монахиня, а затем игумения Варвара, особо отметим, что в иеромонахи о. Варнаву рукоположил митрополит Петроградский и Гдов-ский Вениамин (Казанский), недолгое время спустя осужденный так называемым революционным трибуналом и в августе 1922-го расстрелянный, скорее всего, на Ржевском артиллерийском полигоне под Петербургом. Там же, надо полагать, нашел он и место своего последнего упокоения, а на Никольском кладбище Александро-Невской лавры можно поклониться кресту, поставленному на символической могиле святителя и мученика.
Отец Варнава был духовником Александро-Невской лавры, принял схиму с именем Серафим, а с 1934 года поселился в Вырице. В прожитые им восемьдесят три года вместилось поистине огромное содержание. В его судьбе мы находим не только умирание для одной жизни, успешного предпринимателя и доброго семьянина, и воскрешение для другой, монаха и молитвенника. Он пережил гонения на Церковь, гибель сына, по ложному обвинению расстрелянного в 1941 году в Свердловске, немецкую оккупацию, кончину дорогой ему спутницы, некогда бывшей ему супругой, а затем ставшей сест-рой, схимонахини Серафимы, но мы вряд ли погрешим против истины, когда скажем, что все главное все-таки совершалось не вне, а внутри о. Серафима, в его сердце и в его душе. По мере углубления в молитву, сведения почти на нет притязаний тела и стяжания все большего духовного просветления он обрел то невыразимое словами состояние, какое отличает человека святой жизни и какое дает ему и великие силы, и неоспоримое право созерцать отверстое Небо, собеседовать с ангелами и прозревать нашу жизнь во всех ее больших и малых поворотах.
Вот к кому шла и пришла Валя Трофимова.
Она увидела огороженный невысоким забором просторный участок, распахнутую калитку и двухэтажный деревянный с мезонином дом, у крыльца которого стояли несколько человек. Надо было спросить — здесь ли живет батюшка Серафим, и она не без робости спросила. Ей в ответ кивнули: здесь. Валя поднялась по ступенькам крыльца, постучала. Дверь отворили, и она оказалась на веранде, где, как в переполненном трамвае, теснился народ, все больше пожилые женщины. Теперь она спросила, можно ли попасть к батюшке. Кто-то указал ей на записочку, прикрепленную к двери, ведущей в комнаты. «Отец Серафим болен. Просьба не беспокоить». Как она огорчилась! Неужто придется отправиться восвояси ни с чем? А тут еще все вокруг тихими голосами принялись ей втолковывать, что ждут здесь давно: иные — с утра, а иные — второй и даже третий день. И бабушка рядом вздохнула, что ей хотя бы какой-нибудь ответ получить на свой во-прос от отца Серафима. Может, келейница передаст что-нибудь. Или сам батюшка два слова ей напишет. Валя растерялась. Что было ей делать? Уехать? Но ведь вот она, заветная дверь, отделяющая ее от батюшки, который уже стал ей необыкновенно дорог и к которому она стремилась всей душой! Однако рука не поднималась, чтобы постучать. «Матерь Божия! — взмолилась она. — Помоги!»
Мы отчетливо сознаем, что среди читателей нашего повествования наверняка найдется некто, у кого достоверность нижеследующего вызовет уйму вопросов. Что ж, и Фома неверующий воскликнул: «Господь мой и Бог мой!» (Ин. 20: 28) — лишь после того, как вложил свои персты в раны от гвоздей на теле Спасителя. У нас же есть свидетельства, правдивость которых не может быть подвергнута даже малейшему сомнению. Принадлежат они самой Матушке, на всю жизнь, вплоть до самых незначительных, казалось бы, подробностей, запомнившей свою поездку в Вырицу, дом, где жил преподобный, и будто чудом распахнувшуюся перед ней дверь, и тогдашней келейнице о. Серафима, м. Анне, впоследствии поступившей в Пюхтицкий Свято-Успенский женский монастырь и встретившей милую скромницу Валю Трофимову игуменией Варварой. Вообще, здесь, вероятно, следует напомнить, что далеко не все в нашей жизни может быть поверено силами только разума. За пределами познанного лежит неисследимое и необъятное пространство, частью которого является святость во всем многообразии своих проявлений. Мы не можем рационально объяснить, но можем с благоговением принять, к примеру, явление Богородицы к преподобному Серафиму Саровскому, или исходящий от него во время беседы с Мотовиловым свет, «ослепительный, простирающийся далеко, на несколько сажен кругом, и озаряющий ярким блеском своим и снежную пелену, покрывающую поляну, и снежную крупу, осыпающую сверху и меня, и великого старца», или совершенные о. Иоанном Кронштадтским исцеления тяжело, а то и смертельно больных людей. Отнесемся с таким же благоговением ко всему случившемуся с Матушкой в Вырице, в доме преподобного Серафима.
И примем как некую непреложную данность, что взыскующий голос Валиного сердца достиг слуха Пресвятой Богородицы. Разве не об этом — заметим здесь — говорит нам Евангелие: «И Я скажу вам: просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам» (Лк. 11: 9)? А оттуда, с Небес, подобно отраженному лучу света, упал в келью отца Серафима. Тот незамедлительно послал на веранду монахиню. Она вышла и спросила: «Кто здесь из Луги?» Все было настолько неожиданно, что смысл ее слов не сразу дошел до Вали. И — как все — она даже оглянулась по сторонам, словно бы пытаясь угадать, кто приехал к старцу из Луги. Монахиня снова сказала: «Кто из Луги? Девушка из Луги, проходите к батюшке». И только тут наконец она сообразила, что девушка из Луги — это она, это о ней спрашивает вышедшая на веранду высокая монахиня и это ее призывает к себе старец. Она шагнула к двери — и вошла.
Вслед за монахиней, ласково сказавшей: «Пойдем, деточка», Валя двинулась по коридору — туда, где была келья старца. Она переступила порог и оказалась в небольшой комнате с выходящими в сад окнами и иконами, занимавшими весь правый угол. Слева на кровати, слегка приподнявшись на подушках, лежал старец в схимническом остроконечном куколе с крестами, в схиме и с наперсным крестом. «Иди, иди, — шепнула монахиня. — И возле кровати встань на коленочки. Тебя батюшка лучше будет слышать». Валя сделала два шага и возле кровати опустилась на колени. Теперь она была совсем близко от старца и, протянув руку, могла коснуться его руки. Она видела бледное, со впавшими щеками лицо о. Серафима, чувствовала внимательный взгляд его серых глаз и в счастливом смятении понимала, что он читает в ее сердце, будто в раскрытой книге.
В ту пору ей оставалось два месяца до восемнадцати лет. Размышляя о стечении обстоятельств, приведших Валю Трофимову в Вырицу к отцу Серафиму, мы не можем не обратить внимания, что ее словно вела к нему некая направляющая сила. Мы вправе даже предположить, что не только Матушка в своем духовном росте приближалась к Богу, но и Господь сообразно с ее устремлениями устраивал ей встречу с людьми, в жизни и судьбе которых мы различаем несомненное действие Святого Духа. Жизненное неустройство многих из нас обусловлено не только тем, что в нужное время, особенно в юности, мы не повстречали тех, кто мог бы направить нас по единственно верному пути. Беда еще и в том, что мы сами не очень-то жаждем встреч, после которых нам стало бы ясно, что жить, как прежде, — нельзя, что надо менять свою жизнь, уходить с широких проторенных дорог на узкий и трудный путь спасения. Нам воздается по усилиям нашего сердца, соответственно нашим неотступным молитвам. Валя просила с упорством изголодавшегося и с настойчивостью жаждущего — и оказалась рядом с человеком высокой — нет, высочайшей! — духовной жизни, ставшим пророком судеб нашего Отечества, великим молитвенником, все страшные военные годы возносившим к Небесам молитву о спасении России, неустанным утешителем скорбящих, бедствующих, вопрошающих, всех, кто приходил к нему за советом и помощью. Бывали дни, когда к нему являлось до сотни человек, — и среди них оказалась однажды Валентина Трофимова.
Валя стояла на коленях рядом с узкой железной кроватью старца и не могла промолвить ни слова. Она молча смотрела на светлое его лицо и не столько понимала, сколько всем своим трепещущим сердцем чувствовала, что в ее жизни происходит нечто необыкновенно важное. Он первым нарушил молчание. «Деточка, — ласково спросил о. Серафим, — а с чем ты ко мне приехала? Тебе что-нибудь надо?» Что она могла сказать? Как объяснить, зачем она приехала? Как в бедном слове выразить все, что переполняло ее душу? «Ничего мне не нужно, батюшка, дорогой, — промолвила наконец она. — Только благословение ваше и ваши святые молитвы». Старец улыбнулся, и светлое его лицо — лик! — стало еще светлее. «Мать Анна, — позвал он, — принеси-ка две просфоры. Одну большую, другую поменьше». Когда принесены были просфоры, о. Серафим взял большую, наподобие игуменской, и благословил ею Валю. «Это тебе, — сказал он. — А эту передай маме. Пусть разделит на шестьдесят частичек и шестьдесят дней принимает со святой водой».
