Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2013
«Нас выбрала русская революция!» — эффектно, с неожиданной митинговой ясностью и уверенностью отвечал Павел Николаевич Милюков на брошенный из толпы вопрос «Кто вас выбрал?». Выступление руководителя либеральной парламентской оппозиции, лидера партии кадетов, выдающегося историка и популярного общественного деятеля днем 2 марта 1917 года перед пестрой по составу публикой, заполонившей Екатерининский зал Таврического дворца, было знаковым — для переломного момента переживаемых политических событий и для самого Милюкова. Именно Милюковым было объявлено, причем еще до получения акта об отречении Николая II, о создании Временного правительства, которое берет на себя «всю полноту власти», и обозначен принцип, обосновывающий легитимность новой правящей элиты. «Я мог прочесть в ответ целую диссертацию, — вспоминал Милюков. — Я ответил: └Нас выбрала русская революция!“ Эта простая ссылка на исторический процесс, приведший нас к власти, закрыла рот самым радикальным оппонентам. На нее потом и ссылались как на канонический источник нашей власти».1 Но при этом делалась оговорка: «Поверьте, господа, власть берется в эти дни не из слабости к власти. Это не награда и не удовольствие, а заслуга и жертва (шумные руко-плескания). И как только нам скажут, что жертвы эти больше не нужны народу, мы уйдем с благодарностью за данную нам возможность…»2 Правда, тогда, в первые дни «мартовской России», имея в виду будущее волеизъявление Учредительного собрания, Милюков вряд ли мог представить, при каких политических обстоятельствах и насколько скоро случится его собственная отставка…
Портфель министра иностранных дел, полученный Милюковым в первом составе Временного правительства, был «зарезервирован» за ним еще задолго до Февраля 1917-го. В планах умеренной оппозиционной общественности, касающихся формирования будущего «ответственного» министерства (или «кабинета доверия»), в течение более чем десятилетия роль главы МИДа неизменно отводилась Павлу Николаевичу. «Русский европеец», интеллектуал и эрудит, знаменитый ученый-историк, российский общественный деятель, пользующийся наибольшей известностью и авторитетом за рубежом; наконец, человек безупречной репутации — все это обеспечивало Милюкову совершенно особое положение.
Признавалось ключевое значение Милюкова в либеральных общественных кругах и его политическими оппонентами, в том числе «слева». «Милюков был тогда центральной фигурой, душой и мозгом всех буржуазных политических кругов, — отмечал меньшевик-«интернационалист» Н. Н. Суханов, активно участвовавший в дни Февральской революции в создании и работе руководящих органов Петроградского Совета. — Он определял политику всего └Прогрессивного блока“, где официально он стоял на левом фланге. Без него все буржуазные и думские круги в тот момент представляли бы собой распыленную массу, и без него не было бы никакой буржуазной политики в первый период революции. Так оценивали его роль и окружающие, независимо от партий. Так и сам он оценивал свою роль. <…> Этого рокового человека я всегда считал стоящим головой выше своих товарищей по └Прогрессивному блоку“. <…> Этот роковой человек вел роковую политику не только для демократии и революции, но и для страны, и для собственной идеи, и для собственной личности. Он, молясь принципу └Великой России“, ухитрился со всего маху, грубо, топорно разбить лоб — и принципу, и самому себе. <…> И тем не менее для меня не было никаких сомнений: этот роковой человек один только был способен перед лицом всей Европы воплотить в себе новую буржуазную Россию, возникающую на развалинах распутинско-помещичьего строя».3
Впрочем, действительно «роковой» была прежде всего тяжелейшая для России ситуация, в которой и произошло крушение самодержавного строя. Это случилось в условиях третьего года изнуряющей мировой войны, усиливающегося развала национальной экономики и хозяйства, прогрессирующего внутри политического кризиса, когда все более широкие слои общества охватывало недовольство правящей верхушкой, растрачивающей остатки доверия и уважения. Но и после Февраля 1917-го, в стране, взбудораженной революционной стихией, вслед за символами царской России и олицетворяющими ее одиозными фигурами, начиналось стремительное, безжалостное ниспровержение новых лидеров.
Оказалось достаточно всего лишь полутора месяцев, чтобы Милюков, как один из ведущих политиков «Свободной России», стал для толпы главным воплощением «образа врага», а его имя превратилось в ругательный политиче-ский ярлык. Публикация ноты о дальнейшем участии России в войне, подготовленной министром иностранных дел, но при этом тщательно дорабатывавшейся и одобренной всеми членами Временного правительства, вызвала политический взрыв на улицах Петрограда 20—21 апреля. Подстрекаемые большевиками солдаты, матросы, рабочие и просто хулиганы с городских окраин требовали: «Милюкова в отставку!», «Долой войну!», «Долой Временное правительство!» И совсем не случайно, что среди ключевых общественных деятелей, «выдвинутых революцией», Милюков оказался первым, чья государственная карьера оборвалась уже так скоро — под воздействием новейшей политической конъюнктуры. Это был и тревожный знак, свидетельствующий о слабости официальной мифологии «общенациональной революции», с установками на «революцию ради победы» и «войну за Свободу», что предопределило в значительной мере и последующий крах демократической «Свободной России»…
«Наш министр иностранных дел»
Руководитель партии кадетов, а с 1907 года — ее фракции в III и IV Государственных думах (Милюкову не удавалось избраться в два первых состава парламента, недолго просуществовавших), общепризнанный лидер либеральной думской оппозиции, Павел Николаевич являлся крупнейшим специали-стом в области международных отношений. «Наш министр иностранных дел», — называли Милюкова соратники по кадетской партии.
Милюков, обладавший огромными теоретическими познаниями в области не только русской истории (он был учеником В. О. Ключевского), но и всеобщей, со студенческих лет проявлял интерес к вопросам мировой политики и дипломатии. Кроме того, он считался по праву одним из самых эрудированных российских политиков. Ходили легенды о способностях Милюкова-полиглота — говорили, что он владеет почти двумя десятками иностранных языков и ежедневно прочитывает массу зарубежных газет и журналов. Книги, собиравшиеся Павлом Николаевичем с присущей ему фундаментальностью, были его особой страстью. Наряду с прекрасной библиотекой, состоявшей главным образом из историче-ской литературы, Милюков в думский период своей деятельности, в Петербурге, собрал новую библиотеку — книги по политике, экономике, праву. Третья библио-тека — более десяти тысяч томов — появилась у него уже в эмиграции, в Париже.
Практический опыт Милюкова в вопросах международных отношений формировался и благодаря многочисленным зарубежным поездкам, хорошо налаженным контактам с ведущими зарубежными общественными и государственными деятелями, дипломатами, учеными. Неоднократные, зачастую достаточно продолжительные — по нескольку месяцев, путешествия Павел Николаевич совершал по балканским странам и Западной Европе, посещал Великобританию, Соединенные Штаты Америки, выступая там и с лекциями в качестве историка и современного либерального общественного деятеля, набирающего известность. Ситуация на Балканах, сыгравшая во многом ключевую роль в последующем возникновении мировой войны, изначально вызывала большой интерес. Так, еще в 1877 году, когда на Балканах разразилась русско-турецкая война, Милюков, только поступивший на историко-филологический факультет Московского университета, отправился на Закавказский фронт в составе санитарного отряда, сформированного московским дворянством (кстати, тогда он познакомился с Н. А. Хомяковым — «главным уполномоченным» отряда, а в будущем — председателем III Государственной думы). В Болгарии, по приглашению министра народного просвещения, Милюков возглавил в 1897 году кафедру истории в Софийском высшем училище. После досрочного расторжения контракта под давлением российских властей оставался на Балканах до 1899 года (юридически этот период считался сроком высылки из России политически неблагонадежного историка), изучал сложные межнациональные отношения и приобрел вскоре репутацию одного из ведущих экспертов по балканскому вопросу.
Осенью
1907 года осуществилась наконец мечта Милюкова о
парламентской деятельности: он был избран в III Государственную думу. Лидер
партии кадетов, возглавив ее парламентскую фракцию, стал еще более влиятельной
и заметной фигурой. Шутили, что Милюков — идеальный парламентарий, он создан
как будто специально для Британского парламента и Британской энциклопедии!
Впрочем, политическое амплуа лидера кадетов оказывалось не-однозначным. Профессиональная
готовность к конструктивной законотворче-ской деятельности в стиле европейских
парламентских канонов «высшей пробы», наличие необходимого для этого
интеллектуального потенциала вступали в противоречие с неизбежной реальностью —
запрограммированной оппозиционностью кадетов.
Милюков не испытывал иллюзий относительно потенциала влияния Думы (избранной по новому закону от 3 июня 1907 года, проведение которого П. А. Сто—лыпиным оппозиция оценивала не иначе как «государственный переворот»). Существующий парламент — это «калека, какой делали ее с самого начала основные законы, урезавшие со всех сторон права народного представительства». Тактика кадетов, в свою очередь, была переориентирована на «черную, будничную работу»: «Мы решили всеми силами и знаниями вложиться в текущую государственную деятельность народного представительства. Нам предстояло еще многому научиться, что можно узнать, понять и оценить, только стоя у вертящегося колеса сложной и громоздкой государственной машины. Нельзя было пренебрегать при этом и контактом с бюрократией министерских служащих, у которых имелись свои технические знания, опытность и рутина».4 Складывалось впечатление, что наступило «успокоение» и Думе предстоят «не месяцы, а годы» повседневной работы.
Активность Милюкова как парламентского оратора оказывалась одной из наиболее высоких. В III Думе он выступал 73 раза с парламентской трибуны, в IV Думе на его счету 37 речей! Милюков был, по сути, единственным во фракции политиком, который мог компетентно и обстоятельно затрагивать проблематику внешней политики и международных отношений (наряду, естественно, с широким кругом внутриполитических вопросов).
Милюков напоминал профессора-лектора даже в наиболее «звездный» период своей парламентской карьеры. Сложные вопросы внутренней и внешней политики он излагал на доступном для неподготовленной аудитории уровне, словно стремясь поделиться знаниями, но опасаясь оказаться непонятым. Характерный стиль всегда прослеживался в выступлениях Милюкова: голос-баритон, отличная дикция, «классическое» московское произношение (в том числе несколько анахронически звучащие выражения, например, «осьмнадцатый» век). Милюков не злоупотреблял слишком гипертрофированными образами ради достижения большей эффектности, избегал чрезмерных эмоций, демонстрации каких-то явно личностных настроений. И в качестве публичного политика и парламентского оратора Павел Николаевич уступал некоторым коллегам.
«В наружности Милюкова не было ничего яркого, — вспоминала коллега по партии, журналистка А. В. Тыркова-Вильямс. — Так, мешковатый городской интеллигент. Широкое, скорее дряблое лицо с чертами неопределенными. Белокурые когда-то волосы ко времени Думы уже посерели. Из-за редких усов поблескивали два или три золотых зуба, память о поездке в Америку. Из-под золотых очков равнодушно смотрели небольшие серые глаза. В его взгляде не было того неуловимого веса, который чувствуется во взгляде властных сердцеведов. На кафедре Милюков не волновался, не жестикулировал. Держался спокойно, как человек, знающий себе цену. Только иногда, когда сердился или хотел подчеркнуть какую-нибудь важную для него мысль, он вдруг поднимался на цыпочки, подпрыгивал, точно хотел стать выше своего среднего роста. Также подпрыгивал он, когда ухаживал за женщинами, что с ним нередко случалось».5
«Фирменная» особенность идеологии кадетской партии, в значительной мере обусловленная личностью Милюкова, профессиональными интересами и, конечно, интеллектуальным уровнем, качественно отличающим его от лидеров других партий, — наличие собственной либеральной внешнеполитической доктрины. К 1914 году это была достаточно целостная система взглядов. Проводившаяся в Думе и в публичной общественно-политической деятельности в целом внешнеполитическая линия подкреплялась и контактами как с руководителями дипломатических миссий ведущих стран, представленными в Петербурге, так и с представителями российского МИДа. Личные отношения поддерживались Милюковым и с главами внешнеполитического ведомства России — с А. П. Извольским (имевшим репутацию «англофила» и либерала), а с 1910 года — с его преемником С. Д. Сазоновым. Убежденный монархист, политическим идеалом которого был его шурин — П. А. Столыпин, министр иностранных дел Сазонов при этом придавал большое значение взаимодействию с умеренными либеральными кругами. Говорили, что министр практиковал регулярные «чаепития» с лидерами либеральных буржуазных партий — в здании министерства или у себя на дому. Милюков — наиболее влиятельный представитель либеральной общественности, хорошо известный и пользующийся авторитетом в правящих сферах зарубежных стран (особенно союзников по Антанте — Великобритании и Франции), постоянно находился в контакте с Сазоновым.
Милюков считал, что основной фактор развития международных отношений на рубеже XIX—XX столетий — мировая конкуренция Англии и Германии, которая велась в самых различных формах и проявлялась, по сути, во всех мировых конфликтах. Союз России с Францией, а затем и с Англией лидер кадетов поддерживал однозначно — причем не в последнюю очередь благодаря характеру политической системы этих стран, которая делала их образцовыми воплощениями либеральных демократических принципов. В то же время Милюков был противником союза с Германией — она представлялась ему реакционной охранительницей устоев самодержавия, а ее негативное влияние еще более усиливалось за счет тесных династических связей с семьей российского императора.
Германию Милюков рассматривал как главную опасность для европейского мира. С 1890-х годов Германия переориентировалась с преимущественно мирного торгово-экономического завоевания иностранных рынков на узконациональный подход, с опорой на военную силу. Объяснялось это господством в современном индустриальном государстве старой военно-дворянской психологии. В Германии произошла консервация таких атрибутов прошлого, как политический абсолютизм, социальное господство дворянства и бюрократии, средневековая мистика. Исторически в ней была велика и роль государства в общественной жизни, с традицией строгой дисциплины и послушания. При этом Германия стремилась распространить эти тенденции, характерные для патриархального режима, на весь мир. Более того, по мнению Милюкова, сам император Вильгельм II, олицетворяющий все противоречия современной Германии, был источником международной неустойчивости, опасной для мира. Военно-дворянская психология, определявшая в начале ХХ столетия систему запугивания Европы со стороны Германии, вызвала перегруппировку внешнеполитических союзов, их соперничество в наращивании вооружений. В конечном счете начавшаяся в 1914 году мировая война не стала неожиданной развязкой.6
«Балканская карта» европейской политики
Милюков считал балканское направление приоритетным во внешней политике России в предвоенные годы, справедливо усматривая в развитии ситуации на Балканах основной источник угрозы европейскому миру. Распад Турции — некогда могущественной Оттоманской империи — под воздействием усиливающихся национально-освободительных движений балканских народов воспринимался как неизбежный, причем уже слишком затянувшийся процесс. Раздел «турецкого наследия» был вопросом времени. Однако исторически закономерному приближению этой развязки противодействовал другой вектор мировой политики, связанный с традиционной ролью Турции как «привратника» черномор-ских проливов — Босфора и Дарданелл. Соперничество ведущих государств — Германии, Австро-Венгрии, Британии, Франции и, конечно, России, преследовавших здесь свои геополитические интересы, парадоксальным образом задерживало распад Турции, сохраняя ее номинально в ряду европейских великих держав. Отсюда и стремление обеспечить влияние на властные круги в Константинополе, сделать их проводниками своих внешнеполитических интересов, способствовать определенной стабильности правящего режима в Турции. В результате революционного переворота в июле 1908 года к власти пришло тайное общество офицеров-националистов «Единение и прогресс» (именовавшихся «младотурками»). Султану, в течение трех десятилетий располагавшему неограниченной бесконтрольной властью, пришлось ввести в действие конституцию, которая существовала с 1876 года лишь на бумаге. Революция стала дополнительным сигналом к действию для всех государств, заинтересованных в разделе «турецкого наследия».
