Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2013
То, что Александр Данилович Александров — человек выдающийся, нам стало ясно сразу. На нашем втором курсе математико-механического факультета ЛГУ в 1952—1953 учебном году он начал читать дифференциальную геометрию, потом, на третьем курсе, он читал основания геометрии, и позже, уже на пятом, — интересные и очень субъективные лекции по истории математики, которые, насколько я помню, ни до, ни после этого он на нашем факультете не читал. Вообще на факультете не было потока, которому бы А. Д. (так его все называли) прочел столько курсов. Это были первые годы его ректорства. Случалось ли, чтобы какой-либо ректор университета имел столько обязательных курсов? А ведь еще есть и специальные курсы, семинары. Ему было всего сорок лет, и он был окружен не просто уважением, но обожанием студентов. Необычностью и «необщностью взгляда» дышало каждое его появление перед студентами. Поэтому и возникало ожидание какого-то интеллектуального сюрприза, который будет вскоре преподнесен, — будет услышано что-то необычное, будоражащее мысль. Тогда, студентами, мы еще не могли вполне правильно оценить его математическую мощь, но охотно верили старшим, говорившим, что геометрия в Ленинграде — это Александров. Поэтому для нас тогда он был скорее профессором и блестящим лектором, чем кабинетным ученым.
О нем, человеке страстном и неординарном, ученом огромного масштаба, хочется написать то, о чем как будто почти не говорилось, хотя уже написано немало воспоминаний. Я не знал его близко, но мы неоднократно встречались, и, как мне кажется, я понимал «феномен Александрова».
Фигура А. Д. требует от нас осмысления, и, уверен, она еще будет предметом анализа историков в будущем, а именно как пример судьбы талантливого ученого и организатора в авторитарно устроенном государстве, требовавшем от всех своих граждан, включая и ученых, полной лояльности и безусловного подчинения. Я не буду говорить здесь о богатейшем научном наследии Александрова и о его огромном влиянии на развитие науки, в особенности его геометрических работ. Недавно в Новосибирске было выпущено трехтомное собрание его сочинений, включающее не только математические работы, но и статьи по общенаучным вопросам, статьи о марксизме в науке и т. д. Я пишу о том, что я обдумывал позже, вспоминая его.
Студентами мы старались завязать с ним дискуссию, послушать легкую крамолу, которую он очень любил «выдавать», поспорить и даже подерзить ему, что он воспринимал очень спокойно, даже с поощрением; чего в нем никогда не было — так это чванства важного человека; он был равнодушен (тогда) к внешним проявлениям уважения как человек, прекрасно осознающий свою значимость и некоторое свое превосходство. Он, конечно, любил играть, и любил, когда эту игру умели оценить. Многочисленные легенды о нем, большая часть которых чистый вымысел, все-таки небеспочвенно создают представление о человеке, который любит разрушать своими эскападами имидж эдакого вечно озабоченного, «серьезного» ученого. Правда, эта несерьезность иногда приводила к конфликтам, урегулировать которые было в той жизни не так просто.
Летом 1954 года мы работали в колхозе имени Тойво Антикайнена Приозерского района Ленинградской области — это был один из многих подшефных колхозов университета. Тогда появился очередной лозунг партии — хрущевский призыв городу укреплять деревню и сельское хозяйство. До этого, до 1953 года, летние студенческие колхозные стройки были инициативой снизу (то есть самих студентов), не поддерживались ни университетом, ни партийным начальством и носили почти полулегальный характер. Характерное для сталинских времен подозрительное отношение к этой, как и к любой другой несанкционированной, даже, очевидно, полезной, инициативе снизу объяснялось якобы тем, что студенты должны учиться, а летом укреплять свое здоровье и не надрываться на физической работе, которую должны делать другие.
Но времена менялись, стройки и сельхозработы студентов в деревне стали теперь неукоснительной заботой начальства, и контроль за работой студентов в колхозах уже стал обязанностью университетской администрации и даже лично ректора. И вот к колхозному полю, где шел то ли сенокос, то ли прополка, подъехала черная «победа», и из нее вышел в белой рубашке и черном пиджаке (несмотря на страшную жару) ректор университета, член-корреспондент АН СССР А. Д. Александров и пошел прямо по полю к студентам. Энтузиазм был сравним со встречами первых космонавтов в более поздние времена — мы бросились к нашему любимцу и, не стесняясь, схватили и начали качать его. Я помню, что он, спортивный и жилистый, сцепил руками несколько голов энтузиастов, по-видимому, желая проверить, сможем ли мы подбросить его или нет. Конечно, смогли. И не раз качали его потом на первомайских и других демонстрациях.
С ним приехал его тогдашний референт по ректорату, бывший студент истфака Лева Пентюхов. Я немного знал его, потому что еще абитуриентом был на той самой стройке вместе с историками. Я подошел к нему, и мы поговорили об А. Д. Лева — человек неторопливый и спокойный — был горд своим положением референта ректора и любил А. Д. Он сказал мне фразу, которую я запомнил: «Ты знаешь, он (А. Д. — А. В.) как-то сказал мне: └Вершик — умный студент“, а он ведь редко кого хвалит». Вспоминаю об этом не столько из хвастовства, сколько потому, что это дало мне уверенность: я смогу когда-нибудь поближе познакомиться с А. Д.
