Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2013
ПЕЧАТНЫЙ ДВОР
В. В. Шульгин. Тени, которые проходят. Сост. Р. Г. Красюков. — СПб.: Нестор-История, 2012.
Да, да. Тот самый. Василий Витальевич. 1878—1976. Историческое лицо: член дореволюционной Госдумы, от ее имени принял (вместе с А. И. Гучковым) отречение последнего императора. Стальной (насколько твердость не исключает гибкости) монархист. Охотно отзывался на прозвище Честный Антисемит.
Он же — Ипполит Матвеевич Воробьянинов, для О. Бендера — Киса. Этой блестящей догадкой мы обязаны, если не ошибаюсь, И. Н. Толстому. Он рассказал про нее в телевизоре, и я поверил сразу. (Попробуй не поверь: аргументы и факты.) А над этой вот книгой лишний раз убедился, что Ильф и Петров были действительно хорошие писатели. Ни тот ни другой никогда, конечно, не видели Шульгина, только читали его сочинение «Три столицы», но что-то в его личности угадали. Сходство есть.
Карикатурное, разумеется. Воробьянинов — жадина, трус, ничтожество, а Шульгин был, судя по всему (в том числе — по собственным рассказам, — но, говорят, не только), абсолютно бескорыстен и бесстрашен, принципами дорожил больше, чем жизнью, никогда ни слова не сказал и не написал против своей совести; короче — благородный человек.
Одна-единственная черта сближает эти фигуры: какое-то расслабленное представление о реальности. В которой они ориентируются по ложным схемам. В случае Воробьянинова это просто смешно. Вечно попадает впросак, произносит вздор и получает колотушки? Так ему, мелкому выжиге, обывателю, лишенцу, и надо. А Шульгин-то был политическим деятелем, политическим мыслителем, политическим оратором, политическим (и не только) писателем. Но на всех этих поприщах тоже ничего, кроме вздора, не произвел и ничего, кроме колотушек, не заработал.
Впрочем, было бы грубым цинизмом приравнять к колотушкам приговор на двадцать пять лет заключения и отбытые двенадцать. И гибель детей, и смерть жен, и все остальные утраты, и суровую старость. Трагическая, да еще трагически долгая выпала человеку жизнь, что и говорить.
Но все-таки самая известная ее страница отмечена ярким комизмом. Зима 1925—1926 годов. Операция «Трест». Разыграли Дон-Кихота, как Санчо Пан-су: назначили губернатором острова. (Кто-то в ГПУ читал Сервантеса — наверное, Дзержинский.) Обманули на четыре кулака. Приготовили ему шикарное контрреволюционное подполье: лично пообоняй, какой тут повсюду первосортный сыр, и зови остальных недобитых; расскажи им всю правду: империя почти отреставрирована, для полной и окончательной победы нацио-нальной идеи в СССР только вас, недобитых, и не хватает.
Он и рассказал: в этих самых «Трех столицах».
И когда провокация внезапно раскрылась, надолго сделался всеобщим посмешищем.
Мало кого можно было так провести. Развести. Только такого, как он: монархиста без царя в голове. Мечтателя о диктаторе. Сочувствователя даже фашизму.
Не стоило бы обо всем этом говорить, если бы и книжка не была такая же, как его жизнь. Подробная, но невнятная. Поток бессвязных, но недурно изложенных эпизодов. Примечания и дополнения к подразумеваемому, но отсутствующему сюжету.
Положим, надо учесть, что она написана не его рукой, а с его голоса. Рассказана тому, кто вызвался записать: историку Р. Г. Красюкову. Человеку осведомленному и понимающему; не нуждавшемуся в разъяснениях; дорожившему как раз подробностями.
Вероятно, для специалистов они бесценны. И уж точно не подлежит сомнению, что Р. Г. Красюков совершил вроде как научный подвиг.
Но простой, как я, читатель лучше не брал бы эту книгу в руки и тем более не раскрывал. На шестистах страницах — ни одной стоящей мысли. А разговоры и события выглядят так, словно автор талантливо пересказывает сны. Например — как ему в лунном луче явилась одна из умерших жен.
Или вот такой типичный фрагмент. Февральская революция, первые дни. Шульгин приглашен на тайное заседание «Меча и орала» — виноват: «Офицерской лиги».
«Я слушал их немощные предложения, благонамеренные, но непрактичные. В это время кто-то прошептал мне на ухо: └Пожалуйста, выйдите в соседнюю комнату“. Я вышел. Там было абсолютно пусто. Вызвавший меня офицер принес стул, поставил его посреди комнты и предложил:
— Садитесь. — Затем добавил: — Мне надо кое-что у вас спросить.
Я сел, а он продолжал:
— Я не задержу вас. Вы только ответьте на один вопрос. Уже нужно резать или еще не нужно?
Вопрос был ошарашивающий. Я довольно долго думал, пока ответил:
— Еще не нужно.
— Благодарю вас, больше вопросов у меня нет.
Я вернулся в комнату, где заседали…»
Ай да Ильф. Ай да Петров.
Олег Постнов. Антиквар: Повесть, рассказы. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013.