Россия, по мнению Милюкова, до определенного
момента проводила в целом правильную политику по сохранению совместно с
Австро-Венгрией status quo
на Балканском полуострове. Соответствовала интересам России
в Европе и поддержка балканских славян, объединение которых шло параллельно
формированию союзов России против «германизма». Однако уже в сентябре 1908 года,
в результате так называемого Боснийского кризиса, status
quo на Балканах оказался нарушен. Австро-Венгрией
было объявлено об анне-ксии Боснии и Герцеговины (под предлогом предоставления
населению этих провинций большей автономии, создания представительных органов,
что невозможно при сохранении в составе турецких владений). Руки российской ди-пломатии
связывало давнее согласие России на аннексию — в соответствии с договорами с
Германией и Австрией 1876-го и 1881 годов, вытекавшими из решений Берлинского конгресса.
Вынужденный подтвердить согласие на аннексию, А. И. Извольский рассчитывал на получение Россией компенсаций.
Прежде всего речь шла об открытии для России
свободного плавания через проливы, о независимости Болгарии и выгодном торговом
договоре для Сербии. Но общественное мнение в России восприняло согласие на
аннексию как «дипломатическую Цусиму». Вопрос о проливах так и не был решен в
выгодном для России ключе, недовольство вызывало и то, что Россия не оказала
Сербии той поддержки, на которую та рассчитывала, протестуя против анне-ксии
Боснии. Следствием кризиса стало в том числе и
усиление «панславист-ских», националистических настроений в России. В правящих
же кругах усилились позиции сторонников более радикальных мер по поддержке
славянских союзников на Балканах — в первую очередь Сербии и Черногории. Они не
были обеспокоены даже возрастанием конфронтации с Австро-Венгрией, откровенно
опирающейся на поддержку Германии.
Ошибки русской дипломатии в связи с Боснийским кризисом Милюков видел иными, чем они представлялись в правых, националистических общественных кругах, критиковавших МИД за «слабость». Милюков считал: в вину Извольскому нужно поставить прежде всего то, что он упустил время, когда можно было вместе с другими державами поднять как общеевропейский вопрос проблему защиты боснийской автономии.7 Присоединение Боснии и Герцеговины к Венгрии — наименее терпимой к другим национальностям части империи — не соответствовало, на его взгляд, желаниям местного населения. До-стойным решением, которого должна добиваться Россия, могло бы стать предоставление жителям этих областей широкой политической автономии. Это согласовывалось бы и с обещаниями, которые Австро-Венгрия давала на Берлинском конгрессе одновременно с получением права на аннексию Боснии и Герцеговины.8
Провал российской внешней политики на Балканах к началу Первой мировой войны Милюков связывал с ошибочным планом Извольского, по которому Россия должна была взять реванш за неудачи в период Боснийского кризиса 1908—1909 годов. «Это был проект соединить балканские народности в одну └федерацию“ при участии Турции и тем парализовать преобладание Австрии, — пояснял позже Милюков. — При лучшем знании балканских дел этот план мог бы быть тогда же признан неосуществимым; но он был тогда единственным, положенным в основу русской политики. Исполнителем должен был быть Сазонов. Но Сазонов был исполнителем особого типа. Лишенный опыта и личных реальных переживаний, он был, в сущности, равнодушен ко всякому заданию и брал его таким, каким находил в рутине своего ведомства. <…> В славянском вопросе, как я мог убедиться впоследствии из личных сношений, он держался официальных тогдашних воззрений и находился всецело в руках старых исполнителей такого типа, как наш белградский посланник Гартвиг, ярый фанатик славянофильской традиции. Сазонов разделял, конечно, и одностороннее предпочтение сербов — старых клиентов России перед новыми — болгарами, и веру в сохранность русского престижа на Балканах, и традиционный взгляд на провиденциальную роль России среди славянства. Мои немногие попытки провести в его сознание новый материал наталкивались на самоуверенность неведения, неподвижность мысли и отсутствие интереса ко всему, что не вмещалось в готовые рамки. С таким ограниченным пониманием — и при все еще слабом удельном весе России на Балканах — проведение силами славянства анти-австрийской политики Извольского грозило России самыми неожиданными сюрпризами».9
Инициируя создание лишь сугубо славянской «федерации», с исключением неславянских государств, Россия, как предостерегал Милюков, может толкнуть Турцию в объятия австро-германского блока (что в конечном счете и случилось после начала мировой войны в 1914 году). Устойчивое равновесие на Балканах возможно только при условии политического сближения всех балканских государств. И главной, но при этом самой сложной задачей правительства «младотурков» Милюков считал необходимость совместить принцип единого государства со стремлением к национальной независимости населяющих его народов (сделав, таким образом, выбор между принципами национально-гражданского равенства и средневековыми религиозно-национальными привилегиями). Оптимальным решением могло бы стать создание национальных автономных образований.10 Но до тех пор, пока не сложится международная ситуация, благоприятная для создания автономий, Россия, на взгляд Милюкова, должна поддерживать целостность турецкой империи.
Однако попытки реализовать план Извольского — уже под руководством Сазонова — не удались и привели, как отмечал Милюков, к противоположным результатам: «Извольский задумал создать балканскую федерацию с участием Турции как противовес Австро-Венгрии. А балканцы направляли теперь свое объединение против Турции, как своего злейшего врага. Но все дальнейшие шаги к созданию балканского союза делались уже в величайшем секрете от держав, включая и Россию».11 Несмотря на давние противоречия, в конце 1911 — начале 1912 года между Болгарией, Сербией, Грецией и Черногорией велись тайные переговоры, и были подписаны «оборонительные» конвенции, имевшие действительное военное значение и направленные против Турции. В то же время Россия, опасаясь, что раздел «турецкого наследства» может привести к европейскому конфликту — в условиях, когда Россия еще не готова к полномасштабной войне, — стремилась сохранять неприкосновенность Турции. Как признавал историк С. С. Ольденбург, Россия неудачно пыталась играть эту «давно не свойственную ей роль»: «Но балканские государства, хотя они и заверяли Россию, что не предпримут ничего без ее благословения, считали Турцию достаточно ослабленной, чтобы пойти на риск борьбы с нею без посторонней помощи. Болгария при этом в известной мере рассчитывала на благожелательность Австрии».12
Милюков оценивал как провал российской
внешнеполитической стратегии последовавшее далее
«необычайное и неожиданное»: «Предоставленные самим себе, балканские славяне,
без помощи России и Европы, освободили себя сами от остатков турецкого ига. И
при этом они совершили это с такой быстротой, что Европа не успела опомниться и
была поставлена перед свершившимся фактом. Ее угрозы не допустить
территориальных изменений и сохранить суверенитет и неприкосновенность турецкой
территории были просто отброшены в корзину истории».13 После месяца военных действий Черногории, Болгарии, Сербии
и Греции Турция, оказавшаяся на грани разгрома, 22 октября 1912 года попросила
великие державы о посредничестве. 20 ноября было подписано перемирие, и в
Лондоне начались переговоры. По мере роста требований балканских союзников
усиливалась и неуступчивость Турции — в частности, Болгария настаивала на
передаче ей осажденного Адрианополя. После отказа
Турции от подписания условий мира военные действия возобновились, и 13 марта Адрианополь был взят штурмом болгарскими войсками при
помощи сербов. Вслед за тем и король Черногории Николай, вопреки соглашению
европейских держав, отказался прекратить осаду Скутари,
которую предполагалось оставить Албании (причем Россия с этим соглашалась). 17
мая 1913 года в Лондоне был заключен мир между Турцией и Балканским союзом,
однако среди союзников сразу же возникли разногласия относительно раздела
«турецкого наследия».
В июне 1913 года разразилась стремительная вторая балканская война. Болгары
неудачно попытались вытеснить сербов и греков из македонских земель (претендуя
на них почти полностью), против Болгарии выступила в тылу Румыния, а Турция без
объявления войны отбила Адрианополь. Сдавшись через
десять дней, Болгария подписала суровые условия мира, потеряв, по сути, все
свои приобретения.
Итогом предшествовавших мировой войне событий вокруг Балкан, на взгляд лидера партии кадетов, стало внешнеполитическое поражение России, падение ее авторитета: «Никогда еще престиж России не падал так низко на Балканах. Место России в политике Болгарии переходило к Германии и Австрии».14 Одна из ошибок России в период балканских войн — чрезмерное поощрение неумеренных сербских и черногорских требований. Неоправданным было охлаждение в начале 1913 года к Болгарии и сближение с Румынией (чтобы не допу-стить ее вступления в Тройственный союз). В сербо-болгарском споре, вызвавшем вторую балканскую войну, Россия, пытаясь исполнять роль арбитра, заняла нерешительную позицию, далеко не справедливую по отношению к Болгарии, — и это позволило одному из союзников неожиданно получить дополнительные преимущества в своих территориальных претензиях. «Отсутствие русской поддержки Болгарии в этот решающий момент привело к тому, что Фердинанд открыл карты своей австрофильской политики, — таково печальное последствие, по мнению Милюкова, ошибок российского МИДа. — Русофильский кабинет Данева был заменен кабинетом Радославова-Геннадиева. Россия в ответ на просьбу о помощи выразила лишь сожаление, что Болгария поставила себя в тяжелое положение и ограничилась обещанием, что └чрезмерное унижение и ослабление Болгарии не будет допущено“. Бухарестский договор показал, что и это царское обещание осталось пустыми словами».15
Следствием неудачи с созданием Балканского союза, спровоцировавшим войну с Турцией, вопреки ожиданиям российской дипломатии, стало явственное усиление воинствующих «пангерманских» и антиславянских настроений императора Вильгельма II, подкрепленных многомиллиардным увеличением расходов на вооружение. На фоне взятия Адрианополя и отказа Черногории от осады Скутари, знаковыми, на взгляд Милюкова, оказались заявления рейхсканцлера Т. Бетман-Гольвега 25 марта 1913 года: «Имперский канцлер заговорил о └возрождении и обострении расовых инстинктов“, о необходимости борьбы └германства“ против └славянства“, о нарушенном в пользу славянства равновесии в Европе; этим он мотивировал необходимость дальнейших вооружений и заявил — уже более определенно, — что помощь, которую Германия обязана оказывать Австрии, └не ограничивается пределами дипломатического посредничества“… Идея борьбы └германства“ против └славянства“, конечно, далеко не была новой. Она составляла неотъемлемую часть кодекса официального пангерманизма. Но победы славян на Балканах сообщили этому тезису новое реальное содержание. И император Вильгельм, давний сторонник пангерманизма, очень чувствительно и нервно реагировал на это новое применение старого принципа. Для этого ему не нужно было меняться…»16
В правящих кругах России, в свою очередь, с запозданием поняли: «Нельзя вести борьбу с Австрией, не рискуя втянуть и Германию, — и тем превратить балканские споры в европейский пожар. <…> Приходилось отступать». Так, через несколько дней после заявления Бетман-Гольвега появилось правительственное сообщение, осуждавшее позицию Николая Черногорского, который «явно строит свои расчеты на том, чтобы вовлечь Россию и великие державы в европейскую войну».17 Между тем в ноябре 1912 года Россия была в полушаге от возможности оказаться вовлеченной в уже полномасштабную войну в Европе. Военный министр В. А. Сухомлинов собирался единолично объявить мобилизацию, что приравнивалось бы к объявлению Россией войны Австрии и Германии. Этого не произошло во многом благодаря тревоге, поднятой председателем Совета министров В. Н. Коковцовым, постоянным оппонентом Сухомлинова. Коковцов доказывал (причем приходилось апеллировать непосредственно к Николаю II), что такой шаг, предпринятый сепаратно от союзной Франции, станет нарушением военной конвенции и Россия столкнется лицом к лицу с Австрией, которая, безусловно, будет поддержана Германией. Степень самоуверенности и легкомыслия Сухомлинова была столь велика, что он собирался, отдав приказ о мобилизации, сразу отправиться за границу — навестить отдыхающую на Ривьере жену!18 Воинствующие настроения с призывами «больше верить в русский народ» и в «исконную любовь народа к родине» были характерны для многих министров, не говоря о представителях дворцовой «камарильи» и всевозможных правых политических и общественных деятелей, устраивающих «славянские демонстрации» в Думе, на улицах, шовинистические мероприятия наподобие «славянских обедов» и т. п.
Милюков, которого после вступления России в мировую войну и политические оппоненты, и соратники по партии будут воспринимать зачастую как «национал-либерала», фанатичного выразителя «империалистических идей» — прежде всего обеспечения господства России на Босфоре и Дарданеллах, — накануне рокового 1914 года имел вполне определенное видение внешнеполитических реалий и состояния дел с «славянским вопросом». «Я уже следил раньше за процессом эмансипации балканских народностей от традиционной русской опеки, — вспоминал лидер партии кадетов. — Теперь этот процесс дошел до конца. Балканские народности освободились сами, без помощи России и даже вопреки ее политике. Они показали себя самостоятельными не только в процессе освобождения, но и в борьбе между собой. С этих пор, находил я, с России снята обуза постоянных забот об интересах славянства в целом. Каждое славянское государство идет теперь своим путем и охраняет свои интересы, как находит нужным. Россия также по отношению к славянам должна руководиться собственными интересами. Воевать из-за славян Россия не должна».19
Политический «реализм» и патриотический оптимизм
Возникновение европейского конфликта, связанного с ситуацией на Балканах и способного повлечь за собой масштабное военное столкновение, для Милюкова было ожидаемым. «В воздухе пахло порохом, — вспоминал Павел Николаевич настроение в обществе в начале 1914 года. — Даже и не очень осведомленные люди ожидали какой-то развязки. Сессия Думы закончилась, и я переехал на летний отдых в свою финляндскую избу. Утром 16 (29) июня я вышел прогуляться навстречу почтальону, получил корреспонденцию, развернул газету и в ней прочел телеграмму об убийстве в Сараево наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда с супругой. Я не мог удержаться от восклицания: └Это — война!“ — и повторил его, вернувшись, своим домашним».20
«Шовинист» Милюков, как изображали его в
дальнейшем с помощью примитивных пропагандистских ярлыков, напротив,
воспринимался в это время в официальных кругах чуть ли не «пораженцем». Возвратившись
спешно
в Петербург, лидер кадетов попытался развернуть активную кампанию за
«локализацию» австро-сербского конфликта и войны, казавшейся уже почти
неизбежной, — и в ходе общения с чиновниками российского МИДа, и на страницах
редактируемой им газеты «Речь». Идея «локализации», следовавшая из
представлений Милюкова о неудачной политике России на Балканах и потере
прежнего влияния у балканских славян, расходилась с распространенными
в обществе (и не только в правительственных кругах) панславистскими
установками: «После всех балканских событий предыдущих годов было поздно
говорить о моральных обязанностях России по отношению к славянству, ставшему на
свои собственные ноги. Надо было руководиться только русскими интересами, — а
они, как было понятно в 1913 году, расходились с интересами балканцев».
