Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2013
КАРЛ ГУСТАВ…
В центре Хельсинки, на самом неудобном месте, прямо на забитом транспортом перекрестке главной улицы Маннергейм-аллее и проезда на вокзальную площадь стоит конный памятник. Усталый пожилой человек в скромной шинели сидит на усталой лошадке, едущей, вероятно, откуда-то с востока домой, в свой город. Зимой на памятник падает снег, и они так и стоят на перепутье, все в снегу, ожидая, когда можно будет проехать по свободной полосе. Летом на них садятся воробьи в надежде — а вдруг лошадка даст им немножко навоза с овсяными зернышками. Каждый раз, когда я проезжаю мимо этого памятника по пути домой из Финляндии, я чувствую, как щемит сердце и в душе поднимается неосознанная грусть. Немножко обидно за старого маршала — ведь он дважды спас свою Суоми, мог бы стоять не на забитом перекрестке, а где-нибудь на скале перед парламентом или на набережной с видом «на море и обратно», а мамаши приводили бы к нему своих детишек и говорили: это отец нации, маршал Карл Густав Эмиль Маннергейм.
Потом, уже дома, ночью маршал появлялся снова во сне. Зимой я счищаю с него и его лошадки снег. Это моя работа. Я предложил хельсинкскому муниципалитету ухаживать за маршалом, и они согласились. Выделили мне каморку под лестницей, необходимый инвентарь — ведро, метлу, мочалку, — и я его чищу. Прихожу обычно ночью, когда трамваи спят, и спрашиваю всегда одно и то же:
— Как же так получилось, что ты не смог вывезти в Финляндию весной 1918 года, когда сам уезжал, своего императора с семьей из Царского Села? Ведь у тебя были боевые друзья — гвардейские офицеры — и верные сослуживцы — финские егеря. Ты же сам говорил кому-то, уж и не помню кому, что ты бы мог легко раскидать эту пьянь, сторожившую дворец, и вывезти семью в Раяйоки или Териоки, где бы они были в безопасности. Ведь ты же был офицер Ее Величества Кавалергардского полка и генерал Его Величества лейб-гвардии. Мало ли что там, в Англии, слабовольный кузен Георг V не договорился со своим парламентом об убежище. Надо было поставить их перед фактом — никто бы и не пикнул. У тебя ведь до конца дней стоял у кровати на столике портрет царя. Значит, что-то свербило в руди.
Сколько лет мы знакомы, Карл Густав? Я думаю, с Зимней войны 1939 го-да. Тогда твоим именем называлась линия укреплений на Карельском перешейке. Я тогда учился в пятом классе. Вспоминая то время, я должен сказать, что пятиклассник 1939 года сильно отличался от нынешнего. Мы были гораздо старше по своему опыту жизни, часто горькому и печальному.
Из Испании шли пароходы с детьми республиканцев. Мы их встречали в порту, собирали для них книги, игрушки, теплые вещи, но мы не могли защитить их там, в Испании. Немецкие дивизии рвались к Мадриду и не боялись никакого мирового общественного мнения, а наши красные командиры, переодетые и перекрещенные из Иванов в Хуанов, отбивались от немецких танков под Гвадалахарой и горели в испанском небе, благо фанера хорошо горит. Почему мы боялись их и все время отступали и отступали? А пароходы с испанскими детьми все приходили и приходили. И в наших неокрепших душах постепенно накапливались горечь и разочарование.
В школе висели портреты Николая Ивановича Ежова и плакаты, где Николай Иванович в своих ежовых рукавицах душит фашистскую гадину, многочисленных наймитов и прочих изменников. И снаряды ложились все ближе и ближе и уже взрывались у нас в классе, оставляя воронки за партами, где только что сидели наши товарищи — дети этих самых врагов и изменников, которых мы тоже видели не раз и которые казались такими добрыми и симпатичными. А может, не казались, а на самом деле были такими? И в наших душах поселялось сомнение. И никого нельзя было спросить, потому что родители делали страшные глаза и прижимали палец к губам. Нам оставалось только говорить друг с другом один на один, и мы много до чего договаривались. Знали бы наши родители!
