Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2013
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Борис Рогинский
Рассказ путника
Монах, которому предстояло следующим сделать это, выглядел так грустно, что я решил прыгнуть вместо него.
Лобсанг Рампа
I
Повстречался я с ним при луне. И довольно-таки сильном ветре. В лапах он держал что-то похожее на светильник, а может, это было пламя. Такое же белое, как луна, а сам он был скорее рыжим, с вытянутой мордой, треугольными ушами и усами торчком. Разговаривать не хотелось. Хотелось тишины, а при качающихся сосновых ветках, да и со скрипом ночного леса, этого было не достичь. Пока я так думал, он поднес пламя к самому моему носу, и оно оказалось скорее пахучим, чем горячим. Он скосил глаза на нас. Я погружался в запах сырой земли, хвои, луны, колодца, осени, пока меня не осенило, что я и есть этот огонь и поднимаюсь, закручиваюсь над лесом.
Сверху видел я лодку. Лодка была тихой. Вокруг плавали верхушки сосен. Это не я смотрел на лодку, а луна, в которую я влился, нет, не луна, а ее отражение, пахнущее сырой землей и иголками. Дымок такой. Впрочем, я смотрел уже из-под воды, где бесшумно и уважительно сновали водомерки, головастики, водяные клопы, не оставляя за собой следа, и не шевелилась эта вода.
Дымок (я) все сгущался и сгущался и наконец начал в тишине полязгивать. Были там и трубы патефонные, и колесо Фортуны, и циферблат без чисел и без стрелок, и улитки, и колонны — вот что во мне было. И все это бурлило, шелестело, свистало, да так, что я испугался. Тем более я поднимался из чайного носика. Чайник стоял среди цветов и трав в ночи, в чайнике же сидела жаба. Вот так-то… Но жабой мне побывать не довелось. Потому что мгновенно все это кончилось, и содеялся я прошлогодним листком, голубым в моем же, лунном свете (удивительно, как это так: быть и луной и листком, на который падают ее лучи, но тогда это казалось мне в порядке вещей). И вдруг я поймал на себе недоумевающий взгляд. Хохолок, клюв, ясно, кто это был, и одновременно не ясно, как это моя вожделенная жаба стала куличком или на худой конец удодом…
Сейчас бы я сказал, что это чайник содеялся листком, тем более что листок пролежал на ветке так давно, что ветка и проросла сквозь него, тянясь к луне. Но тогда мне вовсе так не казалось.
Впрочем, сейчас все уже так неопределенно в моей голове, что был я, мнится мне, ни тем ни другим, а был синим стволом дерева, который, если вглядеться, и сам был просветом во тьму в двух белых шторах. Таких пирамидальных просветов я нанюхался еще в бытность свою лодкой, в нескольких месяцах перехода отсюда.
Потом меня не стало. А вместо меня был фонарик на окне. Фонарик болтал о чем-то с удодом по ту сторону окна. Вы спросите, как я узнал об этом, если была одна только тьма и голые ветви? Наверное, кто-нибудь наплел. Какая-нибудь ворона, снявшаяся с рисового поля. Их молчаливость, как я теперь думаю, была показная. И не довела до добра.
Потому что через мгновение окно обратилось в уютно тонущий «Титаник», и всякий бы пожелал быть теперь на его (моем) месте. Тонул он глазами вверх, а спина его ощетинилась нефтяными вышками, соборами, железнодорожными мостами, цистернами на колесиках. А пузо мне щекотали лошадиные гривы, которые иногда казались бурунчиками волн в открытом океане. А поверх всего, приоткрыв зубастую пасть, улыбался синий кит на просторах морей. И ведь подозревал я с самого начала, когда я еще был огнем в лисьих лапах, что тут кроется какое-то надувательство.