Пожертвовав «солидарностью» с балканскими славянами, Россия могла попытаться
избежать своего вовлечения в общеевропейскую войну, к которой она была не
подготовлена. «При явной неготовности России к войне — и при сложившемся
внутреннем положении — поражение России мне представлялось более чем вероятным,
а его последствия — неисчислимыми, — был убежден Милюков. — Нет, чего бы это ни
стоило Сербии, — я был за └локализацию“».21
Относительно степени готовности России к войне не было иллюзий и у руководителей МИДа, и у компетентных деятелей в структурах исполнительной власти. «Мы знали, что для приведения России в состояние боевой готовности надо было еще трех или четырех лет усиленной работы и таких реформ в нашей военной администрации, для которых лица, стоявшие во главе его, были мало пригодны, — свидетельствовал С. Д. Сазонов. — В широких общественных кругах и до известной степени в самой армии истинное положение вещей было известно не многим. С того момента, когда оно обнаружилось осязательно, у нас появилось то опасное настроение, которое было использовано, совместными силами, нашими внешними и внутренними врагами, и привело к скорому падению в рядах армии дисциплины. <…> Внутренняя политика, не только не считавшаяся с законными желаниями населения, но шедшая наперекор им, должна была рано или поздно привести правительственную машину к полному крушению».22 Что же касается идеи «локализации» конфликта, то она представлялась российской дипломатии утопичной в силу зашедшей уже слишком далеко поляризации альянсов ведущих европейских держав. В Берлине, подталкивая Австро-Венгрию к войне с Сербией, но при этом ратуя за «локализацию», не осознавали, как отмечал Сазонов, что «это требование было совершенно невыполнимо благодаря тому, что при существовавшей политиче-ской группировке Держав война между двумя из них должна была неминуемо привести к Европейской войне». Тем более что для Германии война с Россией, если она решится вступиться за Сербию, будет предпочтительнее именно сейчас, пока она не успела усилить свою боевую мощь, реализовав намеченные военные программы.23
Примечательно, что номер газеты «Речь», подготовленный 19 июля (1 августа), в день объявления Германией войны России, был неожиданно запрещен перед печатанием всего тиража. Великий князь Николай Николаевич, назначенный только что Верховным главнокомандующим, поспешно посчитал патриотизм в понимании Милюкова недостаточным — слишком он расходился с официальным «ура-патриотическим» стилем! Впрочем, гранки газеты «были доведены до сведения кого следует», запрет сняли, и опальный номер через день все-таки вышел. Павел Николаевич с гордостью вспоминал свое утверждение в передовице о «несоответствии между поводом и грозными перспективами европейской войны», вызвавшее возражение коллег по редакции: «Придет время, когда мы должны будем ссылаться на то, что своевременно мы сказали и сделали попытку предупредить несчастье».24
Милюков был среди политических лидеров, участвовавших в демонстрации «священного единения» власти и общества во время созванной на один день, 26 июля 1914 года, чрезвычайной сессии Государственной думы. Демонстрация выражала настроение депутатов всех фракций (кроме немногочисленных социал-демократов и трудовиков): во имя защиты Родины и обеспечения ее национальных интересов необходимо отказаться от внутренних распрей и приложить все силы для работы на «победу нашего оружия». В заявлении фракции кадетов, написанном Милюковым, формулировалось понимание цели войны: «Мы боремся за освобождение родины от иноземного нашествия, за освобождение всего мира от невыносимой тяжести все увеличивающихся во-оружений. <…> В этой борьбе мы едины; мы не ставим условий, мы ничего не требуем. Мы просто кладем на весы войны нашу твердую волю победы». И, как пояснял позже эту позицию лидер кадетов, «заявление, подчеркивая нашу солидарность с союзниками, индивидуализировало нашу собственную роль в войне, выдвигало ее оборонительный характер, ставило ей пацифист-скую задачу разоружения и обусловливало сотрудничество с правительством одной задачей — победы».25
«Реалистичный» подход к мировым катаклизмам,
который проповедовал лидер кадетов после вступления России в войну, был чужд
крайностей. Изначально таковыми оказывались, с одной стороны,
воинствующий «шовинизм»,
с националистическим радикализмом, близким к «расовой», мистической, в
славянофильском стиле, трактовке войны. С другой — «пацифизм»,
постепенно усиливавшийся, особенно в широких кругах интеллигенции, по мере того
как война приобретала все более затяжной характер, с далеко не всегда
благоприятным для русской армии развитием ситуации на фронтах. Милюков, считая
войну навязанной России, тем не менее был убежден в
необходимости «реалистично» использовать ее для решения задач, отвечающих
национальным интересам и потребностям экономического развития государства.
Павел Николаевич считал и своей важнейшей личной задачей объяснять
происхождение и возможные последствия войны: «На этом общем понимании смысла
войны, ее значения для России, ее связи с русскими интересами предстояло
объединить русское общество. На меня, в частности, выпадала эта задача, как на
своего рода признанного спеца. Ко мне обращались за
объяснениями, за статьями, и я шел навстречу потребности, группируя данные,
малоизвестные русскому читателю, и делая из них выводы о возможных для России
достижениях. Мои печатные объяснения в журналах, специальных сборниках,
наконец, в ежегодниках └Речи“ могли бы составить несколько томов. Естественно,
что я сделался предметом критики со стороны течений, несогласных принять войну
в этом реалистическом смысле или вовсе ее не приемлющих».26
«Милюков-Дарданелльский» — этим эпитетом, закрепившимся за лидером кадетов, как подчеркивал Павел Николаевич, он мог бы «по справедливости гордиться». Обеспечение Россией контроля над проливами Милюков считал одной из ключевых задач, которая при «реалистичном» подходе к участию России в войне должна быть решена. Он был убежден, что всего лишь «ней-трализация» проливов и международное управление Константинополем не обеспечивают интересов России. Не подвергая сомнению такой принцип, как «право интернациональной торговли в Черном море <…> по возможности, не только во время мира, но и во время войны», Милюков полагал, что образцом будущего режима проливов Босфор и Дарданеллы должен быть признанный на международном уровне статус Соединенных Штатов в отношении Панамского канала. Запрет военным судам проходить через проливы может обосновываться Россией и тем, что Черное море — «закрытый бассейн, а не одна из мировых междуокенских дорог». Прагматичный взгляд на российские национальные, экономические, военные интересы — в связи с вопросом о Константинополе и проливах — встречал неприятие и возражения в общественных кругах даже со стороны тех, что принимали в целом войну, но «считали необходимым оправдывать ее в более возвышенном смысле и искали компромисса между пацифистскими убеждениями и печальной действительностью».27
В отношении к проблеме проливов позиция лидера либеральной оппозиции в Думе совпадала в принципе с вектором усилий внешнеполитического ведомства и прежде всего С. Д. Сазонова, активно взявшегося за решение «коренного вопроса русской внешней политики». «Почти вслед за объявлением войны я почувствовал на себе, весьма осязательным образом, давление общественного мнения в смысле использования создавшегося помимо нашей воли международного положения для осуществления острой потребности России в прочном обеспечении ее экономической свободы и политической безопасности, — вспоминал С. Д. Сазонов, возглавлявший МИД до лета 1916 года. — Вопрос ставился для нас с неумолимою определенностью: добиться его благоприятного разрешения в течение начавшейся европейской войны или обречь русский народ на вероятно продолжительный период экономического недомогания и всегда возможной внешней опасности. На этот вопрос мог последовать только один ответ, насчет которого в 1914 году в России не было двух разных мнений». Примечательно, что и со стороны Государственной думы проявлялся «напряженный интерес» к теме проливов, и каждый раз при встречах с депутатами, писал Сазонов, «мне приходилось выслушивать их расспросы о том, что намерено было сделать правительство в этом вопросе, и горячие просьбы не пропустить благоприятно сложившихся обстоятельств для окончательного разрешения вековечной и мучительной ближневосточной проблемы, тормозящей развитие национальной жизни».28
В свою очередь министр иностранных дел отмечал, что эти общественные настроения были созвучны его собственным. «Я давно сознавал, что процесс исторического развития русского Государства не мог завершиться иначе как установлением нашего господства над Босфором и Дарданеллами, являющимися самой природой созданными воротами, через которые непрестанным потоком выливались на запад природные богатства России, в которых Европа ощущает постоянную потребность, и вливаются обратно необходимые нам предметы ее промышленности, — вспоминал Сазонов. — Всякая приостановка в этом обмене производит опасное расстройство в экономической жизни России, похожее на застой кровообращения в человеческом организме и требующее постоянного наблюдения и регулирования. Эта задача не может быть предоставлена доброй или злой воле соседа, действующего иногда под влиянием врага или самого являющегося врагом. Через эти же ворота вторгались в Россию и вражеские силы, внося войну и разорение в ее пределы. Наш единственный хороший порт, Севастополь, не может служить надежной защитой от этой опасности, находясь на слишком далеком расстоянии от Босфора».29 Итогом инициированных Сазоновым осенью 1914 года через послов Великобритании и Франции в Петрограде переговоров стало соглашение с союзниками в марте 1915 года о признании интересов России, касающихся Константинополя и проливов, при определении «карты» послевоенного устройства в Европе и на Ближнем Востоке.
В либеральной трактовке Милюкова «патриотический энтузиазм» помимо геополитических соображений содержал и особый идеологический смысл, определявший отношение кадетов к войне и линию их политического поведения в новых условиях в целом. Выстраивалась параллель, что благодаря победе «страна станет ближе к своей заветной цели», — под ней подразумевалось торжество идеалов конституционализма, либеральные реформы, расширение политических свобод и т. д. Для политического будущего России важно и то, что ее партнерами по военной коалиции являются «образцовые» демократические государства Европы. Выступая в Думе, Милюков указывал на «глубокий нравственный смысл, который приобретает мировая война благодаря участию в ней двух наиболее передовых демократий современного человечества (Голоса: браво)». «Мы верим, — говорил он, — что участие это обеспечит нам полное достижение освободительных целей этой войны». Политическую сверхзадачу лидер кадетов формулировал так: «Да здравствует свободная Россия в освобожденном ее усилиями человечестве!»30
Смоделировав идеологическую конструкцию, согласно которой успешное завершение войны играло колоссальную политическую роль, Павел Николаевич даже на фоне других кадетских лидеров выделялся искренней, отчасти фанатичной верой в победу России. И от подобных установок он не смог отказаться ни накануне Февраля 1917-го, ни в период работы во Временном правительстве. Милюков категорически отвергал возможность заключения перемирия или хотя бы пересмотра «империалистических» целей России в мировой политике. Не желал корректировать свою позицию и после того, как период «священного единения» превратился в идеалистическое воспоминание, померкнувшее в атмосфере «патриотической тревоги», в ситуации бесконечных поражений русской армии, нарастающей хозяйственной разрухи, усиления антивоенных настроений.
Многие коллеги Милюкова по партии, как вспоминал
соредактор газеты «Речь» И. В. Гессен, с удивлением и разочарованием
реагировали на его чрезмерно оптимистичный, а зачастую «догматичный» настрой:
«Споры сразу обрывались при появлении Милюкова, с ним никто не решался вступать
в прения, считая это бесцельным. └Дарданеллы“ действительно превратились у него
в навязчивую идею, мешавшую следить, оценивать и приспосабливаться
к меняющейся обстановке». Например, когда появилось сообщение о том, что
Германия направила телеграмму с предложением мира, «угрюмое ненастье вдруг
прорезал луч солнца <…> на всех можно было видеть горячий отклик на это
предложение». Реакция же Милюкова, по свидетельству Гессена, вызвала шок: «Он
тоже обрадовался сенсационному известию. Для него оно служило
доказательством слабости противника, окрылявшей мечту о проливах, и он тут же
за письменным столом в полчаса написал передовую статью с решительным отказом,
и, когда прочел ее вслух, никто не раскрыл рта, <…> но еще более
характерно, что между собой самые интимные друзья — Каминка,
Набоков и я — не обменялись мнением о случившемся: о чем говорить, если мы
обречены».31
Личная, причем трагическая, окраска тоже присутствовала в отношении Милюкова к войне. В армии служил старший сын Николай — артиллеристом, а затем летчиком. А младший сын Сергей, отправившийся на войну добровольцем, погиб в 1915 году при отступлении русских войск в Восточной Галиции…32
Патриотическая истерия, или «штурмовой сигнал»
Год, прошедший после начала мировой войны, разрушил надежды и на ее скорое и победоносное для России завершение, и на возможность «священного единения» власти и общества. Политическая кульминация происходивших процессов — объявленное 21 августа 1915 года в Государственной думе создание Прогрессивного блока. Впервые в парламенте возникло устойчивое оппозиционное большинство (за его рамками оказались лишь крайние — правые и левые депутатские группы). Знаковым было и то, что в традиционно консервативном Государственном совете тоже сформировалось объединение на политической платформе Прогрессивного блока.
«Автором блока» и его лидером стал Милюков — и впоследствии он утверж-дал, что «это был кульминационный пункт моей политической карьеры».33 Логичным было, на взгляд Павла Николаевича, и то, что кадетская партия, «лучше подготовленная, чем остальные, <…> явилась как бы идейной руководительницей думского большинства».34
Возвращение либералов к более активной и жесткой линии поведения Милюков обозначил, выступая на открытии думской сессии 19 июля 1915 года, еще в преддверии создания блока: «Патриотическая тревога народных представителей оказалась, к сожалению, вполне основательна. Тайное стало явным, и все успокоения оказались только словами. Страна словами управляться не может. Народ хочет теперь сам приняться за дело и исправить упущения. В нас он видит первых законных исполнителей своей воли. И он посылает теперь нас с другим определенным наказом: сказать власти всю правду о стране, узнать для страны всю правду о власти и сделать то, что осталось ею недоделано».35
Примерно за неделю до созыва Думы Николай II избавился от «наиболее ненавистных имен» — уволил министра внутренних дел Н. А. Маклакова и военного министра В. А. Сухомлинова. Первый символизировал крайне реакционный внутриполитический курс, противодействовал созыву на очередные сессии Государственной думы, негативно и с особым недоверием относился к взаимодействию с общественностью, в том числе с умеренными буржуазными организациями, готовыми «работать на оборону» (Земский и городской союзы, Центральный Военно-промышленный комитет и др.), — мол, «под видом поставки сапог вы начнете делать революцию»! Сухомлинов же в широких общественных слоях, включая правых националистов в Думе, воспринимался однозначно. Военный министр — главный виновник плохой подготовки России к войне, недостатка вооружения, боеприпасов, обмундирования и т. д., поражавший своим «легкомыслием» (и это — в лучшем случае, если не сознательными действиями в интересах неприятеля!).
Впрочем, одни лишь эти перемены в правительстве не могли уже удовлетворить парламентское большинство. Фигура престарелого, чрезвычайно консервативного и поражающего пассивностью и бездействием премьер-министра И. Л. Горемыкина, по словам Милюкова, бросала «особенную тень на состав правительства»: «Этот человек лежал неподвижным камнем на правительственной политике и символизировал своей личностью отсутствие какой-либо перемены по существу в ее направлении». Соответственно, в июле—августе 1915 года у политиков-либералов, возглавляемых Милюковым, не только повышался оппозиционный настрой, но и изменялась принципиальная установка, поднимающая политическое противостояние на новый уровень: «Борьба с правительством, очевидно, была безнадежна и теряла интерес. На очередь выдвигалась апелляция Думы непосредственно к верховной власти. И сессия открылась рядом заявлений о том, что с данным правительством сговориться невозможно — и не стоит сговариваться. Дума почувствовала за собой силу для таких заявлений прежде всего в своем собственном объединении — в так называемом прогрессивном блоке».36
Прогрессивный блок, как предполагалось, должен был стать и инструментом предотвращения революции — объединение было направлено, по выражению Милюкова, не только против «верхов», но и против «опасности снизу». Действительно, одним из доминирующих мотивов усиления оппозиционности у политиков-либералов была идея, что таким путем можно избежать революции, к которой способна привести в военных условиях столь «бездарная власть». Это постоянно обсуждалось на заседаниях ЦК кадетской партии в конце 1914 — начале 1915 года. Некоторые деятели не исключали возможности революции в ходе войны, в результате чего, как говорил Д. Д. Протопопов, «всех нас сметет революционная волна». Но партийные вожди хотели верить, что пророчества о революции не имеют под собой реальной почвы, события 1905—1907 годов не повторятся, а разговоры об этом инспирируются левыми партиями. Как отмечал Милюков, «говорить о революции по окончании войны еще труднее, чем во время войны, — и все эти разговоры о революции есть лишь отражение старого шаблона».37 Теперь, в отличие от 1905 года, Милюков усматривал появление в России «среды», способной явиться преградой на пути повторения революции и противостоять «как беззаконию справа, так и беззаконию слева»: «Прогрессивный блок впервые в русской жизни объединил все общественные течения, стоящие за законность».38 Тем не менее решение о необходимости вновь занять жесткую позицию по отношению к власти давалось либералам психологически тяжело, весьма характерными были сомнения, зафиксированные А. И. Шингаревым в дневнике 6 января 1915 года: «Критиковать и ругаться за творимые безобразия во время войны немыслимо. Хвалить невозможно, молчать тягостно. Положение очень невеселое…»39
«Слова — это дело» — такая формула оппозиционной
тактики рассматривалась как универсальное средство. Думские политики, не
желающие стихийных революционных выступлений, должны критиковать власть в
стенах парламента, бескомпромиссно высказывая претензии от имени народа. «Наше
слово есть уже наше дело. Слово и вотум суть пока наше единственное оружие»40,
— заявлял Милюков всего лишь за две недели до Февральской революции,
15 февраля 1917 года, отвергая с думской трибуны возможность вмешательства в
политическую жизнь «улицы». Объединение пестрых политических сил перво-начально
оказалось эффективным, на взгляд «прогрессивного националиста» В. В. Шульгина,
входившего в блок, — его участников он называл «гасителями пожара».