И
эта комнатка, за окнами которой тихо стояли облитые солнцем яблони, и старинные
иконы в святом углу, и сам старец с его глазами, излучающими доброту, печаль и всепонимание, — право же, все это было до того удивительно,
что походило на сон. Однако ведь она ни словом не обмолвилась ему о маме, а он
уже знал о ней. Но отчего надо делить просфору на шестьдесят частичек —
спросить тогда Валя не решилась, и это так и осталось загадкой и для нее и для
Марии Никитичны, неукоснительно исполнившей благословение о. Серафима и все
вздыхавшей, что надо бы ей к нему съездить. Увы: не пришлось. Между тем главные
потрясения ожидали Валю впереди. «Когда будешь уходить, — продолжал батюшка, —
напиши записочки о своих родных. По мере сил помолюсь — о здравии живых
и о упокоении усопших». И о родных он, казалось, все
знал наперед… С мягкой улыбкой он взглянул на Валю,
которая по-прежнему стояла на коленях возле его постели и не отводила от него
глаз, словно стремясь всю оставшуюся жизнь помнить и хранить в сердце дивный
облик святого старца. Ах, весь бы день простоять вот так, на коленях, и
смотреть на батюшку, и внимать его словам! «Деточка, — вдруг спросил у нее
старец, — а как ты поедешь в Лугу?» Правду говоря, Валя несколько даже опешила
от этого простого вопроса. Горнего мира обитатель, он сошел со своих высот и
спросил, как она будет добираться домой! «Поездом до Ленинграда, — сказала она,
— оттуда в Лугу». Отец Серафим улыбнулся — той своей улыбкой печали и света,
которую игумения сберегла на всю жизнь. «Нет, —
промолвил он, — ты сделай не так. Как от меня выйдешь, ступай в церковь. В
церкви приложись к иконе Казанской Божией матери,
потом пойди, поклонись могилкам. Там и моя матушка лежит — схимонахиня
Серафима. Неподалеку от церкви — увидишь — большая дорога. Иди туда. Пойдет
мимо грузовая машина, ты не бойся, подними руку. Машина остановится, ты сядешь,
и тебя довезут до станции Сиверская. А там на поезд, и через час будешь в Луге своей». Тут вошла
мать Анна, и Валя поняла, что пришла пора прощаться с о. Серафимом. «Батюшка, —
сказала она, — простите… Задержала я вас». Однако
спроси у нее в тот миг, сколько времени пробыла она в келье старца — час, или,
может быть, два, или еще больше, она вряд ли бы нашла, что ответить. И час был
подле отца Серафима как день от зари утренней до зари вечерней, и минута была
как час. Будто бы только что переступила Валя порог этой светлицы — и вот уже
надо было ей подниматься с колен и прощаться со святым — святым! нисколько она
в этом не сомневалась — старцем. «Подойди, деточка, — позвал он ее, —
благословлю тебя, и родителей твоих, и всю родню твою».
Она поцеловала благословившую ее сухую теплую руку и вышла.
С той первой и единственной встречи он остался навсегда в ее сердце, памяти, в ее каждодневных молитвах. Уже будучи игуменией и, быть может, как никто сознавая святость места, куда Господь привел ее для молитвы и трудов, она посреди повседневных забот вдруг вспоминала наставления преподобного Серафима, как следует ей добираться до Луги, и с непреходящим десятки лет изумлением восклицала: «Он, святой жизни человек, и мне, простой девчонке, все так подробно втолковал… Какую же надо иметь любовь к людям! И все видел, все знал наперед!»
И точно: все случилось по его слову. Валя побывала в церкви, с благоговением приложилась к образу Божией Матери Казанской, отыскала в ограде дорогие о. Серафиму могилки, помолилась над ними и вышла на шоссе, которое и в самом деле было совсем неподалеку. После этого она уже не размышляла, что надо ей делать. Она встала на обочину, твердо зная, что сейчас должен показаться грузовик. И почти сразу же увидела полуторку со спиленными березками в кузове и подняла руку. Водитель тотчас затормозил и распахнул дверцу кабины. «Куда тебе?» — «До Сиверской», — ответила она. «А мы туда и едем, — ничуть не удивившись, услышала Валя. — Садись!»
У железнодорожного переезда она вышла и сразу же услышала стук колес приближающегося поезда и долгий гудок паровоза. Приостановившись у платформы на полминуты, скорый помчал дальше. Через час Валя была в Луге.
7
Читатель нашего повествования, надеемся, поймет, отчего мы снова повторяем, что с той поры и буквально до последних своих дней на земле Матушка вспоминала встречу с преподобным Серафимом Вырицким. Брала ли она за литургией большую игуменскую просфору, решала ли какой-нибудь обыденный вопрос монастырского быта, беседовала ли с кем-то из паломников, отогревающихся в обители от житейской стужи, — присутствие преподобного в ее жизни было для нее неоспоримо. После памятных встреч такой след остается у каждого из нас — а тут ведь речь идет о встрече со святым! В святость отца Серафима Матушка твердо верила со дня своей поездки в Вырицу, и его канонизация Архиерейским собором Русской православной церкви в 2000 году стала для нее подтверждением сложившегося в ней убеждения. И как было ей не поверить, что Господь сподобил ее побывать у человека святой жизни, если он свободно читал в тайное тайных ее души? если видел ожидающие ее в скором времени события? если, благословив ее большой просфорой, как бы предрек ей игуменство? Ведь это он, преподобный Серафим Вырицкий предсказал грозу страшной войны, и еще молодому архиепископу Алексию (Симанскому) — будущее его патриаршество, и упадок нравов в нашем Отечестве, который явственно наблюдаем мы сегодня, и будущее его духовное возрождение. Ведь это он написал потрясающие строки о собеседовании Бога с человеком, его душой. «Я — Бог, располагающий обстоятельствами. Ты не случайно оказался на твоем месте, это то самое место, которое Я тебе предназначил». И разве не чувствовала Матушка в самые непростые времена своей жизни, что эти слова относятся к ней, что устами преподобного с ней говорит Господь? «Я допустил этому разочарованию коснуться тебя, чтобы ты познал, что лучший друг твой есть Господь». Не о ней ли, игумении, это сказано? Как горько бывало ее разочарование в людях, но она находила в себе силы прощать и любить, ибо у нее всегда был самый надежный, самый верный, самый лучший Друг. «Помни, что всякая помеха есть Божие наставление. Всякое жало притупится, когда ты научишься во всем видеть Меня, что бы ни коснулось тебя. А потому и положи в сердце свое слова, которые Я объявил тебе сегодня: от Меня это было. Ибо это не пустое для тебя, но это — жизнь твоя».
Так, Господи.
Так, преподобный отче наш Серафиме.
Глава пятая
1
Оставившая нам свои бесхитростные воспоминания подруга Матушки по ее жизни в Луге свидетельствует, что с некоторых пор Валя перестала бывать в храме. Объяснение могло быть тут лишь одно: больна. Подруга встревожилась и однажды после литургии подошла к Марии Никитичне с вопросом: что с Валей? Мария Никитична сдержанно отвечала, что Валя уехала в гости к сестре, в Вильнюс. Минуло еще немалое время, но Валя в храме так и не появилась. И снова обеспокоенная подруга подступила к Марии Никитичне с тем же вопросом и услышала на этот раз, что Валюша хлопочет о поступлении в монастырь. Мария Никитична говорила со слезами, и близкая подруга ее дочери поначалу тоже опечалилась. Как же! Ведь теперь, казалось, целая пропасть ляжет между ними. И где, у кого найдет она ту бесконечную доброту, которой согревала Валя ее трудную жизнь?! Ушла в монастырь — потеряна для людей. Так в своей печали рассуждала она, но потом вспомнила слова их духовного отца, протоиерея Андрея Чуба, сказавшего как-то о Валентине Трофимовой: «Эта девушка не для мира сего!» Вспомнила — и порадовалась за Валю, добившуюся осуществления своего призвания.
Между тем все было не так просто, и путь в монастырь для Вали вовсе не оказался гладким. Ей, быть может, впервые в жизни пришлось в полной мере выказать недюжинную силу характера и завидное умение не отступать перед препятствиями и трудностями.
Но по порядку.
В июле 1950-го у старшей из сестер Трофимовых, Любови Алексеевны, родилась дочь, и Валю пригласили стать ее крестной. Любовь Алексеевна в ту пору жила в Вильнюсе, и Валентине предстояло, таким образом, самое большое с военных времен путешествие. И она отправилась из Ленинграда по железной дороге через Псков в Ригу, а оттуда — в Вильнюс.
