Воспоминания врача. Литературная обработка, публикация и вступительная заметка Александра Матвеева
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2013
Эти мемуары принадлежат перу известного в свое время борисоглебского врача-фтизиатра Алексея Тимофеевича Ткаченко.
Алексей Тимофеевич всего недели не дожил до девяноста одного года. Сорок семь лет своей жизни он прожил в городе Борисоглебске, за исключением почти пяти лет военного времени. В мемуарах Алексея Тимофеевича нет описания великих сражений и ярких подвигов. Следуя своему принципу, он писал только о том, что видел своими глазами, лишь изредка используя свидетельства из первых рук.
В семидесятых годах прошлого века Ткаченко предложил выдержки из своих воспоминаний в местную газету «Строитель коммунизма», но получил от главного редактора Н. Чикова решительный отказ на пяти листах, более похожий на жесткую отповедь. Что касается эпизодов, связанных с Великой Отечественной войной, то редактор обвинил автора в тенденциозности, подтасовке фактов и очернительстве. Я цитирую: «И ни через тридцать лет, ни через сто лет мы, современники этой войны, наши потомки не позволим путем тенденциозной подтасовки фактов очернить светлую память миллионов героев, отдавших жизни за свободу и независимость нашей Родины».
На мой взгляд, пафос этой цитаты, как и всей отповеди, вызван не объективной оценкой материала, а являет собою типичный пример того, как советский идеологический аппарат решительно отсекал любое отклонение от раз и навсегда утвердившегося идеологического канона, вычищенного почти до полной стерильности. И как результат в то время существовал лишь единый стереотипный текст, касающийся Великой Отечественной войны, — все остальное являлось лишь вариациями на заданную тему.
Не понравился редактору и тон, который Ткаченко допускает, описывая последнего русского царя Николая II. Он, видите ли, усмотрел в этом тоне совершенно недопустимую, с его точки зрения, теплоту…
Давно наступило время рассматривать и Великую Отечественную войну не взглядом зашоренного военного пропагандиста советского времени и не во «всей ее чистоте», по Чикову, а во всей ее полноте, психологической и фактологической сложности, присущей в том числе и воспоминаниям Алексея Ткаченко.
Чтобы довести любой мемуарный текст о войне до кондиций, диктуемых советской идеологией, описываемое в нем приукрашивали и очищали от всякого негатива. Моему деду это было глубоко чуждо. Он писал свои мемуары без намека на пафос и самолюбование. Технологии мифотворчества он противопоставил реализм.
Александр Матвеев
Глава 1
Сельская идиллия
Я родился шестого августа тысяча восемьсот девяностого года в селе Курасовка Ивнянского уезда Курской губернии в семье сельского фельдшера. Наше село насчитывало тогда до пятисот дворов. Моя мать умерла, когда мне было десять лет, от кровотечения во время родов. Новорожденная девочка осталась жива. Таким образом, у меня стало пять сестер.
Отец вскоре женился вторично на вдове — женщине из соседнего села, которая, живя с прежним мужем, ни разу не рожала… Но с новым мужем дело у нее пошло на лад, и она благополучно родила ему еще шестерых детей. Мачеха была женщиной работящей, хорошей хозяйкой, но настоящего материнского тепла мы уже не знали.
Мое детство протекало, можно сказать, на фоне сельской идиллии. Наш простой, но довольно обширный, по местным понятиям, дом, построенный моим отцом из цигловых блоков, находился в центре села. С торца он имел отдельный вход в помещение, где и располагался фельдшерский пункт. Там отец принимал своих пациентов. Один раз в месяц он ездил в уездный центр получать свое жалованье в размере двадцати пяти рублей.
Фасад дома был обращен на центральную площадь села, а вернее сказать, на центральную поляну, где в летнюю пору разгуливали гуси и другая живность. И конечно, это было любимое место для детских игр.
Более десятка природных ключей с чистой и вкусной водой било на территории села. Они давали начало ручьям, которые пополняли небольшую речку, русло которой служило границей между крестьянскими землями и помещичьей землей на другой ее стороне. В этой речке мы, мальчишки, с удовольствием купались все лето.
Существовала в селе и начальная школа. Преподавала в ней всего одна учительница. Ее жилая комната находилась там же. Занятия велись одновременно со всеми возрастами. Кого-то она опрашивала, кому-то давала задание, кому-то диктовала: всем успевала уделить внимание.
С началом теплого сезона родители начинали
привлекать своих детей к сельскому труду. В результате довольно быстро
посещаемость школы сходила на нет, и занятия как-то
сами собой прекращались, хотя никто и не объявлял об окончании учебного года.
Подобная ситуация имела место и осенью. Занятия начинались по мере того, как
детишки сами или по наущению родителей заглядывали в школу и своими вопросами о
том, когда же начнутся занятия, побуждали учительницу приступить к делу. Таким
образом, летние каникулы
у нас продолжались на пару месяцев дольше, чем в городе.
Приходил в школу и священник. Он преподавал нам Закон Божий, а иногда и просто беседовал с нами.
Неподалеку от нашего дома стояла изба, где
размещалось волостное управление. Помощником волостного писаря там служил наш
сельский инвалид Сергей Борзенко. В детстве он болел туберкулезом позвоночника,
в результате чего
у него вырос горб. Во время учебы в школе у Сергея проявился хороший почерк,
который он к тому же целенаправленно совершенствовал, старательно выписывая
каждую букву. Благодаря этому обстоятельству, а также
учитывая тот факт, что к физическому труду парень не годен, отец устроил его в
управление сначала сторожем, а потом он вырос и до помощника писаря.
Сергей был на три года старше меня. Отношения у нас были приятельские. И вот однажды я зашел к нему в тот момент, когда он своим каллиграфиче-ским почерком заполнял бланк паспорта по запросу кого-то из жителей села.
Дело в том, что крестьяне, как правило, за ненадобностью, паспортов на руках не имели. Но если у кого-то возникала необходимость, пусть даже и временно, выехать из села в город, ему выписывался паспорт в волостном управлении и в дальнейшем уже находился у владельца на руках постоянно.
Я спросил Сергея:
— А что будет, если ты, например, посадишь кляксу или сделаешь ошибку? Короче говоря, испортишь бланк паспорта, это ведь документ строгой отчетности.
На это он ответил, что тогда в книге регистрации выдачи паспортов он сделает запись о том, что выдал паспорт какому-нибудь древнему старику, и лучше неграмотному, чтобы было легче подделать подпись о получении в виде крестика. И таким образом он выйдет из положения. Ведь этот старик уже никогда и никуда не поедет и, следовательно, паспорта не запросит.
Я подумал, что эдак можно присвоить не один чистый бланк. Тогда я был далек от мысли, что мне это открытие вскоре понадобится.
Глава 2
Первые шаги
Между тем еще до революции <тысяча девятьсот> пятого года правительство стало осуществлять реформу здравоохранения. Цель реформы заключалась в том, чтобы обеспечить медицинским обслуживанием все сельское население. До последнего времени село было охвачено медицинским обслуживанием лишь частично и к тому же квалификация сельских фельдшеров была крайне низкой. С этой целью в губернских центрах при губернских больницах были открыты четырехгодичные фельдшерские школы, а абитуриентов в них должны были направлять волостные управления. Стипендией же учащихся должно было обеспечивать земство в размере двенадцати рублей пятидесяти копеек в месяц. Выпускники, в свою очередь, обязаны были по окончании школ отработать в сельской местности. В число абитуриентов попал и я. В 1906 году я сдал вступительные экзамены и был зачислен в фельдшерскую школу города Курска.
Общежития школа не предоставляла, и все студенты жили на частных квартирах, как правило, по несколько человек.
1906 год был годом особенно жестокой реакции после революции пятого года. Длинным был перечень литературы, которая до того свободно продавалась и читалась, а теперь была запрещена к распространению и хранению. Полиция неустанно выявляла активных участников революционных событий и нарушителей новых запретительных мер. Они предавались суду и получали немалые тюремные сроки или ссылались в отдаленные районы страны.
Такая обстановка на нас, молодых, действовала возбуждающе. Среди студентов усиливались протестные настроения. И чем туже завинчивались гайки, тем более крепли эти самые настроения. Например, на политические судебные процессы молодежь было велено не пускать. Но мы все-таки ухитрялись проникать в зал суда, где своими выкриками с мест и комментариями поддерживали подсудимых, а выходя на улицу после оглашения приговора, награждали нелицеприятными эпитетами судей и чувствовали себя при этом героями.
В нашей школе официально числился надзиратель, который следил за дисциплиной, а заодно и за настроениями студентов. И несмотря на это, во время перерывов мы расхаживали по коридорам и пели революционные песни.
Весьма популярны среди учащейся молодежи были социал-демократические кружки, где местные, а иногда и заезжие социал-демократы читали нам лекции и запрещенную литературу. На конспиративных квартирах я посещал кружок эсдеков. Был еще кружок эсеров, и часть молодежи устремилась в него. Мы изучали труды социал-демократа Богданова. Все это было очень интересно, тем более что находилось под запретом.