«Раздражение России, вызванное страшным отступлением 1915 года, действительно
удалось направить в отдушину, именуемую Государственной Думой, — констатировал
Шульгин. — Удалось перевести накипавшую революционную энергию и слова в
пламенные речи и в искусные звонко-звенящие └переходы к очередным делам“.
Удалось подменить └революцию“, то есть кровь и разрушение, └резолюцией“, то
есть словесным выговором правительству…»41
Главным в официальной программе Прогрессивного
блока, обсуждавшейся в течение двух месяцев, было компромиссное по своей сути
требование — создание правительства, способного обеспечивать «единение со всей
страной
и пользоваться ее доверием». Признавая, что эта формулировка «умышленно
неопределенна», Милюков отмечал, что она позволяет объединить максимум
политических течений, в том числе тех, кто выдвигал жесткое требование
«ответственного министерства». На его взгляд, лозунг «ответственного
министерства» не реалистичен — он заведомо неприемлем для власти и является
«революционным».42 Кроме того, Милюков, как
и многие либералы, без энтузиазма смотрел даже на теоретическую возможность
включения в состав правительства думских лидеров: взять на себя ответственность
за управление страной в столь неблагоприятной ситуации — значит рисковать
потерей популярности! Впрочем, до предметного обсуждения каких-то кадровых
вопросов дело так и не дошло. 2 сентября 1915 года, уже через
несколько дней после эффектной презентации
Прогрессивного блока, последовал Указ о прекращении заседаний Думы. Вскоре
Николай II отправил в отставку и ряд министров «либеральной группы», выступавших
за сотрудничество с блоком и протестовавших, в частности, против политически
рискованного решения государя назначить себя Верховным главнокомандующим
(вместо великого князя Николая Николаевича).
Последние месяцы 1916 года — пик парламентской славы Милюкова. Открывающаяся 1 ноября думская сессия была выбрана лидерами прогрессивного блока для нанесения небывалой силы «разоблачительного» удара по власти. Считая себя «реальными политиками», они взяли за основу своих парламентских выступлений «факты» — точнее, циркулирующие в обществе слухи о «темных силах», окружающих трон, о «распутинских влияниях», «национальной измене», «немецком засилье».
Произнесенная Милюковым 1 ноября 1916 года программная речь во многом предопределила стиль большинства оппозиционных выступлений вплоть до Февраля 1917-го. В его выступлении, которое отталкивалось от популярных слухов о влиянии «темных сил» и неких намерениях «камарильи» заключить «сепаратный мир» с Германией ради предотвращения революции — на это Милюков обращал особое внимание, — повторялся один и тот же риторический вопрос: «Что это, глупость или измена?» Помимо премьер-министра и министра иностранных дел Б. В. Штюрмера как символа «немецкого засилья», оказавшегося главной мишенью в речи Милюкова, упоминалась в связи с темой дворцовой камарильи (под прикрытием газетной цитаты на немецком языке) императрица Александра Федоровна.
Речь Милюкова вызвала колоссальный резонанс. «С огромной силой бросал Милюков в слушателей вопросы, и огромное большинство с горячим подъемом подхватывало его эпитеты, и грозным рефреном к замечательной речи звучали эти неотвратимые ответы», — передавал свои впечатления репортер «Биржевых ведомостей». «Эти слова («глупость или измена?» — И. А.) били как молотом по голове, ибо они формулировали как раз то страшное, что всех мучило. <…> Я возвращался с этого заседания Думы с чувством одержанной победы. Беспощадные слова, сказанные откровенно, перед всей Россией, восприняли как смертельно-опасное оружие, вонзенное в самое сердце врага», — вспоминал кадет В. А. Оболенский.43 Сразу после выступления с думской трибуны, на совещании кадетской фракции Милюкову была устроена овация, ему выразили «горячую признательность за его блестящую речь»: «Благодарим и гордимся!» Речи Милюкова, а также В. А. Маклакова, В. В. Шульгина и других думских ораторов, запрещенные для печати, тотчас стали распространяться нелегально — копировались на гектографе, печатались отдельными брошюрками. «Не было министерства и штаба в тылу и на фронте, в котором не переписывались бы эти речи, разлетавшиеся по стране в миллионах экземпляров, — с удовлетворением констатировал Милюков. — Этот громадный отзвук сам по себе превращал парламентское слово в штурмовой сигнал и являлся красноречивым показателем настроения, охватившего всю страну. Теперь у этого настроения был лозунг, и общественное мнение единодушно признало 1 ноября 1916 г. началом русской революции».44
Примечательно, что в первый год войны либералы остерегались использовать такое оружие «компромата», как начинавшие появляться слухи об «изменах» и «шпионах». К примеру, 19 июля 1915 года Милюков указывал с дум-ской трибуны, что слухи «забираются высоко и никого не щадят» и это является тревожным для власти сигналом: «как бы нелепы и фантастичны ни были подчас те формы, которые эти слухи принимают, в основе их лежит здоровое чувство народного самосохранения». Причем Милюков предпочитал пока говорить не об «измене», а о «господстве частных интересов над общественными» — прежде всего при распределении заказов в военном ведомстве за взятки; уход Сухомлинова «есть молчаливое признание, что наши обвинения были правильны».45 Но к осени 1916 года слухи и легенды, дискредитирующие царскую власть, стали уже сознательно эксплуатироваться оппозицией. При выработке стратегии блока Милюков настаивал, что основной акцент должен быть сделан на патриотической риторике, на разоблачении «темных сил»: «Сосредоточить напор на Штюрмере», упоминая и Сухомлинова; «красная нить — наш патриотизм: они не могут довести <войну> до конца».46
Лидеров оппозиции подталкивали к активизации и другие соображения политической конъюнктуры. Так, высказывались и опасения, что кадеты могут утратить политическую инициативу в лагере оппозиции. И. В. Гессен вспоминал, что у коллег по партии вызывал непонимание идеологический догматизм лидера кадетов, отказывавшегося выставлять более радикальный лозунг «ответственного министерства»: «Силясь, под руководством Милюкова, устоять на своей программе и тактике, кадеты оставались все дальше позади соседних общест-венных групп — прогрессистов и октябристов, которые не имели никакого канона».47 Собравшаяся в Петрограде конференция кадетской партии 22—24 октября 1916 года, учитывая давление коллег из провинции, признала целесообразным публичную атаку на власть под популярным лозунгом устранения «темных сил», символизируемых премьером Б. В. Штюрмером и А. Д. Протопоповым, покинувшим лагерь оппозиции ради кресла министра внутренних дел. Никакая позитивная программа с реальными требованиями не выдвигалась.48
Политиками учитывалось и падение интереса к Думе. «Парламентская борьба уже использовала все свои возможности и остановилась перед тупиком», — предупреждал Милюков, летняя же сессия, носившая «деловой характер», напоминала «толчение воды в ступе».49 В этой политико-психологической атмо-сфере, как откровенно заявлял Милюков на заседании парламентской комиссии по военным и морским делам, публичное бездействие и нерешительность повредит политикам, желающим переизбраться в Думу осенью 1917 года: «Жизни этой Думе остался всего один год, и у этой Думы остается в распоряжении только одна сессия, чтобы показать, что она такое. Как она себя покажет в эту сессию и с чем она и явится перед лицом своих избирателей. Ответом же будет 5-я Дума».50 Разумеется, Павел Николаевич тогда не предполагал, что произнесет речь, которая получит затем клеймо «штурмового сигнала к революции», а случившаяся в Феврале 1917-го революция сметет в том числе сам институт Государственной думы…
Милюков — не единственный политик, вынужденный признать впоследствии: озвучивая скандальные заявления, соответствующие слухам об «измене», «темных силах» и т. п., он на самом деле не был убежден в обоснованности «разоблачений», не располагал вескими доказательствами. Лидер кадетов отмечал, что не имел однозначного ответа на свои вопросы — о «глупости или измене», но «аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен».51 После Февральского переворота, в показаниях Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Павел Николаевич говорил, что практически единственной основой для его разоблачительной речи были настроения в политических и дипломатических кругах союзных стран, где внешнеполитическая деятельность Штюрмера производила «удручающее» впечатление. С этим лидер кадетов столкнулся в августе—сентябре 1916 года, во время визита в Европу.52
В последний предреволюционный год Милюков совершил два длительных путешествия по европейским странам. В составе парламентской делегации в апреле-июне он посетил Швецию, Норвегию, Англию, Францию и Италию, встречаясь с первыми лицами этих государств, с министрами, спикерами, депутатами. Особенно примечательной была частная беседа Милюкова с британским премьер-министром сэром Эдвардом Грэем — Павел Николаевич обещал, что расскажет о ней только министру иностранных дел Сазонову. «Основной темой я взял интересы России при заключении мира, — вспоминал Милюков. — Я, конечно, сам понимал, что об условиях мира можно судить только после военного успеха, и Грэй понимал это также, но это не исключало предварительного сговора между союзниками». Милюков с удовлетворением услышал, как Грэй подтвердил, что среди бесспорных взаимных территориальных уступок, наряду с Эльзасом и Лотарингией для Франции, «для вас — Константинополь и проливы». Более того, Грэй заметил, что Турция через посредников пыталась обратиться к Англии с предложением о заключении отдельного мира: «…мы им предложили обратиться к России, так как война началась с нападения на вас. Не можем же мы сговариваться, рискуя разойтись с нашими союзниками». Намек был ясен: как же соглашаться с Турцией, когда вам обещаны проливы? Польский вопрос, как заверил Грэй, — это тоже «дело России; мы, конечно, желали бы, чтобы она сама дала полякам автономию, но вмешиваться не можем». В свою очередь Милюков не преминул подчеркнуть, что теперь и глава МИДа Сазонов согласен с кадетским проектом автономии и объявить ее предполагается еще до окончания войны, чтобы ослабить позиции Германии. Что же касается взгляда Грэя на дальнейшую судьбу Германии и возможность искоренения прусского милитаризма после войны, то он показался излишне оптимистичным: «└Я надеюсь, что после первой неудачной войны после трех выигранных Бисмарком Германия сама поймет, что руководство Пруссии для нее невыгодно; я жду глубоких перемен в ее внутреннем настроении“. Я на это ответил сомнениями, └ввиду крайней разницы между нами и германцами во взглядах на роль государства и личности“».53
Вторая поездка Милюкова состоялась в августе—сентябре — он посетил Англию, Норвегию и Швейцарию, выступая с лекциями о политической ситуации в России, внешнеполитических проблемах и даже с лекцией «о русской душе». Однако это путешествие было продиктовано в значительной мере интересами внутриполитической борьбы в России. Серьезную тревогу вызывали у Милюкова последствия для внешнеполитического курса России и ее отношений с союзниками неожиданной отставки Сазонова и «захвата Штюрмером министерства иностранных дел». Поэтому в ходе поездки лидер кадетов рассчитывал провести информационную разведку — в частности, в Швейцарии «собрать из недоступных в России источников данные о таинственных сношениях германцев с русскими сферами по поводу заключения сепаратного мира». И действительно, в Лозанне, в среде старой русской эмиграции, где у Милюкова оставались связи, «все были уверены, что русское правительство сносится с Германией через своих специальных агентов. На меня посыпался целый букет фактов — достоверных, сомнительных и неправдоподобных: рассортировать их было нелегко. Я получил сведения о русских германофильских салонах, руководимых дамами с видным общественным положением…» Бывший министр иностранных дел Извольский рассказывал о попытках И. Ф. Манасевича-Мануйлова, скандально известного коммерсанта с сомнительной репутацией, подкупить «германскими деньгами» газету «Новое время». В Лондоне сильное впечатление произвел на Милюкова рассказ русского посла графа А. К. Бенкендорфа о том, как негативно восприняли союзники назначение вместо Сазонова главой МИДа Штюрмера. «Раньше он (Бенкендорф. — И. А.) пользовался безусловным доверием союзников, и ему сообщали всякие секретные сведения, — вспоминал Милюков о своей беседе с послом. — Теперь же, сказал он мне, когда он приходит, от него припрятывают в стол секретные бумаги и объясняют: └Мы теперь не уверены, что самые большие секреты не проникнут к неприятелю; мы имеем сведения, что эти секреты со времени назначения Штюрмера каким-то путем становятся неприятелю известны“. Я не раз потом цитировал это показание нашего посла в Лондоне».54
Отголоски впечатлений от зарубежных встреч стали дополнительным «материалом» для Милюкова и, несмотря на отсутствие документальных «доказательств», укрепили его психологический настрой и готовность выступить с беспрецедентно резкой речью о «глупости или измене» 1 ноября 1916 года.
Николай II под воздействием думской «бури и натиска» отправил в отставку Штюрмера, однако принципиальных изменений политического курса не произошло. Конфликт между властью и общественными силами оставался столь же острым. Более того, позже многие политики, в том числе кадеты, будут упрекать Милюкова за то, что он увлекся опасной игрой, не просчитывая, как безжалостная дискредитация власти (в том числе Верховной) отразится на «возбуждении» населения и его готовности к революционным выступлениям. К примеру, октябрист и депутат Думы Б. А. Энгельгардт, констатируя, что речь «невольно вселяла в массах подозрение в предательстве со стороны жены главы государства и, конечно, подогревала революционные настроения в стране», обвинял Павла Николаевича в непоследовательности: «Сам Милюков революции не хотел, а своей речью несомненно лил воду на революционное колесо и потому производил впечатление человека, сидящего на суку дерева и рубящего сук у его основания».55 Опасность выпадов против императрицы Александры Федоровны октябрист Н. В. Савич, судя по его воспоминаниям, видел в том, что так можно окончательно убить надежду на сотрудничество Верховной власти с Думой, в чем «многие из нас все еще видели единственную возможность предупредить надвигающуюся революцию».56 Об аналогичных опасениях говорил кадет В. Д. Набоков: речь, «направленная непосредственно против Штюрмера, метила, однако, гораздо выше» и «не все, вероятно, отдавали себе отчет в ее будущих последствиях».57
Реконструируя психологические мотивы поведения Милюкова, С. П. Мельгунов, известный историк и участник политических событий Февраля 1917 года, пришел к заключению, что лидер кадетов «был в действительности очень далеко от мысли о возможности близкой революции»: «Угроза └революции“ для него была только средством воздействия на власти и отчасти на своих единомышленников, которые, по выражению информаторов Деп<артамента> Полиции, испытывали непомерный страх перед революцией».58 Милюков руководствовался логикой публичной политики, явно недооценивая угрозу возникновения революционной стихии. Так, после своей «исторической речи», на вопрос: «Отдаете ли вы себе отчет, что это начало революции?» — Павел Николаевич отвечал: «Только в вашем пессимистичном воображении. До этого еще далеко».59 Лидер кадетов был готов скорее поверить в возможность «дворцового переворота». Милюков вспоминал, как незадолго до Февраля на одном из политических совещаний в Москве ему задали «конкретный вопрос: почему Государственная Дума не берет власть? «Я хорошо помню и то, что я ответил: └Приведите мне два полка к Таврическому дворцу — и мы возьмем власть“. Я думал поставить неисполнимое условие. На деле я невольно изрек пророчество…»60
Милюков вплоть до Февраля 1917-го старался имитировать оптимизм, демонстрируя непреклонную веру в победу над неприятелем и, соответственно, утверждать невозможность революции во время войны. Он по-прежнему, критикуя власть, предрекал, что «если в самом деле укрепится в стране мысль, что с этим правительством Россия победить не может, то она победит вопреки своему правительству, — но она победит».61 Однако в среде либеральной интеллигенции все более ощутимыми становились пессимистичные настроения — относительно степени «всеобщего патриотизма», способности армии продолжать войну и добиться победы, перспектив «работы на оборону» уставшего от войны населения. Кадет В. А. Оболенский характеризовал этот настрой как «ощущение все растущей тревоги, порой доходившей до отчаяния, и усугубляющейся сознанием какой-то фатальности приближающейся грозы, предотвратить которую уже нельзя. В возможность победы на фронте уже никто не верил. Одна надежда осталась на союзников. <…> Мы еще считали своим долгом говорить какие-то бодрые слова, ибо отдали войне слишком много душевных сил, чтобы отказаться от столь пошло звучавшего теперь лозунга — └война до победного конца“, но это было уже с нашей стороны лицемерием. Даже самым близким людям мало кто решался выдать свои сомнения относительно исхода войны, но ни прежней веры, ни патриотической энергии в обществе уже не чувствовалось».62 Причем, по мнению И. В. Гессена, именно потому, что антиправительственное движение было чрезмерно сосредоточено на «устранении помех победоносному окончанию войны», характер надвигавшихся потрясений оказался совершенно неожиданным: «Хотя воздух насыщен был предчувствиями и предсказаниями революции, с каждым днем она рисовалась воображению все более неизбежной, никто не распознал ее лица».63 Осознавалась безнадежность в связи с тяжелой ситуацией на фронте, чувствовалось назревание революции, но многие боялись признать эту перспективу. «С каждым днем становилось между тем яснее, что Россия войну проигрывает, — вспоминал Ф. И. Шаляпин. — Все чувствовали, что надвигается какая-то гроза, которую никто не решался называть революцией, потому что не вязалось это никак с войной. Что-то должно произойти, а что именно — никто не представлял себе этого ясно».64
«Призванный» революцией
Павел Николаевич ранним утром 27 февраля 1917 года был разбужен швейцаром. Что-то странное происходило напротив дома, где тогда жили Милюковы (Бассейная ул., 60, на углу с Парадным переулком). Выглянув с балкона, Милюков увидел солдат, выбегавших из казарм Волынского полка. На улицах уже начиналась стрельба… Простившись с взволнованной супругой Анной Сергеевной, Милюков поспешил отправиться пешком в Таврический дворец…
Члены Государственной думы, заслушав указ об ее роспуске, не расходились, собравшись на «частное совещание». Милюков предлагал выждать, когда прояснится характер движения, а пока создать Временный комитет членов Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Эта «неуклюжая формула», на его взгляд, «удовлетворяла задаче момента, ничего не предрешала в дальнейшем». Только ночью, после мучительных колебаний председателя Думы М. В. Родзянко было объявлено о «взятии власти» Временным комитетом и появилось соответствующее воззвание.