В 1939 году начались споры с Финляндией. Предложение поменять Карельский перешеек на кусок болота в Кольской Лапландии казалось весьма разумным, но не финнам. Запахло порохом. Почему-то взрослые были убеждены, что финны уступят, но мы в пятом «Б» были далеко в этом не уверены. А с какой стати? Когда появилось сообщение об обстреле финнами нашей территории и о жертвах, мы поняли, что это вранье и дело дрянь. Через два дня началась война, и с первых дней в Ленинград повезли раненых. Много раненых. Нашу школу отдали под госпиталь, а нас перевели в соседнюю на вторую и третью смены. В декабре на фронт пошло пополнение. Они откуда-то приезжали на Московский и Витебский вокзалы и шли пешком на Финляндский. Шли по улице Маяковского от Невского до Кирочной, там поворачивали направо до Чернышевского, затем до набережной, потом до Литейного моста и через мост к вокзалу. На углу Маяковского и Рылеева часто останавливались на привал. Туда приезжала полевая кухня с горячим борщом, иногда разжигали костры. Мороз был под двадцать пять. Мы болтались по улицам и жались к красноармейцам. Вид их экипировки приводил нас в ужас. Нет, не то чтобы они были легко одеты и мерзли на ходу. Наоборот, все были в здоровенных негнущихся валенках, светлых бараньих полушубках или тулупах с большими воротниками, меховых шапках-ушанках. На руках у них были меховые рукавицы с брезентовым верхом. Некоторые рукавицы — с отделенным указательным пальцем для командиров: стрелять из пистолета по дезертирам или крутить им над головой, поднимая бойцов в атаку. Но самым поразительным были лыжи: свежеструганные, девственно белые, гладкие, с поперечной прорезью для носкового ремня. Вместо лыжных палок были ручки для швабр с ивовыми колечками внизу — для упора. Такие одноразовые палки были хороши для растопки, для сушки портянок, для чего угодно, кроме использования по назначению. От пришедших на привал красноармейцев валил пар. Марш-бросок от Московского вокзала давался им нелегко. Многие хромали в своих несгибаемых валенках. Это они еще на лыжи не встали. В такой «одеже» хорошо бы охранять овоще-базу — поднял воротник, опустил уши и шагай себе с берданкой по тропинке взад-вперед. Но воевать-то как? Мы выбрали одного старшину поприглядней, подошли к нему и спросили:
— Товарищ старшина, а как же вы на таких лыжах будете ходить, без пяточного крепления?
Он посмотрел на нас сверху вниз и ответил:
— А нам пяточные крепления ни к чему, мы назад пятиться не собираемся. Наше дело — наступать.
Симпатичное его румяное лицо выражало полную уверенность в сказанном. Один из нас, лучший лыжник класса, возразил:
— Но тогда вам надо наступать на врага под горку, по ровному склону до первой кочки. Или вообще лучше лыжи не надевать, все равно в своих тулупах и валенках больше километра не пройдете.
— Давайте чешите отсюда, мелочь пузатая, командирам виднее.
Мы отошли и посмотрели друг на друга. Отступать они не собираются! Понаступают немножко, взмокнут, лягут на снег и замерзнут. Лыжи свои они, конечно, на второй день побросают или стопят. Но оружие! Эти мосинские берданки девяносто первого дробь тридцатого! Что они с ними собираются делать? На зайцев охотиться?
Однако то, что было ясно пятиклассникам, было неведомо нашим славным маршалам, еще остававшимся в живых. Они что, все идиоты подряд? А как же гений человечества, он-то куда смотрит?
Прошло немного времени, и мы начали каждый день ходить в свою старую школу писать письма за раненых. Большинство из них были еще и обмороженными. Сбрасывали во время боя задубевшие варежки, валились в снег и оставались без рук. За них-то мы и писали письма домой в деревню. Письма они нам диктовали бодрые. За небодрые можно было схлопотать срок. Вон он, Николай Иванович, еще пальцем грозит.
Раненые любили поговорить о финских «кукушках» — как они сидят на деревьях и поливают без промаха из своих автоматов «Суоми», потом спрыгивают и удирают на своих лыжах «Карху» от елки к елке. Постепенно у всех нас нарисовался образ шюцкоровцев — быстрых, безжалостных, бесстрашных, до зубов вооруженных белых дьяволов, несущих смерть. А за ними железный маршал Маннергейм, который построил эту линию и о которой толком никто не знал, где же она, проклятая, находится.
Сто тринадцать дней и ночей шла эта война. Сто тысяч убитых, триста тысяч раненых и обмороженных.
В июле 1941 года финны прошли этот путь в обратном направлении за месяц и заодно захватили Петрозаводск. Парламент требовал его переименовать в какой-нибудь «мяки» или «салми», но маршал наотрез отказался. Никогда этот город никаким «мяки» не был, и не ему — офицеру гвардии Его Величества — переименовывать русские города. Тем более что он фин-ский язык почти не знал и не любил.
Вот теперь стоит на перекрестке под звон трамваев. Ждет, когда я приеду, начну с него сметать снег и укрывать от дождя. До свидания, Карл Густав! Мы еще встретимся, нам еще есть о чем поговорить.