Почему вдруг возникла Рига? Что побудило Матушку в первый и, кажется, последний раз посетить столицу Латвии? Если мы вспомним, что главные в ту пору ее мысли были о монастыре как месте спасения и нерассеянного служения Богу, а в Риге — знала она — сохранилась одна из немногих в СССР женская обитель (Свято-Троице-Сергиева), то ответ ясен. Со свойственной ей целеустремленностью она решила узнать, что представляет собой женский монастырь, каков его уклад, строй жизни и найдется ли среди его насельниц место для нее. Настоятельницей Свято-Троице-Сергиева монастыря была тогда Тавифа (Дмитрук), пятидесятитрехлетняя, умная, властная игумения, еще в девичестве поступившая в Корецкий женский монастырь и с тех пор несшая различные послушания в разных обителях.
Было бы совершенно против истины утверждать, что рижский монастырь оказался совсем не тем, о чем мечтала Валя. Нет, нет, и сама обитель с ее красивой деревянной церковью во имя Преподобного Сергия Радонежского, величественным Свято-Троицким собором, возведенным в начале XX века, густой зеленью вековых деревьев, и приветливые сестры, и сама игумения — все пришлось ей по сердцу. Но спроси у нее: раба Божия, желаешь ли остаться в сем монастыре и здесь нести монашеское послушание до конца своих дней? — она бы со вздохом ответила, что, Бог даст, может быть, найдется для нее другая обитель. Нам думается, мы понимаем причины этого даже не решения, ибо Валя не испрашивала у игумении благословения поступить в монастырь, а духовного состояния, которое подсказывало ей, здесь ли место ее служения на всю оставшуюся жизнь. Должен быть мгновенный отклик сердца, внезапное озарение, радостная решимость, возникшая из ничего; должен быть голос, который позовет: иди.
Воспоминание о монастыре в Риге, островке тишины и молитвы, всегда будет отзываться в душе Матушки светлым чувством. Однако у нее не нашлось оснований сказать себе тогда: я оставляю здесь мое сердце, ибо это мой дом. Она попрощалась с игуменьей. Заметим попутно, что им суждено было — правда, в разное время — нести послушание в Свято-Духовом монастыре в Вильнюсе, где Матушка провела в трудах и молитве целых двенадцать лет, а игумения Тавифа — один год. Но как бы то ни было, рижская игумения стала путеводителем, указавшим Вале место ее будущего служения.
В Свято-Троице-Сергиевом монастыре налажено было производство свечей, которые отсюда развозили по всем православным приходам Прибалтики. Узнав, что Валентина едет в Вильнюс, матушка Тавифа попросила ее передать посылочку со свечами игумении Вильнюсского Марие-Магдалининского монастыря Нине (Баташевой), которую почитала как свою духовную мать. С этой посылочкой Валя прибыла в Вильнюс и несколькими днями спустя после крестин племянницы и скромного праздника в семье старшей сестры отправилась в вильнюсское предместье Новый Свет, на улицу Лянку, где при храме во имя Александра Невского располагался Марие-Магдалининский монастырь.
Возле вокзала она перешла железнодорожные пути и двинулась по длинной, полого поднимающейся вверх улице Джуку, застроенной главным образом двухэтажными домами старой кирпичной кладки. Вскоре впереди и слева стал виден купол храма, окруженный строительными лесами. Она свернула на тропинку, рядом с которой бродили куры и мирно щипали траву задумчивые козы, и минуту спустя оказалась на улице Лянку, узкой и довольно круто забирающей вверх. Здесь, в палисадниках перед деревянными домами, цвели ирисы, и можно было бы сказать, что это вильнюсское предместье своей близостью к деревенской жизни отчасти напоминает Лугу — если бы не какие-то то тут, то там бросающиеся в глаза особенности в облике домов, если бы не темно-красная черепица, какой кое-где покрыты были кровли, и более высокие, чем в родном городе, трубы печного отопления. Иногда слышна была незнакомая речь, отчего тотчас исчезало всякое сходство с Лугой и появлялось отчетливое ощущение другого мира. Несколько лет спустя послушнице Валентине Трофимовой расскажут, что улица Лянку раньше называлась Варшавской, что в Новом Свете кроме литовцев селились главным образом поляки, потом к ним присоединились евреи и русские, отчего здесь образовался маленький интернационал. Пока же, ничего об этом не зная, она поднялась на холм, где стоял однокупольный храм с колокольней над входом. Купол был еще не покрыт, мощный, с кокошниками над окнами барабан кольцом охватывали строительные леса; куполок стройной колокольни венчал восьмиконечный крест. Как зеленые свечи, высились во дворе высокие лиственницы; в глубине двора виден был небольшой ухоженный сад. В левом одноэтажном приделе храма устроена была церковь; в правом жили монахини.
В череде событий жизни Матушки первое посещение Марие-Магдалининской обители может быть названо одним из определяющих. Если же глянуть шире, то, нам представляется, не только сам монастырь, но и сам город, чудесный Вильнюс, не могли не тронуть чуткое ко всякому проявлению красоты сердце Вали Трофимовой.
До последних дней жизни Матушке доставляли неподдельную радость и цветы, благоухающие летом во дворе Пюхтицкой обители, и книга, наполненная высоким нравственным содержанием, и замечательный по выраженному в словах и мелодии глубокому чувству кант, который нередко исполняли сестры и который иногда напевала она сама: «О, Господи, какое это чудо, какая милость послана с небес, ведь люди на земле живут повсюду, а Матерь Божья собрала нас здесь»… Все подлинно прекрасное, все, что давало неложное свидетельство присутствия в нашем мире Бога, все, что говорило о Его бесконечной любви к Своему созданию, — все это она почитала как личный дар ей самой. А в годы молодые, когда человек особенно восприимчив к открывающемуся перед ним миру, как было Вале Трофимовой не ощутить благоговейного восторга перед сияющей Остробрамской иконой Божией Матери? как было не застыть в молитвенном стоянии у раки с мощами трех святых виленских мучеников — Антония, Иоанна и Евстафия — в соборе Свято-Духова монастыря? как было не испытать счастливой боли при созерцании костела Святой Анны, поразительного по изяществу и соразмерности?
Да, многое, мы полагаем, перечувствовала Валя, девушка из русской провинции, впервые попавшая в Северный Иерусалим, как называют Вильнюс из-за количества возведенных здесь храмов, но главным событием был и на всю жизнь остался Марие-Магдалининский монастырь.
Переступив порог маленькой церкви, она первым
делом спросила, как ей найти матушку Нину. Оказавшаяся
в притворе насельница обители спросила и ее: «А ты,
девушка, кто будешь?» Она отвечала просто: «Я — Валя из Луги». — «А к кому ты
приехала?» — был следующий вопрос. — «К матушке Нине», — сказала она. — «А
зачем?» — «Свечи привезла из Риги от духовной ее дочери, матушки Тавифы». У Вали из Луги было светлое лицо, гладко
зачесанные волосы, две косы до плеч, и ее облик у всех встречных, мы уверены,
вызывал одну и ту же мысль: до чего же славная, милая, добрая девушка! Без
сомнения, то же самое подумала и матушка Нина, к которой подвели Валю. Игумения стояла
за свечным ящиком, разговаривала с прихожанами, отвечала на их вопросы,
улыбалась им — и Валя, едва увидев ее, старицу (как она впоследствии
вспоминала: беленькую) с глазами, в которых светились и понимание
людских скорбей, и сострадание, и бесконечная любовь, всем сердцем ощутила, что
ее место здесь, в бедном этом монастыре, рядом
с этой, уже преклонных лет, мудрой и чуткой духовной водительницей.
Нас могут спросить — с известной долей недоверия: а бывает ли так? Не станем ссылаться на свой небольшой опыт, подтверждающий, что люди, внутренне настроенные на одну, общую им высокую духовную волну, могут распознать друг друга даже в толпе. Конечно, и тут подчас невозможно избежать долгих и мучительных поисков, и тут бывают вопросы, долгое время остающиеся без ответов, и тут случаются минуты горького разочарования. Но все-таки искренне ищущему духовного наставничества Бог непременно даст достойного руководителя, опекуна и поводыря. Есть пастырь, и есть стадо; есть пасущий, и есть пасомый; есть произносящий слово, и есть внимающий ему. И не от многих знаний стяжается духовная мудрость, хотя невозможно учить, не будучи ученым. Главное средство научения, по слову митрополита Антония (Храповицкого), есть поверка жизни собственной души, благоговейная молитва и сострадательное, исполненное любви наблюдение над душами окружающих тебя, твоей паствы, твоей семьи, твоих знакомых. Всеми этими качествами в полной мере обладала матушка Нина, чья проницательность была основана на огромном жизненном опыте, а опыт прожитых лет был верной опорой в суждениях. Ей в ту пору было семьдесят семь лет, из которых шестьдесят два (!) она провела в монастыре и без года тридцать из них — игуменьей. В долгой ее жизни случались знаменательные встречи. В начале нашего повествования мы упоминали о благословении, полученном ею от преподобного Амвросия Оптинского; добавим, что начавшееся в 1900 году ее послушание в Марие-Магдалининской обители по крайней мере не менее полутора лет проходило при занимавшем Виленскую и Литовскую кафедру архиепископе Тихоне (Беллавине), на кого осенью 1917-го в охваченной революционным безумием России пал жребий нести тяжкий крест патриаршего служения. Архиепископ навещал обитель в Новом Свете, благословлял сестер и беседовал с монахиней Ниной (Баташевой), которой при приближении фронта пришлось взять на себя труды по эвакуации монастыря — сначала в Минск, а затем в окрестности Санкт-Петербурга. Примерно в то же самое время из Свято-Духова монастыря увезены были мощи трех виленских мучеников, которые поначалу обрели покой в московском Дон-ском монастыре, при советской же власти с ее ненавистью к останкам святых попали в музей, но в июле 1946 года вернулись в Вильнюс, на свое место, под своды собора Свято-Духова монастыря.