Я был в то время (1954 год) уже не пламенный студент-комсомолец образца 1950 года, мне уже постепенно становились ясны колоссальные пропагандистские обманы, на которых базировалось наше воспитание и наше знание (а вернее, незнание) подлинной сути советской системы. Я инстин-ктивно чувствовал, с кем из наших профессоров можно хоть как-то осторожно говорить об этих опасных вопросах. Один из них — мой первый научный руководитель Глеб Павлович Акилов. Очень скоро мне стало ясно, что это бесстрашный и открытый человек, понявший все давно и окончательно; таких тогда было среди преподавателей немного. Он откровенно беседовал с нами — несколькими его учениками. Но в то же время мне казалось, что разговор с А. Д. — умницей, смелым в любых своих суждениях — будет для меня более интересен: Г. П. Акилов «все понимал» и раньше, он никогда не был человеком «из власти» и никогда и в сталинские годы не выдавал себя за преданного этому строю и не был им. А. Д., как мне казалось, должен был пройти тот путь, который проходили тогда я и многие мои сверстники, открывшие для себя новое понимание советской действительности. Первую попытку завязать с ним разговор о политике и происходящих событиях я предпринял вскоре на демонстрации, кажется, осенью 1956 года. Он пришел на нее, как всегда, взял с собой Дашу (дочку) и шел рядом с нами, студентами. Я стал его спрашивать о его отношении к докладу Хрущева и о других вещах, всколыхнувших тогда всю страну. Мы сравнительно долго говорили, я уже не помню деталей, но момент для разговора был не очень подходящий, и он неожиданно сказал: «Позвоните мне и позовите к себе домой, и мы поговорим». Я обрадовался и обещал позвонить.
Эта встреча не состоялась. Несколько раз я тщательно внутренне готовился к ней; закупал все необходимое, звонил ему. Но оказывалось, что он не может. Я тогда уже работал и жил с женой и маленьким сыном далеко от центра. На третий раз он сказал, что приедет. Но так и не приехал. Позже, когда я встретил его, он извинился и сказал, что не мог. Так оно, несомненно, и было. Мне казалось, что я упустил нечто важное, хотя и не по своей вине.
Тут нужно сказать, что среди моих старших друзей-гуманитариев, близких мне по нашим общим оценкам событий, было несколько человек, которых А. Д. ценил, привечал в то время и довольно часто встречался с ними: это замечательный философ и социолог Игорь Кон, ставший позже известным специалистом по сексологии, Юра Асеев — философ и историк, очень активный и интересный человек. Игоря я знал еще школьником, он бывал у нас дома — он слушал в пединституте лекции моей мамы, Евы Яковлевны Люстерник, о новейшей истории Индии и интересовался Востоком. Кстати, Е. Я. не раз в университете общалась с А. Д. в основном в связи с Индией, куда А. Д. ездил в 1950-х годах. С Юрой Асеевым я был вместе еще в «комсомольское» время в «большом» комитете комсомола университета, секретарем которого был он. Его громкая и до конца не известная мне в деталях история во время его годичной поездки в Штаты, когда, согласно «Голосу Америки», он сначала попросил политическое убежище, а потом отказался от этого, не отпугнула ректора. А. Д. сохранял близкие отношения с Юрой и позже, помог ему устроиться на работу.
Но
я не оценил тогда влияния других событий того времени на возможность нашей
встречи. А именно обсуждения в университете книги Дудинцева «Не хлебом единым»
с резким в адрес А. Д. выступлением его ученика
и участника семинара, будущего сидельца, диссидента, ссыльного и в конце концов депутата Верховного Совета Револьта Пименова. Дискуссия по книге Дудинцева стала очень
заметным событием в университете, о чем вспоминали разные участники. Здесь я
только замечу, что А. Д., несомненно, сделал смелый шаг, придя на это
обсуждение; это свидетельствовало о том, что он на стороне главного героя
книги, а не на стороне его оппонентов, и печально, что его появление вызвало
неуместную реакцию некоторых участников.
Последовавшие вскоре трагические венгерские события перечеркнули надежды некоторых на либерализацию нашей страны. Поворот властей от относительного либерализма в духе мартовского доклада Хрущева на ХХ съезде к усилению контроля над интеллигенцией, страх власти перед стихийным продолжением десталинизации были очевидны. Университетская молодежь, несомненно, была под пристальным оком органов. В очередной раз все должны «колебаться вместе с линией партии» — популярная тогда шутка-ответ на анкетный вопрос советских времен «Были ли колебания в проведении линии партии?».