Черный кот
В шесть часов утра раздался телефонный звонок. Стас, чертыхаясь, взял трубку. Кому это в такую рань не спится? Из Америки, что ли? Там как раз вечер, но в Америке народ вежливый, не любят, чтобы их будили спозаранку и сами никого не беспокоят. Голос в трубке спросил: «Это квартира Рябининых?» — «Да-а-а», — протянул Стас, и в душе зашевелилась тревога. «Можно попросить отца Елены Рябининой?» — «Я у телефона, а в чем дело и кто говорит?» — «Это из Томска, из драмтеатра. Дело в том, что вчера Елену Рябинину арестовали». Елена Рябинина была в Томском драмтеатре художником, работала там после окончания Ленинградского театрального института. Куда распределили — туда и поехала, подальше от родителей, которые всегда совались во все дела. А теперь ее дела сами сунулись к родителям. «А за что ее арестовали? Что она там натворила?» Голос ответил: «Мы не знаем еще точно, но что-то связанное с пропагандой шаманства и с мухомороварением или курением. Мы сами еще ничего не знаем, но думаем, что вам следует приехать. На месте все и узнаете. До свидания». — «Так, — подумал Стас, — сами не хотят связываться и меня вызывают». «Пропаганда» — паршивое слово. За него по 58-10 до шести лет дают. Шаманства вроде в Кодексе нет, но приписать его можно к чему угодно. С сектантами советская власть борется, и их сажают почем зря, а чем шаманы хуже? Опять же варенье из мухоморов, тьфу, мухомороварение. Самогонокурение, мухомороварение — подрыв госмонополии на продажу бормотухи. Также до шести лет тянет, если натягивать. Вообще надо лететь в Томск. Лететь — легко сказать. Прямых рейсов нет. Надо через Омск или Новосибирск — смотря, куда керосин завезли. Восточные рейсы забиты под завязку, время отпусков и экспедиций. Надо как-то развязывать, командировкой озаботиться. В Томске же не только мухоморы варят. Там и циклотроны, фазотроны всякие. Всегда может возникнуть необходимость что-нибудь обсудить или поклянчить. В дирекции долго упираться не стали. Томск — не Сочи, и командировку выписали. Командировочное задание Стас написал себе сам, со словами «срочно, необходимо, в связи с постановлением Совмина» и прочими заклинаниями, шлепнул печать у неравнодушной к нему завканцелярией и поехал в «Аэрофлот». С каменной мордой пробился к начальнику, протянул. Тот с каменной мордой подписал: «В кассу № 7, срочно». Через два дня Стас летел по маршруту Ленинград — Новосибирск — Томск. До отлета он прочитал все, что успел, про шаманов, поговорил с бывалыми сидельцами Озерлага, Дубровлага и других мест отдыха о том, встречали ли они там шаманов и, если да, за что их сажали и, главное, на сколько. Друзья-сидельцы шаманов не встречали. Попадались им в зонах и на пересылках чукчи, нанайцы, эвенки и прочие дикие тунгусы в основном за попытку побега через Северный полюс или Берингов пролив. Попыткой побега, сиречь изменой родине, считали любой выход на каяке в Северный Ледовитый без справки морпункта. Летом до морпункта по тундре не добраться, а зимой на хрен справка нужна, однако. Поэтому ходили за моржом или тюленем без справки, и все туземцы автоматически становились реальными изменниками. Шаманов среди них не встречали. Шаманы спокойно сидели в своих чумах на берегу и камлали по старинке. Встречались и новаторы. Они выменивали у геологов портреты товарища Сталина или еще какого-нибудь усатого товарища и камлали на них вполне успешно. Чем же провинилась в развитии советского шаманства театральный художник Елена Рябинина, это и предстояло выяснить. Вообще-то, от Лены всего можно было ожидать. В последнем классе школы ее отправили на городскую олимпиаду по литературе. Победитель получал право поступления на филфак вне конкурса. Она написала что-то про Рабле и раблезианство, получила первую премию, но на филфак не пошла. Сказала: «Я и так два языка знаю, а третий сама выучу, если захочу. Чего время терять-то, лучше я буду в театре подмазилой — на стремянке декорации малевать». Наряду с обычной школой она ходила без особых успехов в художественную школу и без особых успехов ее закончила. Пошла поступать в Театральный институт на постановочный факультет. В приемной комиссии посмотрели ее рисунки, почеркушки, поморщились, но сказали: «Что же, документы мы у вас примем, а там как повезет, хотя особых надежд не питайте». Первый экзамен был — свободная композиция на тему «День Победы». Пока остальные абитуриенты разводили фейерверки и салюты, Лена что-то скупо изобразила, сдала работу и пошла домой спать. На следующий день она встала к обеду и не торопясь побрела на Моховую. В коридоре висел список с оценками. Напротив ее фамилии было написано: «Зайти в приемную комиссию». «За документами», — подумала она. В приемной комиссии на мольберте была пришпилена ее работа с запиской «Е. Рябинина. День Победы».
На листе ватмана были изображены изба с подслеповатым окном, заткнутым кое-где куделью, обшарпанным столом, граненая стопка с какой-то прозрачной жидкостью, солдатская фляга и краюшка черного хлеба. На заднем плане — когда-то белая русская печь с открытым черным зевом, откуда так и тянет холодом. Видать, давно не топили. Больше ничего.
— Меня вызывали, — сказала Лена.
— Это вы Рябинина? — спросила пожилая секретарша. Перевела взгляд с аккуратной модной девицы на картинку, спросила: — И откуда это у вас? Мы тут вчера все плакали. Вы, наверное, насчет оценки? Сходите к мастеру. Он вам все скажет.
Лена от приемной комиссии ожидала большей определенности. Неужели у нее все так плохо? И она спросила уклончиво:
— А следующий экзамен будет?
— Конечно, будет, — ответила секретарша. — Куда же он денется? Только это вас уже не касается.
Сердце у Лены упало. Она не ожидала, что ей будет так больно. Стараясь сдержать слезы, она спросила:
— А документы когда забирать — сейчас или потом?
— Какие документы? — удивилась секретарь. — Я же вам русским языком говорю — пройдите к мастеру. Он вас берет в свой класс. Никаких экзаменов вам больше сдавать не надо. У вас же все пятерки по основным предметам и даже диплом по олимпиаде.
