Стихи. Публикация и вступительная заметка Екатерины Анипко и Людмилы Ивановой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2013
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
АНДРЕЙ
АНИПКО
Из
книги «Затмение»
Андрей Александрович Анипко родился 15 сентября
1976 г. в Мурманске. После окончания средней школы поступил на философский
факультет Санкт-Петербург-ского университета. Вскоре понял, что философия — не
его стезя и, следуя своим увлечениям, сменил факультет: изучал древнюю и новую
словесность. Окончил курс в 2001 г.
В 2001—2008 гг. служил (с перерывами) в Научной
библиотеке им. М. Горького (С.-Петербург). Посещал литературную студию Алексея
Машевского при Музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме. Входил в петербургскую
поэтическую группу «слепой поэзии» «ГЛАZS».
В короткие периоды проживания в Мурманске
преподавал в школе немецкий язык, руководил поэтической студией в Доме детского
творчества. После серьезной травмы позвоночника окончательно возвратился в
Мурманск. Работал корректором в газетах «Комсомольская
правда» и «Вечерний Мурманск».
Стихи писал с юности. Сборники стихотворений
«Увертюра» (Мурманск, 2002) и «Иллюзиады» (СПб., 2007) вышли под псевдонимом
Арсений Северин. Цикл «Кадеты» напечатан в московском журнале «Квир» (2008, №
10 (68)) под именем Андрей Савельев. Публиковал стихи в Интернете под
псевдонимами Йордан Кейн, Андрей Небко и др.
С легкостью овладевал языками. Переводил
античных поэтов, Шекспира, Бодлера, Новалиса, Гёльдерлина, Рильке, Дилана
Томаса, немецких экспрессионистов… Часть стихотворных переводов опубликована
в петербургском журнале «Квадрига Аполлона» (2007, № 1). В переводе Андрея
Анипко вышли в свет работы «О происхождении нравственного познания» Франца
Брентано (СПб., 2000) и «Основные проблемы феноменологии» Эдмунда Гуссерля
(СПб., 2004). В качестве переводчика сотрудничал в журнале «Наука и бизнес на
Мурмане» (2002—2003). Изучал норвежский и финский.
Увлекался театром, играл на любительских сценах.
Неутомимо и виртуозно создавал свой творческий «миф».
Ушел из жизни 8 июля 2012 г.
Публикуемые стихи из готовящейся к изданию книги
«Затмение», составленной автором, написаны в последние годы жизни.
ЛЕСТНИЦА ИАКОВА
В небеса упирается лестница,
на земле атакует пролет
околесица и гололедица
и в ладонь, как сосульку, берет,
и кружком заглядится оконное
(до небес продышал мальчуган) —
и склоняется личико сонное
ковылем на горбатый курган.
Мы взойдем, только мальчик-и-девочка,
в облаков
недотрогу-нугу,
и не скажет никто, чье же дело, что
наши косточки — гроздь на снегу.
Что рябина, что ива, что ижица —
я к престолу тебя вознесу:
не беда, что со скрипом, но движется, —
мы очнемся в прозрачном лесу,
там, где лесенка в облако тычется,
где по деткам расплакался дрозд;
обойми, Пресвятая Владычица,
белым кружевом пенным погост!
Там по травке, от сопочки к сопочке,
поставцы запорошил апрель,
и баранкой свернулся в коробочке —
в ноздреватой груди — коростель.
Ничего, что все пропито-прожито:
есть у нас тростниковый трезвон,
оттого-то и тленье положено
четырех на пороге сторон;
оттого-то и в люди не вывести
и от стужи земной не спасти,
что по щиколотку ноги в извести
да рябиновый пепел в горсти.
Ни словечка не будет услышано,
не оборвано ни лепестка, —
но стекло ледяное продышано
наизлет, в небеса, в облака.
Мальчик, девочка, взялись-ка за руки —
и вперед, по спирали пурги,
и поет-заливается зябликом,
отвечая на чьи-то шаги.
Глядь — уже и дорожка
протоптана,
и крылатые хлопцы снуют
вниз и вверх — и застойная, топлая
покидает излюбленный пруд,
где мальчишки пускают кораблики:
меньше парус, еще — и исчез,
и не ангелы — спелые яблоки
в облетающей кроне небес.