Встречи и общение с людьми святой жизни — преподобным Амвросием Оптинским, святителем Тихоном (Беллавиным), отцом Николаем Гурьяновым, с которым матушку Нину связывала многолетняя дружба, — несомненно, обострили ее духовное зрение. Глубина ее прозорливости проявилась всего лишь в нескольких словах, с какими, указывая на Валю Трофимову, она обратилась к стоявшей поблизости монахине: «Глянь-ка, Феофаничка, она из рода нашего».
Вот и окончательный ответ на все недоверчивые вопрошания. Одного взгляда достаточно было старице, чтобы увидеть в девушке Христову невесту, понять ее устремления и оценить ее стремление к иной жизни. И одного взгляда на матушку Нину хватило Вале, чтобы сказать себе: я пришла домой.
2
Все оставшиеся до отъезда из Вильнюса дни она проводила в монастыре, молилась вместе с сестрами, помогала им в их трудах и все примеривалась: а впору ли она сама к укладу этой, совершенно иной жизни? Станет ли сестрой всем насельницам? Духовной дочерью матушки? Но как все было ей там по душе! И размеренные, неспешные службы, и согласное пение обоих клиросов, и внятное чтение, и длинные черные одежды монахинь. Она представляла себя в этом облачении, и сердце ее замирало. К чему, зачем ей все платья: повседневные, праздничные, ситцевые, шелковые, если есть наряд, в котором невеста венчается со своим Небесным Женихом?
Перед отъездом Валя спросила матушку, примут ли ее в обитель.
С точки зрения человека наших дней, особенно человека молодого, вопрос Валентины Трофимовой был в немалой степени риторическим. О чем, в самом деле, может быть речь! Матушка узрела в Вале стремление к монашеской жизни; монашеская жизнь, с другой стороны, была сокровенной мечтой девушки. Ворота открыты — приходи и будь всем сестрой!
Не забудем, однако, что на дворе стоял пятидесятый год минувшего века, Церковь была в плену, и всякого, кто решил связать с нею свою судьбу, на избранном им пути ждали огромные трудности и суровые испытания. Заметим, что в Прибалтике отношение советской власти к Православной церкви было чуть помягче, ибо прибалтийские республики были некоей визитной карточкой, которую СССР предъявлял Западу. Кроме того, среди маний, которыми были одержимы идеологи коммунистической партии и руководители советской тайной полиции, одной из самых живучих была мания беспощадной борьбы с католичеством как наиболее изощренным орудием мирового империализма. Некоторые поблажки православию в Прибалтике обусловлены были вовсе не качественно иным отношением к чаяниям верующего народа, а расчетливым стремлением воспользоваться православием для того, чтобы если не вытеснить, то хотя бы потеснить заклятого врага коммунистической идеи — католичество. Однако внутри самой системы ее врожденная ненависть к любому вероисповеданию сплошь и рядом восставала против каких бы то ни было послаблений установленного для Церкви режима. Вот почему матушка Нина и желала бы, но не могла сразу принять Валю: действовал институт обязательной прописки, для прописки нужна была жилая площадь, каковая могла появиться в обители лишь тогда, когда будет построен двухэтажный дом для сестер. А под него еще только собирались рыть фундамент. «Потерпи, — сказала игумения девушке. — Еще год, и я тебя обязательно возьму».
Как ни горько было Вале сознавать, что исполнение заветного ее желания откладывается на целый год, она смирилась. Она уже давно поняла, что далеко не все в этом мире согласуется с нашими чаяниями. Но надо уметь ждать, надо молиться и верить — и тогда ворота обители распахнутся перед ней, и она войдет уже не гостем, а невестой Небесного Жениха.
И, возвратившись в Лугу, она с еще большим чувством молилась в храме у иконы Божией Матери Казанской и просила Пресвятую Богородицу быть ей водительницей на пути в монастырь. И со вниманием еще более прилежным (полагаем мы) перечитывала записки игуменьи Таисии, которой для достижения цели своей жизни — монашества — многое пришлось перетерпеть и перестрадать. Родная мать была решительно против и говорила: «Хоть бы объездила она все монастыри, я не отпущу ее, это бредни ее, и слышать ничего не хочу». Но вот с помощью Божией все препятствия устранены, путь открыт — однако же с какой скорбью провожала Таисию, тогда еще Марию Солопову, ее мама! «Пользуясь оставшимся до прихода нашего поезда временем, мы с ней уже в последний раз в жизни вместе напились чаю. Конечно, не предполагая этого, я шутила с ней, стараясь развлечь ее и не допустить до рыданий, которыми, казалось, уже готова она была разразиться, шутила, говоря: └Вот, мамочка, Бог даст, ты приедешь ко мне в Тихвин, и мы с тобой точно так же будем пить чай в моей келье“. Она на это горько улыбнулась и отвечала: └Да будет ли это? Нет, Машенька, мне не перенести разлуки с тобой. Легче бы мне было похоронить тебя в могилу, чем живую оторвать от себя“. Обе мы расплакались». Из глубины страдающего сердца вышли эти строки.
У Матушки, слава Богу, на крутом повороте ее судьбы не было подобных, по слову поэта, «на разрыв аорты», потрясений. Но переживаний хватало. В семье Трофимовых с волнением узнали не только о желании Вали сказать миру «прощай», но и о благословении, которое дала ей игумения Нина. В представлении Марии Никитичны и Алексея Матвеевича их любимица должна была вот-вот навсегда скрыться за стенами обители. О, какое грозное слово: навсегда! И каким тревожным трепетом отзывается оно! И хотя Мария Никитична в далекой теперь уже юности, как мы помним, и сама мечтала о монастыре, ее все-таки страшила мысль о неизбежном и скором расставании. Материнская душа скорбела и рвалась надвое. С одной стороны, Мария Никитична сознавала, что выбор дочери — не случайность, не прихоть, не увлечение, которому суждено развеяться, как исчезают, меняются, тают, подобно легким облачкам в небесах, девичьи мечты. Решение Вали отвечало глубинной сути ее натуры — это Мария Никитична понимала. Но, с другой стороны, уход дочери словно бы резал по живому. Дом без Вали! От одной только мысли об этом охватывало смятение. Без ее согревающей любви, без всегдашней ее, ровной доброты, заботы и помощи… Ах, милосердный Боже, — так, мы полагаем, думала свою невеселую думу Мария Никитична, — уж если суждено моей дочке в монастырь, то и быть по сему. Но не сейчас. Чуть позже. Пусть подождет, пусть еще порадует нас.
Алексей же Матвеевич хмурился и молчал.
Самыми непримиримыми оказались, однако, старшие сестры.
Что
было — то было. В нашем повествовании мы никогда не задавались целью написать,
так сказать, икону всех Трофимовых, тем паче что они в
этом вовсе не нуждаются. Они — всякий по-своему — являют собой тип русского
человека, которому в высшей степени свойственны доброта, честность и
отзывчивость к чужой беде. Вместе с тем и Любовь Алексеевна и Елена Алексеевна
с их устроенными семьями, работой, отвечающей их призванию, были убеждены, что
младшая должна последовать примеру старших. Молода, хороша собой, умна — все
есть у нее для счастливой жизни. Если же она думает о монастыре, то это не
более чем порыв, девичья восторженность, фантазия, с которой раньше или позже,
но все равно придется расстаться. Мы не можем не отметить, что точка зрения
старших сестер была точкой зрения большинства, находилась в
границах общепринятой нормы и вне ее оставалось все то, что сообщает
нашему бытию неповторимые и прекрасные черты и напоминает всем нам о нашем
Небесном Отце
и заповеданном нам долге сыновства. И Любовь
Алексеевна и Елена Алексеевна были православными верующими людьми, но до поры
еще не могли осознать, что Господь наделил их младшую сестру такой великой верой,
которой тесно в рамках обыденной, мирской жизни и которая требует
безоговорочного, радостного, полного подчинения себе. Нет пророка в своем
Отечестве; вот и они не углядели, что Валя принадлежит
к тем редким, скажем даже — редчайшим людям, которые рождены для того, чтобы
быть светом миру. «И, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на
подсвечнике, и светит всем в доме. Так да светит свет ваш перед людьми, чтобы
они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного» (Мф. 5: 15—16). Они, старшие, пока еще не прозрели в той
мере, чтобы увидеть исходящий от Вали свет. И
наверное, именно поэтому Любовь Алексеевна, истощив все мыслимые и немыслимые
доводы и отчаявшись убедить собирающуюся в монастырь сестру, пригрозила:
«Пойдешь на поезд, я милицию вызову». Валя опешила. «Милицию? — спросила она. —
А при чем тут милиция? Что милиция мне сделает?» — «А вот увидишь», — грозно
пообещала старшая сестра. Но не ведала она, на какой камень нашла ее коса!