Тут до Лены дошло, что она принята с первого захода и ей не придется рисовать кувшин с цветами и греческую голову с отбитым носом. Все это она рисовать не любила и, по правде говоря, не умела.
Мастер посмотрел на нее, тоже удивился и сказал:
— Рисовать вы, наверное, не умеете, ну и не важно. Для театрального художника это не главное. Этому-то мы вас научим, а то, чему не научим, — у вас и так есть. Постарайтесь все же оставшееся время побольше рисовать с натуры. Вы не раздумаете? — спросил он с тревогой. — Учтите, что ни в какое другое художественное заведение вас не возьмут.
— Я знаю, — сказала Лена. — Я в другое и не хочу.
— Покажите руки.
Лена протянула свои руки.
— Что, подрамники пробовали обивать?
— Пробовала.
— То-то видно, молотком по пальцам. Молоток должен быть маленький, с длинной ручкой. Теперь таких не делают. Поищите на барахолке. Ну, до свидания, до первого. Да, и озаботьтесь, чтобы у вас были резиновые сапоги и телогрейка. Обычно Первого сентября первый курс едет на картошку.
— Этюдник с собой брать? — спросила Лена.
— Этюдник? — удивился мастер — Нет, пожалуй, кастрюлю и сковородку.
Дома Лену нервно ждали родители. Они никаких иллюзий не питали, понимали, что прямой вопрос будет звучать бестактно, и спросили витиевато:
— Ну как, видела там кого-нибудь?
— Да, — сказала Лена, — секретаршу и мастера.
— Ну и что они тебе сказали?
— Секретарша сказала, что они плакали, глядя на мою работу.
— Представляю себе, — заметила мама.
— А мастер что-нибудь пожелал на будущее? — поинтересовался папа.
— Да, — повторила Лена, — съездить на барахолку и купить маленький молоток, а еще озаботиться резиновыми сапогами и телогрейкой.
— Это он так увидел твое будущее, — грустно заметила мама. — Тоже мне воспитатель молодежи. Так же можно нанести неизлечимую душевную травму.
— Он все по делу сказал, — возразила Лена. — Молоток — чтобы сколачивать макеты, а сапоги и телогрейку — чтобы не простудиться на картошке с Первого сентября.
— Не понимаю, — буркнул папа, — при чем здесь картошка и какая ему разница, простудишься ты или нет. Ведь на картошку отправляют студентов, а не… — Он замялся, чтобы как-то это поделикатнее выразить.
— Ну да, он поэтому и боится, чтобы я там не простудилась и не опоздала к началу занятий.
Все трое замолчали. Какие-то неясные надежды пробудились в родительских сердцах. Наконец отец спросил:
— Ты хочешь сказать, что тебя приняли условно?
— Почему условно? Безусловно. С Первого сентября на картошку, чего тут непонятного? Ну да, они поняли, что остальные гипсы мне не сдать, и решили не мучить.
— У них что, нет конкурса в этом году? — недоверчиво спросила мама.
— У них конкурс — одиннадцать человек на место, и они решили не рисковать. Приняли — и все.
Наконец до родителей дошло, что с Леной произошло очередное чудо, и они начали тихо ликовать, опасаясь, что громкое ликование может это чудо спугнуть. Но чудо не спугнулось. Лена отработала исправно на картошке и первого октября вошла в мастерскую на заднем дворе старого ленин-градского ТЮЗа. Остальные четыре года прошли в неустанных заботах о кособоких макетах, дурацких кринолинах и войлочных париках. «День Победы» так и оказался единственным шедевром в ее творчестве.
Через четыре года она получила назначение в Ачинск. С трудом нашла его на карте и уехала. Условия ее жизни в Ачинске были не лучше, чем у жен декабристов; пожалуй, даже хуже. Те по крайней мере жили в теплых домах или просторных избах. Лена жила в маленьком закутке при кочегарке. Через него проходила труба теплоцентрали. От трубы несло паром и жаром, зато от дощатой стенки тянуло сибирским морозом. Хочешь жить — умей вертеться. Лена вертелась, отогревая по очереди замерзшие части тела, но пневмонию схватила. К весне поправилась и уехала в Томск. Из Ачинска она увезла некоторую твердость характера — и котенка. В пригороде Ачинска — слободе Мазуль — образовалась своеобразная порода кошек, помесь сибирских и сиамских. Порода оказалась замечательной. У всех ее представителей были голубые глаза, острейшие зубы, тигриные когти, неустрашимый характер и преданность хозяевам. Ленин кот был абсолютно черный, с блестящим коротким мехом, как у генетической норки, и громадными голубыми глазами. Он сразу признал в Лене хозяйку и никогда с ней не расставался — ни днем ни ночью. В хорошую погоду он ходил с ней рядом, в дождь и слякоть сидел у нее на плече и мурчал в ухо. Он был непревзойденным крысоловом, за что его сразу полюбили в театральной среде. Как известно, любой театр, как и корабль, всегда полон крыс. Чтобы избавиться от них, корабль можно затопить. Театры не тонут, они только горят. Но из погорелого театра бегут только актеры, крысы не бегут. Ленин кот был признанным героем театральной общественности города. Театры записывались за ним в очередь, приглашали на просмотры, банкеты (не его, конечно, а Лену в надежде на то, что она придет вместе с ним). Они приходили, и крысы в ужасе бежали, хватая свое потомство. Никто не знал, как его зовут, и поэтому его звали Кот. Главреж, проходя по театру, увидел Лену, стоящую на стремянке и малюющую шваброй вишневый сад. Кот, как всегда, сидел у нее на плече и принимал позы.