* * *
Я вернусь к тебе ветром в кирпичной щели,
я вернусь к тебе пригоршней кислой земли —
щекотать и слюнявить ржаное подчревье.
Я вернусь к тебе певчим морозным ключом,
я вернусь к тебе солнечным пыльным лучом,
просочившимся сквозь облака и
деревья.
Спеленай меня в дудку, цевницу, свирель:
я взъерошу на мшелом пригорке сирень
и всем пчелам кувшинки пыльцой перемажу!
Я вернусь к тебе звонкой зуделкой дождя —
об одном попрошу: не забудь, восходя
по ступенькам, стереть с переносицы сажу.
Я люблю тебя снова, вчера и всегда —
не забудь, доверяясь ладоням пруда,
камышину сорвать или срезать — исполнишь?
Я вернусь телеграммой с угрюмой каймой,
но вернусь!!! — в меховые ладони, домой,
на колени, и вверх по… — но
помнишь ты, помнишь!
Или примус остыл, и цветок голубой
над конфоркой гундосит мохнатой
губой
о «каких там свирелях?! джакузи — и в койку!».
И тогда я вернусь — одичавшей грозой,
давшей волю трехтысячевольтной борзой —
целой своре! — прорвать, как плотину, надстройку
и пробиться к корням: все нежней, все ржаней,
и уже не сдержать ошалевших коней,
и счастливей тебя и меня… — Выйди, кликни —
на просторы любых социальных сетей —
чингачгукский свой клич! —
Загрусти, опустей
и опять в непросеянный пепел поникни.
* * *
Нет ни слова, ни звука, ни всплеска —
это небо, не роща, не пруд,
это небо — как ветхая фреска —
столько света, а спичек не жгут.
Это все, что, конечно, не вспомню,
даже если с собой унесу, —
в небо входят, как в каменоломню,
керосинку держа на весу.
Это небо, и редкие звезды,
даже реже, чем зубья гребня,
как уродливые наросты
на коре одинокого дня,
одичавшие эти погосты,
где, наверно, заждались меня.
Я люблю это стылое небо,
этот звездный серебряный мох,
снова день — удивляться нелепо —
на корню, как осина, иссох.
Я простер онемевшие руки
полумесяцу, полухребту:
в купола, как в надбровные дуги,
где, как летопись, жизнь перечту
и, ни строчки знакомой не встретив,
изготовлюсь — и с красной строки
поспешу бормотаньем согреть их,
не нащупав ответной руки.
Моль
Моль-однодневка, лоскутик ожившего ситца!
Хочешь, зажгу тебе лампу — помочь тебе слиться
с тенью, которая больше и шире в размахе?
Что ты забыла в чужом и пугающем мире?
Вышла из тени и затанцевала на плахе.
Белая смертница! будем
честны напоследок:
лампа — не света
источник, а линия сгиба,
место разрыва, распада
молекул и клеток,
тканей и красок; лети к неизбежному, ибо
жить некрасиво.
Милая грешница! тенью
заполнив пространство,
броситься брУшком на
пошлую смерть вполнакала;
ты, однодневка, обретшая
право гражданства
в зоне блаженных, — беспомощно, вспыхнув, упала
мне на ладонь. И погасла
в ладони.
* * *
Не лезь на рожон; не спорь; уступи дорогу —
земля спеленает тоску твою и тревогу:
на лбу ледяном топорщится флер корней…
Сюда не войдут; но и ты не вернешься, если
когда-нибудь передумаешь… Да, воскресли;
да, «новое небо»… — да мало ли ахиней!
Смежай же скорей ресницы! — один барашек,
второй… девяносто девятый… Не чуешь ляжек?
лодыжек? промежности? — Ты-то чего хотел?!
«Всего»? Замечательно!.. — Медленными глотками
смакуют хвощи прикорнувший в
отхожей яме
«венец эволюции». Финиш ее. Предел.
Уютно ли дремлется? Что же мы замолчали?
Обидно, что Слово только, видать, в начале
и было. В конце — дробь капель: с крышки на лоб.
Раз «точит и камень», то скоро просверлит дырку;
но ты охладел — говоришь, к сожаленью? — к цирку, —
а я до сих пор кувыркаюсь под «алле-оп!».