«Вызывай, — без промедления сказала Валя. — Если вызовешь, я под поезд
брошусь». Любовь Алексеевна ошеломленно переспросила: «Под поезд?!» — «Да, —
твердо промолвила младшая сестра. — Под поезд». И такая сила, такая решимость
прозвучали в ее словах, что Любовь Алексеевна поняла: это не игра. Это всерьез.
Еще раз скажем: у Матушки были замечательные родные. Сиял светлый образ сложившего на поле брани голову сына и брата Миши; глубокой верой и бесконечной добротой была наделена Мария Никитична; несокрушимой надежностью веяло от Алексея Матвеевича, поднявшего на ноги всех детей; достойными, заботливыми, преданными дочерями и сестрами были Люба, Леля и Лиза. Всем Царствия Небесного, вечной памяти и радостных встреч с близкими и родными в другой жизни… И если Любовь Алексеевна и Елена Алексеевна пытались встать на пути Вали, то исключительно потому, что желали ей лучшей участи. Порой нас ужасно подводит стремление из самых благих побуждений навязать другим свой образ мыслей и свое видение мира. Мы полны праведного убеждения, что достойно прожитые годы дают нам право указывать на себя как на образец, которому не худо бы подражать. Между тем следование примеру старших не всегда может принести благие плоды. Свою тропу, тесную и трудную, избрала для себя Матушка — но сколь непросто было даже самым родным ей людям понять и принять ее решение! Позднее, когда старшие сестры убедились, в каком согласии со своей душой живет их младшая и какую полноту бытия она обрела в монастыре, они, безусловно, посокрушались о своих неловких попытках навязать ей свое представление о жизни.
Скажем еще, что весь следующий год Валя провела в молитвах и ожидании весточки из Вильнюса, из Марие-Магдалининского монастыря. Ей все представлялась матушка Нина — вот она садится за стол, кладет перед собой лист бумаги и пишет: «Валюша, место для тебя нашлось. Приезжай». Благословенные слова! Все сбылось. Она в монастыре, она молится и трудится и прикладывает все силы, дабы открыть для себя врата Царствия Небесного, дабы со страхом и трепетом, но и с надеждой вступить в жизнь будущего века и дать достойный ответ на Страшном судище Господнем. Она в монастыре, рядом с матушкой Ниной, которой с любовью и безграничным доверием вверяет свою душу и под духовным руководством которой шаг за шагом проходит стезями монашеской жизни. Она в монастыре — и это значит, что отныне ей надлежит сверять свои помыслы и дела по часам послушания, веры и любви. И разве не об этом была ее мечта?
Но долгожданного письма все не было. Тем временем приехала из Вильнюса в Лугу Любовь Алексеевна. Само собой, зашла речь о монастыре, о том, что Вален-тина ждет не дождется весточки от матушки Нины. И тут старшая вылила на младшую заранее припасенный ушат ледяной воды. Перед отъездом в Лугу она будто бы навестила матушку Нину, справилась у нее о намерениях по поводу Вали и в ответ услышала: «Как же! Нужна мне в монастыре такая дурочка!» Боже правый! Матушка Нина! Как она могла?! Разве не говорила она, что желала бы видеть Валю в монастыре? Разве не обещала вызвать ее, как только в обители будет построен дом для сестер? Разве не увидела в ней близкого по духу человека?
В тот невеселый день Вале и в голову не пришло, что сестра может сознательно ее обмануть. Все горькие мысли были о матушке Нине. Но вместе с ними где-то в сердечной глубине теплилась смутная догадка, что все было не так и что, скорее всего, Люба неверно истолковала слова матушки, которые относились не к ней, Вале Трофимовой, а к кому-то совершенно другому. Нет, нет, тут что-то не так. Не могла матушка столь уничижительно отозваться о ней — но, с другой стороны, всегда и во всем правдивая Люба не могла выдумать эти недобрые слова.
Вряд ли мы ошибемся, если скажем, что пережитое тогда Матушкой потрясение было одним из сильнейших в ее жизни. Много-много лет спустя одна из монахинь Пюхтицкой обители, та самая, о которой мы уже упоминали в связи с ее замечательным поэтическим дарованием, написала такие строки: «Когда вокруг предательство царит, и каждый встречный метит камнем в спину, не отвращу пылающих ланит, и поле боя гордо не покину, но выстоять отважусь до конца, да укрепит Господь мое терпение!» По некоему удивительному совпадению эти слова, высказанные, вероятно, в связи с каким-то очень личным событием в судьбе автора, приобретают иное звучание и значение при всякой попытке осмыслить ухищрение, с помощью которого будущую игуменью пытались отвратить от избранного ею пути. Осмелимся, кстати, предположить, что дело тут не только в обыкновенном чуде настоящей поэзии, которая подчас открывает нам неожиданные даже для поэта смыслы и дает, так сказать, некую формулу, вмещающую многообразие житейских потрясений. Насколько мы знаем, эта пюхтицкая монахиня со дня своего поступления в обитель бесконечно почитала Матушку, что прямо или опосредованно отразилось во многих ее стихах, и хранит о ней благоговейную молитвенную память, с проникновенным чувством выраженную в новых, написанных уже после кончины игуменьи произведениях. Приведенные же нами строки дают яркий и вполне достоверный образ внутреннего состояния Вали Трофимовой, из уст родной сестры услышавшей, что матушка Нина даже и не помышляет принять ее в обитель. Отчаяние? Несомненно. Отсюда «пылающие ланиты» — как свидетельство вспыхнувшего в груди огня, в котором горели лучшие надежды. Саднящее чувство обиды? Разумеется. Ее обманули — и кто! Невозможно было помыслить, что чудесная, беленькая старица, с такой любовью обещавшая ей исполнение ее заветной мечты, оказалась способной на обман; но ведь не могла солгать и Люба.
Но как бы то ни было, Валя ощущала, что с ней поступили нехорошо, нечестно, несправедливо, — и вместе с тем как человек твердого душевного склада не намерена была опускать руки и предаваться унынию. Уныние — грех, она это знала и не собиралась покидать своего «поля боя». Она намерена была идти до конца и с тем большей силой возлагала упования на Господа и Его Пречистую Мать. Мы не знаем доподлинно, о чем просила в своих молитвах Валентина Трофимова в те искусительные для нее дни. Но — нам кажется — мы с уверенностью можем предположить, что горячая искренняя молитва девушки была о том, чтобы ее миновала пагуба осуждения ближнего и чтобы Заступница всех обиженных привела ее в монастырскую келью. Ведь ей так была по сердцу жизнь в монастыре, жизнь в молитве и труде, жизнь, без остатка врученная Господу, что предложи ей взамен королевские покои, роскошные наряды, беззаботные дни — она без колебаний отвергла бы все дары мира ради Марие-Магдалининской обители.
Однако что оставалось делать Вале Трофимовой? На призывную весточку от матушки Нины надежды более не было. Ехать в Ригу, в Свято-Троице-Духов монастырь и просить игуменью Тавифу принять ее в обитель? Что ж, это был бы выход из тупика, в каком она вдруг оказалась. Но тут кто-то в церкви подсказал: а вот еще в Эстонии есть монастырь. В Пюхтице.
Так в первый раз услышала Матушка это слово: Пюхтица.
Почувствовала ли она, что с этим, неведомым пока ей монастырем будет связана почти вся ее жизнь? Был ли некий мгновенный тайный отклик в ее сердце на мягкое, ласкающее звучание незнакомого слова? Достиг ли ее слуха тихий зов Богородичной горы?
Что можно ответить на эти волнующие вопросы, с которыми мы обращаемся к прошлому, обладая несомненным знанием всего того, что было затем? Велик соблазн сказать: да, почувствовала. Однако будем чрезвычайно осторожны в наших, сугубо человеческих суждениях о промысле. Кто, собственно говоря, мы такие, чтобы давать оценку неоценимому, исследовать неисследимое и высказывать свое мнение о сокрытом? «Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он?» (Иов. 40: 4) Так, если помните, ответил Господь Иову из бури — и это ответ всем и каждому, кто в своей самонадеянности дерзнул бы вторгнуться в ту заповедную область, где происходит встреча Бога и человека. Мы всего лишь имеем право высказать (вернее же — еще раз повторить) наше, основанное на пережитых Матушкой событиях предположение, что в ее судьбе не было ничего случайного. Промысел вел ее к игуменству, и кажущиеся помехи на этом пути — томительное и оказавшееся напрасным ожидание вызова в Марие-Магдалининский монастырь, вымысел (увы!) старшей сестры, ранящее душу ощущение покинутости — в конечном счете, лишь подтвердили, что благую участь отмеченных Небесами людей изменить или — тем более — отменить — не дано никому.