— Ну ты и артист, — сказал главреж. — Только в нашем репертуаре для тебя роли нет.
Сказал — и ошибся. Во время спектакля «Гамлет», когда нервный принц, услышав шорох за портьерой, с криком «Крыса!» тыкал в портьеру своей шпагой, оттуда вываливался смертельно раненный Полоний. Эпизод достаточно известный в этой трагедии. Но кот Шекспира не читал и все понимал буквально. Услышав на одном из спектаклей возглас «Крыса!», который звучал для него как команда, он рванулся туда-сюда, наскочил на зазевавшегося пасюка, обожравшегося пролитой Леной олифой, и выволок его на сцену. Там оказались вместе с умирающим Полонием и принцем Гамлетом еще и кот с крысой. Увидев боковым зрением рядом с собой мерзкий крысиный хвост, Полоний издал еще один, посмертный, вопль и содрогнулся подальше от хвоста. Кот изогнулся и вопросительно посмотрел на Гамлета в ожидании привычного поощрения. Вся неумолимая логика театрального действия потребовала от Гамлета немедленной реакции. И неожиданно для себя Гамлет обратился к коту! И произнес:
Спасибо, верный друг.
Ты в Эльсиноре всегда со мной,
И в радости и в горе.
Публика не поняла, то ли это режиссерская находка, то ли актерская накладка, и радостно захлопала. Стража понесла за кулисы тело Полония, а кот, взяв за шиворот крысу, последовал за ними. Зрители закричали: «Кис! Браво!» — и устроили коту овацию. Лена схватила его и потащила вниз, в мастерскую, чтобы он не вздумал выходить и кланяться на аплодисменты. Томск — город маленький, и слух о театральной находке быстро распространился, обеспечив «Гамлету» аншлаг на несколько ближайших спектаклей. Как мы уже упоминали, вокруг Томска было много всякого ядерного и ракетного. Но это «вокруг» было не очень обширным, быстро кончалось, и за ним начинались вполне неизведанные земли. Там обитали стада оленей, которых пасли неизвестные племена, в школьных учебниках не обозначенные.
Однако все они были гражданами СССР, хотя и не все об этом догадывались. Ближайшее к Томску кочевое племя называлось сепульки. Может быть, оно называлось как-то иначе, но автор запомнил именно это слово. Кто знает лучше — поправит. Эти сепульки кочевали по тайге, заходили и в тундру, имели два чумовых стойбища на территории обитания. Чумовые не в смысле чумы, а в смысле, что состоят из чумов, а не изб. В каждом из становищ был красный чум, так сказать, культурный центр, изба-читальня с радиоприемником на батарейках. Областное начальство распорядилось, чтобы сепульки приняли участие в смотре художественной самодеятельности малых народов Севера. Областное управление культуры издало приказ — «обеспечить»; и молодой специалист, художник-постановщик был направлен вместе с домашним животным — котом — к сепулькам что-нибудь там художественно поставить. Гостеприимные сепульки разместили Лену с котом в красном чуме, оказав коту уважение и внимание, которое ему и не снилось в томском Дворце культуры. Кота это удивило, тем более что никто крыс ловить ему не предлагал. Их просто не было. Попадалась иногда какая-то пушистая мелочь, но с ней быстро расправлялись собаки или дети — все, как один, потомки великих охотников и сами великие охотники. Когда в красный чум кто-нибудь заходил, то они кланялись отдельно коту, а отдельно Лене. Лена вела среди кота воспитательную работу, чтобы он не зазнавался, и объясняла, что так будет не всегда. Тем временем подготовка к смотру шла полным ходом. У се-пульков понятия художественной самодеятельности отродясь не было. Прос—то так горло драть и торбаса топтать они не привыкли. Другое дело — шаманские камлания. У сепульков было два шамана. По законам мировой драматургии, один был добрый, а другой — злой. Совсем как в итальянской комедии дель арте или любой российской ментовке. Таким образом, драматургическая канва была задана. Оставалось ее нашпиговать текстом, наполнить таежным колоритом и бодрым духом. Труднее всего было с духом. Дух был, но такой ядреный, что, когда Лена первый раз зашла с мороза в красный чум и вдохнула, сознание померкло, ноги подогнулись, она опустилась на колени, а голова сама склонилась на расстеленную оленью шкуру. Старики подумали, что Лена кланяется их богам, подхватили и усадили поудобнее. Этот обморок принес ей уважение аборигенов, и они выполняли все ее указания неукоснительно. Незаурядные ее филологические способности наконец-то оказались востребованными. Она заменила часто употребляемую «твою мать» на «дойче мутер», что хорошо сочеталось с привычным «однако». Сепульки научили Лену варить мухоморы и настаивать напиток предков, от которого появлялась способность парить в воздухе или устремляться к луне и звездам. Труднее всего было научиться не мыться. Первую неделю Лена страдала, но потом привыкла. По возвращении Лена в первую очередь