Одной из ключевых фигур в закулисной деятельности, связанной с организацией новой власти, был Милюков. Он вел переговоры от имени думского комитета с контактной комиссией Исполкома Петроградского Совета (спонтанно возникшего здесь же, в Таврическом дворце), который стал главным политическим центром переживаемых событий, о создании правительства и его программе. Милюков стремился в процессе изнурительного политического торга, чтобы на переходный период, до созыва Учредительного собрания, были созданы все условия для проведения Временным правительством умеренной, либерально-демократической политики, отвечающей «общенациональной», «надклассовой» сущности Февральской революции.
Милюков, как и некоторые другие лидеры блока, выступал против формальной связи Временного правительства с Думой «третьего июня», которая уже «была тенью своего прошлого» и не могла считаться «фактором сложившегося положения».65 Павел Николаевич оказывался движущей силой интриги против председателя Государственной думы (а теперь и ее Временного комитета) М. В. Родзянко. Михаил Владимирович надеялся, что сможет оказывать решающее влияние на формирование «ответственного министерства», а возможно, и сам будет назначен Николаем II главой правительства. Но Дума и фигура Родзянко, казавшегося чрезмерно «правым», явно не вписывались в компромисс с Исполкомом Петроградского Совета. Не могли не сказаться и личностные взаимоотношения Милюкова и Родзянко, их негласная борьба за лидерство над парламентской оппозицией. Милюков и другие влиятельные деятели думского комитета делали ставку на руководителя Земско-Городского союза князя Г. Е. Львова. Впо-следствии Павел Николаевич будет сомневаться, правильно ли был сделан выбор в пользу Львова. На посту председателя Временного правительства и министра внутренних дел Львов так и не смог стать правителем, отвечающим требованиям времени — властным, волевым, способным наладить управление огромной страной в тяжелейшей для нее ситуации.
Днем 2 марта в Екатерининском зале Таврического дворца Милюков объявил об образовании правительства. Правительство, за исключением трудовика А. Ф. Керенского, состояло из политиков-либералов, в партийном же отношении доминирующее положение занимали кадеты. Милюков получил пост министра иностранных дел, как и предусматривалось ранее во всех «комбинациях», составлявшихся в оппозиционных кругах. Назначение лидера октябристов А. И. Гучкова военным и морским министром было тоже ожидаемым. Де-юре еще не был получен акт об отречении Николая II, но это не смущало лидеров нового демократического правительства, берущих на себя «всю полноту власти» (как исполнительной, так и законодательной, окончательно лишая властных прерогатив Государственную думу). «Нас выбрала русская революция!» — лаконично и образно, учитывая психологический настрой аудитории, сформулировал Милюков обоснование легитимности новых руководителей страны.
Однако заявление Милюкова о том, что Россия будет
парламентской или конституционной монархией, а когда «пройдет опасность и
установится прочный мир», то состоятся выборы Учредительного собрания на основе
всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, и оно установит форму
правления, вызвало бурю негодования, и его пришлось дезавуировать как «личное
мнение».66 Прежняя схема, по которой после отречения Николая II в
пользу сына
Алексея регентом должен стать великий князь Михаил Александрович, уже не
вписывалась в текущую политическую конъюнктуру. Между тем Милюков и в ходе
переговоров с членами Исполкома Петроградского
Совета, к их удивлению, и в новых реалиях очевидного крушения «старого порядка»
настойчиво высказывался за сохранение монархии, которая, мол, уже не страшна:
«Один больной ребенок, а другой совсем глупый человек».67 В ночь на 3 марта пришло неожиданное известие: царь решил
отречься в пользу не сына, а брата Михаила. Это нарушало предыдущие расчеты, с
учетом же ситуации в Петрограде и радикализма массовых настроений
представлялось большинству деятелей думского комитета и создаваемого Временного
правительства уже неприемлемым. Но на совещании, состоявшемся 3 марта на
квартире князя М. С. Путятина
(на Миллионной ул., 12), только Милюков и Гучков
возражали против отказа Михаила Александровича от престола. Лидер кадетов буквально
умолял великого князя принять власть, убеждал коллег, что правительство без
опоры на привычный символ монархии «окажется утлой ладьей, которая потонет в
океане народных волнений» и не доживет до Учредительного собрания. «Головой —
белый как лунь, сизый лицом (от бессонницы), совершенно сиплый от речей в
казармах и на митингах, он не говорил, а каркал хрипло… — вспоминал В. В.
Шульгин.
— Если вы откажетесь…. Ваше величество… будет гибель. Потому что Россия… Россия теряет… свою ось… Монарх… это — ось… Единственная ось страны… Масса, русская масса, вокруг чего… Вокруг чего она соберется? Если вы откажетесь… будет анархия… хаос… кровавое месиво… Монарх — это единственный центр…. Единственное, что все знают… единственное общее… Единственное понятие о власти… пока… в России… Если вы откажетесь… будет ужас… полная неизвестность… ужасная неизвестность…»68
Милюков убеждал, что нужно действовать, что можно срочно отправиться в Москву, где анархия еще не охватила армию, найти там надежную вооруженную силу и, объявив о восшествии на престол Михаила Александровича, попытаться навести порядок, сохранить привычные основы государственного строя. Павлу Николаевичу, как убежденному стороннику конституционной монархии, которая даже в условиях Февраля 1917-го казалась самой надежной гарантией политической стабильности, политических свобод и проведения либеральных реформ, трудно было отказываться от «единственно верной» схемы. К тому же, по меткому выражению писателя М. А. Алданова, в тот момент в «военно-политическом уравнении все величины были неизвестными».69
Однако великий князь принял решение подписать акт об отречении от престола, передав, соответственно, всю полноту власти Временному правительству. Оставшись в одиночестве, Милюков отказался входить в правительство и, не задержавшись на завтрак, покинул вместе с Гучковым квартиру. «Я чувствовал себя, после пяти бессонных ночей во дворце и после только что случившегося крушения моих надежд, в состоянии полного изнеможения, — вспоминал Милюков. — Приехав домой, я бросился в постель и заснул мертвым сном. Через пять часов, вечером, меня разбудили. Передо мной была делегация от Центрального комитета партии: Винавер, Набоков, Шингарев. Все они убеждали меня, что в такую минуту я просто не имею права уходить и лишать правительство той доли авторитета, которая связана с занятой мной позицией. Широкие круги просто не поймут этого. Я уже и сам чувствовал, что отказ невозможен…»70
Политическое фиаско дипломатии
Естественно, оказавшись в кресле министра иностранных дел России, пусть и при столь драматических обстоятельствах, Павел Николаевич находился в состоянии триумфа. В принципе к этому он шел всю жизнь, проделав очень сложный и насыщенный событиями и сменами амплуа путь: профессиональный историк, общественный деятель, вождь партии, депутат Государственной думы и руководитель парламентской фракции, один из лидеров оппозиции…
Милюков в полной мере соответствовал атмосфере «медового месяца революции», всеобщего «Праздника Свободы» — по стилю поведения, демонстрируемому на публике.
«Вот на кого нельзя было взглянуть без улыбки: так неприлично счастлив, так └именинен“ был он, так откровенно чувствовал себя └вверху горы“, — с сарказмом отмечал эсер С. Д. Мстиславский, активный участник событий Февральской революции. — И то сказать — нелегко дался старику этот — долгожданный, желанный портфель».71 «Редко приходилось наблюдать такое ликующее настроение, какое переживал в эти дни Павел Николаевич, — вспоминал вице-директор I департамента МИДа В. Б. Лопухин. — Осуществилась давнишняя его мечта. Он — облеченный доверием народа, авторитетнейший в глазах народа, каким мнил себя в ту пору Милюков, руководитель внешней политики России… Искрящиеся восторгом глаза. Не сходящая с уст радостная улыбка. Сипота заглушает речь. Улавливаются лишь отдельные отрывистые возгласы: └Бескровный переворот. Бурный поток стихийного народного подъема. Входит в спокойное русло. Лишь не стать ему поперек течения. Держаться берегов. Направлять. Не давать вылиться из русла. Перспективы самые радостные!“»72
В свою очередь Милюков весьма уверенно чувствовал себя в новом качестве главы внешнеполитического ведомства, полагая, что профессионально уже давно готов к такой деятельности. Павел Николаевич не без удовольствия отмечал, что «был единственным министром, которому не пришлось учиться на лету и который сел на свое кресло в министерском кабинете на Дворцовой площади как полный хозяин своего дела». Милюков «ценил заведенную машину с точки зрения техники и традиции», и кадровые перестановки в МИДе были минимальны. Понимая, что среди служащих министерства не все разделяют его взгляды, он «полагался на их служебную добросовестность» — указав при вступлении в должность «на единство нашей цели и на необходимость считаться с духом нового режима».73 Тем не менее Милюков с присущей ему основательностью и скрупулезностью стремился лично вникать во все дела министерства, совмещая это с активным участием в общей деятельности правительства и с привычной партийно-редакторской работой: «…масса времени уходила на ознакомление с текущим материалом, с ежедневной корреспонденцией, с расшифровками └черного кабинета“, не говоря уже о приемах нужных и ненужных посетителей и просителей. Часть дня уходила на ежедневные беседы с послами. <…> Напомню, что дважды в день я участвовал в заседаниях министров, которые посещал аккуратно, а среди дня еще находил время заехать в редакцию └Речи“, чтобы осведомить сотрудников о наиболее важных новостях дня и сговориться о проведении нашей точки зрения».74
Принципиальных изменений во внешнеполитическом курсе Милюков изначально не предполагал: «Я исходил из мысли, что у нас нет царской дипломатии и дипломатии Временного правительства; у нас есть дипломатия союзническая». В этой связи новый министр иностранных дел был убежден, что не только в России, в умеренных общественных кругах, но и в правительственных сферах стран-союзников, что особенно важно, его фигура вызывает доверие и является символом, гарантией союзнической верности: «Они в появлении в министерстве иностранных дел вашего покорного слуги увидели залог того, что Россия не изменит обязательствам, которые она заключила, и целям, которые она себе поставила. И этим объясняется, я думаю, до некоторой степени их радостная уверенность в том, что революция достигла своей цели и что при новой свободной России она вложит еще больше силы, <…> что создаст известный энтузиазм в ведении войны, который удесятерит силы нашей армии».75 Примечательно, что представление о Милюкове как авторитетной фигуре европейского масштаба было весьма распространенным в среде элиты. В частности, В. Д. Набоков, управляющий делами Временного правительства, характеризовал Павла Николаевича как «одного из самых замечательных русских людей», «крупнейшую умственную силу и единственного человека, который мог вести внешнюю политику и которого знала Европа».76
В
качестве главы МИДа Милюков с самого начала столкнулся с оказавшимися роковыми
противоречиями. Это был конфликт между официальной трактовкой демократической
властью смысла Февральской революции, характера
и задач участия России в войне в изменившихся условиях — и реальным настроением
масс в отношении «войны и мира», ситуацией с боеспособностью армии и, наконец,
внешнеполитическими обязательствами перед союзниками.
Переворот идеологически обосновывался политической элитой как «акт национальной самозащиты», как «народно-русская» революция, стихийный протест против «изменнического» царизма, ведущего страну к разгрому и порабощению «кайзеровской Германией». Преувеличивая степень «патриотизма» населения, пытаясь внушать и себе, и обществу опасную иллюзию о готовности «граждан Свободной России» бороться с внешним противником до победного конца, деятели Временного правительства рассчитывали вызвать в массах прилив энтузиазма, поднять боевой дух армии и обеспечить дальнейшее участие в войне. Милюков был одним из наиболее рьяных проповедников подобной идеологии. Как нарушение союзнических обязательств он гневно отметал любую попытку задуматься о том, что России нужно попытаться ускорить заключение мира, поскольку она просто не способна дальше вести войну. Павел Николаевич считал неприемлемым отказ (даже хотя бы на словах, в политической риторике для «внутреннего употребления!») от достигнутых ранее договоренностей о послевоенных геополитических интересах России. Он намеревался любой ценой обеспечить выполнение «секретных договоров» в части национальных интересов России (прежде всего это касалось получения Константинополя и контроля над проливами Босфор и Дарданеллы). Такое понимание российской внешнеполитической миссии в корне противоречило «циммервальдским» идеям социалистов-интернационалистов (причем не только большевиков) с их формулой «мир без аннексий и контрибуций».
Милюков, считавшийся в принципе сторонником политических компромиссов, в вопросах, касающихся международных отношений и российского внешнеполитического курса, был непримирим. При этом он оказался, в силу объективных обстоятельств, в положении, когда необходимо лавировать, каким-то образом примиряя собственные представления о внешней политике с решением дипломатических задач и, главное, с потребностью учитывать непростую, взрывоопасную внутриполитическую конъюнктуру.