Все кружковцы были вовлечены в агитационную работу в связи с предстоящими выборами во Вторую Государственную думу. Мы закладывали за пояса пачки с прокламациями и распространяли их, кто как умел: клали в почтовые ящики, забрасывали в открытые форточки, раздавали прохожим. Один мой старший товарищ, по фамилии Черневский, из озорства засунул листовку городовому, дежурившему возле банка, за шиворот тулупа.
Большое распространение получило такое явление, как терроризм. Террористы убивали чиновников, грабили банки, почтовые отделения и частных лиц, добывая таким образом средства для революционной деятельности. Правда, трудно было понять, где кончается революционная деятельность и начинается чистая уголовщина.
Мне довелось познакомиться с известным в то время террористом Барышниковым. Он одно время нелегально жил на квартире у студентов с нашего курса. Полиция об этом узнала, и несколько человек пришли его арестовывать. Барышников открыл по ним стрельбу из револьвера и обратил их в бегство. В запале он даже выбежал за ними на улицу, продолжая стрелять им вслед. При этом, правда, никого не убил и не ранил. Потом он вернулся в комнату и, выбравшись через окно, ушел садами. Однако все мы, студенты, знали, что он продолжает скрываться в Курске. Дело в том, что ему был необходим новый паспорт. Сам лично я с ним не виделся, но через его друзей легкомысленно вызвался помочь ему в этом деле. Я обратился к своему приятелю, односельчанину Сергею Борзенко, с просьбой выслать мне чистый бланк паспорта.
Дней через шесть я сидел на занятиях в классе, когда приоткрылась дверь и надзиратель поманил меня к выходу. Когда я вышел в коридор, он вручил мне почтовый конверт с адресом на мое имя и сказал, что директор велел вам его передать, так как письмо пришло на адрес школы. Каково же было мое удивление и беспокойство, когда я заметил, что конверт вскрыт. Узкая сторона его была аккуратно отрезана ножницами. Я еще более обеспокоился, когда, заглянув внутрь, обнаружил там чистый паспортный бланк. Я немедленно отправился к директору и попросил объяснить, как так получилось, что мое письмо оказалось вскрытым. Директор пояснил мне, что отобрал большие конверты (их оказалось несколько), сложил вместе и отрезал ножницами все сразу. Среди этих конвертов случайно оказалось и мое письмо. Директор заверил меня в том, что он внутрь конверта не заглядывал и сразу же велел отнести его мне.
По правде сказать, я ему тогда не очень-то поверил, но отчасти понимал, что могло послужить причиной ошибки. Дело в том, что Сергей отправил бланк в нетипичном для личных писем большом конверте, для того чтобы иметь возможность вложить его туда в развернутом виде, дабы письмо не оказалось подозрительно толстым и плотным. Впоследствии оказалось, что в конверт заглянул надзиратель по пути к классной комнате.
В расстроенных чувствах я пришел к себе на квартиру и поделился неприятной новостью с товарищем-однокурсником. Мы тогда на двоих снимали комнату в центре города. К тому же меня сильно огорчало и то, что я ставлю под удар Сергея. Он в случае неблагоприятного развития событий, несомненно, пострадал бы вместе со мной.
Мой товарищ отнесся к ситуации с пониманием и сочувствием. Конечно, бланк паспорта вместе с конвертом можно было просто сжечь, но мне было крайне неловко оказаться пустомелей в глазах того, кому я обещал помочь. В конце концов мы решили, что, если к нам ночью постучатся, мы порвем паспорт пополам и каждый съест свою половину. Мы поставили на стол две кружки воды, положили паспорт и стали ждать. Излишне говорить, что мы не спали всю ночь, но к нам никто не пришел.
Потом я узнал, что вечером этого дня директор по какой-то причине допозд-на задержал надзирателя на работе и он сообщил о бланке кому следует только утром.
В течение следующего дня мне удалось через друзей Барышникова передать ему бланк, а конверт я сжег еще накануне. У нас с моим товарищем гора свалилась с плеч, и ночью мы спали как убитые. А проснулся я оттого, что почувствовал, как чья-то рука шарит у меня под подушкой, вероятно, в поисках оружия. Открыв глаза, я увидел, что в комнате горит лампа и она наполнена жандармами. Спросонья мне показалось, что их человек около десяти, но, протерев глаза, насчитал четырех. В дверях стояла перепуганная хозяйка. Старший объявил нам, что у нас будет произведен обыск. Что собираются искать, не сказали, а мы от неожиданности ради пущего правдоподобия и не спросили, так как и без того хорошо это знали.
Жандармы тщательно обшарили все наши немногочисленные вещи и комнату. Разумеется, ничего предосудительного не нашли и, оставив с нами одного из своих людей, попросили хозяйку проводить их в сарай для осмотра оного. И тут я похолодел. Дело в том, что дней пять назад я принес в дом для хранения и последующего распространения целый тюк ранее разрешенной, но теперь запрещенной литературы издательства «Донская речь». Этот тюк два дня лежал в коридоре, прикрытый рогожей, а позавчера хозяйка попросила убрать его с глаз долой и отнести в старый курятник, находящийся за сараем. Мы сидели на постелях в одном белье и дрожали от холода и страха.
Когда вскоре жандармы вернулись с пустыми руками, я понял, что пронесло. Потом хозяйка рассказала мне, как они, войдя в старый захламленный сарай, осмотрелись, почесали затылки и, высказавшись в том смысле, что тут сам черт ногу сломит, пошли назад. Если бы жандармы нашли тюк с литературой, нам бы светило лет по десять тюрьмы или в лучшем случае длительная ссылка.
А пока они приступили к нам с допросом и уговорами. Отдайте, мол, ребята, бланк паспорта, мы же ведь точно знаем, что он у вас имеется. Но мы, ободренные безрезультатностью обыска, твердо стояли на своем, разыгрывая удивление и даже возмущение. В конце концов они сдались, составили протокол обыска, и мы расписались в нем. Затем жандармы извинились за причиненное беспокойство перед хозяйкой и перед нами и, пожелав всем спокойной ночи, удалились.
Через некоторое время наш надзиратель еще раз отличился. По его информации на вокзале была задержана группа учащихся, которые ехали домой на каникулы и везли с собою агитационную литературу. Их судьба мне не извест-на, но на учебу они уже не вернулись. Фамилии двоих остались в моей памяти — это Калошин и Биндас.
Между тем жизнь шла своим чередом, учебный процесс продолжался. Досуг был весьма однообразен. В свободное время молодые люди собирались небольшими группами на квартирах и, запасшись бутылкой портвейна, играли в преферанс. Меня это не привлекало, и вообще по большому счету я ощущал себя среди сверстников чужаком.
На втором году обучения среди женского состава студентов появилась девушка-первокурсница, которая сразу привлекла мое внимание. Вскоре мы познакомились, и я убедился в том, что кроме привлекательной внешности она обладает редкой способностью очень здраво рассуждать о самых разных вещах и событиях… Мы определенно симпатизировали друг другу, но так получалось, что наши отношения развивались очень неспешно. Возможно, это происходило оттого, что ее тетя, у которой она жила, настоятельно советовала ей не торопиться с замужеством.
Глава 3
Испытание сельской идиллией
После окончания фельдшерской школы в соответствии с договором я был направлен на работу в сельскую местность. При этом диплом об образовании на руки не выдавался. К этому времени я уже вкусил более комфортабельной городской жизни, и у меня, конечно, не было желания работать в тяжелых сельских условиях.
А условия действительно были нелегки. У фельдшерских пунктов на селе не было своего транспорта. Если поступал вызов и при этом от вызывающего не присылался транспорт в виде телеги, запряженной деревенской лошаденкой, я был обязан в одиночку, взяв с собою все необходимое, преодолевать иногда десятки километров, невзирая на погодные условия.
Однажды зимой мы, кстати, с крестьянином-возницей на обратном пути от больного попали в метель и, когда стало темнеть, заблудились. Лошадь то и дело останавливалась и наконец, увязши по брюхо в снегу, встала окончательно. Мы сначала решили залечь в сугроб, прижавшись к ее бокам, и таким образом не дать себе замерзнуть. Но у лошади был сильный озноб, и ее так трясло, что у нас самих зуб на зуб не попадал.
Убедившись в негодности своего плана, мы оставили несчастное животное и побрели в пургу, надеясь, можно сказать, на авось. А метель усиливалась: не было видно ни зги. Но совсем низко мы время от времени видели свет большой зеленоватой звезды, на которую и решили ориентироваться. Однако вскоре я совсем выбился из сил, замерз и ощущал лишь непреодолимое желание заснуть. Мои войлочные боты, набитые снегом, казались мне уже совершенно неподъемными. И если бы мой возница на себе не вынес меня к человеческому жилью, моей медицинской карьере вместе с самой жизнью пришел бы конец. Он тащил меня, приговаривая:
— Тимофеич, если ты замерзнешь, то ведь с меня три шкуры спустят… Ты уж держись… Ты уж меня не подведи…
В конце концов мы оказались в домике железнодорожного обходчика, а зеленоватая звезда была не чем иным, как сигнальным огнем железнодорожного семафора.