Вскоре после того как нам на матмехе прочитали секретный доклад Хрущева, я и четверо моих однокурсников пошли ночью к зданию Биржи, чтобы сбить с двух ее фронтонов мемориальные доски, посвященные каким-то выступлениям Сталина во время революции. Мы успели сбить одну из двух досок. Но потом пришлось бежать от начавшейся погони. Нас плохо искали, могли бы и найти, но, видимо, не было команды. Доложили ли об этом событии ректору, вот что мне так и не удалось выяснить. У властей не долж-но было быть сомнений, что это дело рук студентов (см. об этом подробнее в моей статье, опубликованной в «Звезде», 2006, № 3).
И тут есть повод начать разговор о том, что, как мне кажется, было главным конфликтом нематематической жизни А. Д.
Ректором он стал еще при Сталине, в 1952 году. Это решение, бесспорно, принималось на самом верху и было абсолютно неординарным. Я помню траурный университетский митинг на Менделеевской линии в марте 1953 года: А. Д. с черной повязкой на рукаве пальто, помню его четкую, как обычно, речь. Симптоматично, но это был едва ли не первый многолюдный университетский митинг с новым ректором. Вскоре после смерти Сталина начала обозначаться новая эпоха в жизни страны. И фактически университет начал ее с новым ректором.
До него около года ректором был московский механик А. А. Илюшин, который, как говорят, редко появлялся в Ленинграде и был, конечно, временной фигурой; видимо, все искали подходящую кандидатуру. А до Илюшина долгие годы ректором был А. А. Вознесенский, пользовавшийся большой популярностью среди студентов, руководитель скорее образца первых лет советской власти, чем бюрократ сталинских времен. Студенты называли его «папа». Он погиб в костре «ленинградского дела», и был он братом «большого» Н. А. Вознесенского, члена политбюро, возможного наследника трона, расстрелянного тогда же вместе со всей верхушкой ленинградских руководителей.
И вдруг — А. Д. Александров. Невозможно представить себе кандидатуру более далекую от типичных унылых образцов номенклатуры тех лет. Похожий эксперимент был и в Москве, когда вместо ставшего президентом АН СССР А. Несмеянова ректором МГУ стал И. Г. Петровский. Такое могло случиться только по приказу «самого». Формально партийный (а И. Г. Петровский не был даже партийным ни в каком смысле), А. Д. никогда не был примерным партийцем образца сталинских времен. Он мог сморозить что-либо или сделать что-то очень сомнительное с точки зрения стандартных пропагандистских установок.
Например, к его лекциям по истории математики (дисциплине почти гуманитарной и, следовательно, политической), которые он читал нам, любой партийный цензор, если бы он их слушал, мог предъявить бездну идеологических претензий. Дворянское происхождение, которое А. Д. иногда подчеркивал, тоже не было в чести у номенклатуры.
Разве что решила дело слава первоклассного математика, лауреата Сталинской премии. Быть может, еще склонность к философии науки, объявляемой им марксистско-ленинской, но, пожалуй, для математика в глазах партийных идеологов это выглядело лишь подозрительным. Будет ли такой ректор послушным, будет ли он следовать указаниям партийных иерархов из обкома, ЦК? Трудно сказать что-либо о причинах такого выбора. Но в таком выборе, конечно, и был заключен конфликт, который рано или поздно должен был проявиться.
Тем
не менее 1950—1960-е годы, особенно их начало, — были
полны надежд, страна начала выходить из оцепенения, открылась хотя бы часть
страшной правды о прошлом. Это было время А. Д.! Он, как нам казалось, расцвел,
его энергия стала словно раскрепощенной, он выглядел свободней, уверенней.
Первые зарубежные поездки на научные конгрессы и конференции — он рассказывал
нам о Канаде, Индии. Новые инициативы, одна из которых — организация вместе с
В. И. Смирновым Ленинградского математического общества при
ЛГУ, десятки других дел, в том числе проект
строительства нового университета, о чем пойдет речь дальше. Было приятно
смотреть на него в эти годы — он как бы олицетворял наши (во всяком случае мои) надежды, что возможна советская власть с
разумными, энергичными, талантливыми людьми, которые свободны от идеологических
шор и предрассудков. В моей собственной политической эволюции такие фигуры, как
А. Д., — их было совсем немного — несколько сдерживали постепенное понимание
того, что никакая эволюция этой власти невозможна; к такому выводу я окончательно
пришел к концу того десятилетия. Но тогда почти поклонение А. Д. было всеобщим,
могу судить об этом не только по матмеху. Е. Я. —
профессор восточного факультета — неоднократно говорила мне
о том, каким подлинным уважением и популярностью пользовался А. Д. среди
гуманитариев.
Человек, согласившийся стать в советские времена, как, впрочем, и в любые другие, руководителем, должен понимать, что, сделай он массу полезного, рано или поздно должен будет в чем-то уступать и следовать правилам игры, установленным советской системой, а главное и основное правило всегда состояло в том, что надо выполнять без всяких дискуссий и уклонений указания партии, то есть требования цековских, обкомовских и прочих чиновников, интеллектуальному и человеческому уровню которых он, конечно, прекрасно знал цену.
