Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2013
ЛЮДИ И СУДЬБЫ
Валерий Сендеров
Памяти кадета
Прожитые мной подсоветские десятилетия были самым позорным временем в жизни моей страны. Это были уже не кровавые времена. Были они по-своему даже и гуманны. Да, конечно, это слово стоит здесь торчком; но какие же вообще нормальные категории применимы к советчине без огромной натяжки? И как ни называй, факт есть факт. За что еще вчера награ-ждали свинцом в затылок — не всегда обходилось и теперь в несколько зэковских лет. Под угрозой быть запытанным — по совести живут лишь герои (впрочем, увидим ниже: и это не совсем так). А коль угроза теперь — совсем другая? Лишиться работы, благополучной карьеры? А то и — совсем стыдно — не получить повышения, потерять партбилет?
И самое было время — задуматься о цене совести. Да, именно так. «Я слаб. Люблю благополучие, удобства. Не потяну я это — жить по совести; пусть другие, кто посильней меня. Но поставлю себе хоть самую малую, хоть смешную черту; и пусть мои дети видят: ее я — не перейду». Такое смирение было бы для нас — великим здоровьем. Ибо шкала ценностей оставалась бы при нем неповрежденной.
Но патология советского сознания переворачивала понятия. Не «так живем по человеческой слабости». А — «так и надо; и нехорошо, и безнравственно как-нибудь по-другому жить».
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Большей пошлости на свете
Нет, чем клянчить и пенять.
Будто можно те на эти,
Как на рынке, поменять.
Плетью обуха, одним словом…
Может, это все — лишь инерция? Вчерашнее оцепенение: ведь еще недавно — и пытаться быть человеком было нельзя?
Но чепуха и это. Помните солженицынского комдива в «ГУЛаге»? В его кабинет вызвали Александра Исаевича для ареста.
«Я был уже не офицер: с сорванными погонами, под дулами смершевцев, разоблаченный и арестованный враг народа. Но, продолжая выпрямляться перед самим собой, комдив на прощанье протянул мне руку. И сказал, громко и раздельно:
— Я — желаю вам счастья — капитан!
И оказывается: можно же было быть человеком…»
Мы забываем такие сцены. Мы по-шаламовски воспринимаем «Архипелаг ГУЛаг». Как летопись ада. Как неопровержимое свидетельство — победы пропасти над человеческой душой.
Я застал еще свидетелей той эпохи; вернее — участников ее. И я знаю: люди были всегда. Они не то чтобы «выбирали время», обратный образ не работает здесь. Но они не позволили времени выбрать себя. Упорно, неуклонно они всегда отказывались подчиниться ему. Они просто жили по иному календарю. Опыт их жизни подчас поразителен: все, что мы знаем о времени подлости, с трудом позволяет поверить в него. Чаще же этот опыт кажется будничным: о чем, представляется, здесь и говорить?
Но знать о таких людях нам необходимо.
* * *
Очень давно, в далеком детстве, моя мать, стажер московской адвокатуры, показала мне необычные ящики. Длинные, неудобные — странно выглядели они в условиях московской квартиры; но в доэлектронную эпоху набиты были такими до упора библиотечные каталожные шкафы. Были и эти ящики каталожными: содержали они на небольших карточках подробную кодификацию законов СССР. В том числе и давно отмененных. Странно было видеть аккуратные стариковские записи: постановление Совнаркома, от 10 июля 1919-го, отменено 10 августа 1931-го… Кому, казалось, было все это нужно?
Но вопроса такого у меня не возникло. Составителя каталога я знал. Это был мамин патрон, старейший московский адвокат, еще с дореволюционным стажем.
«Стажер», «патрон» — что все это значит?
Адвокатура в СССР была корпорацией специфической. Минюсту она подчинена не была
и существовала на правах некоего творческого союза. «Независимость» Союза
писателей
и кинематографистов? Не совсем. На писателя выучить нельзя, на адвоката —
можно. А адвокатура сама решала, кого брать, кого не брать в свои ряды,
«мягкие» рекомендации райкома далеко не всегда помогали. И если уж решали брать… На первые несколько лет ты не адвокат еще — ты стажер. И
прикрепленный к тебе опытный юрист учит тебя, он за тебя отвечает. Перед Богом?
Нет, в таких категориях, конечно, уже не рассуждали. Но цеховое, средневековое
священнодействие во всем этом все же светилось.
Маме повезло, и всю жизнь она была благодарна уникальному своему патрону. Но странные ящики учителя ей, адвокату-практику, были ни к чему. Старый адвокат завещал их библиотеке Мосгорколлегии. Коллегия давно распалась, разлетелась на частные фирмы различного качества. И уникальной картотеки, скорее всего, давно не существует в природе.