Еще затемно мой возница, отыскав где-то двух помощников и сильную лошадь, отправился выручать свою из снежного плена, что им и удалось сделать, правда, не без потерь: его лошадь, оказывается, была жеребая, и ото всех этих перегрузок и переживаний она сбросила плод.
Мое неудовлетворение от работы усиливалось еще и оттого, что при таком неоперативном обслуживании больных эффект от этого обслуживания был весьма невысок. Помощь моя часто была запоздалой. Иногда требовалось срочно доставить больного в губернскую больницу, но при отсутствии приличных дорог и самого транспорта, особенно в распутицу, это не представлялось возможным.
Если к тому еще добавить отсутствие положенного мне по закону жилья, вместо которого мне предоставили койку в том же пункте, и дефицит общения, то неудивительно, что я уже готов был на любую канцелярскую работу в городе, только бы вырваться из села.
Когда летом 1912 года в губернии началась эпидемия сыпного тифа, я в сос-таве специально созданной в связи с этим тревожным обстоятельством бригады выехал на борьбу с опасным заболеванием. Там я встретил Шурочку. Она, отработав положенный срок с другой бригадой, как раз уезжала в Курск. Получилось так, что наша бригада прибыла им на смену. Я узнал о том, что ее бригада понесла потери: двое фельдшеров сами заболели тифом и умерли. Остальные, испугавшись такого развития событий, перестали исполнять свои обязанности и покинули тифозный барак. Шурочка же не последовала их примеру и одна работала за всех в течение нескольких дней. Потом кое-кто из сбежавших, устыдившись, вернулся.
Мне тоже не повезло. Я почти сразу заразился и из лекаря превратился в пациента барака, выделенного специально для заболевшего медперсонала.
После выздоровления меня отправили в Курск, где я получил причитающуюся медикам в таких случаях довольно значительную денежную компенсацию. Кроме того мне удалось получить на руки свой диплом и устроиться на работу в инфекционное отделение губернской больницы. Мне, как перенесшему сыпной тиф, это место было предложено. При больнице и существовала фельдшерская школа, где я проходил обучение. Я хорошо знал больничные порядки и вообще чувствовал себя там своим человеком. При отделении мне полагалась комната для проживания, питание и оклад тридцать пять рублей в месяц. О такой работе я как раз и мечтал, хотя она и была совсем нелегкой.
Я нес постоянное дежурство по отделению. Меня могли вызвать к больному в любое время дня и ночи. Контингент больных был самый разнообразный, вплоть до черной натуральной оспы. В отдельной палате лежали больные, зараженные бешенством в результате нападения бешеного волка. В другой — прокаженные, следовавшие на север в лепрозорий.
Отделением заведовал врач по фамилии Сургучев, который был моим преподавателем в школе. Он относился ко мне доброжелательно, что я очень ценил.
За два года работы в отделении я расширил свои познания в области практической медицины, приобрел новых знакомых из числа медиков, и, когда представилась возможность, я перешел на работу в собственно губернскую больницу, где условия работы были легче. Однако все мои мысли были направлены на то, чтобы продолжить образование в университете города Юрьева. Деньги, полученные мною в качестве компенсации, позволяли мне попробовать это сделать.
Но прежде чем перейти к повествованию о поездке в Юрьев, я хотел бы вернуться назад к периоду своей работы на селе, для того чтобы описать явление крайне интересное с точки зрения психиатрии. Речь пойдет о наблюдаемом мною массовом психическом расстройстве, природа которого, думаю, неясна, в том числе и медикам, специализирующимся в области психиатрии. Это так называемое кликушество, к борьбе с которым я был привлечен тем же летом 1912 года.
Суть этого психического расстройства, а ему подвержены только женщины, заключается в следующем.
Допустим, что на окраине села случайно встречаются две хорошо знающие друг друга односельчанки и затевают разговор о своих бедах и горестях. При этом, конечно, каждая торопится высказать свое, наболевшее. Поначалу собеседницы терпеливо выслушивают чужие сетования, ожидая своей очереди излить душу. Потом все чаще и чаще начинают сетовать, перебивая друг друга. Речь их становится все более невнятной и бессвязной и наконец превращается в поток бессмысленных выкриков, издали напоминающих куриное кудахтанье. Глаза женщин стекленеют, взгляд становится отрешенным. Тогда, взявшись за руки, они медленно бредут куда глаза глядят, и почти всякая встреченная ими женщина легко впадает в такое же состояние. Однако большими группами они не собираются, а ходят, как правило, по двое или в одиночестве.
Если члены семьи кликуши заметили ее в этом состоянии, они ведут ее домой, и она послушно идет с ними, что потом зачастую приводит к заражению этим психическим расстройством и других особ женского пола данного семейства, но не обязательно всех. Находясь дома, кликуша продолжает вскрикивать, сидя на скамье. Время от времени она вяло порывается куда-то идти, но если ее останавливают, то послушно садится на место. Ночью ее выкрики звучат тише и реже, глаза кликуши прикрыты, она как бы дремлет, днем же активность ее возрастает. Пребывая в таком состоянии, женщины ничего не едят и, как мне говорили, не пьют и, конечно, никакой работы делать не могут.
Кроме медицинского аспекта опасность этого явления заключается в том, что, возникнув где-то, оно быстро охватывает значительные территории, ино-гда целые губернии. И если это происходит во время посевной или уборочной, то эпидемия ставит под угрозу судьбу урожая в данной местности.
Эпидемии кликушества заканчиваются так же быстро и внезапно, как и начинаются. Но поскольку власти не считают возможным пускать дело на самотек, то медикам дается указание как-то бороться с этим явлением, а как — никому не известно…
На кликуш, как, например, на лунатиков, не действуют «водные процедуры». Они безбоязненно входят в неглубокую воду, и ведро воды, вылитое им на голову, не имеет никакого воздействия.
Я получил указание от начальства заняться этой проблемой вместе с подсказкой: в случае чего обращаться за помощью к местному священнику. Было давно известно, что некоторые батюшки с помощью соответствующих молитв выводят женщин из такого состояния, но получается это не у всех и не всегда.
Итак, я прибыл в село, где были зафиксированы, правда пока немногочисленные, случаи кликушества. У сельского батюшки успехи в борьбе с нечистой силой были весьма скромны. Местные мужики держали круговую оборону. Они старались постоянно наблюдать за подходами к селу и если замечали бредущую характерной походкой женскую фигуру, то выходили ей навстречу, разворачивали кликушу в противоположную сторону и легким толчком побуждали двигаться прочь от села.
Но был в селе мужик, у которого излечение кликуш, как говорили, получается лучше, чем у батюшки. Я стал держаться рядом с ним, дабы ознакомиться с методикой его «лечения».
На следующее же утро на подходе к селу ребятней была замечена кликуша, и мы поспешили ей навстречу. Мой наставник выглядел так, как я представлял себе Емельяна Пугачева. Сейчас он не был пьян, но от него заметно потягивало спиртным, возможно от выпитого накануне вечером.
Он решительно, не сбавляя шага, шел навстречу кликуше, а подойдя вплотную, растопырив пальцы, сделал движение руками, как будто собирался схватить ее за лицо. При этом он дико заорал, выпучив глаза… Кликуша упала навзничь в дорожную пыль, но быстро перевернулась и сначала на четвереньках, а потом, поднявшись на ноги и подобрав подол, побежала в поле, путаясь в высокой траве.
— Гляди-гляди, Тимофеич! Побежала! — тыча пальцем в удаляющуюся фигуру, с довольным смехом констатировал мужик. — Побежала — значит, с нее сошло: кликуши никогда не бегают, а раз побежала, значит, с нее сошло…
Мне оставалось только смотреть и набираться опыта.
К счастью, на этот раз эпидемия кликушества быстро сошла на нет, и я вернулся к исполнению своих повседневных обязанностей.
Юрьев встретил меня ярко-зелеными купами деревьев на фоне красных черепичных крыш. Повсюду звучала эстонская речь, и я вдруг почувствовал себя оторванным от родины. Но теплый прием, который оказали мне товарищи, приехавшие ранее меня, быстро нивелировал это ощущение. В городе было предостаточно немцев. Я часто наблюдал немецких бюргеров, разъезжающих на конных колясках от пивной к пивной со своими кружками, где они накачивались любимым напитком. Вероятно, от чрезмерного его потребления цвет их физиономий не сильно отличался от цвета черепичных крыш.