Она думала: а что это такое — Пюхтицкий монастырь? Не съездить ли? Мария Никитична, вздохнув, промолвила: «Езжай».
Была ранняя весна 1952 года. Валентина Трофимова взяла отпуск и отправилась в неведомую пока Пюхтицу.
3
Из Луги она выехала еще темным утром, добралась до Ленинграда и на Витебском вокзале села в поезд до станции с чудным названием Йыхве. На привокзальной площади ей указали автобус с конечной остановкой в поселочке Куремяэ, от которой до монастыря — шаг шагнуть.
Из окна автобуса она с любопытством разглядывала улицы маленького городка с их, может быть, не очень приметными чертами иного, непривычного облика. Когда дома пригорода остались позади, дорога потянулась вверх. Под ярко-синим, с плывущими по нему облаками небом лежали заснеженные поля, стояли одетые в белый наряд деревья, кое-где сбивавшиеся в рощи, а в иных местах поднимавшиеся по обочинам стенами настоящего леса, мелькали одинокие хутора — и вдруг все это кончилось, отступило, и восхищенному Валиному взору открылся поставленный на вершине горы и как бы парящий над всем окрестным миром и осеняющий его своими золотыми крестами пятикупольный собор. Боже, вздохнула она, какая красота! Уже потом она разглядела сложенные из дикого камня монастырские стены, Святые врата, две островерхие, с крестами на макушках башни и, мы полагаем, подумала, что дивное это место предназначено, должно быть, для людей особо благочестивой и молитвенной жизни. Автобус тем временем свернул влево и, проехав еще немного, остановился на площадке. Узкая дорога вела от нее к хозяйственным воротам монастыря, и Валя двинулась к ним. Под ногами хрустел тонкий весенний лед, справа, в овраг, сбегали ручьи, а прямо перед ней с каждым шагом все ближе становились ворота, которые, может быть, станут для нее воротами в другую жизнь.
Опять-таки: Матушка не оставила воспоминаний, которые с исчерпывающей полнотой отобразили бы ее душевное состояние во время первого пребывания на Богородичной горе. Но всегда говорила, что Пюхтица сразу же забрала в плен ее сердце.
Всем, кто когда-либо побывал здесь, это более чем понятно. Неизъяснимое чувство тихого восторга, умиленной радости и великой благодарности Господу за открывшийся мир молитвы и красоты ведомо каждому, кто приходил в обитель паломником или — тем паче — оставался в пожизненном послушании у Хозяйки здешних мест, Пресвятой Богородицы. И кого, осмелимся спросить, не покорил исполненный внутреннего благородства облик монастыря, соприродного и окружающим его лесам, и небесам, неизменно светлым в дни Богородичных праздников, и смутно виднеющимся вдали холмам? У кого в душе при виде красавца-собора, дивной церкви во имя Преподобного Сергия Радонежского, трапезной с иконой Богоматери на стене, как бы благословляющей и сестер и паломников, не рождалась молитва — подчас без слов, но искренняя и глубокая? Кто не стоял в благоговейном молчании перед древним дубом, безмолвным, но верным свидетелем чудесного явления Божией Матери? Кто не вздыхал на монастырском кладбище и не шептал у скромных могилок с именами отошедших в вечность монахинь: «Царствия вам Небесного, милые наши молитвенницы»? Ведь совсем не случайно сложились в песню эти слова: «Пюхтица, Пюхтица, сердце с тобой, дом мой навеки родной!»
Полновластная Хозяйка Пюхтицы — Матерь Божия знает все помышления сердца человеческого. Она видит, кто и с какими помыслами вступил на Святую гору, и для всякого определяет его жребий — кому быть паломником, а кому оставаться здесь до гробовой доски, проводя дни и ночи в молитвах и трудах. Наверное, мы берем на себя чрезвычайную, чтобы не сказать — чрезмерную ответственность, но все же не можем не поделиться с читателями неотвязной мыслью, что Богородица как бы промолвила Валентине: «Ты пришла, девочка. Вот место, которое ты искала». Во всяком случае, именно в те дни Валя всем своим существом почувствовала, что назад ей пути нет и что она, собственно, и на свет Божий появилась ради того, чтобы оказаться в обители на Богородичной горе.
А как же Вильнюс и Марие-Магдалининский монастырь, спросит читатель и будет совершенно прав в своем недоумении. В меру нашего понимания ответим, что Вале Трофимовой поневоле пришлось смириться с мыслью, что для Марие-Магдалининского монастыря она — будто отрезанный ломоть. Душа рвалась туда, но сознание твердо и четко говорило: путь закрыт. Тебя там не ждут. И, кроме того, притягательная сила Пюхтицы была столь велика, что перед ней отступали все впечатления минувших дней. Сожаление, даже горечь от невозможности стать духовной дочерью матушки Нины мало-помалу уходили куда-то вглубь и уже не тяготили сердце тяжелым грузом. В конце концов, и на пути почитаемой ею игуменьи Таисии было служение в двух монастырях — прежде чем она оказалась в Леушин-ском. Богородичная гора стала для Вали Трофимовой местом возрождения прежних надежд, их укрепления и новой радостной уверенности, что Пресвятая Богородица примет в Свой дом новую и прилежную послушницу.
Весь
отпуск провела она в монастыре, помогала сестрам на кухне, расчищала дорожки от
еще нестаявшего снега и, конечно же, пела на клиросе.
И пела она вместе со своей тезкой, Валентиной Щукиной, славной девушкой, всего
на год младше ее, но уже почти три года как поступившей в монастырь. Она была
келейницей у игуменьи Рафаилы (Мигачевой), и когда
Валя Трофимова пришла в игуменскую за благословением, Валя Щукина напоила ее
чаем, порасспросила о том, кто она и откуда, рассказала о себе — и, как это
бывает в жизни, девушки ощутили друг в друге родную душу. Столь близкими
оказались их взгляды и устремления, столь схожими путями шли они к монастырской
жизни, что им, надо полагать, было даже несколько странно, что это их первая в
жизни встреча. Пережившая блокаду Ленинграда, смерть отца, вывезенная вместе с
сестрой по ледяной Дороге жизни и вместе с сестрой в числе других умерших в
поезде отправленная в морг и очнувшаяся среди покойников — Валя Щукина рано
уяснила, что эта жизнь — временная и дана нам всего лишь как приготовление к
жизни вечной. А где на этом свете найти место, где можно всю себя посвятить
Богу и грядущему перед Ним ответу на Его Суде? Есть место, и называется оно —
монастырь. Знаменательное совпадение: в один и тот же год — в 1948-м — две
Валентины ездили в Вырицу, к старцу Серафиму —
Трофимова летом, а Щукина осенью. И так же как Валю Трофимову, старец принял
Валю Щукину и молвил ей: «Гряди с Богом. Господь тебя избрал, воля Божия есть». И указал на фотографию на стене кельи. «Вот
твой монастырь». Надо ли говорить, что на фотографии этой запечатлена была Пюхтица — гора и на ней собор? Приехавшая как раз в ту пору
в Ленинград игуменья Рафаила отвечала со вздохом на
горячую просьбу Вали Щукиной принять ее в обитель: «Деточка, что ж ты будешь
у нас делать? У нас коровы: хвостом какая-нибудь махнет — ты и слетишь».
Но вскоре она уже была на Святой горе — будущая монахиня Георгия, будущая казначея Пюхтицкого Свято-Успенского монастыря, будущая настоятельница Горненского в Иерусалиме женского монастыря.
В эти весенние дни две Валентины в свободное от послушаний время никак не могли наговориться. Сестры по духу, они нашли друг друга, и связавшее их духовное родство прошло испытания десятилетиями совмест-ного труда и молитвы. Что говорила на прощание Валя Щукина своей тезке, ставшей ей поистине родным человеком? Звала скорее приходить в монастырь — вместе петь, вместе молиться, вместе служить Божией Матери. И слышала в ответ, что лишь бы приняла ее игуменья, ибо ее, Валентины Трофимовой, сердце уже здесь.