Знал ли А. Д. заранее, на что он шел? Ведь серость и бездарность не могут спокойно соседствовать с талантом, и во власть в основном шли либо честные и наивные люди, либо те, кого не пугают унизительные и постоянные ком-промиссы между совестью и послушанием. А. Д. не похож ни на тех, ни на других. Конфликтов Александрова с обкомом и проч. не могло не быть, и его конечные поражения были предопределены. Но, чтобы сохранить возможность что-то делать на таком посту, необходимо было идти на компромиссы, стесняющие личность и, как я полагаю, приводящие к разладу с собой.
Но что можно? Можно сделать много полезного для науки и образования, для конкретных людей даже в тех случаях, когда начальству это неприятно. И это А. Д. делал и сделал в больших количествах. Но за это, как ни удивительно для тех, кто далек от знания истинных пружин советской жизни, часто надо было платить: полезная созидательная деятельность в советские времена требовала участия и, часто в приказном порядке, в сомнительных вещах.
А. Д. сумел восстановить и защитить в университете биологию, и в особенности генетику, после тотального ее вытаптывания лысенковцами в конце 1940-х — начале 1950-х годов. Это помнят все последующие поколения биологов. Еще во время ректорства А. А. Ильюшина был уволен с биофака ЛГУ главный идеологический советник Лысенко — И. Презент, который после сессии ВАСХНИЛ буквально разгромил ленинградский биофак, где работало созвездие крупных биологов разных специальностей. Кстати, он был еще деканом и профессором не только биофака ЛГУ, но и МГУ, где лысенковская «биология» испарилась только после падения в середине 1960-х годов Хрущева и Лысенко. Став ректором, А. Д. не поддался уговорам и приказам министерства вернуть Презента. Вот как он описывает это сам.
Из интервью, взятого И. Г. Абрамсоном у А. Д:
«И. Г. Да, Исай Презент. Его все боялись.
А. Д. Ну, не все боялись. Противный тип. Но выгнали его все-таки из университета. Правда, путем подлого приема, в его духе. Использовали один его текст, где он противоречит точке зрения Сталина. Сказали ему: └Или вы уходите, или мы это опубликуем“. А потом, когда наступила └оттепель“, Презент хотел вернуться. Был приказ министерства восстановить его, сняв с заведования кафедрой дарвинизма Завадского. Я этот приказ не выполнил, сказал об этом на партактиве, мне стали аплодировать.
И. Г. Как вам это удалось?
А. Д. Говорят, что в те времена ничего нельзя было сделать вопреки указаниям сверху. Вообще говоря, дело в том, что больше всего возмущаются прошлым самые подлые люди, лакеи. Лакей ненавидит барина, и только. На том партактиве был Хрущев. Он в заключительном слове кричал мне: └Как так — ректор приказов не выполняет? За это из партии исключают, с работы снимают, а в военное время расстреливают“. Покричал, и на этом дело кончилось. Презент был уверен, что будет восстановлен. Я его не допустил в университет. Не надо было слишком бояться».
В этой истории — настоящий А. Д. В 1956 году А. Д. вернул в университет и провел по конкурсу заведующим кафедрой генетики крупного ученого М. Е. Лобашева и известного биолога Ю. И. Полянского; они и другие видные биологи вылетели из университета после знаменитой и позорной сессии ВАСХНИЛ 1948 года.
С другой стороны, нельзя совсем отмахнуться от мнения физиков о странном выступлении А. Д. в начале 1950-х годов в Московском институте атомной энергии, напряженно ожидавшем идеологической чистки и повторения лысенковской сессии 1948 года, но уже по физике. Об этом выступлении подробно написано в книге воспоминаний об академике М. А. Леонтовиче, и, не зная А. Д., можно было бы понять это (и так его многие и поняли) как анонс предстоящей идеологической проработки.
На самом деле А. Д., всегда имевший сложившиеся представления о философских проблемах физики и своих врагов из числа «вульгаризаторов» марксизма, видимо, не понял серьезности момента или просто приехал туда по чьим-то советам, которые нельзя было игнорировать. Удивление почтенных физиков, знавших и ценивших А. Д. как математика, до сих пор вспоминается многими. План устроить идеологическую «дискуссию» о философских вопросах физики был прикрыт, как гласит легенда, после того, как И. В. Курчатов сказал руководителю атомного проекта Л. П. Берии: «Либо дискуссия, либо бомба».