В студенческой столовой обед из двух мясных блюд стоил совсем недорого. В ней использовался принцип самообслуживания. Все делали студенты и студентки, за исключением работы поваров. Нарезанный хлеб постоянно подкладывался на столы по мере надобности. Если у кого-то не было денег на обед, он мог, дождавшись окончания времени обеда, получить большую порцию гарнира второго блюда за пять копеек. Хлеб на столе был бесплатно. А если у кого-то не было и пяти копеек, тот мог бесплатно есть хлеб сколько влезет, запивая его водой из графинов, стоящих на столе.
И вот в этой самой столовой я совершенно для себя неожиданно встретил Шурочку, которая тоже приехала поступать в университет с тремя подругами. Поскольку мы с нею не переписывались, то сведений друг о друге за два последних года не имели. Она провела это время в родительском доме в городе Обоянь. За время моего пребывания в Юрьеве наши отношения не сильно продвинулись.
Для поступления я использовал свой очередной отпуск, и, когда он подходил к концу, я, сдав несколько экзаменов, тронулся в обратный путь. Это был июль тысяча девятьсот четырнадцатого года. По прибытии в Курск я узнал о том, что началась война.
Не дожидаясь, когда меня призовут, я определился вольнонаемным добровольцем в госпиталь Красного Креста, который готовился к отправке на фронт. Госпиталь формировался в Курске от союза земств и городов. Меня в числе прочего привлекало и довольно высокое денежное содержание — сто пятьдесят рублей в месяц. Эта сумма была равна годовой плате за обучение в университете. Я рассчитывал сделать некие накопления и использовать их для продолжения учебы.
С начала моего пребывания на фронте мы с Шурочкой редко, но все же обменивались письмами. Она, поработав в Старом Осколе и потом на Теткинском сахзаводе, узнала от знакомых, что в Курске можно устроиться на работу в военном госпитале. Вопрос о жилье перед нею не стоял. Она могла сколько угодно жить у своей тети — вдовы священника, умершего от тифа.
Итак, война в союзе с Англией и Францией обещала нам скорую победу, а лично мне накопление средств для продолжения учебы. В кратчайший срок госпиталь был сформирован, и мы с воинским эшелоном отправились в сторону польской границы.
Глава 4
Война
Первым местом дислокации нашего госпиталя был город Люблин. Госпиталь разместился в одной из школ города.
Вскоре на южном участке фронта началось наступление под командованием генерала Брусилова. Наши войска перешли реку Сан по понтонному мосту и стали теснить австрийскую армию, занимавшую Галицию. Австро-венгры отступали, почти не сопротивляясь. Солдаты охотно сдавались в плен, при случае переодевались в гражданскую одежду и скрывались в лесах. Они не хотели воевать. Пленные говорили, что это немцы подбили их старого императора Франца Иосифа к войне, а нам война не нужна.
Меня поразила природа тех мест. Сосновые мачтовые леса, просвечиваемые мягким солнцем. Бархатные луга и прозрачные водоемы. Горы надежно защищают этот край от холодных ветров.
Наш госпиталь, находясь в Галиции, располагался в охотничьем замке графа Тарновского. Каменный замок, окруженный мачтовым лесом, был весьма живописен. Он имел множество комнат и зал человек на сто пятьдесят. Наверху для музыкантов были сооружены хоры. Все стены зала увешаны охотничьим оружием и трофеями многочисленных охот. Но большую часть года, как объяснил нам старый слуга графа Мишель, замок оставался пустым. Люди, обслуживающие замок, жили поблизости в отдельных домах.
Под давлением немецкой гвардии, переброшенной императором Вильгельмом II из центра Германии для ликвидации брусиловского прорыва, наши войска стали отходить на свою территорию. В связи с этим обстоятельством эвакуировался и наш госпиталь.
Первым делом необходимо было увезти в тыл раненых. Эта миссия была возложена на меня и еще на одного медика-добровольца по фамилии Боканов-ский. На нескольких подводах, управляемых поляками-возницами, мы должны были перебазировать раненых в тыловой госпиталь, находящийся за рекой Сан.
Продвигались мы медленно. Лошади были истощены. Эта операция заняла четыре дня. Поздним вечером четвертого дня мы вернулись в замок. И каково же было наше удивление, когда мы обнаружили, что госпиталя в замке нет, а главный вход заперт изнутри. Мы проникли в замок через окно террасы нижнего этажа, нашли слугу графа Мишеля, который как мог объяснил нам, что госпиталь выехал обратно за Сан и что эта территория снова контролируется австрияками. Нам ничего не оставалось делать, как лечь спать, тем более что мы очень устали. Рано утром нас разбудили поляки-возницы, которые были весьма обеспокоены сложившейся ситуацией, и им не терпелось скорее отправиться в сторону реки Сан, где находились их дома и семьи.
Более не медля, мы быстро собрались и взяли направление к понтонной переправе. Поляки настоятельно попросили нас снять белые нарукавные повязки с красным крестом, которые могли послужить поводом для нашего задержания в случае столкновения с противником. Мы их послушались, и, поскольку на нас была гражданская одежда, больше ничего не выдавало нашей принадлежности к русской армии. По главной дороге возницы продвигаться не решились, а свернули в сторону и стали пробираться лесными проселками, тревожно прислушиваясь и озираясь по сторонам. Нам ничего не оставалось, как полностью им довериться.
Когда мы подъехали к переправе, то увидели скопление воинских частей у моста и некоторую неразбериху, царящую там. После приблизительно часового стояния в очереди и благодаря ловкости наших возниц мы очутились на своей территории. Возницы, тем более знавшие и тутошние лесные дороги, предложили нам удалиться от общей массы отступающих войск и опять ехать лесом. К вечеру мы снова вышли на главную дорогу, по счастливой случайности как раз в то время, когда по ней в этом месте двигался наш госпиталь. Радости не было предела. Нас стали обнимать и поздравлять с благополучным возвращением. Все считали нас плененными австрияками и уже зачислили нас в первые жертвы нашего госпиталя в этой военной кампании.
Далее мы передвигались по Польше и Белоруссии. Имели стоянки в Кельце и Радоме. В городе Радом нам предоставили здание суда в центре города. Польские девушки приходили к нам в поисках работы по уходу за ранеными. Некоторое их количество было принято, и они служили санитарками вплоть до окончания пребывания госпиталя в Радоме. Наши офицеры пробовали заводить с ними знакомство, но они решительно отказывались поддерживать какие-либо отношения, мотивируя это тем, что родители категорически запретили им принимать ухаживания русских офицеров.
В Белоруссии наш госпиталь стоял на опушке леса и размещался в больших палатках. Как-то утром налетел немецкий самолет, сбросил несколько бомб. Одна из них попала прямо в палатку. Трое раненых было убито, другие повторно ранены. Из персонала был убит заведующий аптекой и ранен хирург Сидоров Иван Васильевич из Курска. Он получил слепое осколочное ранение в висок. У него был перебит зрительный нерв, и он ослеп на один глаз.
В период боев около ивангородских укреплений наш госпиталь был развернут при железнодорожной станции Слуцк и занимал ряд близлежащих одноэтажных строений. Однажды на станцию прибыло три голубых поезда, следующих почти без интервала один за другим. Все вагоны были классные, и составы в целом похожи один на другой. В среднем следовал император Николай II. На перроне его встречало начальство. Затем он посетил госпиталь и обошел всех раненых. Он задавал им короткие вопросы: «Откуда родом? При каких обстоятельствах был ранен?» С двумя тяжелоранеными офицерами разговаривал дольше. За ним следовала солидная женщина в платье сестры милосердия. Она прикалывала на грудь каждому раненому Георгиевскую медаль.
Когда Николай проходил мимо меня, мне удалось его хорошо рассмотреть. Своим видом он не внушал ни страха, ни трепета. Не было в нем никакого напускного величия, и вел он себя как обыкновенный человек.
Один раненный в руку, небольшого роста, рыжеватый солдат, ответив на вопрос императора, вступил с ним в разговор. Он сказал: «Я с вами, Ваше Величество, встречаюсь второй раз». Государь спросил: «А первый где?» Солдат ответил: «А помните, в Симферополе в тысяча девятьсот четвертом году при отправлении нашего полка в Маньчжурию вы изволили выдать всем солдатам по рублю деньгами и по чарке водки каждому?» Государь улыбнулся и сказал: «Помню-помню».
К раненым пленным, находящимся в отдельном домике, Николай заходить не стал.
По истечении второго года службы в госпитале мне был предоставлен отпуск в двойном размере, которым я не преминул воспользоваться для поездки домой.
Однако дома все были обеспокоены моим приездом. Родители говорили мне, что ты вот пробыл два года в госпитале и остался жив, а если тебя здесь призовут в армию на общих основаниях, то неизвестно, куда попадешь и останешься ли жив.
Уже довольно много молодых людей погибло на войне, и жителей сел и городов по этой причине охватывала все большая тревога и беспокойство.