Когда подходил к концу ее отпуск, она набралась решимости и пришла к матушке Рафаиле — проситься в монастырь. Ах, какая это была чудесная, кроткая матушка! Никогда ни на кого не повысила голос, со всем ласковая, всех встречавшая с любовью… Она пришла в монастырь восемнадцати лет, и на каких только не была послушаниях! Была, к примеру, садовницей — и много лет в монастырском саду плодоносили посаженные ею яблони. Заболев, ушла на покой вместе со своей келейницей, м. Ефремой. И вот они лежат в монастырской богадельне, две старые монахини, и Рафаила спрашивает: «Ефрема, ты живая?» Та откликается: «Живая». — «Ну и слава Богу». Мы представляем себе эту картину — два божьих одуванчика, обе в белых платках, всю жизнь бывшие в том мире как бы гостями, теперь собравшиеся домой и перекликающиеся слабыми голосами, как два ветхих суденыщка, уходящих в последнее плавание. Ах, право же, щемит сердце, и на глаза набегают слезы, и хочется земно поклониться и Рафаиле, и Ефреме, и молодой, полной сил, жизни и веры Валентине, которая пришла, чтобы, так же как они, служить Матери Божией. А когда пришла пора безропотной Рафаиле помирать, кинулись за священником, а его нет. Уехал в соседний поселок. Сестры стали тогда умолять: «Рафаила, подожди, не умирай. Священник приедет, тебя причастит, и тогда уж с Богом». — «Благословите, сестры, — шепчет Рафаила. — Я подожду». И дождалась, и причастилась, и тихо ушла к Господу. Это ли не подлинное величие духа?! Это ли не подвиг — тихий, незаметный для людей, но многоценный в очах Божьих.
Заметим теперь, что при игумении Рафаиле был совет сестер (благочинная, казначея, ризничая), имевший свое суждение по всем важным вопросам монастырской жизни. Это были старые маститые монахини, воспитанные в традициях довоенного монашества, не жаловавшие советскую власть и с недоверием, надо признать, отнесшиеся к желанию девушки. Да зачем она нам, эта советская? — говорили они, будто бы не отдавая себе отчета, что Пюхтица, по крайней мере географически-административно, уже стала частью советского мира, из которого только и можно теперь ожидать новых насельниц. И прибавляли: городская девочка, она пахать не умеет! Ничего не умеет! Добрыми своими глазами игумения испытующе глядела на девушку. «У нас, — промолвила она, — очень тяжело. Ты косить умеешь? А пахать? Вот видишь. А тут еще и лес валить, и дрова пилить… Ты подумай». — «Матушка, — твердо сказала игуменье Рафаиле будущая Пюхтицкая игумения Варвара, — я пахать не умею. И косить. Но если вы меня научите… Я работы не боюсь. Я все буду делать. Возьмите!»
4
Теперь ей предстояло, может быть, самое трудное — сообщить родителям о своем поступлении в монастырь и попросить у них благословение на этот шаг. Правду говоря, она и сама не ожидала, что это будет для нее столь мучительно. Ладно, мама, Мария Никитична, в душе уже, похоже, принявшая выбор дочери и примирившаяся с ним. Но папа! С той, теперь уже далекой поры, когда в Хорошах Трофимовых, как ударом молнии, поразило известие о гибели Миши, Валя не видела отца в слезах. И то тогда он ушел в сени, а нынче не скрывал своих рыданий. И как умолял он ее! Когда он умрет… после его смерти… тогда… Таковы были оставшиеся в ее памяти слова отца. Всегда сильный и стойкий, Алексей Матвеевич выглядел надломленным — как человек, которого вдруг лишили будущего. Так много значила в его жизни младшая дочь, такое — вдруг оказалось — огромное место занимала в сердце, так горько было с ней расставаться, что он чувствовал себя смертельно опустошенным. У него отнимали самое дорогое, что было в его жизни, и он отчаянно хватался за любую возможность удержать Валю, за любой — как ему представлялось — разумный довод, который мог бы если не переменить, то хотя бы отложить исполнение ее решения. Вот довод — он умрет, и пусть она идет в монастырь. Проводит его в последний путь — и пусть тогда идет своей дорогой. И напрасно утешала его Валя, напрасно говорила, что и он и мама будут к ней приезжать и что она, Бог даст, будет навещать их в родном доме, — Алексей Матвеевич по-прежнему увещал дочь дождаться его кончины. Кто знал, что так непередаваемо тяжко следовать своему призванию! И кто мог сказать, что ее решение причинит столько боли самым родным и любимым людям. Странствующий философ Григорий Саввич Сковорода, в котомке которого всегда была Библия, давным-давно сказал, что трудно вырвать сердце из клейкой стихийности мира. Сколь же справедливы были его слова!
Однако выхода не было. Надо решаться. Валентина хорошо знала Евангелие и крепко помнила слова Иисуса: «никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия» (Лк. 9: 62). Перед ней простиралось поле жизни, ее рука лежала на плуге веры, Богородичная гора властно звала ее к себе. И со всей присущей ей твердостью она сказала отцу, что его смерти ждать не собирается. Дочь любящая и почитающая родителей, она теперь вынуждена была говорить резко. Но если ее не отпустят в монастырь, продолжала Валя, она все равно уйдет. Пусть без благословения — но уйдет. И никто не будет знать — куда.
Она сказала — и будто поставила окончательную точку. Ей было невыносимо видеть плачущего отца и скорбное лицо мамы, но она знала — иначе не уйти. Десятки, сотни нитей привязывали ее к отчему дому, из каждого его угла словно доносился до нее шепот: не уходи, останься, не покидай нас! — однако голос, громче и настойчивей всех голосов земли, звал ее. «Овцы Мои слушаются голоса Моего, и Я знаю их, и они идут за Мною. Я даю им жизнь вечную, и не погибнут вовек, и никто не похитит их из руки Моей» (Ин. 10: 27—28).
Она шла за этим голосом к жизни вечной, и не могла допустить промедления в начале пути.
Родители смирились — но оставались еще старшие сестры, которые из любви к младшей, из своего представления о человеческом, женском счастье (семья, дети, дом), из своего понимания смысла жизни сделают — Валентина знала — все, чтобы она не ушла в монастырь.
Одно можно сказать: старшие недооценили младшую. Скорее всего, в их глазах она все еще оставалась послушной девочкой с косичками, о которой надо неустанно заботиться, которую надо опекать и за которую неплохо бы и подумать, поскольку сама она еще не готова принимать верные решения. Они словно бы проглядели время, когда косички стали косами, а из послушной девочки выросла девушка с сильной волей и твердым пониманием своего призвания. Для них все происходящее было подобно грому с ясного неба. Как! Валечка! Не желает внимать добрым советам! Нет-нет. Глупость с ее стороны — глупость, которой надо воспрепятствовать.
Что еще было в арсенале у сестер — Валя не знала. Но в их стремлении предотвратить ее уход в монастырь не сомневалась и на всякий случай предприняла отвлекающий маневр. Уволившись, она отправилась в Ленинград, где подала документы в театральный техникум. Документы у нее приняли и выдали экзаменационный лист. И Любовь Алексеевна и Елена Алексеевна об этом знали, ее намерение учиться в техникуме одобряли, но, тем не менее, рассудили, что за своевольной младшенькой не худо бы и приглядеть. Жившая в Ленинграде Елена Алексеевна отправилась в техникум — познакомиться со списками допущенных к экзаменам. Она прочла списки раз, затем — другой и не поверила своим глазам. Трофимовой Валентины среди абитуриентов не было! Она кинулась в канцелярию — узнать, отчего младшенькой нет в списках. А как же ей быть в списках, отвечали Елене Алексеевне, если она уехала. Бедной Леле едва не стало худо с сердцем. Она только и смогла пролепетать: «Уехала? Как — уехала? Куда?» На нее, должно быть, взглянули с сожалением: взрослая женщина, а задает какие-то странные во-просы, во всяком случае, не имеющие к канцелярии техникума ни малейшего отношения. Но все-таки сказали: замуж вроде бы вышла и уехала. Куда? В Киров как будто. У Елены Алексеевны хватило сил на последний наивный вопрос. Значит, она не будет учиться? Можно лишь представить сотрудников канцелярии, многозначительно переглянувшихся и дружно пожавших плечами. Как же ваша Трофимова будет учиться, если она даже экзамены сдавать не пожелала!
А Валя в это самое время держала совсем другие экзамены…
5
Первого августа 1952 года, в память преподобного Серафима Саровского, Ва-лентина Трофимова принята была в Пюхтицкий Свято-Успенский монастырь. Начался ее монашеский путь, продолжавшийся без года шестьдесят лет.
«Земных краев небесный житель, решила Валя навсегда оставить мир, уйти в обитель. Сказав └прости“ краям родным, свой путь высокий начинает, сам Преподобный Серафим ее приход благословляет — на гору Пюхтицкую. Здесь, в тиши лесов, вдали от мира, все для души, казалось, есть, все близко, дорого, все мило». Мы даже не будем на сей раз указывать, кто автор этих трогательных строк. Читатель и без нас понял: это она, пюхтицкая монахиня, в чьем творчестве (простите за литературоведение) образ Матушки запечатлен со всей силой любви, незаурядного дарования и глубокой веры. Нам еще представится случай обратиться к ее стихам, не только ставшим своеобразной летописью обители, но и сообщающим некий новый взгляд нашему восприятию монастырской, монашеской жизни. Но, разумеется, главное в них — присутствие игумении Варвары как матери для сестер, любящей, взыскательной и заботливой.