«Министр иностранных дел вел эту (внешнюю. — И. А.) политику в духе традиционной связи с союзниками, не допуская мысли о том, что революция может ослабить международное значение России резкой переменой ориентации и изменением взгляда на заключенные соглашения и принятые обязательства, — писал о себе в третьем лице Милюков-историк в └Истории второй русской революции“, вышедшей в 1920 году. — Во всех своих выступлениях он решительно подчеркивал пацифистские цели освободительной войны, но всегда приводил их в тесную связь с национальными задачами и интересами России. Руководители социалистических партий совета справедливо считали эту политику полным противоречием основной идеи Циммервальда об общей виновности всех правительств в войне, о борьбе рабочих классов всех стран против всех └буржуазных“ правительств и о всемирной революции, которая, по почину России, введет повсеместно социалистический строй. Через └контактную“ комиссию эти руководители, в особенности Церетели, требовали от правительства немедленного публичного заявления о целях войны в соответствии с формулой: └Мир без аннексий и контрибуций“. Тщетно П. Н. Милюков убеждал их. Та самая основа их расчета — возможность сговориться с социалистами всех стран на почве циммервальдской формулы, не существует, ибо подавляющее большинство социалистов обеих воюющих сторон стали на точку зрения национальную и с нее не сойдут».77
Показательно, что и спустя два с лишних десятилетия, в «Воспоминаниях», Милюков столь же категорически подтверждал, что по-прежнему считает свою бескомпромиссную позицию по ключевому внешне- и внутриполитическому вопросу о войне и мире правильной и не имеющей альтернатив. «Естественно, возникал вопрос: может ли Россия вообще продолжать войну? А если не может, то может ли она продолжать прежнюю политику? — вспоминал Милюков логику обсуждения этих необычайно острых вопросов в марте—апреле 1917 года. — Оба вопроса, военный и дипломатический, тесно связывались вместе. Но так обнаженно они никогда не ставились. Поставить их так — значило бы выйти из войны посредством сепаратного мира. А это рассматривалось как позор, несовместимый с честью и достоинством России… Итак, прекратить войну признавалось возможным только путем заключения общего с союзниками мира. Но как настоять на таком мире, не заставив не только нас, но и их изменить свою политику? А это было, очевидно, невозможно, и защитники такого решения неизбежно попадали в заколдованный круг. В этом была сила моей позиции, и топтание на одном месте после моего ухода показало ее правильность. Надо было неизбежно продолжать и войну и политику. Положение таким было и таким осталось бы (оно и оставалось таким фактически), если бы не вмешался новый фактор, который обещал разрубить гордиев узел вопроса. Этим фактором было воздействие русского циммервальдизма. Вместо проблемы: └Война или мир“ — циммервальдисты (а такими признавали себя вначале и Керенский и Церетели) провозгласили лозунг: └Война — или революция“».78
Важнейшим приоритетом в деятельности МИДа Милюков считал создание образа «верного союзника», подразумевавшее пропаганду идей о силе и могуществе «революционной армии», которая способна быть серьезным военно-стратегическим фактором. Этот миф, во-первых, создавал благоприятный имидж «Свободной России» в глазах союзников. И, во-вторых, способствовал формированию у «граждан» оптимистичного настроя — с ощущением относительной стабильности уже сегодня и с уверенностью в завтрашнем дне. «Задача министерства иностранных дел сводится в настоящий момент к укреплению в наших союзниках веры в переворот, веры в то, что новая организованная Россия легче и успешнее справится с мировыми задачами, стоящими перед союзниками, — откровенно заявлял Милюков. — Ныне облегчаются и задачи союзников в совместных их действиях с Россией».79 В пропагандистских материалах (особенно в газете «Речь»), отражавших позицию главы МИДа и лидера кадетской партии, подчеркивалось, что демонстрация русской армией боеспособности станет залогом большего сближения России с союзниками. Опасения по отношению к «Свободной России» исчезнут у союзников, если они «убедятся, что кроме стихийного порыва и титанической энергии русская демократия в борьбе за обновленное отечество обнаруживает еще и несравненную выдержку и недосягаемую моральную дисциплину». Военными успехами новая власть в России докажет западному общественному мнению, что она не имеет ничего общего с царизмом, образ которого складывался во многом на основе мифов о «глупости или измене»: «От свободной России ждут еще большей верности союзническим обязательствам, которые нехотя приняло и неискренне исполняло низвергнутое правительство, и еще более тесного сотрудничества с передовыми демократиями Европы».80
Однако с первых же дней существования «Свободной России» и официальные декларации правительства, и заявления отдельных деятелей (Милюкова, Керенского и др.) по вопросам внешней политики, предназначенные как международной аудитории, так и населению страны, оказывались дополнительным фактором внутриполитической напряженности. Раздражение, переходящее в некоторых случаях в конфликтные ситуации, вызывало то, что «союзниче-ский» образ России на Западе формировался, как правило, традиционными дипломатическими средствами. Риторика, уместная в заявлениях правительства по вопросам внешней политики «для внутреннего пользования», была неприемлема в дипломатическом отношении. Впоследствии, к примеру, социалист В. Б. Станкевич с сожалением признавал, что даже многие члены Исполкома Петросовета могли примириться с тем, что правительство просто не имело возможности «разговаривать с союзными правительствами языком манифеста к народам мира, что дипломатия имеет свой собственный язык» и «русская революция, попадая за границу, должна сходить со своих широко-колейных рельс и приспосабливаться к узкой иностранной колее».81 Особый резонанс, естественно, вызвали высказывания Милюкова, которые давали основания его упрекать, говоря словами З. Н. Гиппиус, в «фатальной бестактности», когда он «всем корреспондентам заявил опять, прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь».82
Первое же публичное внешнеполитическое послание Милюкова — отправленная 3 марта радиотелеграмма министра иностранных дел о перевороте — вызвало раздражение политиков в России, особенно в «левых» кругах. Концептуально революция была представлена в ней как средство успешного завершения войны, которому мешал «старый режим». При этом явно преувеличивалась организующая роль Думы в событиях, а стихийный характер переворота был тщательно замаскирован. В подобной трактовке Февраля 1917-го как «национал-либерального переворота» усматривали «карикатуру на революцию», выполненную в соответствии с «дарданелльской идеологией Милюкова». «Она предстала не как протест против войны, а как протест против неумелого ее ведения старой властью, — вспоминал Н. Н. Суханов негодующую реакцию своих единомышленников-социалистов. — Она предстала не как удар войне, не как непоправимая брешь в скале империализма. А как могучий фактор его усиления и укрепления боевых сил буржуазии».83
Руководители союзнических дипломатических миссий, особенно посол Франции в России Морис Палеолог, настойчиво добивались от Милюкова, чтобы Временное правительство однозначно заявило о намерении России продолжать войну и о выполнении всех союзнических обязательств.
Действительно, в первые дни Февральской революции ее политические лидеры, превращающиеся в новую правящую элиту, предпочитали обходить стороной вопрос о «войне и мире». Так, в декларации Временного правительства о его составе и задачах от 3 марта, опубликованной вместе с заявлением от имени Исполкома Петроградского совета, военный фактор упоминался лишь в финале документа и в таком контексте: «Временное правительство считает своим долгом присовокупить, что оно отнюдь не намерено воспользоваться военными обстоятельствами для какого-либо промедления в осуществлении выше-изложенных реформ и мероприятий».
В опубликованном 6 марта воззвании Временного правительства к гражданам Российского государства, в котором более подробно излагалась программа его деятельности, первой же задачей было обозначено «доведение войны до победного конца». Подтверждалось и то, что новое российское правительство «будет свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и не-уклонно исполнит заключенные с союзниками соглашения». Примечательно, что в этом воззвании необходимость переворота объяснялась не только обстоятельствами военного времени (хотя и отражалась «милюковская» трактовка «национальной революции» как средства для лучшего ведения войны!). Указывалось также на систематическую борьбу Верховной власти против народных прав, начиная с роспусков первых Государственных дум, издания антиконституционного закона о выборах 3 июня 1907 года. И в итоге: «Единодушный революционный порыв народа, проникнутый сознанием важности момента, и решимость Государственной Думы создали Временное правительство, которое и считает священным и ответственным долгом осуществить чаяния народные и вывести страну на светлый путь свободного гражданского устроения».
Морис Палеолог, однако, был возмущен этим воззванием и, отправившись к Милюкову, в резкой форме высказал ему претензии: «Не заявлена даже решимость продолжать борьбу до конца, до полной победы. Германия даже не названа. Ни малейшего намека на прусский милитаризм. Ни малейшей ссылки на наши цели войны. <…> Франция тоже делала революцию перед лицом врага. Но Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком…» Милюков — «бледный, совершенно смущенный, └по-видимому, страдающий душой“, оправдывался, ссылаясь на трудности внутреннего положения, на то, что воззвание предназначено только для русского народа и т. д., и уверял: └Дайте мне время!“».84 «Я не мог ответить Палеологу, что приведенные фразы были максимумом, какого я добился от правительства, которое не хотело вовсе упоминать о войне в своем манифесте», — вспоминал Милюков.85 Палеолог, посетивший Милюкова впервые в качестве главы МИДа 4 марта, в день его вступления в должность министра (и найдя его «очень изменившимся, очень утомленным, постаревшим на десять лет», потерявшим голос), уже тогда настаивал на скорейшем четком заявлении Временного правительства «об упорном продолжении войны и сохранении союзов»: «Я, конечно, не сомневаюсь в ваших личных чувствах. Но направление русской политики отныне подчинено новым силам: надо их немедленно ориентировать…» Посла Франции настораживали оговорки и неуверенность в словах Милюкова, упоминания о том, что «народные страсти так возбуждены, и трудности положения так страшны, что мы должны немедленно дать большое удовлетворение народному сознанию». На следующий день, услышав от Милюкова обещание: «Я надеюсь провести формулу, которая вас удовлетворит», Палеолог возмущался: «Как? Вы надеетесь?.. Но мне нужна не надежда: мне нужна уверенность». Павел Николаевич пытался успокоить посла: «Будьте уверены, что я сделаю все возможное… Но вы не представляете себе, как трудно иметь дело с нашими социалистами. А мы прежде всего должны избегать разрыва с ними. Не то — гражданская война».86
Руководители Исполкома Петроградского Совета, в свою очередь, настаивали (особенно после принятия Советом 14 марта манифеста «К народам всего мира»), чтобы и правительство в специальной декларации четко заявило об отказе от империалистических устремлений и о намерении безотлагательно предпринять шаги по достижению всеобщего мира. Советские лидеры утверждали, что подобное заявление поднимет боевой дух «революционной армии» и хоть как-то удержит ее от разложения.
В это же время постепенно и в среде Временного правительства стали возникать разногласия. Ключевую роль в нападках с аналогичных позиций на Милюкова и проводимый им внешнеполитический курс играл единственный социалист в правительстве — «заложник демократии» А. Ф. Керенский, которого обычно поддерживали М. И. Терещенко, Н. В. Некрасов, А. И. Коновалов (как позже выяснилось — связанные с ним масонскими узами). «Постепенно начались в составе Вр<еменного> Правительства жалобы на то, что Милюков ведет какую-то свою международную политику и ведет ее совершенно самостоятельно, — вспоминал управляющий делами правительства В. Д. Набоков. — Начало обнаруживаться внутреннее расхождение, но на первых порах довольно неясно и нерешительно». После публикации в газете «Речь» 23 марта интервью Милюкова, которое появилось как противовес напечатанному ранее Керенским интервью о целях внешней политики, возмутившему Павла Николаевича, между ними на заседании правительства вспыхнул открытый конфликт. «Керенский в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при └царизме“ (одно из гнусных выражений революционного жаргона, чуждого духу русского языка) у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь у министра иностранных дел не может быть своей политики, а есть только политика Вр<еменного> Правительства. └Мы для Вас — Государь Император“. Милюков, внешне хладно-кровно, но внутренно сильно возбужденный, на этот отвечал приблизительно так: └Я и считал и считаю, что та политика, которую я провожу, — она и есть политика Вр<еменного> Правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано. Я требую определенного ответа и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать“. Здесь был прямой и решительный вызов, и на этот раз Керенский спасовал. Устами кн<язя> Львова Вр<еменное> Правительство удостоверило, что Милюков ведет не свою самостоятельную политику, а ту, которая соответствует взгляду и планам Вр<еменного> Правительства».87 Выходом из этой конфликтной ситуации стало решение впредь не выступать членам правительства с индивидуальными заявлениями, а также подготовить общую декларацию Временного правительства по внешней политике (на чем настаивали и представители Совета).
Декларация «Заявление Временного правительства о целях войны», составленная Милюковым при участии Набокова, утвержденная правительством и «контактной комиссией» Исполкома Петроградского Совета, была опубликована 28 марта. Декларация адресовалась к гражданам России — попытки придать ей характер дипломатического послания Милюков решительно пресек (хотя лидеры Совета пытались объявить ее «факелом, брошенным в Европу»). Требуемая «революционной демократией» формула «без аннексий и контрибуций» заменялась в тексте эвфемизмами, которые можно было толковать по-разному, в зависимости от ситуации. В частности, правительство провозглашало: «Предоставляя воле народа (то есть Учредительному собранию. — И. А.) в тесном единении с союзниками окончательно разрешить все вопросы, связанные с мировой войной и с ее окончанием, Временное правительство считает своим правом и долгом ныне же заявить, что цель свободной России — не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов. Русский народ не добивается усиления внешней мощи своей за счет других народов, как не ставит своей целью ничьего порабощения и унижения».
Примечательно, что, к радости Милюкова, при обсуждении проекта в правительстве удалось вставить в текст важные слова: «Русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в своих жизненных силах». Была включена и другая оговорка — о намерении правительства «ограждать права нашей родины, при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников». За последней формулировкой можно было понимать в том числе и соблюдение условий пресловутых «тайных договоров». Представителей Совета удалось убедить, что эти уклончивые выражения они смогут толковать в угоду политической конъюнктуре и как уступку правительства. Милюков в свою очередь «выговорил себе право, в случае, если заключенный компромисс будет толковаться односторонне, толковать его в своем смысле и раскрывать неопределенные выражения в направлении прежней своей политики, согласной с политикой союзников и с национальными интересами России».88
В целом как глава внешнеполитического ведомства Милюков за полтора месяца работы не достиг каких-то кардинальных дипломатических успехов. Главной для себя задачей Павел Николаевич считал обеспечение некой преемственности политики, сохраняющей у союзников доверие к России. Но, например, хотя Милюков и считался традиционно «болгарофилом», он так и не смог перетянуть на сторону Антанты Болгарию, что могло бы облегчить разгром Турции. Потерпел неудачу Милюков и в вопросе о том, на каких условиях Италия присоединяется к державам Антанты в вопросе о разделе Азиатской Турции — здесь он продолжал отстаивать линию царской дипломатии.
Милюков пытался предпринять практические шаги по решению стратегически важных, в его представлении, внешнеполитических вопросов. В середине марта посетив Ставку, он договорился с руководителями Морского штаба об организации операции по захвату пролива Босфор «малыми силами»; на это было получено согласие и<сполняющего> о<бязанности> Верховного главнокомандующего М. В. Алексеева. Предполагалось задействовать грузовые суда Черноморского флота, однако военный и морской министр А. И. Гучков выступил категорически против. Была сделана попытка организовать небольшую «пробную» экспедицию с использованием простаивающих румынских судов, но оказалось, что невозможно найти солдат, готовых участвовать в наступательных действиях! Реанимировать этот проект в апреле не удалось — Милюков не нашел поддержки ни в Ставке, ни в правительстве. Единственным утешением для Павла Николаевича была уверенность, что за время своего пребывания в правительстве он «не дал возможности союзникам иметь право говорить, что Россия отказалась от проливов».89
Отставке Милюкова предшествовали не только усиливавшиеся противоречия в среде самого правительства (прежде всего — с Керенским). Значительную роль сыграло то, что вскоре к интригам против Милюкова подключились союзники — особенно британский посол Джордж Бьюкенен. Он делал ставку на Керенского и Терещенко — первый рассматривался как будущий военный министр (вместо А. И. Гучкова), второй — как глава МИДа. Казалось, что они, в отличие от непопулярного в народных массах Милюкова, имеют больше возможностей удержать Россию от выхода из войны, увлечь армию идеями «революционного оборончества», возродить энтузиазм ради «защиты Родины и Революции», восстановить дисциплину. При этом молчаливо подразумевалось: если Россия под давлением внутриполитических обстоятельств откажется от каких-то своих «империалистических» требований, то союзники, разумеется, не будут этому противиться…
Переговоры велись за спиной главы МИДа, в английском посольстве, причем с участием как членов правительства, так и лидеров Исполкома Петроградского Совета. «Бьюкенен устроил у себя ряд совещаний с Керенским, Львовым, Церетели, Терещенко, — рассказывал позже Милюков о происхождении интриги против него. — Прекрасно образованный, владевший английским языком в совершенстве, притом очень ласковый и вкрадчивый в манере разговора, Терещенко был в фаворе у Бьюкенена. Он служил переводчиком для других. Союзники нуждались от России в продолжении войны, Палеолог сомневался в возможности этого, Бьюкенен был не менее пессимистичен; но — отчего не попробовать? Керенский обещал возродить └энтузиазм“ армии! Он давал так много разных обещаний раньше и позже. Отчего не дать это, — когда оно было в порядке дня, служило к продвижению его карьеры и соответствовало, как он был уверен, его талантам? <…> Оба ненавистные └демократии“ министры (Гучков и Милюков. — И. А.) должны были оставить свои посты, <…> это было условлено именно в эти две-три апрельские недели».90
Керенский, оказавшийся ключевым действующим
лицом интриги против Милюкова, и спустя четыре с лишним десятилетия (пережив к
тому времени всех своих политических соратников и оппонентов, в том числе и
Сталина)
с особым многословием пытался объяснить свою позицию в этом политиче-ском
конфликте, а точнее — оправдать. Задним числом Александр Федорович сокрушался:
«Милюков не разделял стремления правительства не накалять страсти вокруг
вопроса о целях войны. После появления правительственной декларации
(напечатанной 28 марта) он дал понять, что не считает себя как министра
иностранных дел связанным этим документом. Это сенсационное заявление вызвало
лавину взаимных обвинений, серьезно подорвавших авторитет правительства,
несмотря на его успехи в достижении взаимопонимания с Советом».91 Поэтому, как пояснял Керенский, «как ни ценили мы атмосферу
единства, в которой рождалось правительство, и несмотря на колоссальную
важность, которую мы придавали сохранению первоначального состава кабинета до
созыва Учредительного собрания, с каждым днем становилось все более ясно, что
пребывание Милюкова на посту министра иностранных дел несет серьезную угрозу
единству страны».92
Опубликованная 20 апреля нота Временного правительства к союзникам стала лишь удобным, политически резонансным поводом к отставке главы МИДа. «Нота Милюкова», как сразу окрестили это обращение правительства, по сути, лишь повторяла содержание Заявления Временного правительства, опубликованного 28 марта, и была одобрена всем составом кабинета. Уличные волнения, спровоцированные большевиками, оказались весьма подходящим аргументом не только для лидеров Исполкома Петроградского Совета, но и для большинства членов правительства, чтобы категорически поставить вопрос об освобождении Милюковым кресла министра иностранных дел. Считалось, что фигура Милюкова слишком непопулярна в массах из-за его бескомпромиссности по вопросу о «войне до победного конца», включая и идеи необходимости россий-ского господства над проливами и в Константинополе. И лидер кадетов должен уйти в отставку!