Нельзя было не заметить, как за два года в худшую сторону изменилась жизнь людей. Особенно это бросалось в глаза на селе. Убыль мужского населения резко снизила производительность крестьянского труда. Всюду царили бедность и запустение. Началась реквизиция лошадей для нужд армии. Постепенно отменялись льготы некоторым категориям призывников. На грани отмены была и моя льгота. Я имел ее как единственный сын в семье. Но, находясь на службе в госпитале как доброволец, я был гарантирован от призыва на действительную военную службу. Исходя из всего этого, я решил дома не задерживаться, а поскорее отбыть туда, откуда прибыл.
Но, конечно, я не мог не повидаться с Шурочкой.
Мы встречались с нею, к вящему неудовольствию ее тети. Я задумал преподнести ей
букет алых роз. Однако это намерение было не так-то просто осуществить. В
Курске тогда цветочных магазинов не было, да и общее настроение людей не
располагало к процветанию данного вида торговли. С большим трудом, обходя
перспективные в этом плане, по моему разумению, домовладения, мне удалось-таки
купить всего один-единственный цветок алой розы. Я преподнес его Шурочке,
и в преддверии расставания мы обменялись фотокарточками.
Когда я вернулся в расположение своего госпиталя, то обнаружил, что мое место занято другим добровольцем, которого я раньше и не знал. А тот, который заменил меня в связи с моим отъездом, был почти сразу убит при артоб-стреле. Получилось так, что для меня места не было.
Я снова вернулся в Курск, где, как я узнал, мною уже интересовалась призывная комиссия.
В тысяча девятьсот шестнадцатом году курское земство выделило средства на организацию коннопередового транспорта Красного Кpecтa номер трина-дцать. Я попросил комиссию направить меня в этот транспорт. Мое желание было учтено, и я уже в качестве лица, призванного на действительную военную службу, был приписан к этому военно-медицинскому подразделению. Как университетскому студенту плюс фельдшеру, имеющему уже значительный стаж работы, в том числе и в военном госпитале, мне был присвоен офицерский чин прапорщика медицинской службы.
В штат транспорта, включая меня, входило два прапорщика медслужбы и три медицинских сестры. Было выделено пятьдесят дышловых упряжек и четыре колесные длинные арбы для перевозки раненых. Все эти упряжки и арбы были укомплектованы возницами.
Наш транспорт был сформирован и отправлен на фронт весьма oпeративно. Шурочка меня не провожала. Она в это время была у своих родителей в городе Обоянь. Но теперь, где бы я ни находился, в моей землянке или в палатке висела фотокарточка молодой особы, обладающей редкой способностью очень здраво рассуждать о самых разных вещах и событиях. И если кто-нибудь спрашивал меня, кто это, я отвечал: «Это моя невеста».
На фронте среди многих других событий на меня особенно сильное впечатление произвела немецкая газовая атака на озере Нарочь. Необычное всегда страшнее, чем привычная опасность. Было что-то жуткое в тихой беспощадности невидимого врага.
Транспорт наш стоял в лесу километрах в пяти от передовой. Девятого сентября тысяча девятьсот шестнадцатого года в пять часов утра по телефону из штаба дивизии передали, что немцы при попутном ветре пустили газовую волну. Было приказано принять все меры к защите личного состава и конной тяги. Люди были собраны в землянки. Окна и двери завесили мокрыми одеялами. Снаружи оставалось по одному дневальному с противогазом. На морды лошадей надевались мокрые торбы со смоченной сенной трухой. По телефону нас продолжали предупреждать, что немцы пускают газ фосген волнами, одна за другой.
Передовую линию газ накрыл скоро. Там началась паника. Люди выскакивали из окопов и бросались бежать, не разбирая дороги. Но чем интенсивнее дышал человек, тем скорее наступало отравление. Начинался сильный мучительный кашель с выделением из легких кровавой пенистой слизи. Дыхание становилось затруднительным. Люди падали на землю. Кожа синела, и человек в муках умирал. Те, кто не поддался панике и умело пользовался противогазом, остались невредимы. Помогало и когда человек дышал через смоченную водой шинель. Если под рукой не было воды, некоторые использовали свою мочу. На газ реагировали и растения: листья на деревьях пожухли, а сосновая хвоя пожелтела.
Через
какое-то время, хоть и в ослабленном состоянии, газ дошел до расположения
нашего транспорта. Из наших людей пострадал один дневальный. Оказалось, что он
время от времени снимал свой противогаз для того, чтобы, как он пояснил,
проверить его работоспособность. В результате недели две он страдал от кашля и
других катаральных явлений, но потом все прошло. Нам разрешили покинуть наши
укрытия только через пять часов. На полковых двуколках к нам стали подвозить
пострадавших от газовой атаки. Люди очень мучились. Мы, чем могли, облегчали их
страдания и уже на своем транспорте отправляли в госпиталь на станцию Столбцы.
Как потом стало известно, почти все пострадавшие от газа поумирали,
кто в госпитале, а кто еще и по дороге
к нему. Захоронение тех, кто погиб в непосредственной близости от передовой,
производилось на месте. Их хоронили в общих могилах.
Точное число погибших в результате немецкой газовой атаки мне неизвестно, но думаю, что оно исчислялось сотнями.
Как известно, война и для нас и для немцев закончилась революцией. На фронте в воинских частях началось брожение. Имели место многочисленные случаи братания. Дисциплина в войсках была упразднена. С офицеров срывали погоны, дезертирство приобрело массовый характер.
Начальник коннопередового отряда, в котором я служил, пошел на повышение и уехал в Петроград. Сестры милосердия разъехались в отпуска и больше уже не возвратились. Печать части и обязанности начальника перешли ко мне. Кое-как я просуществовал со своим хозяйством полтора месяца. Но с каждым днем становилось все труднее.
Главная беда заключалась в том, что интендантство не отпускало продуктов питания для людей и фуража для конского состава, а лошадей было сто голов.
Я поддерживал связь со своим бывшим начальником, и, когда развал фронта стал очевиден, я получил из главного управления Красного Креста распоряжение передать конский состав с транспортом в армейское управление Красного Креста, находящееся в Полоцке, а все документы транспорта привезти для сдачи в Петроград в главное управление Красного Креста.
Так я и сделал, хотя в Полоцке отказывались принимать лошадей, так как их и там тоже совершенно нечем было кормить. Документы части я сдал в Петро-граде бывшему начальнику. Он и приютил меня на своей казенной квартире.
В столице я пробыл пять дней. Там я впервые наблюдал отряды красногвардейцев. Они поражали меня своим видом: одеты были кто в чем и вооружены чем попало. Командирами в основном были матросы, обмотанные пулеметными лентами. Это были дни, когда разгонялась Государственная дума, избравшая своим председателем эсера Чернова.
Обстановка в городе была тревожной. Иногда где-то вспыхивала стрельба, потом затихала, чтобы через какое-то время вспыхнуть снова. Люди ходили, прижимаясь к стенам домов.
На вокзале, куда я устремился вместе с двумя попутчиками — бывшими сослуживцами, намереваясь отбыть в Курск, порядок (если это можно назвать порядком) поддерживали революционные матросы. Всюду слышался густой мат. В воздухе витал крепкий запах махорки и спиртного: революция отменила сухой закон. Новый порядок, видимо, понимался так: все, что раньше было нельзя, теперь — стало можно.
В пассажирских вагонах почти все стекла были выбиты. Ни билетов, ни проводников тогда не существовало. В вагоны людей набивалось столько, сколько влезет, и выйти обратно было уже невозможно. Туалеты тоже были забиты людьми. Поэтому по дороге все испражнялись, не сходя с мест, на газеты, а затем выбрасывали фекалии в окна. Воздушные потоки заносили нечистоты в другие окна, а иные прилипали вместе с газетами к наружным стенам вагонов и примерзали к ним. Поэтому вид поезда и снаружи соответствовал внутреннему состоянию. Каждый пассажир в этой ситуации думал только о том, чтобы поезд хоть как-то двигался вперед, а не стоял на месте.
Пребывая в таких условиях, я наконец доехал до Курска. Мои попутчики помогли мне выбраться из вагона через окно, а сами проследовали дальше до Харькова.
В Курске я остановился у старых знакомых и от них узнал, что банкам дано указание сверху денег гражданам не выдавать. Это был для меня тяжелый удар. Мне как-то и в голову не приходило, что мои сбережения могут быть изъяты у меня самим государством.
От мрачных мыслей меня отвлекло известие о том, что Шурочка находится в Курске и работает в госпитале. Конечно, я сразу отправился к ней. Я сразу заметил, что она тоже рада меня видеть.
Среди прочего она поведала мне о том, что кроме меня у нее было два ухажера. За одного из них она была не против выйти замуж. Но оба они в течение полугода погибли на фронте. Я не стал более медлить и решительно сделал ей предложение. Ее тетя, вдова священника, как известно, была настроена против меня, и под ее влиянием Шурочка какое-то время колебалась, но потом дала согласие. Ей было в то время двадцать пять, а мне двадцать семь лет. Тетя же говорила ей:
— Что ты делаешь? Ведь он же гол как сокол, да еще и бесперспективен.