Что ж? Чайник — вот он. И стоит с таким видом, будто никаких жаб и куличков не было, накрытый аккуратно крышкой. На столе скатерть, тут уж прямо и чашка с блюдцем, и стул, и шляпа с кроликом — опять же уши торчком. Запахло жареным, я вспомнил, что я огонь у лиса в лапах. Слышал треск фейерверков, там, за деревом, которое окончательно решило, что оно не дерево, но темное окно меж раздвинутых штор. Короче, все это, как я чувствовал, носит отпечаток театральщины. И уж конечно, эти уши, торчащие из цилиндра…
А потом я уснул, прямо там, в чайнике. И видел меж своих рогов сон: железнодорожный мост, карусели, дома, церковь с византийским куполом. Вообще-то, сна было два: в одном карусель и в другом карусель, в одном проспект и в другом проспект, в одном звезды-икринки и в другом — тоже. И все не мог понять: в голове моей — каштане кто скрипит: жучок или червячок. И вроде бы одна ветвь моих рогов была жучком, а другая — червячком. Я был весь в чае, весь такой земляной, а сны мои были синими. Из этого я сделал вывод, но я его не запомнил. Вы же знаете, из снов многое забывается. Тем более что мне довелось подняться по этим рогам, очень уж интересные были звездочки-икринки и железнодорожный мост. Возможно, я их хотел сфотографировать. Но не тут-то было. Выяснилось, что лезу я не по рогам, а по веткам деревьев. Это было бы еще полбеды, но на самой толстой ветке сидела кошка. Ее обойти никак не удавалось. Только я начинаю отчаиваться и грустить, как меня поражает догадка: я боюсь фантома, тени. Кошка на ветке, по которой я лез, естественно, была не кошкой, а просто тенью кошки, сидящей на подоконнике. Я начинаю всматриваться в эту кису и вижу, что у нее худая шея и огромные глаза: ну просто страшилище. Но что-то в ней было одновременно и очень привлекательное, эта острая мордочка, наклон головы. Мне вдруг стало очень грустно, что это кошка, а не девушка. Но не успел я вконец расстроиться, как еще одно открытие поразило меня: сама ветка, по которой я ползу — и не ветка совсем, а ее тень на стене дома с пустынно-освещенными окнами. То есть в окнах было голубоватое свечение лампы — сигнал. Сигналы — я бы сказал. В одном окне — как водопад, в другом — как загоревшаяся проводка, в третьем — как будто дверь из светлого коридора приоткрыли.
А потом случилось вот что, очень тихое и ночное. Я понял, что окна-то эти не совсем настоящие: они просто плоские и приклеены к теням веток. Мне стало нехорошо, и я свалился.
Летел я летел, пока мне не надоело. И тут подумал я, не отнестись ли к разряду сумасшедших городских. Но отнестись мне пришлось к разряду ворон. Я сел на висящий провод и стал сам с собой разговаривать. Приходится порой говорить самому с собой, особенно если ты — две вороны. Вот так я и сидел и беседовал, а вокруг торчали линии высоковольтных передач и светила луна. О чем я мог беседовать? О чем-то таком важном, то есть не имеющем отношения ко мне и моим жалким кошачьим переживаниям. Так мне тогда казалось. Многовато что-то этих опор электропередач, вот я бы даже сказал, что они скорее какие-то конусообразные телеграфные столбы или все те же просветы между штор. А провода — так и не провода вовсе, а паутина.
Далее этот слайд убрали и придвинули новый.
Там в доме своем спал пес или крыса-ондатра, я не разглядел. Дом был двумя ПУХТО с колесом, тромбоном, раскрытой крокодильей пастью и кирпичами. В эту лунную ночь как пес, так и крокодил грезили с открытыми глазами. Что вполне объяснимо, так мне тогда казалось, но сейчас я это объяснение позабыл. Грезили мы вот о чем: все звери сгрудились во мраке: на черепахе две обезьяны, лев удивленный, тут же был и олень (я) с рогами-снами, но это уже был не сон. Три ворона или кулика, или, точнее, тукана с клювами-финиками, лебедь и множество неизвестных ночных тварей. Все они осиротели, судя по тому, что неотрывно глядели на плывущую в лунном озере лиру… «Опустела без тебя земля», — пели непонятные ночные твари. Похоронный гимн! Вздыхала труба, пищало колесо, лязгали, как монетки, крокодильи зубки.