отправилась с котом в городскую баню и долго смывала здоровый дух с себя и кота. На смотре шаманы были награждены медалями, а коллективы — грамотами. Песня «Моя тундра», написанная Леной на языке сепульков, завывалась под аккомпанемент бубнов и барабанов, сопровождалась танцем медведей, оленей и зайцев. Номер этот стал хитом сезона, всегда шел на бис и был отмечен областным управлением культуры. Лена вернулась в Томск, обогащенная редким жизненным опытом и этнографическими познаниями. За ними и потянулись к ней, или скорее к ним, быстрые разумом Невтоны из местных ящиков. Все требовали отчета о достижениях неизвестной цивилизации. Физики из Томска и округи всерьез обсуждали вопрос преодоления гравитации с помощью трансцендентного состояния измененного сознания. Для этого одни выпивали мухоморовки и махали руками, а другие выпивали мухоморовки и взвешивали первых. Эффект безоговорочно был зарегистрирован во всех экспериментах, хотя и недостаточный, чтобы воспарить, но многие участники видели, что кот хотя настойку и не лакал, но по комнате парил и иногда кому-нибудь садился на плечо. Долго так продолжаться не могло. Комсомольская организация, получив указания свыше, очнулась и начала бдеть. Быстрые разумом Невтоны во всем быстро покаялись и обещали больше ни-ни. Все это Стас узнал уже в первый вечер по приезде, и вся эта ситуация уже не казалась такой бредовой, как в Ленинграде; одна мухоморовка уже явно подрывала государственную монополию на сивуху, а ей еще шили врачевание без врачебного диплома. Слободской лунатик после двух сеансов у Лены перестал шастать по крышам и ухать филином, а беглый алиментщик прибежал обратно к своей разведенке из театрального буфета после того, как Лена накамлала на его фотокарточку с плаката «Позор тунеядцам!». Вся эта белиберда оформлялась в дело из нескольких эпизодов. Утром Стас отправился к следователю, которая в этот день была в томском централе, занимаясь приведением в порядок дел перед большой ревизией. Скоро ожидали нашу «Чайку» — депутата Валентину Терешкову, которой в Верховном Совете поручили ознакомиться с бытом женщин-заключенных. В тюрьме наводили порядок. Новых фингалов не ставили, старые марафетили. Лене сразу же нашлась работа по специальности.
— Чего я вам тут буду лепить горбатого, — сказала следователь, или, правильно, следачка.
— Вам же, наверное, хочется повидать ее, поговорить. Вот она вам все и расскажет.
И следачка тут же позвонила, назвала несколько цифр и сообщила:
— Сейчас ее приведут, я вас оставлю, только, пожалуйста, без глупостей, чтобы не усугублять.
Стас посидел некоторое время на привинченном к полу стуле для подследственных. Вошел конвоир или охранник. На зоне тех, которые стоят на вышке, называют вертухаями, а тех, которые водят, наверно, конвоирами или надзирателями. В общем, вошла, заняла собой весь проем двери, и Стас сразу вспомнил — «Чудище обло, озорно, стозевно и лаяй», и понял, что Радищев это не ради красного словца у Тредиаковского занял, а как бы с натуры списал. Оно стояло в дверях, молчало и внимательно осмотрело кабинет, просверлило Стаса насквозь своими буравчиками и сказало басом: «Заходи». Вошла Лена. Стас успел приготовить себя к этой встрече. Нарисовал себе разные картинки. Лена избитая, с синяками, остриженная наголо, в наручниках, полосатой робе. Это чтобы не было неожиданностей при первом взгляде и чтобы не брякнуться в обморок. Он знал за собой эту грешную слабость, которая появилась после первой аварии на объекте. Чуть что — и с катушек. Но Лена вошла без кандалов, в своем любимом платье милитари, хорошо причесанная и без видимых наружных повреждений. Вошла как на обычное деловое совещание. Стас смотрел на нее и пытался увидеть признаки долгой сибирской ссылки и недолгого пока заключения, но даже в ее глазах он не увидел никакой затаенной тоски. Она скользнула ими по лицу отца обычным безразличным взглядом и сказала:
— Ну здравствуй, под конвоем мы еще не встречались.
— Здравствуй, что тебе шьют?
— Они сами еще не знают. Ждут, пока я им подскажу.
— Ну тогда, может, выпустят?
— Это уж навряд ли. Они же полгода ходили кругом и около. Зря, что ли? Брак в работе.
— А как, тебя здесь не обижают? — Он хотел сказать «не бьют», но удержался. Зачем эти дурацкие вопросы? В тюрьме же всегда бьют новичков.
— А кто меня здесь обидит? — удивилась Лена. — Ведь я же ведьма с черным котом.
— Куда он, кстати, запропастился? — спросил Стас. — Может, украли?
— Его хрен украдешь. Где-нибудь прячется. Ты где остановился?
— В твоей комнате.
— Значит, жди, он к тебе придет. Налей ему с вечера молока в миску и покроши булки. Больше всего он любит халу с маком. Сходи в адвокатуру, найди там адвоката Гурьянова, следачка посоветовала.
— Она что, твоя подруга?