Кладбище
Я здесь уже неделю.
Грязь и мрак.
Хотя бы сквознячок!
полоска света!
Но, как юла, вращается
планета,
и с нею я, бесформенный
желвак.
Во мне вода. Я не хочу
воды!
Хочу, чтоб, нежа, солнце
припекало,
хочу, чтоб с крышки
капать перестало,
хочу тепла!.. Но сырость
— полбеды:
во мне кишат несметные
стада
червей, едят мне мозг,
кишки, мошонку,
и не зарыться в лед, и
под клеенку
не спрятаться. Зачем
меня сюда
приволокли? я б разлагался дома,
под всхлипыванья любящей
семьи.
Но лопается
сердце — гематома
гнилая. Червь жует.
Журчат ручьи.
И я — уже земля. И мне
забавно,
что я так гоношился. Мрак и грязь.
Но — наплевать. А
близким — и подавно.
Я жду их здесь, плывя и
пузырясь.
Благовест
Душа ликует. Благовеста
звуки
плывут над запорошенным
погостом.
Душа объятья распахнула
звездам
(кривые сучья ветел —
чем не руки?)
и тянется — всей убылью
и ростом —
к теплу и свету.
Впрочем, как и мухи,
в ней свившие
гнездо. Плывет вечерний
печальный звон над
чахлой ежевикой.
И радость
и блаженство все безмерней:
ворочается труп —
сверчок, пиликай!
плачь, иволга! над
гостьей безъязыкой
ничьих, ночных,
бессолнечных губерний.
Грянь, благовест! когда
в ушах не тлеет
земля, иная музыка и
ближе
и глубже. Пусть ее
благоговеет,
барахтаясь в густой вонючей жиже,
надеется на что-нибудь,
жалеет
о чем-то, падаль… Что
же ты? Звени же!
* * *
When forty winters shall
besiege thy brow…
W. Shakespeare
Когда стужа четырех
десятков февралей
нанесет на кожу «роковые
письмена» —
очини перо гусиное;
налей
двести — в рюмку, слез —
в чернильницу и на—
веки что-нибудь
запечатлей:
солнце, море, звезды
(если помнишь); дребедень
«нежной юности»,
пронырливый курсор,
мел и аспид, инь и ян,
«раздвинь» и «вдень»
(например); дорогу,
дерево и двор,
Млечный Путь и заплутавший метеор;
набивающийся в чоботы
кремень
лермонтовской пустоши
болтливой, пустыря
бродского; пролей слезу,
занюхай рукавом
и валяй, пиши для вящей
славы букваря
русского (к примеру): полумертвый — о живом,
о когда-то (или ком-то)
юном… Якоря
подняты; из виду скрылся
волнолом…
* * *
Дарю тебе Брукнера,
Мойку, Фонтанку,
Гомера, бессонницу,
парус, лазурь
под ним и над ним.
Собираюсь в загранку.
В Америку. Как
Свидригайлов. Понурь
строптивую челку. На
четверть минутки.
И ждать оставайся
урочной попутки.
Дарю тебе все, чем богат был и беден:
каморку под крышей и рифму «любовь-
буровь». Извини, что бисквит недоеден
и что недопролита черная кровь.
Но это не важно. Тем паче — не нужно.
Давай и не-жить постараемся дружно.
Дарю фолианты, полотна, статНи
и в Летнем, и в Зимнем, и в нижнем, и без;
дарю марципановые поцелуи
застенчивых принцев и бледных принцесс.
Бери! знаменитые всё персонажи.
А нашей никто не заметит пропажи.
Составлена опись, реестрик, катїлог.
К сему прилагаю. Себе же возьму
пяток прибауток да пару считалок,
да Твой неразборчивый очерк, Кому
я смог расточительный сделать подарок,
рванув Магометом к упрямцу-холму.
— Покоя вечного, Господи! — Ты, говорят, не жмот;
не глядя (закрыв глаза) на любовь к скандалу,
на хамство и блядство; по милости —
от щедрот, —
а не по довольно убогому номиналу; —
и наоборот.
Публикация
и вступительная заметка
Екатерины
Анипко и Людмилы Ивановой