В отличие от многих ректоров университета, А. Д., как настоящий ученый, прекрасно понимал роль талантливых исследователей и преподавателей и старался привлечь к работе в университете крупных ученых, принять и поддержать подающих надежды молодых людей и т. д. независимо от разных анкетных пунктов. Вот один из примеров. В 1960 году он пригласил на работу в университет одного из ведущих математиков страны — В. А. Рохлина. В. А. Рохлин ушел добровольцем на фронт, побывал в немецком, а после освобождения и в советском лагерях и был вызволен оттуда усилиями А. Н. Колмогорова и Л. С. Понтрягина, написавших письмо о нем тогдашнему министру внутренних дел. Но уже только по причине такой биографии (к тому же отец В. А. был расстрелян) он был лишен возможности работать в каком бы то ни было столичном вузе. А. Д., презрев все возможные возражения кадровиков, пригласил его на профессорскую должность в ЛГУ, немедленно помог с устройством, квартирой и т. д. В. А. Рохлин в значительной мере изменил своим присутствием научную обстановку на математико-механическом факультете. Характерно, что уже после ухода А. Д. с поста ректора новая генерация университетских и факультетских чиновников не дала В. А. Рохлину закрепиться на факультете. Они не приняли для работы на факультете практически ни одного из его блистательных учеников (например, М. Громова, ставшего сейчас одним из ведущих геометров в мире, — после защиты докторской его не пустили дальше НИИММа). В конце концов В. А. выгнали на пенсию, как только ему исполнилось шестьдесят лет, несмотря на все усилия научной общественности помешать этому.
А. Д., конечно, не смог препятствовать постепенному усилению влияния серости, которая все более и более задавала тон в университете и в конце концов существенно снизила научный уровень одного из главных университетов страны. Препятствовать этому было не под силу даже ректору, поскольку это была общая установка брежневского времени — выдвигать послушных, а не инициативных руководителей и организаторов, ориентироваться на «проверенных», выдвигать в профессора только после визы партийных и других органов. И, наконец, принимать в университет поменьше детей интеллигенции и не принимать абитуриентов с «плохой» анкетой или плохой «наследственностью» — это одна из самых мрачных сторон университетской деятельности в позднесоветское время.
Для сотен молодых людей, незаслуженно отвергнутых при приеме по «идеологическим или анкетным мотивам», для многих преподавателей и профессоров — жертв партийных интриг, особенно жестких в университете, — для них не важны были личные качества ректора, который осуждает эти методы и, возможно, пытается противиться им. В их жизни остался печальный результат. Кстати, я ни разу до сих пор не слышал от нынешних хозяев университетов — то ли московского, то ли питерского — внятных заявлений, осуждающих ту практику. Нынешняя молодежь, слушая речи сегодняшних ректоров о прошлом и будущем университетов, вообще не узнает, что все это имело место. Та иезуитская, хорошо организованная парткомами система «отклонения» нежелательных абитуриентов, аспирантов в Ленинградском и Московском университетах так и осталась неосужденной и фактически неизвестной. Зная А. Д., я не сомневаюсь в его неприязни к этим советским традициям, но он не мог преодолеть их. После его ухода они расцвели еще больше. Его забота о том, чтобы в ЛГУ работали ученые самого высокого класса, совершенно не волновала чиновников от науки следующего поколения, единственная забота которых была в том, чтобы не гневить начальство и соответствовать его желаниям.
Из примеров, более близких по времени: ни один их моих талантливых учеников 1970—1980-х годов не был оставлен в те годы в университете; сейчас они занимают позиции в лучших университетах на Западе. Что же теперь жаловаться на падение научного уровня?
«Где цвет филологического факультета? Академик Алексеев? Где ученые, прославившие университет? — раздраженно риторически спрашивал А. Д. во время одного разговора со мной, говоря о резком падении уровня университета, уже в начале 1980-х. — Мне на филфаке не с кем говорить!» Действительно, многие известные ученые там были вытеснены мелкими партийными креатурами. А о мерзостях при приеме на этот факультет лучше не вспоминать. Постыдная для великой страны серость брежневского времени рекрутировала такую же серость управляющих чиновников, в частности университетских; Александровым и Петровским среди них не было места. И сейчас мы еще видим некоторых из этих чиновников, сделавших успешную карьеру в перестроечные и постперестроечные времена. В те времена они бдительно следили, например, чтобы в студенческой среде не было религиозной пропаганды, а теперь не краснея открывают университетские церкви…
Для меня наиболее ярким свидетельством гражданской и личной смелости А. Д. была поездка в лагерь к внуку его учителя Б. Н. Делоне — Вадиму Делоне — диссиденту, активному участнику правозащитного движения. Вадим жил в Новосибирске у А. Д. после своего первого (условного) срока. После участия в демонстрации 25 августа на Красной площади против ввода войск в Чехословакию он был повторно осужден, и в лагере его навестил А. Д.
Есть много других доказательств и свидетельств либеральности позиций А. Д. — почти во всех академических и других перепалках он последовательно защищал просвещенную и потому либеральную позицию в противоположность советскому официозу и казенной идеологии.
Уехав из Ленинграда в Новосибирск в 1964 году, оставив подготовку переезда университета в Петергоф в самом начале, А. Д. возвратился почти через двадцать лет, но уже сосем в другой город, с другим университетом. Он иногда приезжал в Ленинград — я приглашал его выступить в Математиче-ском обществе, он был на похоронах Владимира Ивановича Смирнова, которого высоко ценил и любил, но серьезного влияния на происходящее в университете он уже оказать не мог.