— Вроде того. Ей мое дело, как гвоздь в …., — и потом она тоже боится.
— Чего?
— Чего-чего? Ведьма я или нет, в конце концов? Вот одна зэчка начала на меня тянуть. Я на нее так посмотрела и чего-то по-сепульски сказала, так с ней припадок случился, глаза закатились, изо рта пена. Лепила на карантин направил, а оттуда в дурдом повезли.
— Лепила! Где это ты набралась? Здесь, что ли?
— Нет, еще в Ачинске. Там же ни одного нормального нет. Все после ходок. Лишенцы.
— Что тебе в передаче принести?
Лена задумалась, потом сказала:
— Зайди в театр, попроси грима разного, лака для волос и купи три расчески разных размеров. Я тут зэчкам прически делаю — зашибись.
— Какие прически? Они ведь все драные кошки.
— Не больше чем наши актрисули. Когда тебя ждать?
— Послезавтра все и принесу.
— Ну, пока, не расстраивайся очень. И здесь люди живут.
Лена двинулась к двери, оттуда уже показалось чудище.
— На выход! — скомандовало оно, и они обе вышли. Вошла следачка.
— Ну, посмотрели? Она что, всегда у вас такая?
— Какая?
— Ну, такая — спокойная-спокойная, а на душе черти бродят. Из ее камеры, буквально из-под самого суда, увезли зэчку в изолятор. Теперь в дурдом переводят, все дело развалилось, полгода работы. Вот вы мне скажите, как физик. Люди могут летать без мотора? Разве это не противоречит законам природы?
— Мало ли что противоречит, — сказал Стас. — Вот ясновидение вы сами почем зря используете.
— Как так?
— А вот так. У вас в Москве на Петровке целый взвод экстрасенсов на розыске работает. Людей находят, клады там, документы.
— Да, — сказала следачка. — Я что-то слышала про это, а это тоже противоречит?
— Еще как! — подтвердил Стас. — Ведьмы же убивают на расстоянии. Ткнут булавкой фотку — и привет. Внезапный инфаркт.
— Господи боже мой! — пробормотала следачка. — Чего же делать?
— Не нарываться. Наука еще много чего не знает, только строит из себя. Те же НЛО. По науке им неоткуда взяться, а они снуют, как вороны на помойке.
— Ну, НЛО, их и в Кодексе еще нет, а за наркотические вещества до восьми лет можно схлопотать.
«Дрянь дело, — подумал Стас. — Какая упорная попалась».
— А какой эпиграф у Толстого в «Анне Карениной», знаете? Ну? «Мне отмщение, и Аз воздам». Так что поаккуратнее надо с хлопотами.
— Хорошо, идите и не морочьте мне голову. Больше ко мне сюда не приходите. Надо будет, мы вас вызовем. Прокурор уже вами интересовался, дело у первого на контроле.
— Делать вам тут нечего, — сказал Стас в сердцах и пошел к двери. Отворил ее. На пороге стоял черный кот с голубыми глазами и, увидев следователя, зашипел. Она побледнела. На выходе, пока Стас сдавал пропуск, кот куда-то исчез. То, что он снова появится у Стаса, уже сомнений не было. Ночью, после полуночи, Стас лежал на узкой Лениной койке без сна. В окно за изголовьем кровати светила огромная сибирская луна. Скрипнула форточка, и потянуло свежим ветерком. Стас повернул голову. В форточке на фоне луны сидел черный кот и водил хвостом по луне. «Какая пошлость, — подумал Стас, — прямо какой-то базарный китч». Кот мягко спрыгнул на пол, отпустив луну, подошел к своей миске и начал свой поздний ужин.
«Пришел-таки, — подумал Стас, — а что дальше?»
Дальше
кот прыгнул на койку, лег Стасу на грудь и стал смотреть ему в глаза своими
голубыми фарами, отражающими луну. Стас прикрыл глаза. «Что, так и будем в гляделки играть? Завтра тяжелый день. Надо еще и поспать». И
повернулся набок, подоткнув кота. Стаса отпустило, и он сразу заснул. Утром кот
его разбудил, попил молоко, закусил халой. Стас отломил халу и запил молоком.
Это было тоже знакомо: нервный спазм пищевода впервые случился двадцать лет
назад при первом синхронном переводе
в жизни. Сейчас вот первый раз ребенка в тюрьму посадили. Кот прыгнул Стасу на
плечо и лизнул в ухо шершавым языком. Подбадривает — значит, чтобы не раскисал.
Правильно, а кто же еще, одна семья. Так они вместе и проходили весь день.
Когда они вошли к адвокату, тот нисколько не удивился и спросил:
— Это он?
— Да.
— Серьезный вещдок, но как свидетель защиты не годится. На суд ему лучше не являться. У нас народ нервный и суеверный. Лишние эмоции никому не нужны. Все должно быть обыденно и скучно: слушали, постановили и забыли. Вот вам записка от прокурора. Позвоните ему вечером, не забудьте. Ну, желаю успеха.
— Это я вам желаю успеха.
— Не преувеличивайте, времена Плевако прошли. Вы видите, какой у нас тут дворец правосудия с удобствами во дворе. Вполне соответствует современному значению суда и адвокатуры. До свидания на процессе, вы ведь приедете? Хотя что я спрашиваю. И так ясно.