Но видится она мне сегодня странным, поучительным символом. Символом судьбы. Присяжного поверенного, кадета, советского адвоката Льва Захаровича Френкеля. А в чем-то — как бы громко это ни звучало — символом судьбы всей страны.
* * *
Больше века назад какой-то крупный промышленник послал нескольких молодых евреев учиться в немецкий университет. Сделал он это напоказ, в пику еще не отмененной процентной норме. Но мешать демонстративной антиправительственной акции никому, разумеется, и в голову не пришло. Студенты блестяще окончили университет, победно вернулись в Россию. Теперь они не ущемлялись в правах: на получивших высшее образование «лиц иудейского вероисповедания» ограничения не распространялись. Но ясно, с какими чувствами эта молодежь возвращалась в страну.
Так «национальная империя» копала себе могилу.
Среди вернувшихся был и молодой юрист Лева Френкель. В революцию он не пошел. Не меньше других оскорбленный и униженный, Лев твердо выбрал иной путь. Эволюция. Реформы. Только твердая законность даст свободу, сделает граждан России подлинно равноправными. Лев вступает в Партию народной свободы, становится одним из активистов ее ростовской организации.
Наше знание о кадетах довольно односторонне. Основано оно на материале «петербургско-думском» — от мемуаров самих кадетских лидеров до «Красного колеса». И дают все эти «центровые» книги картину приблизительно одну и ту же. Интриги, самодовольство, прямое подстрекательство, не меньшее, чем у левых. У Солженицына, недоброжелателя кадетов, не возникает существенных разночтений с мемуаристами — Маклаковым, Набоковым, Тырковой-Вильямс. Хорошо, пусть кадеты не поддерживали впрямую антиправительственный террор (похоже, дело действительно обстояло сложнее). Но разве «душка Милюков» не гордился всю жизнь «штормовым сигналом к революции» — одной из последних думских своих речей? На Герострата «душка» не тянул, претензия глупая и смешная; но при таком-то усердии — и подобные ему вносили свой вклад.
В провинции дело обстояло совсем по-другому. Без звонких речей, без торжествующих обличений либералы-законники отстраивали грядущую Россию. Могло ли это быть эффективным? — как теперь судить… Но кадетство быстро сомкнулось с земским элементом в городах, были уже заметны плоды их трудов. Не случайно Ульянов, по происхождению своему неплохо знавший жизнь русской провинции, ненавидел кадетов столь люто.
И еще одна важная черта разделяла столичное и провинциальное кадетство. Черта эта — отношение к Закону. В принципе право повсюду было основой кадетской идеологии. Однако лишь в принципе. Стоит, например, вспомнить, что писали Набоков, Маклаков об отречении царя. Серьезные юристы, они понимали, конечно, никчемность, правовую бессмысленность Акта об отречении. Но… «в тех условиях было важно соблюсти какую-то законоподобную форму». Для родовитых дворян, русских бар законность не была кровной необходимостью: с нею лучше, но можно и так, как сейчас. Для них, принадлежавших к числу хозяев страны, право было лишь украшением на англоманском мундире. В провинциальном же кадетстве бЛльшую, чем в столицах, роль играл еврейский элемент. А его положение в стране было совсем иным. Право было для еврея насущной, повседневной необходимостью. При любой влиятельности, при богатстве — зыбка была без Закона почва под ногами жида…
К 1917-му Лев Френкель — один из лидеров кадетской организации Ростова. Но осталось уже недолго. На третий день революции Партия народной свободы объявлена вне закона; кадеты теперь — среди первых кандидатов на арест и расстрел. Вскоре вышел и Декрет о красном терроре; Френкель, один из заложников, ожидал уже казни в городской тюрьме. Спас его случай. В первые революционные годы не такой уж и редкий.
— На выход! — двери камеры распахнулись. Арестованного пихнули в большую залу. В ней работала «разгрузочная комиссия»: зачитывались краткие данные введенных врагов. «Налево», — звучала команда. Приговоренного уводили в левую дверь. Редко кого по непонятной причине уводили «направо».
Лев Захарович дошел уже до причитавшейся ему двери. «Френкель! Френкель! — остановил его голос одного из судей. — Вам не сюда. Вам направо». Голос показался знакомым; память у адвоката была профессиональная. И на пороге камеры он уже знал, кто его спас.
Дело было яркое, забыть такое нельзя. Незадолго до февральского переворота среди подзащитных Френкеля оказался «анархист-безмотивник». Убивать надлежит всех встречных. Это посеет смуту, ужас, хаос — и быстро приведет к мировой революции. Такова была теория этих пламенных борцов. Что же, революция — дело святое. Но в одном немаловажном пункте братишки-анархисты от высокой теории отступали: попирая благородную идею безмотивности, бандиты банально грабили трупы своих жертв.