В результате она отказалась принимать какое-либо участие в обряде венчания и вообще держалась в стороне. Я же никогда не пожалел о своем выборе. Шурочка всегда была мне верной женой и настоящим другом.
После венчания мы поехали к ее родным в город Обоянь. У нее было пять сестер. Две старшие уже вышли замуж, и как раз так получилось, что была Шурочкина очередь. При бракосочетании она переменила свою девичью фамилию Коробова на Ткаченко.
Семья приняла меня хорошо. Мы пробыли у родных несколько дней и возвратились в Курск, чтобы собираться в дорогу на станцию Брянск, где нам обещали работу и жилье при изоляционно-пропускном пункте. Недолго проработав там, мы перебрались в Воронеж, где кроме работы имели возможность продолжить учебу в университете, который в тысяча девятьсот восемна-дцатом году был переведен в Воронеж из города Юрьева.
В Воронеже мы с Шурой продолжили обучение на медицинском факультете и работали в изоляционно-пропускном пункте на станции Воронеж-2, где нам и предоставили комнату для жилья.
Глава 5
Война (теперь гражданская)
В ходе Гражданской войны город Воронеж неоднократно переходил из рук белых в руки красных и наоборот. С продовольственным снабжением, впрочем, как и с любым другим, было очень плохо. Пайки, выдаваемые в учреждениях, часто состояли из несвежей конины и хлебных суррогатов. А прочее население не получало вообще ничего. И вот люди собирали в мешки какое-никакое барахлишко и устремлялись на станции Латная или Курбатово. Оттуда они шли по селам и меняли вещи на продовольствие, которое складывали в те же мешки. Многие возвращались назад поездом. А на вокзале их встречал вооруженный отряд чекистов под командованием начальника воронежской ВЧК Скрибниса и без лишних церемоний отбирал все съестное под предлогом борьбы со спекуляцией.
Через какое-то время (а было это летом тысяча девятьсот восемнадцатого года) Воронеж был занят казаками генерала Шкуро. Я видел, как по Задонскому шоссе, горделивый и самонадеянный, он торжественно въезжал в город в окружении казачьей свиты на гарцующем сером коне.
На следующий день я пошел по своим делам в центр города и не узнал его… Всюду ощущался запах гари от недавно потушенных пожаров. По улицам летали пух и перья от выпотрошенных подушек и перин из квартир евреев. Я думаю, что в эти дни невозможно было встретить на улицах ни одного еврея: все они попрятались, не без основания опасаясь за свою жизнь.
На площади около сгоревшего здания ЧК на шестах и оглоблях висело пять тел. Из разговоров немногочисленных зевак следовало, что одним из повешенных является латыш Скрибнис. Вместо того чтобы покинуть город, он где-то прятался, но, поскольку у него среди жителей было слишком много недоброжелателей, его нашли быстро. Тела висели пять дней. Их убрали, когда от них понесло трупным запахом.
Затем красные оттеснили казаков, и они ушли на юг. Сразу после этого на станцию Воронеж-2 стали прибывать эшелоны боеприпасов и цистерны с горючим. Все запасные пути были ими забиты.
В один из летних дней загорелся вагон с продовольствием, стоящий неподалеку от цистерн с горючим. Паровозные гудки дали сигнал тревоги. Из депо выбежали все рабочие ликвидировать чрезвычайную ситуацию. Они были намерены откатить горящий вагон подальше от цистерн. Но через какое-то время раздался взрыв, все заполыхало, и взрывы стали следовать один за другим. Они были такой силы, что даже в центре города стекла вылетали из окон некоторых домов. Рельсы отрывало от шпал, скручивало в спираль и перебрасывало через депо. Пламя охватило все вагоны. Рвались артиллерийские снаряды, гранаты. Во все стороны летели сигнальные ракеты. Творилось что-то невообразимое, пока все не выгорело.
Когда пожар закончился, было собрано около пятидесяти обгоревших трупов. Опознать их не представлялось возможным. Для родственников погибших это было совершенно неожиданно свалившееся на них горе. Мало того что шла Гражданская война, голод, эпидемия сыпного тифа, так тут еще столь масштабный несчастный случай.
Окна кирпичного здания, в котором размещались изоляционно-пропускной пункт и наша жилая комната, выходили в поле в сторону Задонского шоссе. Мне часто приходилось наблюдать, как среди бела дня из города по ныне Плехановской улице под конвоем шел человек. Дойдя до мясокомбината, два конвоира со своим подконвойным сворачивали налево в поле, и метрах в шести-десяти от нашего здания конвоир приказывал подконвойному рыть себе могилу. Собственно, это была и не могила, а яма глубиною в один метр. Затем подконвойный становился на колени лицом к яме, и конвоир стрелял ему в затылок. Тело падало в яму, конвоиры быстро забрасывали ее землей, разравнивали, после чего возвращались в город. Это были или красные, или белые в зависимости от того, в чьих руках был город. Как я уже отмечал, все это происходило среди бела дня на глазах у людей, но как-то никого не трогало. Люди рассуждали так: «Повели к расстрелу, значит заслужил».
Моя супруга не раз говорила мне, чтобы я не смотрел на это действо, и сама не смотрела никогда. Через десятки лет я убедился, что и тут она была права. Дело в том, что, когда годы мои перевалили за шестьдесят, мне эти ужасные своей обыденностью сцены человекоубийства стали сниться все чаще, отравляя мое сознание и наполняя душу чувством вины, хотя в той ситуации я, разумеется, ничего не был в состоянии изменить. В качестве военного врача я прошел всю войну сорок первого — сорок пятого годов, видел массу смертей и человеческих, а вернее, нечеловеческих страданий, но именно воронежские расстрелы на старости лет стали моим ночным кошмаром.
Надо сказать, что в годы Гражданской войны жизнь человеческая почти ничего не стоила. Погибнуть можно было практически ни за что, попав, например, просто под горячую руку в данный момент власть предержащих. Степень озверения воюющих сторон дошла до того, что и те и другие повадились брать заложников. Называлось это обострением классовой борьбы. Зачастую случайных людей хватали на улицах или изымали из жилищ и держали в качестве заложников до возникновения реальной угрозы захвата города противником. Если людей хватали на улицах, то, не мудрствуя, ориентировались по одежке. Перед сдачей города заложников расстреливали, а трупы оставляли на виду незахороненными.
Я думаю, что это делалось для устрашения тех, кто придет занимать то же помещение для тех же целей. Мол, смотрите на трупы во дворе. И с вами в конце концов будет то же самое. Это был как бы «последний привет» от отступающего противника — способ оказания психологического воздействия на врага. Другого объяснения этой дикости у меня не было и нет.
И вот однажды моя супруга Ткаченко Александра Семеновна к известному времени не вернулась домой с занятий. Я, конечно, сразу забеспокоился, предчувствуя неладное. На всякий случай прождав ее часа полтора, я отправился на поиски.
День уже клонился к вечеру. Сначала я хотел пройтись по нашим общим знакомым, но потом отбросил этот вариант как крайне маловероятный, решил сразу идти в ЧК, вспомнив по дороге о том, что какое-то время назад я лечил одного чекиста, ни имени, ни фамилии которого я, к сожалению, не помнил. Однако мне повезло: я столкнулся с ним нос к носу прямо на пороге этого грозного учреждения.
Благожелательно выслушав меня, он подтвердил, что сегодня в два часа дня имела место облава в центре города и по моему описанию среди нескольких барышень была и моя жена. Правда, списков задержанных он не видел и в допросах участия не принимал, но, судя по всему, это была именно она. К своему великому ужасу, я узнал от него о том, что начальство склоняется к тому, чтобы оставить задержанных в качестве заложников. Чекист посоветовал мне сейчас ни к кому не обращаться, так как неизвестно еще, как оно обернется, а прийти часикам к четырем утра, зайти со двора, спросить его: он как раз этой ночью будет дежурить, и мы этот вопрос, скорее всего, решим. А уж потом он уладит все формальности.
Я не пошел домой, а попросил пристанища у знакомых. К назначенному часу я был у черного хода здания Чека. Вместе со своим благодетелем мы сошли в подвал, он отпер дверь и вполголоса велел Ткаченко следовать на выход. В камере послышались приглушенные, но отнюдь не сонные голоса: видимо, всем было не до сна… Стоя у него за спиной, я увидел Шуру, которая нетвердой походкой, с расширенными глазами подошла к двери и остановилась в нерешительности. Чекист буквально выдернул ее в коридор, ухватив за плечо, и поспешно запер дверь, после чего велел нам быстренько уходить. Я было стал благодарить его, но он замахал руками, всем своим видом показывая, что, мол, сейчас не до того, потом сочтемся.
Позже Шура поведала мне, как было дело.