Впрочем, Керенский, касаясь вопроса о появлении «ноты Милюкова», признавал, что фактически сознательно спровоцировал своими заявлениями журналистам появление этого обращения Временного правительства, сообщив, что правительство якобы намерено обсудить вопрос об отправке союзникам ноты о пересмотре Россией своих военных целей: «Вероятно, в тот момент настроения народа мне были известны лучше, чем кому-либо другому из членов Временного правительства, и я полагал необходимым поскорее решить эту проблему». Милюков, разумеется, выступил с опровержением, заявив, что правительство не готовит никаких нот по вопросу о целях войны, и, в свою очередь, такое «опровержение» вызвало бурю негодования, и Павлу Николаевичу пришлось согласиться, что такое обращение к союзникам появится. Примечательно, что Керенский однозначно признавал коллективную ответственность всего правительства за содержание ноты — учитывая «деликатность положения». Более того, итоговый текст ноты «формально должен был удовлетворить даже самых неистовых критиков Милюкова, но к тому времени дело зашло настолько далеко и враждебность к Милюкову в Совете и левых кругах в целом была уже столь высока, что они лишились способности мыслить разумно или хотя бы вникнуть в смысл нашей ноты. В атмосфере витала истерия».93
Предложение занять пост министра просвещения Милюков отверг с нескрываемым возмущением. Хотя, как уверяет Керенский, внутри правительства «мы все согласились с тем, что пост министра иностранных дел следует передать человеку, который способен более гибко проводить внешнюю политику страны».94 Одновременно Милюков решительно выступил против идеи создания коалиционного правительства. Он пытался убедить премьера Г. Е. Львова в гибельности такого курса: обеспечить твердую власть можно лишь ценой безоговорочного разрыва с Керенским и Советом, принятия жестких мер по наведению порядка и, в частности, борьбы с ленинцами. Павел Николаевич, усматривая проявление слабости Львовым, считал идею создания коалиции ошибочной. Он полагал, что новое правительство окажется «менее авторитетное и менее способное удержать страну от распада» и это будет «компромисс, заранее парализующий власть изнутри, как до сих пор ее парализовывало давление извне». Напротив, поскольку «революция сошла с рельс», стоит согласиться скорее на образование чисто социалистического правительства: «Революционный процесс, от нас не зависящий, должен дойти до своего завершения».95
Коллеги Милюкова по ЦК партии кадетов также критиковали новую схему организации власти, попадающей в явную политическую зависимость от советской «революционной демократии» (при этом правительство окончательно теряло связь с единственным легитимным органом власти — Думой). Тем не менее в новом правительстве, состав которого был объявлен 5 мая, партия кадетов приняла участие, и довольно заметное. В то же время опубликованная кадетами декларация по ряду важнейших вопросов вступала в противоречие с программой Исполкома Петроградского Совета. При взгляде со стороны на новую властную конфигурацию это могло лишь укрепить сомнения в способности власти проводить действительно единую, разделяемую всеми членами правительства, идеологически внятную и эффективную политику. Но главное — создание коалиционного правительства не обеспечивало в принципе даже видимости стабильности и прочности власти в ее новой «конфигурации»…
Интересно,
что Павел Николаевич, несмотря на всяческие заверения о своем «уверенном»
самоощущении в качестве главы МИДа с первых же дней «Свободной России»,
изначально «не считал своего положения прочным»
и был психологически готов к отставке. Поэтому, например, Милюков отказался
переезжать в роскошную квартиру министра иностранных дел в здании министерства,
как это было заведено у его предшественников (и совсем не торопил с ее
освобождением последнего министра иностранных дел Российской империи Н. Н.
Покровского). Вынужденный зачастую оставаться в министерстве допоздна, Павел
Николаевич ночевал в маленькой комнатке для служащих, куда распорядился
поставить кровать.
В министерстве при Милюкове практически не устраивались приемы. Едва ли не единственное исключение — вскоре после Февральской революции коллеги по кадетской партии пришли поприветствовать его, а заодно отметить Пасху (кстати, сам Милюков всегда был человеком нерелигиозным и не имел привычки ходить в церковь). А. В. Тыркова-Вильямс запомнила неожиданную просьбу, с которой обращалась к приглашенным в гости Анна Сергеевна Милюкова: «Только знаете, — прибавила она извиняясь, — сейчас так трудно достать провизию, что нам приходится просить гостей принести кто что может». Своеобразное впечатление производило праздничное застолье: «Накрыт стол был чудесно: фарфор, стекло, серебро — все по-министерски. И несколько живописных статуеобразных лакеев в ярких ливреях стояли вдоль стен, как живые напоминания о пышности минувшего режима. На их невозмутимых лицах не промелькнуло ни тени удивления или насмешки, когда мы стали, шурша жирными бумажками, разворачивать наши пакетики и беспорядочно раскладывать их по тарелкам. Анна Сергеевна суетилась, бегала вокруг стола, подставляла тарелки. Было похоже на студенческую пирушку, а не на министерское разговенье».96 Схожую картину представлял и единственный «дипломатический» обед 1 мая, накануне отставки Милюкова, — поводом был отъезд из России посла Франции Мориса Палеолога. По свидетельству Павла Николаевича, «общее настроение было похоронное».97
Милюков оказался «призван» к власти, хотя и в наиболее подходящей для него «компетенции» — министра иностранных дел, — в сложнейший поворотный момент российской истории. Министерский портфель Милюков получил совсем не так, как это виделось в идеале лидеру либеральной оппозиции. Он был «выбран русской революцией», хотя предпочел бы триумфально получить назначение из рук монарха, в формате «ответственного министерства» или «кабинета доверия», как торжественное признание принципа «парламентской монархии» и «конституционализма». «Благодаря своему прирожденному интересу к истории Милюков смотрел на все политические события из слишком далекой пер-спективы, словно читая о них в книгах или в исторических документах, — подобным образом Керенский пытался интерпретировать политико-психологический склад Павла Николаевича. — Такая нехватка истинной политической интуиции не имела бы серьезного значения в более стабильной ситуации, но в тот критический момент истории страны, через который мы проходили, она едва ли не привела к катастрофе».98 И политические единомышленники и оппоненты единодушно в целом признавали, что Милюков был бы идеальным главой российского внешнеполитического ведомства в другой, более спокойный, размеренный период в новейшей истории России. В ситуации, когда не играл бы такой решающей роли фактор внутриполитической конъюнктуры и в целом страна не была бы столь утомлена затянувшейся войной — вопреки предшествующим заверениям представителей власти о том, что «мы готовы» и что война окажется «наступательной» и весьма скоротечной (максимум — 6 месяцев!).
Но в реалиях России после Февраля 1917-го Милюков оказался скорее невольным заложником мифов о «национальной революции», о «новом смысле войны — войны за Свободу» и т. п., которые он и поддерживал всем своим авторитетом и подконтрольными ему политико-пропагандистскими ресурсами, включая газету «Речь». Между тем даже ближайшие соратники Милюкова с первых же дней Февральской революции совсем иначе оценивали и текущую ситуацию, и непосредственно войну как фактор, предопределивший возможность революции и, главное, оказывающий теперь решающее влияние на развитие ситуации. Далеко не все политики-либералы соглашались с официальной версией, которую настойчиво отстаивал Милюков: мол, революция явилась следствием патриотизма народных масс, воспринимающих свержение царизма как средство достижения в последующем победы. Эта схема была далеко не бесспорна.
В. Д. Набоков называл ошибкой взгляд на революцию «как положительный фактор в деле ведения войны», дающий основания для «официального оптимизма». На его взгляд, «роковую роль в истории событий 1917 года» сыграло «неправильное понимание того значения, которое война имела в качестве фактора революции, и нежелание считаться со всеми последствиями, которые революция должна была иметь в отношении войны». Не преувеличивая важно-сти первоначального «патриотического энтузиазма», Набоков одной из основных причин революции называл утомление войной и нежелание ее продолжать. «Если бы в первые же недели было ясно осознано, что для России война безнадежно кончена и что все попытки продолжать ее ни к чему не приведут, — была бы по этому основному вопросу другая ориентация, и — кто знает? — катастрофу, быть может, удалось бы предотвратить, — рассуждал спустя год, при написании мемуаров, Набоков. — <...> я глубоко убежден, что сколько-нибудь успешное ведение войны было просто несовместимо с теми задачами, которые революция поставила внутри страны, и с теми условиями, в которых эти задачи приходилось осуществлять».99 Набоков считал глубинным внутренним противоречием Февральского переворота то, что он, «будучи фактически результатом военного бунта, по существу должен был повести к разрушению дисциплины и разложению сперва в Петербургском гарнизоне, а затем, по мере того как этот гарнизон становился питомником большевизма, очагом заразы, — разложение должно было проникнуть и дальше». Однако мифы, пропагандируемые правящей элитой (и не в последнюю очередь Милюковым — применительно к вопросам «войны и мира», «национальной революции» и т. п.), не учитывали прозаических реалий весны-лета 1917 года. «По официальной идеологии, революция должна была поднять нашу военную силу, так как отныне войска боролись не за ненавистный самодержавный строй, а за освобожденную Россию, — пояснял Набоков. — Известно, что в первое время многие наивные люди думали (и даже писали в газетах), будто Германия очень была смущена патриотическим порывом русской революции; она-де сперва возложила на эту революцию большие надежды, но теперь должна убедиться, что └сознательная“ русская армия, завоевавшая себе свободу, будет для нее гораздо страшнее <…> и т. д. Не знаю, верил ли кто в самом деле этому вздору, но повторяю, он был не только развиваем на страницах газет, но многократно и настойчиво преподносился официально (напр<имер>, при приемах послов, а также многочисленных военных депутаций, которые стали являться в конце Марта)».100 Идеологему «революция ради победы» считал «фикцией» С. П. Мельгунов.101 В. А. Оболен-ский до Февраля, судя по его воспоминаниям, не относился всерьез к тем сторонникам революции, которые «с горячностью доказывали, что она неизбежно вызовет подъем патриотического настроения в армии, а следовательно, будет способствовать победоносному окончанию войны». Он ожидал скорее противоположного эффекта!102
Политический курс — «война до победного конца», символом которого считался Милюков, — у многих политиков и общественных деятелей вызывал сомнения как не учитывающий реалий, сложившихся в ходе революции. Так, В. Б. Лопухин называл глубоким заблуждением оптимизм лидера кадетов и министра иностранных дел: «Наша армия, в качестве боеспособного фактора, перестала существовать с первых дней февральской революции. Надо было Временному правительству это сознать и с полною откровенностью объяснить и доказать нашим союзникам, которые в обстановке нашей и наших делах <…> плоховато разбирались, а в мартовские дни 1917 г. уже и совсем их не понимали».103 Многие политики упрекали впоследствии Милюкова в «догматичности», «доктринерстве», «упрямстве», неспособности быть «реальным политиком», трезво оценивающим ситуацию. Догматизм усматривал в действиях идеологов «войны за свободу» народный социалист А. С. Зарудный, занимавший во Временном правительстве пост товарища министра юстиции, а затем назначенный министром юстиции. Отдавая должное «большому уму, огромному знанию» Милюкова, его «несомненной искренности и проникновенности в историче-ские факты и события», Зарудный отмечал, что лидер кадетов «все более рассуждал и действовал с отвлеченной точки зрения, он как бы ставил себе отвлеченную фигуру и шел по этой фигуре, и ничего не могло заставить его свернуть, сойти вправо или влево». И это — вопреки отсутствию вооруженной силы, необходимой для решения военных задач: «Армия впадала в психологическое состояние, которое люди знающие сравнивали с душевной болезнью».104
Лидер октябристов, военный и морской министр А. И. Гучков указывал на отсутствие у Милюкова понимания реальной ситуации, выражавшейся в невозможности продолжения войны русской армией. «Милюков более толстокожий, и впечатления у него были иные, чем у меня», — отмечал Гучков. Кроме того, психологически могло сказываться то, что Павел Николаевич имел дело «с полными радужных надежд дипломатами», а не «с бунтующими солдатами».105
Долгий эпилог
Политическая активность Милюкова после отставки вышла на новый виток. Павел Николаевич руководит партией, редактирует газету «Речь», выступает на различных собраниях общественности, читает просветительские лекции… Он не перестает внушать аудитории по инерции «канонический» оптимизм первых послефевральских дней о скорой победе в «войне за Свободу»: «Только одна психология малодушия и постыдного уныния, прикрываемая высокими и красивыми фразами, отдаляет нас от последнего усилия, которое бы достойно завершило тяжкие усилия целых трех лет». Но при этом, освободившись от официального статуса члена Временного правительства, Милюков все более жестко ставит главный для себя вопрос — о продолжении участия России в войне — во взаимосвязь с проблемой подавления анархии. И прежде всего пресечения разрушительной большевистской деятельности.
Лидер кадетов неутомимо разоблачает происки внешних и внутренних врагов. Он утверждает, что «выгодная для Германии формула» — «мир без аннексий и контрибуций» — завезена из Германии через Швейцарию. Враги России «заблаговременно заготовили против нас духовную отраву и отравителей и доставили то и другое». Большевики — это «люди, заведомо находящиеся на службе у Германии». Милюков призывает всеми силами прекратить «дьявольски умелую пропаганду наших врагов», которая попадает на такую чрезвычайно благоприятную почву, как «смертельная усталость» солдатских масс.106 Разоблачая «германскую интригу», Милюков заявлял, что «германские деньги» способствовали удалению его самого и А. И. Гучкова из первого состава Временного правительства.107
Кстати, примечательна новая ассоциация в стиле «шпиономании», появившаяся в массовой пропагандистской литературе. До Февраля 1917-го Милюков в Думе «обличал измену Штюрмера и преступность Протопопова», и «за это Царское Правительство хотело судить Милюкова», а в апреле 1917 года он был вынужден уйти в отставку из-за происков «большевиков-ленинцев и интернационалистов», то есть опять же «немецких агентов»!108
Милюков, как и многие политики-либералы, умеренные общественные деятели, представители деловых кругов, летом 1917 года связывает свои надежды с фигурой генерала Л. Г. Корнилова. Павел Николаевич включается в поиск возможностей установления «твердой власти». Он уверен, что военные неудачи на фронте являются в первую очередь следствием бессилия коалиционных составов Временного правительства, допускающего усиление большевизма, безудержный рост разложения в армии и тылу. Выступая 14 августа на Государственном совещании в Москве, Милюков прямо заявил, что поддерживает в целом предлагаемую Корниловым программу наведения порядка. Он и в дальнейшем, анализируя события русской революции, был убежден, что имелась лишь одна альтернатива — «Корнилов или Ленин?». Но при этом лидер кадетов убеждал Корнилова в недопустимости разрыва с Керенским, однозначно отвергал «контрреволюцию» как отрицание либерально-демократических завоеваний Февральской революции.