Это-то и приводило к забавному юридическому казусу. Ясно, что по этой сволочи плакала намыленная пеньковая веревка. Но… не было в российском Уголовном уложении смертной казни! Власти удалось кое-как решить проблему: в охваченных революцией местностях бандитизм приравняли к террору, и ублюдков вешали по чрезвычайному законодательству.
Однако юридическая натяжка в этом все же была. И Френкель воспользовался ею. «Помилуйте, господа судьи… Какой же революционер перед вами? Налицо явное уголовное преступление». Разжалование из идейных борцов в бандиты сохранило будущему комиссару жизнь…
Френкеля оставили в тюрьме. Вскоре Добрармия освободила город. Изуродованные трупы пошедших налево быстро обнаружили в подвалах ЧК.
Сбежать комиссар не успел. Френкель попытался еще раз спасти своего странного революционного попутчика. Но на сей раз уже не получилось. В контрразведке лишь развели руками. И показали уважаемому горожанину список деяний его протеже. Суды ВСЮР выносили очень мало смертных приговоров — по условиям свирепой Гражданской войны. Но все-таки — выносили…
Город оживал. Вновь засветились окна, отступил панический страх. Люди снова стали разговаривать друг с другом. В гостиных свободно обсуждали проблемы, в том числе — трагический и позорный «еврейский вопрос». Он вставал перед белыми все острее. Интеллигенция, начинавшая Движение, стыдилась и чуралась антисемитизма. Но состав менялся, интеллигенция эта давно была выбита в боях. Да и окружающее к юдофильству не сильно располагало. И погромные настроения росли. Возглавление ВСЮР толковало о гражданском и национальном равенстве, неутомимый Кутепов уничтожал юдофобскую литературу, суды расстреливали за насилия офицеров и солдат… Не помогало. На речи не обращали внимания. Подстрекательские брошюры захлестывали. Число насилий росло. «Для спасения чести я не колеблясь расстрелял бы половину Движения, — сказал однажды генерал Драгомиров. — Если бы знал, которую половину расстреливать», — добавил он.
Руки у вождей опускались; белое руководство отступало перед реально-стью. И вот Деникин, стыдясь собственной подписи, увольняет офицеров-евреев в запас: их отношения с бывшими товарищами становятся все острее. Главнокомандующий принимает делегацию почтенных евреев с жалобой на погромы. И… разводит руками. «Это отвратительно. Но что мы можем сделать? Вы сами знаете, что повсюду творят ваши. └Разные евреи“? Да, конечно. Мы это понимаем. Но попробуйте убедить терских казаков, что комиссары и вы — не одно». Дискутировать с казаками евреи не стали. Впрочем, Главнокомандующий разрешил создание Еврейской самообороны. Вооруженные еврейские отряды не имели права участвовать в боях, они обязаны были действовать лишь согласно своему назначению. И эта мера успех принесла.
Но не забывали спорщики и о самом страшном. Зверское уничтожение десятков тысяч евреев было все-таки достижением другой стороны. Больше зеленой, чем красной, — но неразделимы были эти цвета. Там не читали нехороших брошюр. Но не считали и трупов, и никого не судили за садизм… «Наши казачки — народ славный, — мрачно заметил в разговоре с Френкелем один из офицеров. — То рояль сломают, то хозяйке задерут подол… А представляете, Лев, что будет, когда всей этой красной сволочи разрешат └бить жидов“?»
Но представлять было пока трудно. «Без границ, без наций жить единым человечьим общежитьем…» Так обещали красные. И показательно расстреливали десятилетних детей за слово «жид».
Однако дискуссии шли к концу. Белое движение неумолимо закатывалось. Наступление на Москву захлебнулось; на Востоке был уже расстрелян Верховный правитель… Что было теперь у белых впереди? Галлиполи. Лемнос. Африканские шахты. Но все-таки — безопасность, свобода… Френкелю оставляют место в эвакуационном поезде. «Езжайте с нами, Лев. Ведь вы — за правовую Россию, вы — наш! Что делать вам среди этой сволочи? Какого └права“ вы ждете от них?»
Френкель остался.
Кадет, интеллигент из белых кругов… На что он рассчитывал в Совдепии? Мы никогда этого не узнаем. Но где-то в неведомых нам сферах дальнейший его путь был уже предрешен.
На сей раз его не тронули. Из благодарности за былую помощь сухопутным «братишкам»? Вряд ли, конечно. Просто он — выпадал уже из репрессируемой обоймы. Новые задачи стояли перед диктатурой, крепла оппозиция — подлинная и мнимая — в собственных ее рядах. Не забывали офицеров, священников — опасное наследие проклятого прошлого. А стареющий кадет… Да кто теперь и понимал, что значило еще недавно это слово?