О печальной, если не трагической, эпопее переезда университета, без преувеличения подкосившей, если не погубившей его, во всяком случае его наиболее важную и живую ветвь — физико-математическую, будут еще писать историки и очевидцы. Воля и энергия А. Д. в начале проекта были направлены на то, чтобы вывести университет на новый уровень. В этих планах было много романтического, и, скорее всего, они были следствием впечатлений от первых зарубежных поездок по замечательным кампусам западных университетов. Среди многих проектов (Васильевский остров, Гражданка и др.) в конце концов был выбран Старый Петергоф. Почему? Парадоксальным образом здесь, по-видимому, совпали намерения и мечты А. Д. — загородный кампус, городок науки и образования, вдали от суеты, с профессорскими квартирами, коттеджами, быстрым транспортом да еще в районе старых университетских научных баз и проч., с одной стороны, и, с другой — желание обкома запихнуть этих подозрительных ученых и крамольствующих универсантов подальше от центра города.
Обком хотел, чтобы наиболее живая часть университета — молодежь — была удалена из центра города, а в городе оставалась то, что в те годы было «кузницей кадров» для обкомов и горкомов, партийной печати и т. д. (филфак, юрфак, истфак). Планы начальства блестяще выполнены, а планы А. Д., увы, провалились, и вместо современного кампуса университета, в котором должна была бурлить научная и молодая жизнь, получился скучный безжизненный городок, в котором тоскуют студенты, живущие совсем не в «культурной столице», и в котором уже вовсе нет тех научных семинаров, которые были гордостью университета в былые годы и в которых участвовала научная общественность всего Ленинграда.
Я запомнил один разговор с А. Д. в самом начале этой кампании. Он зашел в столовую матмеха (факультет еще находился на 10-й линии Васильевского острова), и я спросил его, как движется проект. В то время нас всех опрашивали, сколько комнат мы бы хотели иметь в будущих своих квартирах в Петергофе и кому из преподавателей нужен отдельный офис (!). И прочая юмористика. А. Д. был весь энергия, он стал рассказывать о том, что бЛльшая часть профессуры «большого» ученого совета инертна, не понимает пользы проекта и т. д. Помню, что я в ответ не к месту пошутил, что университет всегда объединял в себе реакционную профессуру и революционное студенчество; помню, что он с этим согласился. Но сам я и тогда не был энтузиастом переезда, хотя и не понимал еще всей его губительности.
Наш подробный разговор об этом происходил позже,
в начале 1980-х годов. Мы ехали в электричке. Нужно сказать, что это было
время, когда А. Д., устав от новосибирской жизни, сделал попытку перейти
обратно в наш университет. Момент был критический: кафедра геометрии лишилась
своего заведующего Ю. А. Волкова, одного из наиболее интересных учеников А. Д.,
— он неожиданно скончался незадолго до приезда А. Д., совсем не старым, и место
было длительное время не занято. Как здесь подходил А. Д., который
когда-то долгое время заведовал этой кафедрой и в котором так нуждался хиреющий
и пустеющий матмех! «Вот, — думали некоторые из нас с
радостью и шутливым злорадством, — пусть, мол, теперь
САМ поездит сюда». Но я помню главное — предчувствие, что наконец-то на
факультете повеет чем-то свежим. И тут ленинградское начальство — обкомовское и
наверняка университетское (ректором тогда был обкомовский ставленник Алесков-ский, нанесший университету много вреда), и,
конечно, факультетское — показало, как оно помнит прежнюю непокорность — ведь и
уехал-то А. Д., сменив ректорство на академический городок, в значительной
степени из-за стычек с этой партийной гвардией. Оно встало стеной, и никакие
ходатайства и хлопоты не помогали. Доводы о том, что и должность-то не очень
номенклатурная и геометр — один из лучших в мире, создавший к тому же здесь
свою школу, и, наконец, что и подходящих кандидатов-то то нет, были решительно
отвергнуты! Можно ли все это вразумительно объяснить кому-нибудь, скажем, из
ученых в остальном мире? Или кому-нибудь из нынешней молодежи, интересующейся
недавним прошлым? Нельзя! Не поверят. Но мы жили в том мире. И немножко даже
сейчас живем. Да и действительно, зачем им, этим начальничкам, хлопоты и
соседство с такой фигурой?
И то, о чем я писал выше о кадровой политике в университете и вообще в стране,
теперь коснулось в полной мере и А. Д. В конце концов
А. Д. взяли в Ленинградское отделение Математического института Академии наук,
что для него было более спокойным вариантом. Но я не знаю, смог ли он простить
такое унижение.
Но в момент нашего разговора эта история еще не закончилась, и он ехал уже читать какую-то лекцию студентам в Петергоф; полный отказ был еще впереди. Я знал, как нервно он относится к разговорам о Петергофе, и это понятно. Это был его крест, и можно представить, сколько людей предъявляло ему этот тяжелый счет. И раньше мне случалось говорить с ним на эту тему при встрече и по телефону. Но и для меня, и многих, работавших тогда в петергофском (лучше сказать мартышкинском — «МГУ» — по имени ближайшей деревни) университете тема тоже была больной.