Милюков предлагал Керенскому выступить посредником, когда 27 августа Александр Федорович внезапно объявил о мятеже Корнилова, назвав его государственным изменником. Он был готов отправиться в Ставку и попытаться урегулировать «недоразумение». Вместо этого сам Милюков был фактически выслан из Петрограда в Крым! 30 августа Керенскому принесли текст передовицы Милюкова, которую типографские рабочие сняли из номера, — в этой статье Павел Николаевич явно высказывался в поддержку Корнилова. Взбешенный Керенский вызвал к себе наиболее влиятельных в партии кадетов В. Д. Набокова и М. М. Винавера и предложил «деликатную миссию» — убедить Милюкова временно уехать за границу или в Крым. Необходимость такого шага он обосновывал намерением сформировать новое правительство с участием кадетов; между тем фигура Милюкова, продолжающего играть активную роль в политике, вызовет в массах негативное отношение ко всей «комбинации». «Я отдавал себе отчет, что все поступки лидера кадетов Милюкова, каждая статья, которую он написал, каждая речь, которую он произнес, вызовут новую волну возмущения, как это уже было в марте и апреле», — вспоминал Керенский.109
В дни Октябрьского переворота Милюков уезжает из Петрограда и включается в организацию антибольшевистских сил — сначала в Москве, затем на Дону, в Новочеркасске. Именно Милюковым была написана Декларация Добровольческой армии, формировавшейся под началом М. В. Алексеева, в которой формулировались цели и принципы Белого движения. Но вскоре Павел Николаевич расходится с вождями Добровольческой армии — в том числе из-за неприятия попыток Корнилова единолично сформировать управление, не связывая себя поддержкой прибывших на Дон политических деятелей.
А в начале 1918 года, добравшись до Киева, Милюков совершает сенсационный поворот в своей политической стратегии, которой придерживался в течение всех лет войны с Германией. Неожиданно лидер кадетов вступает в контакт с командованием германских войск. Он убежден, что оккупирующая Украину германская армия — это единственная реальная сила, с помощью которой можно занять Петроград и Москву, свергнуть Советскую власть и создать «всероссийскую национальную власть». Коллеги по ЦК партии кадетов были потрясены столь радикальной переориентацией Милюкова. В свою очередь Павел Николаевич демонстративно отказывается от обязанно-стей председателя ЦК. Впрочем, вскоре — осенью 1918 года — Милюков признает свою ошибку, а разногласия с соратниками по партии потеряют практический смысл: Германия капитулировала. И в ноябре 1918 года вместе с другими представителями российских антибольшевистских кругов Милюков участвует в совещании с союзниками в румынском городе Яссы. Интервенция стран Антанты против Советской России — теперь на это делает главную ставку Павел Николаевич.
Конец 1919 — начало 1920 года — время очередного тактического поворота Милюкова. Он разочарован в Белом движении, не видит перспектив вооруженной борьбы и провозглашает «новую тактику», в которой большая часть эмиграции усмотрела поначалу внезапное «примирение с большевизмом». Трезвый и аналитический взгляд Милюкова-историка в очередной раз заставил пересмотреть свои установки Милюкова-политика. Сделав вывод о гораздо более глубинном смысле социально-политических процессов, определивших характер революции 1917 года и закономерность победы большевиков, Милюков приходит к уверенности, что извне, насильственным путем, нельзя избавить Россию от «нового порядка». Большевистский режим имеет намного более прочную социальную базу и может только естественным путем эволюционировать. В свою очередь антибольшевистская эмиграция должна вступить «на путь реализма», признав невозможность восстановления монархии и неизбежность сохранения основных социальных завоеваний, которые принес Октябрь 1917-го.
Милюков шел, по сути, на раскол партии, защищая установки «новой тактики». Он был убежден, что необходимо широкое объединение республикан-ско-демократических сил — «от левых кадетов до правых социалистов». В декабре 1923 года в Праге был учрежден Республиканско-демократический союз, который к лету 1924 года трансформировался в Республиканско-демократиче-ское объединение. В качестве лидера этой организации Милюков формулировал установки текущего момента: «Освобождение от белого догматизма, осознание революции в ее целом и принятие ее в какой-то исторически законной и положительной части, осознание и освоение тех глубоких внутренних процессов, которые под внешним коммунистическим покровом происходят в народной глубине и толще, признание антикоммунистического и демократического характера этих процессов и, наконец, подготовка себя к активному участию в них…» Постоянно подчеркивал Милюков и неприемлемость вооруженных методов борьбы: «Только провозглашая и принимая └мирные формы борьбы“, Республиканско-Демократическое течение находит себе могущественного союзника в Совдепии, где о вооруженной борьбе в старых формах никто уже не думает, но где в то же время постепенно зреет всеобщий заговор населения против тирании РКП».110 Утопичность этого станет ясна позже — либеральная политическая элита в очередной раз недооценивала большевизм и его «умение властвовать»…
Особенно внимательно Милюков следил в эмиграции за внешнеполитиче-скими проблемами. Парадоксально, но при всем политическом и идеологиче-ском неприятии советского режима (как и германского нацизма), ему импонировали имперские устремления вождей СССР, в которых он усматривал подчас стремление преследовать русские национальные интересы. Поэтому Милюков приветствовал с этих позиций заключенный в августе 1939 года советско-германский пакт о ненападении, обосновывал «зимнюю войну» с Финляндией, призванную решить важную для России территориальную проблему… Оставшись в 1940 году в свободной от немецкой оккупации части Франции, Милюков сначала жил в Виши, затем — в Монпелье, а весной 1941 года переехал в Экс-ле-Бэн — маленький городок на границе с Швейцарией. Он не хотел уезжать в США, куда его приглашали, — верил в близкую победу над фашист-ской Германией, мечтал возродить газету «Последние новости». Милюков желал успеха советским войскам. Дон-Аминадо, постоянный фельетонист «По-следний новостей», вспоминал о встрече с Павлом Николаевием в Экс-ле-Бэн в 1942 году, в дешевеньком гостиничном номере:
«П. Н. сидел в кресле, укутав ноги пледом, и долго смотрел на карту Европы, висевшую напротив, на стене.
Карта была утыкана разноцветными бумажными флажками, точно определявшими линию русского фронта.
— Глядите, наши наступают с двух сторон и продвигаются вперед почти безостановочно…
Глаза его светились каким-то особым необычным блеском.
Он сразу оживлялся и повторял с явным, подчеркнутым удовлетворением.
— Наш фронт… наша армия… наши войска…
В устах этого старого непримиримого ненавистника большевиков слово — наши — приобретало иной, возвышенный смысл».111
«Милюков-Дарданелльский», как в шутку называл себя и сам Павел Николаевич, скончался в возрасте восьмидесяти четырех лет — 31 марта 1943 года. Милюкова похоронили на временном кладбище в Экс-ле-Бэн, а по окончании войны гроб с телом был перевезен в Париж, в семейный склеп на кладбище Батиньоль…
Он успел дожить до победы под Сталинградом, ставшей для него огромной радостью, и написал свою последнюю статью — «Правда о большевизме». Этот взгляд Милюкова на итоги эволюции большевистской России отражал и его собственную эволюцию как историка и политика. Во многом противоречивую, сочетавшую в себе зачастую и удивительный догматизм, приверженность теоретическим схемам и идеологическим мифам, и личную субъективность и «пристрастность». Однако при всем этом оставалась неизменной приверженность Милюкова базовым ценностям, выражавшимся в таких знаковых для него понятиях, как сильная государственная власть, национальные интересы России как мировой державы, либеральная демократия.
Примечания
1 Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 465.
2 Великие дни Российской Революции. Февраль 27 и 28-го, март 1, 2, 3 и 4-го 1917. Пг., 1917. С. 46.
3 Суханов Н. Н. Записки о революции. М., 1991. Т. 1. Кн. 1—2. С. 86.
4 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 292—293.
5 Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. L., 2000. С. 409—410.
6 Новиков Д. Е. П. Н. Милюков о внешней политике России (1906—1914 гг.) // П. Н. Ми- люков: историк, политик, дипломат. М., 2000. С. 319—322.
7 Милюков П. Н. Балканский кризис и политика А. П. Извольского. СПб., 1910. С. 155.
8 Новиков Д. Е. Указ. соч. С. 322—323.
9 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 347—348.
10 Милюков П. Н. Балканский кризис… С. 23—24, 97.
11 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 348—349.
12 Ольденбург С. С. Царствование Николая II. М., 2003. С. 546.
13 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 351.
14 Там же. С. 370.
15 Там же. С. 370.
16 Там же. С. 355.
17 Там же. С. 368.
18 Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Воспоминания. 1903—1919 гг. Кн. 2. М., 1992. С. 102—106.
19 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 365.
20 Там же. С. 384.
21 Там же. С. 385.
22 Сазонов С. Д. Воспоминания. М.,1991. С. 289—290.
23 Там же. С. 198—199.
24 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 390.
25 Там же. С 395.
26 Там же. С. 392.
27 Там же. С. 392—293.
28 Сазонов С. Д. Воспоминания. С. 297—298.
29 Там же. С. 299.
30 Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты. Сессия III. Пг., 1915. Стб. 51—52.
31 Гессен И. В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. 22. Берлин, 1937. С. 328—329.
32 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 398—399.
33 Там же. С. 404.
34 Милюков П. Н. Тактика фракции народной свободы во время войны. Пг., 1916. С. 3.
35 Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты. Сессия IV. Пг., 1915. Стб. 92.
36 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 403.
37 Шелохаев В. В. Теоретические представления российских либералов о войне и революции (1914—1917 гг.) // Первая мировая война: дискуссионные проблемы истории. М., 1994. С. 132.
38 Прогрессивный блок в 1915—1917 гг. // Красный архив. 1932. Т. 1—2 (50—51). С. 146.
39 Хрущов А. Андрей Иванович Шингарев. Его жизнь и деятельность. М., 1918. С. 69.
40 Государственная Дума. Четвертый созыв. Стенографические отчеты. Сессия V. Пг., 1917. Стб. 1344.
41 Шульгин В. В. Дни. 1920. М., 1989. С. 122.
42 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 408.
43 Оболенский В. А. Моя жизнь, мои современники. Париж, 1988. С. 502.
44 Милюков П. Н. История Второй русской революции. С. 35.
45 Государственная Дума. Четвертый созыв. Сессия IV. Стб. 99—101.
46 Прогрессивный блок в 1915—1917 гг. // Красный архив. 1933. Т. 1 (56). С 83, 90, 106 и др.
47 Гессен И. В. Указ. соч. С. 346.
48 Кризис самодержавия в России 1895—1917. Л., 1984. С. 614—615.
49 Милюков П. Н. История Второй русской революции. С. 35.
50 РГИА. Ф. 1278. Оп. 5. Д. 446. Л. 269.
51 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 445.
52 Падение царского режима. Т. VI. М. —Л., 1926. С. 343—345.
53 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 425—427.
54 Там же. С. 436, 439—441.
55 ОР РНБ. Ф. 1052. Оп. 1. Д. 30. Л. 38.
56 Савич Н. В. Воспоминания. С. 178.
57 Набоков В. Временное правительство // Архив русской революции. Т. I. Берлин, 1921. С. 55.
58 Мельгунов С. П. На путях к дворцовому перевороту (Заговоры перед революцией 1917 г.). Париж, 1979. С. 80.
59 Гессен И. В. Указ. соч. С. 347.
60 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 448.
61 Государственная дума. Четвертый созыв. Сессия V. Стб. 1345.
62 Оболенский В. А. Указ. соч. С. 503.
63 Гессен И. В. Указ. соч. С. 354—355.
64 Шаляпин Ф. И. Маска и душа. М., 1990. С. 152.
65 Милюков. Воспоминания. С. 460.
66 Там же. С. 465—466.
67 Суханов Н. Н. Записки о революции. Кн. 1—2. С. 150.
68 Шульгин В. В. Указ. соч. С. 272.
69 Алданов М. А. «Третье марта» // П. Н. Милюков: Сборник материалов… С. 33.
70 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 469.
71 Мстиславский С. 5 дней. Начало и конец февральской революции. М., 1922. С. 38.
72 ОР РНБ. Ф. 1000. Оп. 2. Д. 765. Л. 379.
73 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 480.
74 Там же. С. 481.
75 Буржуазия и помещики в 1917 году. М.—Л., 1932. С. 9.
76 Набоков В. Указ. соч. С. 22, 52.
77 Милюков П. Н. История Второй русской революции. С. 75.
78 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 482.
79 Речь. 1917. 10 марта.
80 Речь. 1917. 8 марта.
81 Станкевич В. Б. Указ. соч. С. 84.
82 Гиппиус З. Дневники. Воспоминания. Мемуары. Минск, 2004. С. 137.
83 Суханов Н. Н. Указ. соч. С. 217—219.
84 Палеолог М. Царская Россия накануне революции. М.—Пг., 1923. С. 380—381.
85 Милюков. Воспоминания. С. 487.
86 Палеолог. Указ. соч. С. 367—369, 373.
87 Набоков В. Д. Указ. соч. С. 57—58.
88 Милюков П. Н. Вторая русская революция. С. 76—77; Милюков П. Н. Воспоминания. С. 485—486.
89 Игнатьев А. В. П. Н. Милюков как дипломат // П. Н. Милюков: историк, политик, дипломат. С. 136—137.
90 Милюков П. Н. Воспоминания. С. 491.
91 Керенский А. Ф. Россия в поворотный момент истории. М., 2006. С. 241.
92 Там же. С. 241—242.
93 Там же. С. 242.
94 Там же. С. 243.
95 Милюков П. Н. История Второй русской революции. С. 103, 110—112; Оболенский В. А. Указ. соч. С. 527.
96 Тыркова-Вильямс А. В. Из воспоминаний о 1917 годе // Грани. 1983. № 130. С. 128—129.
97 Милюков П. Н. История Второй русской революции. С. 501.
98 Керенский А. Ф. Указ. соч. С. 238—239.
99 Набоков В. Временное правительство. С. 41.
100 Там же. С. 57.
101 Мельгунов С. П. На путях к дворцовому перевороту. Париж, 1979. С. 225.
102 Оболенский В. А. Указ. соч. С. 497.
103 ОР РНБ. Ф. 1000. Оп. 2. Д. 765. Л. 379—380.
104 РГИА. Ф. 857. Оп. 1. Д. 41. Л. 7, об, 8.
105 Александр Иванович Гучков рассказывает… М., 1993. С. 63, 107.
106 Милюков П. Н. Почему и зачем мы воюем? Пг., 1917. С. 48—49, 57—58.
107 Милюков П. Н. Россия в плену у Циммервальда. М., 1917. С. 29.
108 Например, см: Толковник политических слов и политических деятелей. Пг., 1917. С. 84—85.
109 Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте // Вопросы истории. 1991. № 7—8. С. 142—143.
110 Милюков П. Н. Три платформы
Республиканско-Демократических Объединений (1922—24 гг.). Париж, 1925. С. 7—50.
Подробнее см.: Александров С. А. Лидер российских кадетов.
П. Н. Милюков в эмиграции. М., 1996; Милюков П. Н. Три платформы… С. 3—5, 52.
111 Дон-Аминадо. Поезд на третьем пути. М., 1991. С. 293—295.