Но прежде надо сказать о том, что в это самое время новой властью было организовано по всей стране массовое вскрытие рак с мощами разных святых. Их прилюдно вскрывали, сопровождая этот акт лекциями о том, что это вовсе не святыни, а чистой воды обман — затуманивание мозгов малограмотным прихожанам реакционным духовенством, состоящим на службе у бывшей царской власти. При этом, если раки были сделаны с применением драгметаллов и драгоценных камней, они изымались в пользу государства, а мощи часто просто выбрасывались.
Именно для этой цели из монастыря в главный храм Воронежа — Благовещенский собор — были привезены мощи святого Тихона Задонского. Многим воронежцам уже было известно, что их ожидает участь быть оскверненными. Возмущенные предстоящим святотатством, как раз в этот день верующие стали собираться у собора, чтобы выразить свое несогласие с этой акцией. К полудню там собралась изрядная толпа, чем власть предержащие, опасаясь контрреволюционных выступлений, были весьма встревожены. Они решили разогнать толпу, что и было сделано. А для острастки кое-кого не преминули задержать как провокаторов.
При этом возникла такая коллизия… Толпа состояла из люда простого, и чекистам было не с руки хватать как бы своих — трудящихся. Видимо, по этой причине они стали изыскивать и хватать «провокаторов» на соседних улицах, по одежке выбирая представителей «эксплуататорских классов». Таким образом Шура оказалась в подвале Чека.
«Провокаторов» набралось более десятка. Почти сразу начались допросы. Шуру завели в кабинет следователя предпоследней. За столом она увидела совсем молодого человека, на вид не более семнадцати лет. Перед ним, направленный стволом на допрашиваемого, лежал наган. Старательно записав ее имя и фамилию, он справился о роде занятий и о месте жительства. У моей Шурочки, несмотря на шок, хватило благоразумия назвать вымышленный адрес и название учебного заведения. Далее последовал вопрос:
— С какой целью вы оказались возле храма?
Выслушав ответ, смысл которого сводился к тому, что она студентка, что храм вообще не посещает и что задержали ее вовсе и не у храма, а на соседней улице, где она и оказалась-то случайно, парень впал в состояние истерики. Он вскочил со стула, схватил свое оружие и, срываясь на фальцет, заорал, барабаня револьвером по столу:
— Все вы тут, гады, случайно! Всех в расход!.. Всех в распыл!..
Излишне говорить о том, что, оказавшись снова в камере, Шура мысленно уже прощалась с жизнью. Настроение у остальных было не лучше.
Когда под утро чекист скомандовал ей выходить, ноги ее сделались ватными, но, увидев за его спиной мое лицо, она поняла, что это избавление.
Дня три она не могла прийти в себя. После этого испытания я впервые заметил седину в ее волосах.
Пережив этот жизненный эпизод, я утвердился в мысли, что профессия врача очень выгодна с точки зрения выживания в сложных социальных условиях.
А рака с мощами Тихона Задонского какое-то время спустя все-таки была прилюдно вскрыта и, попросту говоря, выпотрошена.
По свидетельству знакомого мне очевидца, из человеческих останков в ней была обнаружена одна бедренная кость. Остальная фигура святого представляла собою, выражаясь словами лектора, тряпичную куклу.
Но жизнь продолжалась и вскоре преподнесла нам сюрприз: Шурочкина тетя, несмотря на то что ей было уже сорок пять лет, надумала учиться в университете на врача, для чего и приехала в Воронеж. Она поступила на подготовительные курсы, и ей даже удалось устроиться в общежитие. Но общежитие в то время не отапливалось. Она заболела воспалением легких. Потом на воспаление легких наложился сыпной тиф, и Шурочкина тетушка скончалась у нас на руках. Мы и похоронили ее на воронежском кладбище в феврале девятнадцатого года.
К этому можно добавить, что все пять рожденных моею матерью сестер к девятнадцатому году тоже безвременно ушли из жизни. Кто от скарлатины, а кто от тифа.
Возвращаясь к Гражданской войне, хочу сказать, что воспоминания о ней очень тяжелы. Противоборствующие стороны не знали другой меры возмездия, нежели расстрел. Докатился этот «обычай» и до моих родных мест.
В селе, где прошло мое детство, в продолжение тридцати трех лет на каждые следующие три года на пост старосты избирался один и тот же человек, фамилию и имя которого, к сожалению, моя память не сохранила. Его кандидатура, бесспорно, устраивала большинство населения. Люди ему доверяли и его деятельностью на этом посту были довольны. Объясняя такое постоянство, он говорил сам о себе, что имеет волчьи зубы и лисий хвост.
Когда на селе стал утверждаться новый порядок, он от греха подальше уехал к сыну, сельскому священнику, в другое село за шестьдесят километров.
В то время организующее начало на селе осуществлял комитет бедноты, к которому и перешла вся полнота власти на местах. Так бывшего старосту нашли за работой в риге сына — там же и расстреляли.
Недалеко от нашего дома жил крестьянин Белоусов. Его сын служил в армии, был моряком. Во время Гражданской войны он, как и многие, вернулся домой, женился и стал заниматься крестьянским хозяйством.
По его душу приехали двое чекистов. Выяснили, что он находится в поле: пашет землю, готовясь к посевной. Там в поле у сохи его и расстреляли. Потом родственники нашли у него за пазухой копию приговора. Ее сунули туда расстрельщики. Из текста приговора стало известно, что он был участником Кронштадтского мятежа. За это и поплатился жизнью.
В декабре месяце тысяча девятьсот девятнадцатого года мы с Шурой получили направление на станцию Лиски Юго-Восточной железной дороги. Я был назначен заведующим приемным покоем этой станции. Приемный покой — это то подразделение медслужбы, которое впоследствии стали называть поликлиникой.
Зима девятнадцатого—двадцатого годов выдалась очень суровой. Крепкие морозы чередовались с обильными снегопадами и метелями. Регулярное движение по железной дороге было нарушено. В санитарном поезде мы преодолевали расстояние в сто километров от Воронежа до Лисок аж восемь суток. Снежные заносы являлись препятствием для движения. На станции Масловка поезд, занесенный снегом, простоял четверо суток, пока его не откопали.
На станции Лиски
половина вокзала была взорвана отступившими белыми. Имущество приемного покоя и
часть персонала были эвакуированы на юг. Стационар пришлось размещать прямо в
зале ожидания и в других уцелевших помещениях вокзала. Больные и раненые из-за
отсутствия коек лежали на полу. Часть лежачих больных — военные — были одеты в
серые шинели, а штатские — в верхней одежде сплошь черного цвета. Санитары при
сортировке так и называли их — черными и серыми. Черных от общей массы была
приблизительно одна треть. Раненые, тифозные больные, больные скарлатиной и
прочие больные лежали рядом. Выздоравливающих
практически не было. Были одни умирающие. Помещение почти не отапливалось. Не
хватало всего, чего только может не хватать. В таких условиях и здоровому
человеку было выжить непросто, а больные и раненые люди умирали десятками в
день. Новых же лежачих больных и раненых все доставляли и доставляли. Ситуация
осложнялась еще и тем, что мертвые тела некому и негде было хоронить. Как
я уже отмечал, зима выдалась очень снежная и с сильными морозами. Но нет худа без добра: это предохраняло трупы от разложения и
от неизбежного в таких случаях распространения всякого рода дополнительных
инфекций.
Сквозь снежные заносы локомотивы пробивались с большим трудом, ино-гда сутками простаивая в ожидании расчистки путей. Все это усугублялось еще и тем, что обе воюющие стороны прибегали к умышленному блокированию движения в своих стратегических интересах.
Однажды при угрозе прорыва белых разобрали часть железнодорожного полотна перед мостом через Дон, а чтобы затруднить врагу восстановление оного, решено было выкатить на разобранный участок паровоз, чтобы он собою заблокировал насыпь. Но при исполнении этой затеи произошла накладка: паровоз прокатился намного дальше, вкатился на мост, там завалился набок и, сломав боковые конструкции, рухнул с моста в реку. После окончания войны он пролежал там много лет, пока с большим трудом его наконец оттуда не извлекли.
Станция Лиски в то время была очень значимым узлом в том смысле, что через нее активно перемещались потоки людей, влекомые своими политиче-скими пристрастиями. Кто-то рвался на юг на Дон к белым, кто-то на Украину, а с Украины был открыт путь и в Европу. Кто-то, наоборот, в направлении красных. Чекисты старались тщательно проверять поезда на предмет выявления и задержания подозрительных, с их точки зрения, лиц. Но, по моим наблюдениям, эти проверки все же не были очень уж эффективными. Кто непременно хотел отбыть в южную сторону, тот рано или поздно осуществлял свое намерение, если не заболевал в дороге и не пополнял наш и без того переполненный приемный покой.
Сколько попыток ни предпринимали местные власти, для того чтобы освободить помещение вокзала от больных и скопившихся там мертвых тел, у них ничего не получалось. А положение становилось все более критическим.