Один раз во время разговора по телефону он на те же мои сетования по поводу переезда зло сказал: «А вы доказывайте хорошие теоремы, и нечего ссылаться на все это». Но в этот раз я жестокосердно закусил удила. Мы подошли к зданию матмеха и остановились. Я сказал: «А. Д., помните песню:
└Вы здесь из искры раздували пламя —
Спасибо вам, я греюсь у костра“?»
Песню он, конечно, знал, но его мгновенная реакция была для меня совершенно неожиданной, но не по существу — тут он был абсолютно прав, — а из-за мгновенности его реакции и точности попадания: «Вы, — почти прокричал он, остановившись, — не любите не только Сталина, но и Ленина». Разговор происходил еще в брежневское или андроповское время, и эти слова можно понимать только как констатацию моей нелояльности. Правда, моя политическая репутация была и так известна и точно определена одним из функционеров в ректорате как раз в то время: «политический враг». Тем не менее я был поражен в тот момент, как быстро А. Д. «вычислил» меня, ведь ни о том ни о другом вожде не было сказано ни слова, только песня Ю. Алешковского была связующим звеном. Быстрота и неожиданность реакции всегда отличала его. Потом я понял, что про меня он «это» знал и раньше, да и догадаться нетрудно по нашим прошлым встречам. Но неожиданная связка темы разговора (переезд университета), песенной цитаты и отношения к вождю революции не случайна. Больше я никогда о переезде не заговаривал с ним и просил не делать это других. Слишком жестокими были эти разговоры для А. Д. Хотя он и был главным инициатором всего процесса, не его вина, что получилось так.
Сейчас, более чем через тридцать лет, кажется, делаются вялые попытки вернуть весь университет в город. Даже если это и произойдет, понесенные потери огромны.
И тут я хочу перейти к наиболее непонятной для меня вещи в его облике — его позиции последних лет. Я писал, что ни у меня, ни у кого никогда не было сомнений в том, что А. Д. — умница и широко образованный человек, просветитель и выдающийся ученый, блестящий организатор, несомненно, либерал, что ему не может не быть душно в позднесоветской застойной обстановке, которая стала естественным финалом всего советского стиля жизни в целом. Что сам он, смелый человек, всю жизнь положил на то, чтобы система не мешала естественному развитию науки и чтобы человече-ское начало не подавлялось этой системой. Уж сам-то он навидался достаточно за свое ректорство и всю жизнь. Бесконечно уважаемый им его добрый гений В. И. Смирнов олицетворял собой (хотя бы в своем кругу) свободную мысль и ценимые всеми нами традиции русской либеральной интеллигенции, которую так ненавидел В. И. Ленин. Критические оценки А. Д. советских порядков были хорошо известны.
Ситуация в стране разрешилась неожиданно и довольно быстро.
Таких людей, как А. Д., казалось бы, должны бы радовать перемены, которые в их начальной стадии знаменовали освобождение от мертвых догм, долгие годы отравлявших жизнь страны, от склеротического застойного духа, проникшего во все поры и, в частности, означавшего постепенный конец беззастенчивого идеологического давления на интеллигенцию; наконец, свободу контактов с миром. Я был уверен, что позиция А. Д. будет близка к сахаровской, тем более что, как я слышал, он отдаленно поддерживал его ранее. И я втайне очень хотел, чтобы он стал вторым Сахаровым образца 1985—1989 годов — он, конечно, мог бы быть депутатом от Академии в Верховном Совете. И действительно, вначале события развертывались так, как я и предполагал. Весной 1987 года в Ленинграде был организован клуб научной и творческой интеллигенции «Ленинградская трибуна» (после августа 1991 года переименован в «Петербургскую трибуну») по образцу «Москов-ской трибуны» — детища А. Д. Сахарова. Организатором была группа писателей и историков, близкая к журналу «Звезда»; пригласили ряд ученых, писателей, врачей, работников искусств. На первой стадии очень активными были несколько молодых людей, в том числе Даня Александров, сын А. Д. Сам А. Д. в этом не участвовал, но хорошо помню первое организационное заседание по поводу другого проекта с условным названием ЛАИ (Ленинградская академия искусств), которое символически проходило в здании Городской думы на Невском. Было около двадцати человек, в том числе и А. Д., сидевший во главе стола и заинтересованно и много говоривший о том, что и как нам делать. Настроение у всех было приподнятое, если не праздничное. Мы говорили о том, что необходимо обсуждать и формулировать позицию демократически настроенной интеллигенции по различным проблемам. Этот проект был вскоре забракован еще существовавшим обкомом.
«Петербургская трибуна» просуществовала и была весьма активна до 1992 года. Наиболее громкая ее акция — коллективное письмо, составленное Я. Гординым и мной и подписанное членами нашей и московской «трибун»: «КГБ и наше будущее» (1990 год). Оно опубликовано в нескольких газетах, в журнале «Столица» и за рубежом, вовсе не потеряло своей актуальности и сегодня.