Они
попрощались. Стасу адвокат понравился своим трезвым взглядом на жизнь. Тоже,
наверное, какой-нибудь потомок из ссыльных. Вечером Стас позвонил прокурору, и
тот пригласил его назавтра в тайгу за грибами. Оказывается, самый слой идет.
Прокурорам не отказывают. Утром Стас поехал на уазике по тайге до самой Оби.
Грибы в тайге произрастали во множестве, но какие-то странные. Стас набрал
полную корзину и с удовольствием отдал все прокурору. Никаких разговоров о деле
не было. Только о природе. Кот пришел ночью через форточку, поужинал, лег рядом
и включил мурчатель. Утром он ушел и больше не
появлялся. А днем Стас сидел в маленьком здании аэровокзала и ждал вместе с
остальными пассажирами, привезут ли керосин — долететь до Новосибирска.И чем больше он ждал — тем меньше хотелось, чтобы
его привезли. Хорошо бы, чтобы сделали отметку и отпустили до
завтра. Тогда бы он пошел домой, и они там хорошо бы поужинали с котом,
обсудили бы ситуацию — и вообще… Однако керосин
привезли.
В Новосибирске стали ждать керосин до Ленинграда. Первыми залили южные рейсы.
Народ торопился в отпуск, был нервный, буйный, могли и аэропорт
вдребезги разнести. Кроткие пассажиры ленинградского рейса лежали на
вытоптанной траве в сквере и прислушивались к объявлениям по радио. По радио
что-то объявили. В сквере зашевелились. Стас потянулся к соседу, чтобы
спросить, о чем речь, но вместо вопроса из него вырвалось какое-то бессвязное
мычание; ну все, приехали. Только этого не хватало. Потрогал руки, ноги —
шевелятся. Голова немного кружится, но это может быть и от голода. Хорошо бы
кто-нибудь сейчас помурчал в ухо. И не кто-нибудь, а
сами знаем кто. Но он был далеко, за сотни километров от этого вытоптанного
сквера, оставленный там, преданный, брошенный. И он ему даже записки не
оставил. Хотя какая записка, кому? Стас застонал, сами собой полились слезы. Он
стонал и выл, а слезы лились сами собой. Соседи встали, подошли, спросили, на
какой рейс, он показал билет. Так уж посадка объявлена! Они подхватили его под
мышки и поволокли к турникету. Дальше он уже поволочился сам, поднялся на борт,
сел, куда показали, закрыл глаза и продолжал плакать уже без звука. Перед
глазами стояла Лена, махала рукой прощаясь. У ног деловито сновал черный кот.
Так они и сопровождали его до самого Ленинграда. В аэропорту обнаружилось, что
по-русски говорить еще трудно, слова с трудом выговаривались, как у сильно
пьяного, зато по-английски, как в синхронной будке, со скоростью пулемета. Он
подошел к стойке «Интуриста», попросил заказать такси и написать на бумажке
адрес по-русски для шофера, чтобы с ним не объясняться. На следующий день
русский вернулся, отодвинув в сторону английский, и он пошел на почту отправлять
телеграммы Лениным коллегам, с вопросом, не видели ли они кота,
и просьбой подержать его у себя до приезда. Стас решил лететь первым же рейсом
за котом, если он найдется. Но кот не находился.
В Томск он прилетел на суд, захватив с собой теплые вещи, разрешенные осужденным, и все остальное по списку. До этого в Томск приезжал большой друг и шеф сибирского искусства Игорь Горбачев, к тому времени народный артист, лауреат, депутат и т. д. Он приходил в театр, ему рассказали Ленину историю. Игорь помрачнел и заметил:
— Вот и посылай вам сюда наших выпускников.
Возможно, он поговорил потом с кем-нибудь из отцов города, в тесном кругу. Этого не знает никто. Но заседание суда окончилось тем, что Лену признали невиновной и освободили прямо из-под стражи. Присутствовавшая следачка подошла к Стасу и весело сказала:
— Ну вот, опять у меня брак в работе, придется идти на повышение.
Сама Лена особой радости не выказала: вроде как жалко, что окончился интересный эпизод в ее жизни. Она сказала, что задержится еще в Томске, будет искать кота и кончать эскизы к спектаклю. Эскизы она закончила, но кот так и не нашелся, исчез, оставив незаживающую рану в душе. Стас часто видел кота во сне, особенно в командировках; он приходил, ложился под бок, мурчал. После его посещений у Стаса оставалась мокрая подушка. А потом Стас начал замечать, что к нему стали тянуться разные экстрасенсы, пирамидостроители, прорицатели, изобретатели вечных двигателей и решатели вечных проблем. Рыжий персидский кот, поселившийся в доме, был никудышный помощник, интеллекта ему явно не хватало. Типичный продукт своего времени — самовлюбленный, ленивый, вороватый, трусливый сибарит. Так они и остались жить в одном доме. Был бы Стас помоложе, поехал бы в город Ачинск, в слободу Мазуль. Там бы, может, и нашелся кто-нибудь черный, с голубыми глазами, прыгнул бы на плечо, лизнул бы шершавым языком в ухо и исполнил бы свое успокаивающее соло для трактора с оркестром.