Лев Захарович вернулся в адвокатуру. Вернулся ли? Это было уже совсем другое учреждение. Но сама профессия считалась несоветской, лишь терпимой в прогрессивном новом обществе. А потому и пристального внимания властей адвокаты не вызывали. Что толку изучать под лупой прошлое священника или защитника в суде? И без этого ясно: сомнительная личность, если не прямой враг…
И Лев Захарович стал спасать людей. Немало народу спас он от расстрелов и тюрьмы на процессах 1920—1930-х.
Это выглядит немыслимым бредом. Что могло зависеть от адвоката на процессах тех страшных годов?
Не так уж и мало. Карательная политика товарища Сталина редко бывала однозначной и простой.
Уголовник по биографии и по духу, вождь никогда не забывал о понятии алиби. Раскручивая машину террора, он всегда при случае и благородно притормаживал ее. Виноваты же в перегибах — были другие. И товарища Ягоду расстреляли за перегиб. И товарищ Ежов «эбмэнул партыю»…
Развлекала меня всегда судьба Павла Петровича Постышева — верного ленинца, любимца Никиты Сергеевича Хрущева и XX съезда КПСС. Был товарищ Постышев одним из самых кровавых сталинских палачей. Но расстреляли его, разумеется, не за это. За тупость и недостаток серого вещества.
На очередном закрытом пленуме вождь протрубил очередной отбой. Ученики поддержали его, к извивам прямой линии партии все давно привыкли. «Мы даже не знаем фамилий людей, которых расстреливаем», — в ужасе воскликнул палач Кавказа Багиров. «Надо знать фамилии, надо», — закивали и остальные. И лишь честный Постышев вознегодовал: «Да как же это так? Да вы же сами в прошлый раз, товарищ Сталин!.. Классовая борьба ширится и растет!» Перед потрясенными коллегами он повторял истины, которые уже пару дней назад вождь временно отменил…
Под стать «двуликому террору» была и машина, осуществлявшая его. Были закрытые «особые совещания». На тот свет они спроваживали за несколько минут, приговор приводился в исполнение тотчас. Адвоката на таких «судах» не было. Да и что бы он стал делать на них?
Были показательные открытые процессы, отшлифованные до блеска и дыр. Отрепетированные до последнего слова, возможностей для защитника они тоже не предоставляли. Что, в самом деле, может сказать адвокат, когда подзащитный требует расстрелять себя, как бешеную собаку?
Но большинство дел поступали все-таки в обычные суды. Это были дела, мало интересовавшие власть. Судья мог расстрелять подсудимого, дать срок, подчас даже освободить… Где человеческая жизнь ничего не стоит, там никакой конец не вызывает удивления и интереса.
Интересна была судьям — собственная их завтрашняя судьба. Как не промахнуться, не ошибиться? И недобдеть нельзя. И перебдеть смертельно опасно. Что же с этим проклятым подсудимым сделать? Что-то, как всегда, невнятно бубнит прокурор. А жидок-защитник вроде бы побойчее. Про законы, указания товарища Сталина, пролетарский гуманизм… И не боится. Так, может, сегодня так надо? Может, жидку виднее?
Лев Захарович ходил по минному полю. Но — не взорвался. И десятки людей, как о спасителе, вспоминали о нем.
И еще раз сменилась эпоха. Террор после войны изменил свои методы и задачи. Это были уже не «безмотивные», свирепые удары направо и налево, призванные воцарить оледенение и ужас. Война пробудила мысль — и задачей власти стало деловитое искоренение ее. Задушить на корню студенче-ский кружок, расстрелять организаторов, вмазать по десятке всем прикосновенным… Такие задачи режима мало оставляли места для адвокатского ма-стерства.
Близилась и борьба с космополитизмом. Не раз вспоминал Лев Захарович ростовского своего собеседника-офицера… Но не попустил Бог, не состоялось. И встали наконец перед кадетом последние его земные задачи и цели.
Задач этих важнейших теперь было две. Воспитание молодежи. Много лет труда отдал адвокат каждому своему стажеру.
И — кодификация законов! Не важно каких, какие уж есть. Но хоть методику работы над текстами, хоть культуру обращения к Закону — необходимо сохранить. Где нет хоть этого — там нет никакого будущего у страны.
Прожил Лев Захарович долго, закончил он жизнь в безопасности и покое. Он уже не мог интересовать власть. Вокруг давно шла новая жизнь. Кто-то пробивал через ЦК запрещенную еще недавно книгу, кто-то — визу на историческую родину, по маршруту Москва—Вена—Нью-Йорк. А глубокий старик кодифицировал советские законы… Занятие казалось всем абсолютно бессмысленным. Как коллекционирование спичечных головок. Или крышек от бутылок из-под хлебного кваса.