Игумения Рафаила определила ее в келью с окном на колокольню над Святыми вратами. В келье жила старшая просфорница, м. Ираида, о которой игумения сказала, что эта старица в юности своей удостоилась посещения Матери Божией. И что же она подумала, новоначальная Валентина, чистая душа, когда узнала, с кем будет делить кров? С волнением и восторгом подумала о необыкновенном везении, каким начинается ее монастырская жизнь — та жизнь, к которой она стремилась, к которой шла и в которой наконец оказалась. Вслед за пюхтицкой монахиней Сергией (Клименко) (1901—1994), человеком удивительной судьбы, глубокой веры и трепетного ощущения красоты созданного Богом мира, она могла сказать о себе: «…душа моя тосковала о монашеской жизни». А потом, оказавшись в Пюхтице, написать: «Сердце мое бросило якорь».
Начало своего монашеского подвига Матушка вспоминала с неизменной любовью.
Заметим, впрочем, что по отношению к себе слово «подвиг» она никогда не употребляла.
Свое понимание понятия «монашеский подвиг» у нее, разумеется, было. Вот поздравительное слово, с которым Матушка на Страстной седмице 1978 го-да обратилась к двум принявшим постриг сестрам. Приводим это ее слово так, как оно наскоро было записано в одной из ее записных книжек: «Монашеская жизнь называется подвигом, потому что полна скорбей, самоотречения, трудностей, огорчений. Но в ней есть свои утешения — это свобода заниматься над самим собой, понуждая к смирению, кротости, молчанию, любви и послушанию, это близость к Дому Божию в богослужениях в церкви, это собранность мыслей, это уверенность, что путь, по которому идем, ведет прямо в Царствие, это монастырская семья, идущая к единой цели. И как говорит Святитель Иннокентий, архиепископ Херсонский: └Если душа остается верной Небесному Жениху, то она непрестанно находится под Его невидимым благодетельным осенением, находя в Нем Наставника, Утешителя, Хранителя и Помощника“».
Вместе с тем свою жизнь она полагала главным образом служением и до последних дней верой и правдой служила Христу, Пречистой Его Матери, служила сестрам обители и всем тем, кто входил во Святые Врата с желанием помолиться, отдохнуть душой и хотя бы на несколько дней отрешиться от суеты мира. В начале нашего повествования мы уже упоминали о чувстве самоиронии, каким в полной мере обладала Матушка, о ее замечательной способности взглянуть на себя как бы со стороны и отозваться о своей, по сути, подвижнической деятельности не без насмешки. «Игумения? — пожимая плечами, говаривала иногда она, чему нам случалось бывать свидетелями. — Какая я игумения!» И пренебрежительно взмахивала рукой, будто отгоняя от себя и от всех преувеличенное мнение о ее игуменской деятельности. И в этом ее взмахе руки, и в голосе, и в выражении лица невозможно было усмотреть даже самомалейшее желание порисоваться или самоуничижение, какое бывает паче гордости. Если речь заходила о ком-то другом — о, тут она была необыкновенно щедра и оценивала людей иногда даже вовсе не по их действительным достоинствам и заслугам. Ее послушать — так всю жизнь и в монастырях и в миру ей встречались какие-то совершенно замечательные люди. Нам случалось не раз наблюдать, как, рассказывая о том или ином человеке, Матушка говорила: «Он такой хороший!» Или: «Он такой добрый!» И лицо ее при этом светилось бесконечной любовью. И что из того, что ее не раз предавали (причем как раз те, кому она доверяла), пытались обмануть, согнуть силой административной власти или церковного авторитета, — она все видела, все понимала и все покрывала любовью. Один весьма серьезный, уже в годах мужчина, твердый в своих православных убеждениях, но, может быть, твердый несколько более чем надо и потому испытывающий известные затруднения в общении с людьми, спросил ее: «Матушка, а как это — любить?» Она искренне удивилась и, должно быть, недоумевая, ответила: «Любить — это же так просто!» Любовь была для нее воздухом, которым она дышала, ее средой обитания, неоскудевающим богатством ее сердца. В своем духовном росте она поднялась на ступень, с высоты которой все то, что нам представляется трудным, зачастую — непосильным, было для нее само собой разумеющимся.
Вернемся, однако, в келью, куда поселила новоначальную Валентину игумения Рафаила и где встретила ее добросердечная старица, м. Ираида. Еще четырнадцатилетней девочкой она вместе с родителями приехала в Успение на Богородичную гору. Монастыря еще не было, но богомольцы со всей Эстляндии и соседних губерний стекались к празднику в Пюхтицу. Народу было полным-полно. Когда вечерняя служба завершалась акафистом Богоматери, паломники зажгли свечи, и на Святой горе засветились сотни трепетных огоньков. Небо просияло сонмом звезд, и под этими звездами народ принялся готовиться к ночлегу — кто в раскинутых по этому случаю палатках, а кто прямо возле своих повозок. Девочка устроилась на телеге. Ее накрыли теплым одеялом, она уснула. Среди ночи она вдруг открыла глаза и встрепенулась. Дивным пологом раскинулось над ней звездное небо. В глубокой темноте угадывались силуэты палаток, где-то наверху, должно быть, в церкви, едва светился слабый огонек — но не от этого восторженно затрепетало сердце девочки. Ясно, как белым днем, видная во мраке, к ней приблизилась высокая женщина в монашеском облачении: в черной мантии и белом апостольнике на голове. Как радостно было в ее присутствии! Откуда она появилась, кто она такая — девочка не знала. Но всем существом своим ощущала, что это необыкновенная, чудесная, добрая женщина, которая любит ее, ее папу и маму, любит всех и всем помогает. Какое счастье, что она пришла, что она здесь, рядом, что она склонилась над ней и ласково спросила: «Ирочка, ты хочешь сюда прийти?» — «Очень… очень хочу!» — промолвила девочка. «Ну, вот и приходи. Будешь моей служанкой».
Так — или примерно так — повествовала старица новой своей келейнице, и та внимала ей с неослабевающим вниманием. Как все сбывалось! Все упования человеческого рода сходятся в монастыре — как лучи солнца сходятся в увеличительном стекле, отчего возникает огонь, в котором оттаивают даже заледеневшие в миру души. Здесь, в маленькой, чистенько прибранной келье, Валентина сразу же почувствовала себя на своем месте. И матушка-игумения, и приветившая ее старица, и церковь в трапезной во имя Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы, где сегодня уже довелось ей помолиться и приложиться к святым иконам, и приветливые сестры — все было так, как она и представляла себе свою новую жизнь. Но разве могла она вообразить, что будет делить келью со старицей, с которой некогда собеседовала Богородица! Ведь, согласитесь, одно дело — читать в книжке игумении Таисии про посещавшие ее чудесные и многозначительные сновидения, и совсем другое — слушать из первых уст рассказ о Божией Матери, позвавшей девочку стать Ее служанкой и возложившей руку ей на голову.
Первые дни были наполнены до краев новыми впечатлениями и — тут уж ни прибавить, ни убавить — усталостью, валившей с ног после долгого дня с непривычной еще косой в руках. Все тело гудело, плечи ломило, руки отваливались. Дома едва хватало сил прочесть вечернее правило, после чего Валя падала в постель и засыпала.
Она спала — а душа молилась.
И вот среди ночи к ней в келью явился преподобный Серафим Саров-ский. Она взглянула и спросила с изумлением, не веря своим глазам: «Батюшка Серафим? Это вы?» А какие тут могли быть сомнения — он! В белом своем хитончике, с палочкой в руках и котомкой на согбенной спине. Он! А как же он попал в келью, с недоумением едва успела подумать Валя, но вдруг чудесным образом оказалась в поле, в зеленой траве которого повсюду выглядывали розово-красные цветочки, наподобие кашки. И преподобный, приблизившись к ней, возложил свою руку ей на голову и что-то сказал. Что именно он сказал — она не запомнила. Но ощутила и запомнила заполнившее ее чувство безмерного счастья. Это ведь воистину он, Серафим преподобный, Серафим убогий, он, праведник смиренный, со всеми кроткий, собеседник Богородицы, всех оделявший любовью и ко всем обращавшийся со словами: «Радость моя!» И ей, должно быть, он говорил: «Радость моя!» И прибавлял пасхальное приветствие: «Христос Воскресе!» И отчего же никого нет вокруг? Где люди? Сестры, где вы? Иль вы не видите, кто пришел?! Это же преподобный! Идите, спешите к нему под благословение! Она, кажется, даже кричала, созывая всех, однако по-прежнему их было лишь двое: преподобный Серафим и она. А он между тем все держал свою невесомую ручку у нее на голове, и она чувствовала, что преисполняется благодатью. Господи, пусть этому не будет конца. Господи, благодарю Тебя за неизреченное это счастье. Господи, Ты подарил мне радость встречи со святым Твоим.
Тут ее разбудили. Четыре утра. Пора на покос.
Она шла и думала: «Ну зачем, зачем меня разбудили! Ведь он стал говорить что-то… О чем? О какой-то панихидке стал он мне говорить…»
Всю жизнь Матушка помнила о явившемся к ней преподобном Серафиме и всю жизнь, как великую драгоценность, хранила ту благодать, какая пролилась в нее от прикосновения его руки.
Окончание следует