Олег Постнов пишет тщательно. Словно решая изысканную задачу: как выглядел бы рассказ Набокова, если бы В. В. вздумалось подделаться под графику Э. Т. А., подкрасив ее гуашью безумного Эдгара.
Возможно, что это не одна лишь игра. Что и сам Олег Постнов остро переживает необъяснимость обычного. И ощущает присутствие-участие в человеческой судьбе (и психике) разных темных сил и энергий. Которое в тексте можно передать не иначе как нагнав на читателя жуть. Включив ее приторное обаяние, липкое притяжение, мерцающий свет. Что ж, пусть. Это тоже искусство.
Но — лишь до тех пор, пока молчат безумные и никто не трогает мертвых. По крайней мере, мой критерий таков. Сугубо личный. Никому не навязываю. Просто не люблю, когда фантазия проявляет распущенность. Будь хоть какой аккуратный слог. Чёрта ли в нем.
Виталий Танасийчук. Цокотуха ли муха? Записки старого энтомолога. — М.: Товарищество научных изданий КМК, 2011.
Без конфликтов с режимом, но и без сделок с совестью. Интересно и даже весело, а притом принося пользу человечеству. Вот как надобно было бы жить, невзирая на т. н. советскую власть, — и кое-кому, даже из интеллигентов, даже умных, удавалось.
При совпадении трех условий.
Во-первых — правильный год рождения. Вернее — окончания школы. Точнее — окончания вуза. Если к этому году Сталин умер — вы в числе счастливчиков.
Во-вторых — правильная профессия. Ненужная в идеологической войне и ни на какой другой.
В-третьих — благосклонность судьбы (определяемая суммой разных других ее подарков; в частности она окружает тех, кого любит, прекрасными учителями, искренними друзьями и т. д.).
Вот у Виталия Николаевича все так и вышло. Почти совсем так. Только не сразу.
Вообще-то, эта книга фактически состоит из двух: одна —
увлекательная, другая — потрясающая. В потрясающей
всего-то страниц тридцать. Она — про ленинградского мальчика: как после второго
класса его отвезли в Астрахань, куда сослан был (отбыв заключение
в концлагере) его отец. Как в начале войны его — и его родителей, и младшую
сестру — выслали еще дальше, на север Казахстана. Как не сразу, не сразу, но
посчастливилось, и они все вернулись. Он ничего не позабыл, юный
спецпереселенец, запомнил все: и трюм баржи, и теплушку, и юрту. И холод, и
голод, и тифозных вшей. И как все было необъяснимо несправедливо.
А уж потом повернулось к лучшему. Он поступил в университет (не в Ленинградский, о котором мечтал, а в Саратовский) и окончил его как раз в 1953-м (причем не историком, как собирался, а биологом) — и не сразу, не сразу, но довольно скоро выдержал (сдал на пятерки) экзамены в аспирантуру ЗИНа — Ленинградского Зоологического института, — и началось увлекательное.
Энтомология сильно отличается от т. н. науки о литературе: во-первых, умерщвляет изучаемых сама; во-вторых, имеет дело чуть ли не с миллионами видов (одних только известных видов мух сто двадцать тысяч; В. Н. описал, если не ошибаюсь, двести видов) — сочинители не настолько разнообразны; в-третьих, энтомологи пишут (если уж пишут) гораздо лучше литературоведов.
«И вдруг каким-то шестым чувством я ощутил, что все вокруг наполнено миллионами жизней, миллионами существований. Что эти сосны — живые, и каждая по-своему воспринимает мир, что в ветвях, в стволе, корнях каждой сосны живут бесчисленные существа и все они ощущают то же тепло, тот же солнечный свет, то же медленное угасание дня, которые чувствую я. И у всех есть какие-то стремления — пусть более простые, чем у меня, но все же понятные. Они хотят безопасности, пищи, им уютно в каком-то своем месте и неуютно в другом. И если я хочу быть биологом, я должен знать всех их, все их ощущения и чувства, и все то, что связывает их друг с другом, и то, что разделяет их. Но разве можно знать всё — все растения, всех насекомых, все взаимосвязи природы?
И мне стало страшно».
Из чего состоит работа энтомолога. Как мыслит систематик. До чего же — кто бы мог поверить! — не скучно подглядывать (через половинку бинокля) за суетой (составляющей судьбу) всех этих букашек; и ловить их (не размахивая сачком по воздуху: здесь вам не кино); и сравнивать, сравнивать, как цветные иероглифы, их бездыханные тела. Ища смыслообразующих различий.
Как интересно вообще смотреть, видеть. И фотографировать. Под водой. В горах. В пещерах. За границей. Какое удовольствие — пересказывать, что повидал! (Между прочим: кроме чисто научных работ В. Н. опубликовал добрую — или даже чертову — дюжину книг; а фотографий — без счета.)
Какие удивительные люди встречались ему в самых разных местах!
Самые лучшие — конечно, в самом лучшем. Которое, понятно, называется ЗИН.
Говорю же: с толком, со вкусом, с любовью проводит свою жизнь человек, дай ему Бог здоровья.
Киев в русской поэзии. Антология. Сост. И. Булкина. — Киев: Laurus, 2012.