А. Д. встретил все это вначале с некоторым энтузиазмом, потом настороженно, а затем враждебно. Уже во время выборов 1989—1990 годов он не стеснялся агитировать студентов против тех, кто олицетворял (во всяком случае в тот момент) эти перемены. Его статьи последних лет в малопочитаемых (мною) изданиях, полные пафоса неприятия, были для меня неожиданными и огорчительными.
Я мог понять и понимал когда-то чисто интеллектуальную и эмоциональную притягательность того вызова, который был брошен марксизмом несправедливо устроенному миру — 150 лет назад; в мои молодые годы я сам вместе с моими родителями и большинством друзей разделял этот энтузиазм. Но XX век, начатый как раз под этими лозунгами, показал, что та старая несправедливость была пустяшной по сравнению с тем, что нам преподали пришедшие к власти последователи «вечно живого» учения. Оправдания типа того, что это учение извращено, неверно понято, плохо реализовано и т. д., давно навязли в зубах и малого стоят. Его диагноз моей позиции («Вы не любите не только…»), который я привел выше, был абсолютно верным. Но я-то думал, что он и сам близок к этому, но, оказалось, нет. Было ли это нежелание менять свои сложившиеся взгляды или страх перед интеллектуальным вакуумом? Не знаю. Но даже вполне понятное неприятие новых властей и недоверие к ним и к новым порядкам (все они ведь оттуда же!) не может стать оправданием и реабилитацией идеологии той противоестественной системы, которая оторвала Россию от остального мира почти на целый век.
Нематематические статьи А. Д., многие из которых посвящены дискуссиям о теории относительности, рассматриваемой с марксистских позиций, и содержат некоторые упреки А. Эйнштейну, также воспринимаются с недоумением. И причина недоумения не в существе дискуссий, а в том, что их направленность (утверждение правоверных марксистских взглядов), казалось бы, не должна быть интересна для А. Д. Тем не менее.
Все, о чем говорилось, не касается самой главной линии жизни А. Д. — математики, — и я хочу закончить разговором о нем именно ею. К великому сожалению, математики еще не научились и, видимо, никогда не научатся излагать понятно несведующим людям даже не то, что они сделали или сделают, а то, чем они вообще занимаются. Это относится даже к геометрии — области, которой в основном занимался Александров и в которой математические объекты осязаемы — сфера, тор, куб и т. д.
Например, все недавние попытки объяснить далеким от математики журналистам и нежурналистам, в чем заключается проблема Пуанкаре, кончались полным провалом. Это естественно. Дело в том, что ложная наглядность вопроса скрывает главное, а именно: почему математик не может доверять мнимой очевидности, а должен что-то доказывать, и в чем состоит тот язык, на котором он говорит и выражает свои утверждения и мысли? В этом смысле математика отличается от всех остальных наук, где можно хотя бы объяснить глобальные цели деятельности. Самые известные геометрические работы А. Д. Александрова, сделавшие ему славу еще в 1940-е годы и у нас и за рубежом, были посвящены очень просто описываемым наглядным классическим геометрическим задачам. Но и их изложить, не используя сам математический язык, невозможно, если речь не идет о популярных темах или о фокусах. Поэтому ограничимся лишь общими словами. А. Д. был геометром, что называется, от Бога. Прекрасное врожденное пространственное воображение, необходимое геометру, сочеталось с физическим чутьем — он ведь начинал с физики и всегда сохранял интерес к ней; когда он учился, в университете был единый физико-математический факультет. Геометрией его впервые заинтересовал его учитель Б. Н. Делоне, первоклассный педагог, альпинист и рассказчик, читавший лекции. Геометрия в А. Д. победила, и мне казалось даже, что его излюбленным занятиям по геометрии теории относительности она даже мешала, поскольку тянула от физики к чистой аксиоматике. Без преувеличения, он открыл и развил совершенно новый для своего времени подход к классической геометрии, который коротко называли «наглядным», но точнее следовало бы назвать «аппроксимационным» (то есть связанный с приближениями). Это точка зрения впоследствии привела к возникновению самых популярных сейчас областей геометрии и анализа. Нелишне напомнить о плеяде блестящих геометров, воспитанных им или его учениками (В. Залгаллер, Ю. Решетняк, Ю. Бураго и др.). К ним, несомненно, нужно отнести и Г. Перельмана, который был формально его аспирантом. Если говорить о его педагогическом таланте, который, впрочем, в данном случае нельзя оторвать от его стиля научных исследований, то прививавшаяся им и его школой геометрическая точка зрения и геометрическая закалка сильно повлияла на меня и моих сверстников, хотя мы не были его учениками. Мой личный опыт позднейшего обращения к работам А. Д. всегда сопровождался удивлением вроде такого: «И это тоже он сделал».
Среди математиков Ленинграда, столетие которых мы отмечаем в эти годы, есть во всяком случае три звезды первой величины: Л. В. Канторович, Ю. В. Линник и, конечно, А. Д. Александров, и эта оценка вряд ли когда-нибудь изменится.