Тогда из Москвы для решения этой задачи прибыл военизированный отряд под командованием Оржановского. Трупы, скопившиеся на вокзале, стали грузить на железнодорожные платформы и отправлять на станцию Бодеево. Там неподалеку от железнодорожных путей был вырыт котлован, где их и хоронили в братской могиле. Таким образом чрезвычайная ситуация начала разряжаться. Оставшихся больных и раненых в приказном порядке перенесли в стоящую рядом нефункционирующую железнодорожную школу, которая не отапливалась совершенно. Ночью температура опустилась до минус двадцати, и к утру до половины больных замерзли насмерть. Их тут же погрузили на платформу и вывезли в том же направлении. Оставшихся в живых перевезли в бывшую кавалерийскую казарму, которую хоть кое-как попытались прогреть.
В феврале двадцатого года в связи с отчаянным положением на нашем участке сам начальник дороги Толстопятов с двумя своими ближайшими помощниками — начальником тяги и начальником движения — решил лично проехать по участку на служебном поезде и оценить сложившуюся ситуацию. Когда они после больших мытарств добрались до Лисок, я был вызван к ним в вагон и вынужден был констатировать, что все трое заболели тифом. Мне и пришлось сопровождать их до Воронежа. По дороге начальник тяги скончался, а двое других, по моим сведениям, впоследствии выжили.
Я думаю, что в это поистине смутное время, когда люди с разбалансированной психикой самозабвенно уничтожали друг друга, жертв от непосредственных боевых столкновений было гораздо меньше, чем от холода, голода и эпидемий. Глядя на это сумасшествие, трудно было себе представить, что когда-нибудь ситуация может утрястись и все эти несчастные, мятущиеся по стране люди найдут наконец свое место.
И вот в такой обстановке в феврале двадцать первого года у нас родилась дочь, которую мы назвали Маргаритой. Ребенок родился совершенно здоровым, но, к несчастью, в возрасте трех месяцев малышка заболела воспалением легких. Мы делали все возможное, но ей становилось все хуже и хуже. Она с трудом дышала, отказывалась от питания и совсем ослабела. У нее уже не было сил плакать. Кожные покровы приобрели синюшный оттенок. Антибиотиков тогда не существовало, и мы уже было опустили руки.
Но тогда в ход событий вмешалась наша домработница Лида — простая деревенская, почти неграмотная женщина, на глазах которой разворачивалась эта драма.
Она сказала:
— А давайте попробуем сделать так, как в подобных случаях делают у нас в деревне.
И поскольку мы уже были готовы на все, она приступила к делу.
Лида тут же поставила греть воду для ванночки и притащила ворох сена, который она, оказывается, уже приготовила заранее, предвидя ход развития событий. Она уложила сено в ванночку и залила его кипятком. По комнате распространился насыщенный запах разнотравья. Так пахнет луг, нагретый жарким солнцем, после короткого летнего дождя.
Когда вода остыла до требуемой температуры, Лида погрузила ребенка в этот отвар, держа над поверхностью только его головку. Мы почти сразу заметили положительный эффект: ребенок замер, как бы пытаясь осознать, что с ним происходит… Взгляд его был сосредоточенным, но спокойным. Буквально через две минуты малышка задышала нормально. Синюшность сошла на нет. Наша Риточка глубоко вдохнула, закрыла глаза и спокойно уснула прямо на руках у своей спасительницы.
После этой процедуры она удивительно быстро пошла на поправку.
А с нашей спасительницей нам через три года, к сожалению, пришлось расстаться, так как мы добились перевода на станцию Грязи, где условия работы и проживания были лучше.
Однако и в Грязях нас устраивало далеко не все. Конечно, мы искали место, где могли бы осесть окончательно. Нам было уже за тридцать, и житейская неопределенность, разумеется, беспокоила нас обоих.
Тем не менее в Грязях мы прожили более десяти лет. В течение этого времени я не раз бывал командирован в разные города центральной части страны. И вот в связи с одной из командировок не могу не упомянуть о таких негативных явлениях, как разгильдяйство и головотяпство. Множество раз мне приходилось быть свидетелем того, как гибли большие материальные ценности и даже люди из-за этих человеческих пороков. В условиях войны им находили расхожее оправдание, жонглируя известным афоризмом: мол, война все спишет.
Кстати, может быть, именно в условиях войны и разрослись непомерно эти пороки. В условиях войны, где все имущество по определению казенное, да к тому же заранее приговорено к списанию, пышным цветом расцветает наплевательское отношение к материальным ценностям, переходящее затем и на так называемый человеческий материал.
Так или иначе, но и в мирное время разгильдяйство и головотяпство достигали порой чудовищных размеров, зачастую перерастая в преступную халатность или вредительство, и влекли за собою в том числе и гибель людей.
В качестве примера хочу привести ситуацию на Украине в тысяча девятьсот тридцать первом году.
В этом самом году мне пришлось побывать там в городе Харькове на курсах усовершенствования по терапии. Как известно, на Украине в это время свирепствовал голод. Дороги были забиты полуживыми беженцами, которые тянулись в сторону России в тщетной надежде чем-то подкормиться у нас. В тщетной по той причине, что и в России положение было не намного лучше.
И вот на обратном пути, едва отъехав из Харькова, мы имели остановку на одной из станций. Как это часто бывает летом, неожиданно начался сильный, но короткий ливень. Кругом побежали водяные потоки. Вдруг я увидел, что часть этих потоков несет в себе зерна пшеницы. Иные потоки чуть не на половину состояли из зерна.
Хотя дождь еще не совсем прекратился, я быстро вышел из вагона и пошел вверх по течению этих потоков. Они привели меня к ближайшему забору, из-под которого, видимо, и брали свое начало. После недолгих поисков я обнаружил в заборе лаз и воспользовался им. За забором я увидел изрядные кучи зерна. Под открытым небом там были свалены не менее чем десятки тонн пшеницы и ржи, недоступные для голодающих людей, но зато пропадающие из-за чьего-то головотяпства и разгильдяйства.
Не успел я отойти от шока, видя такое вопиющее безобразие, как услышал за своею спиной окрик и клацание затвора винтовки. Обернувшись, я увидел сурового часового и направленный на меня сияющий штык. Он скомандовал мне поднять руки, но от возмущения я проигнорировал его приказ и сам пошел в наступление.
— Ты для чего тут стоишь?! — закричал я, подступая к нему ближе. — Ты что, не видишь, ведь хлеб же гибнет!.. Люди с голоду мрут, а у вас хлеб гибнет! Немедленно доложи начальству! Пусть примут меры… Или вы тут все с луны свалились — не знаете, что голод в стране!..
— Ну, ладно-ладно, — вдруг смягчился часовой. — Давайте-ка уходите отсюда, пока нам обоим не нагорело… Начальству виднее… А мое дело — объект охранять… Уходите, да поживее, а то в караулку отведу…
Поостыв немного, я решил далее не лезть на рожон, тем более что прозвучал гудок нашего локомотива — сигнал к отправлению.
Уже на ходу я едва успел вскочить в последний вагон, а вернувшись на свое место, с возмущением рассказал о случившемся своему попутчику, тоже врачу. Мой попутчик был лет на пятнадцать старше меня. Он спокойно выслушал мое повествование, а потом сказал:
— Да брось ты переживать, Алексей Тимофеевич, везде так…
И как это ни печально, он был прав. Разгильдяйство и головотяпство буквально держали за горло всю страну и душили ее ничуть не меньше, чем голод и эпидемии, по сути, действуя с ними рука об руку.
В процессе командировочных разъездов мне приходилось бывать и в Борисоглебске. Город мне понравился. Там я познакомился с очень приятным человеком, известным борисоглебским врачом Федором Ивановичем Родионовым. Мы как-то быстро сошлись и подружились. Он пообещал мне, что, как только появится возможность устроиться нам здесь, в Борисоглебске, на работу, он об этом нас тут же известит и, чем может, поможет.
Такая возможность появилась в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Все складывалось удачно. От умершей тети мы в свое время получили кое-какие средства. Некоторую сумму нам одолжил Федор Иванович. И главное: от железной дороги мы получили беспроцентную ссуду сроком на десять лет для приобретения жилья. Это было выгодно обеим сторонам, поскольку железная дорога тем самым снимала с себя ответственность за обеспечение жильем своих специалистов.
На эти деньги нам удалось купить половину дома, состоявшую из трех комнат и кухни. Никогда у нас не было такого просторного жилья. При доме имелся участок земли, вполне достаточный для того, чтобы разбить на нем небольшой фруктовый сад, о котором я давно мечтал.
Итак, на пятом десятке мы наконец обрели свое гнездо. Наша дочь радовала нас успехами в школе. На работе нас ценили. У нас появились добрые друзья… Но покой наш был нарушен новым несчастьем: началась Отечественная война.
Окончание следует