Сколько же я сейчас заведу себе неприятелей. Даже боязно начинать рецензию. Хотя какие там неприятели? — неприятно терять окончательно репутацию не совсем дурака. (С чего я, впрочем, взял, что она у меня была?)
Хватит тормозить. Нет, еще два слова: мне нравится Инна Булкина (однажды видел и кое-что читал). И в этой книге статья у нее хорошая. И нет ни одной причины сомневаться: она собрала в этой антологии самые лучшие стихи про город Киев. И самые лучшие даже из тех, где он всего лишь упомянут (или хотя бы подразумевается — например, как населенный пункт, в котором данные стихи сочинены).
Умный человек дальше написал бы: имена авторов говорят сами за себя — назвал бы их — и дело с концом.
Они говорят, еще как говорят! Какие лица! Жуковский, Пушкин, Тютчев, Анненский, Гумилев, Ахматова, Маяковский, Мандельштам, Пастернак. Это первый ряд: на стульях и в шез-лонгах. Сбоку в кресле — Апухтин.
Стоят: Львов, Козлов, Рылеев, Одоевский, Подолинский, Бенедиктов, Хо-мяков (с бородой), Случевский, Брюсов (рубашка апаш).
В третьем ряду, слева направо: Тиняков, Хлебников, Лившиц, Браиловский, Саша Черный, Дон Аминадо, Нарбут, Катаев В., Эренбург, Вертинский, Елагин, Киселев, Вышеславский.
Лежат на траве: Вдовиченко, Ушаков.
Очень внушительная сборная.
Теперь представим себе кого-нибудь — какого-нибудь читателя, который в Киеве никогда не бывал, и вот вздумалось ему вообразить себе этот город по стихам этих поэтов.
Днепр течет. Купола золотые сияют. Молодые женщины красивы. Храм над обрывом и огромный крест. В киевских пещерах темно и душно. Клены на улицах. Синие купола. Софий-ская площадь. На ней — чугунный конь. Софийские звезды. Сады. Владимир-ская горка. Подол. Крещатик. Жара. Каштаны. Опять жара. Опять каштаны. Улица Артема. Мост Пешеходный. Лестница, каменная София, опять золотые купола, опять Днепр. Всё.
Клянусь, я выклевал реалии все до единой. Как считаете: не маловато? (За двести-то лет.) Как считаете — не странно ли?
Ни на что не намекаю. Сам не знаю, в чем дело. Просто обращаю внимание на отчасти загадочный факт. Абзац про Днепр, купола, каштаны, клены и жа-ру — похоже, исчерпывает материальное содержание стихов, составляющих т. н. киевский текст.
Жаль, руки не дойдут проверить: а петербургский-то сильно ли плотней? И каков, к примеру, сыктывкарский?
Но, к сожалению, это еще не всё.
Антология заставляет заподозрить существование некоего закона — или, скажем, правила. Ну, допустим, приметы. Чем крупней русский поэт, тем слабей его стихи про город Киев.
Исключения: «Баллада» и «Дрожат гарїжи автобазы…» Пастернака, и (может быть) «Как по улицам Киева-Вия…» Мандельштама. Но, положа руку на сердце, — разве действительно про Киев эти стихи? не в большей мере, чем пушкинский «Гусар».
Что же касается всего остального — Тютчев вчистую проигрывает Катаеву В., а Жуковский и Хомяков (это который с бородой) — Эренбургу и Киселеву.
Безусловный победитель в этом виде программы — Иван Елагин (Анн-Арбор, США).
Не сердитесь. Киев, наверное, просто-напросто неописуем, в этом все дело.
Владимир Британишский. Введение в Милоша. Статьи о Милоше. Переводы из Милоша: стихи, очерки, эссе, лекции, речи, воспоминания. — М.: Летний сад, 2012.
Помню времена, когда такую книжку смели бы с прилавков за полчаса. Но в те времена таких книжек не издавали.
Двадцать два года тому назад Британишский опубликовал первую в России статью о Чеславе Милоше. Тогда же, и тоже впервые, в его (и Бродского) переводах стихи Милоша появились в русских журналах.
Вот с тех пор, как иголка — нитку, тянет за собой Британишский Милоша (не только Милоша) в мир здешних ценностей. И Бродский тянул. И Горбаневская. Но что-то не получается, хотя звучат переводы прекрасно.
Когда я не мог без алкоголя,
я держался на алкоголе.
Когда не мог без папирос и кофе,
держался на папиросах и кофе.
Я был отважен. Трудолюбив.
Почти образец добродетели.
Но толку от этого никакого.
По-моему, Милош сам виноват, что им здесь не увлечены. Слишком умный, слишком образованный, вообще какой-то взрослый.
А впрочем, кто я такой, чтобы о нем рассуждать.
Вот Владимиром Британишским — восхищаюсь.
Эссеистика Милоша тут замечательная, особенно в главе про религию. Ну и стихи. 1200 строк, большей ча-стью превосходных.
Раньше надо было Милоша — и не только Милоша — читать. Когда еще имело смысл читать. А теперь поздно.
Самуил Лурье