Вдруг светлые шторы летней ночи раздвинулись, и, как это уже случалось много раз, над домами, крышами, антеннами выросло огромное синее дерево, в ту половину неба, которая… Я встал с бородой у бойницы, поднял свечу и опустил ее: «Сэлдон, выходи, еда готова» — то был условный знак. Сигнал, иначе говоря. Что было дальше, я не запомнил, потому что Сэлдоном оказался тот самый рыжий с острой мордой, который держал пламя моей свечи, и этим пламенем в тот же миг сделался я сам…
II
Вот тут-то мои кошачьи нескромные мечты дали о себе знать. Поднявшись над соснами, я расправил лапы и начал парить. Излучины, леса, железнодорожные насыпи, сопки, цикады, кормораны, телеграфные провода, фонарики, заливы, клены плыли подо мной. Я пролетел четыре часовых пояса. Цвета персидской сирени, цвета молока с черникой, цвета белой сирени, цвета засохшей туши. При слове «тушь» из моего мешка тут же выпала тушечница и две лягушки.
В часовых поясах обитали коты. Один из них был взрослый, в свитере с горлом. Он, сидя, нюхал мальвы.
Другой был с желтым брюхом и катился на лыжах с горы. Палки его были весьма похожи на зубочистки. Он улыбнулся мне.
Третий был пчелой. Он улетал в небо, и только хвост за ним развевался.
Четвертый был котенок со сладостной улыбкой на усах.
Пятый замаскировался под цветок. И я не разгадал его. Запах камней и металла, как писали поэты в старину о столице.
Шестой в поварском колпаке нес торт со свечой.
Седьмой пускал в небо ракеткой теннисный мячик.
Восьмой, как сказали мне мудрые люди, был кошкой. Кошка танцевала, стоя на одной ноге.
Что до девятого, то я сам заметил, что это кошка. Она лежала, подложив руку под голову, и улыбалась. Она была рыжей и с бедрами весьма широкими.
И, листопад принимая
в чаши своих площадей,
город лежит, как Даная,
в золотоносном дожде.
Десятый же был снова лыжником. Но если прежний спускался с горы, то этот только в нее поднимался.
Одиннадцатый играл в теннис с седьмым, находясь с ним в разных часовых поясах. Но у него тоже был мячик. Но ведь они были в разных часовых поясах! Или же был это всего лишь один кот, отбивающий мячик от незримой стенки, явленный в разные мгновения своей жизни?
И тут снова появился кот-кондитер со своим тортом и свечой.
Далее, спиной к нему и погрузившись в аромат магнолий, сидел тринадцатый кот, тоже в свитере с горлом.
«Ого! — подумал я. — Что-то стало меняться». То ли часовые пояса завращались медленнее, то ли в усах у меня зарябило, но кот номер четырнадцать был тоже котенком, только на этот раз учившимся плавать. На нем был надет пятнистый надувной круг. Вот тут я и понял, что временной круг цвета молока с черникой был заливом, а цвета персидской сирени — землей в снегу.
Далее в какой-то хижине я учуял алый цветок. «Опять кто-то прячется», — понял я, но прошел мимо как ни в чем не бывало.
Недаром, видно, я его учуял, так как вслед за ним я снова повстречал кошку-Данаю.
А от кошки-Данаи убегал кот номер семнадцать, или если считать, что кошка-Даная была той же, что и в предыдущем кругу времени, то номер шестнадцать, а если так — всякое же случается на свете — то и этот кондитер тоже был тем же, что и предыдущий, а именно номером одиннадцать.
И вот именно на этом якобы одиннадцатом номере я сбился со счета, потому что следующий кот был опять лыжником и вот явлены были мне три кота-лыжника, весьма друг на друга походившие, но они шли своими тропинками в разных часовых поясах. И что это было опять же: три разных кота (а ведь я летел высоко и отчасти ночью) или три ипостаси одного и того же кота? Тут часовые пояса завертелись с великой скоростью, а коты, кошки, пчелы и котята, в кулинарных колпаках, с лыжами, цветками, надувными кругами, лейками, в лодках, со свечой и с корморанами запестрили перед моими глазами.
Глобус крутится-вертится,
словно шар голубой.
И мелькают города и страны,
параллели и меридианы…
Только в моем случае шар скорее был круглыми лентами и не голубой, а цвета персидской сирени, белой сирени, молока с черникой и засохшей туши.
Точнее, не пояса вертелись вокруг меня, а сам я куда-то стремительно улетал, на дно какой-то чаши, в золотоносном дожде.
Слова вылетают
Сквозь бумажный стаканчик,
Как бескрайний дождь.
Голоса монахов, певших так, доносились из темного осеннего зала окнами на 10-ю линию.
Ты спишь и видишь во сне,
Как ты спишь
И летишь, летишь, летишь.