Публикация Ирины Инфантьевой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2013
Начало XX века. Федя Кудрявцев, крестьянский мальчик из Ярославской губернии, отправлен в Питер «в люди». Там он в полной мере испытывает участь чеховского Ваньки Жукова. Но затем судьба его меняется. Его берут буфетным мальчиком в «Европейскую» гостиницу. Весной 1914 года он вместе с другом старшего брата, австрийцем Францем Лерлом, тоже служащим гостиницы, оказывается в Карлсбаде, знаменитом европейском городе-курорте. Тут его застает начало Первой мировой войны… Только в 1918 году ему удается снова попасть на родину, — но это уже совсем другая страна…
Тепла
Тепла — это маленький городок в холмистой местности Богемии с чешско-австрийским населением. В центре городка на холме была площадь с ратушей, церковью и несколькими лавками. К площади сходилось несколько улочек. Вот и весь городок. Большинство населения занималось сельским хозяйством. Тепла был окружен полями и лесом. Невдалеке от города располагалось кладбище, за кладбищем монастырь. С другой стороны было небольшое красивое озеро, из которого вытекала небольшая река Тепла.
Франц решил до отъезда в Карлсбад провести две недели дома у своей матери. Меня он пригласил быть его гостем и чувствовать себя как дома.
В домике было две комнаты, кухня и наверху небольшая светелка. Одну комнату с кроватью и периной на ней предоставили мне, в другой остался Франц со своей матерью. Столовой служила очень чистая уютная кухня.
Когда мы, умывшись с дороги, сели пить кофе с домашними булочками, я увидел на стене у стола красиво вышитую полотняную салфетку со словами «Das Trinken und Essen macht Sorgen vergessen» («Питье и еда заставляют забывать заботы»). Эти слова мне понравились, и я их сразу запомнил, но кофе мне не понравился. Он имел какой-то неприятный привкус, причину которого я сразу понял, увидев на дворе козу с козлятами. Значит, кофе-то был с козьим молоком, которого мне никогда не приходилось пить прежде. Я сразу же заставил себя привыкнуть к нему.
Мой милый хозяин старался, чтобы я не скучал. Мы ходили с ним в гости к его младшему брату Генриху — местному горшечнику. Он познакомил меня с семьей бургомистра этого городка — добродушнейшим господином Даммом и его приветливой женой госпожой Дамм. У них было несколько детей и среди них дочь Бетси, красивая белокурая девушка примерно моих лет, и сын года на два моложе меня. Я бывал у них несколько раз. Госпожа Дамм всегда угощала меня кофе с булочками. Молодежь учила меня говорить по-немецки. Все они забавлялись моим смешным выговором немецких слов и радовались моим успехам. Раза два они заставили меня прийти к ним с балалайкой и очень хвалили мою игру, хотя я играл и слабовато. Но балалайка была хорошая и звучала замечательно.
Часто мы ходили с Францем гулять в ближайший лес. И он учил, учил меня говорить по-немецки. Вот выбежал ежик. Я тотчас спросил Франца, как называется этот зверек. «Igel», — ответил он. Пролетел рябчик. «Rebhun», — сказал Франц. Как-то мы сидели на пригорке на опушке леса. Из леса не спеша выбежал заяц и, не обращая на нас внимания, стал пастись около нас. Франц дал мне знак сидеть тихо. Через несколько минут заяц убежал в лес и тотчас вернулся с выводком зайчат. Мне было любопытно, что они нас не боятся. А Франц сказал, что здесь животных и птиц в лесу никто не трогает, кроме времени, когда разрешена охота, оттого они такие и смелые. Более того, гуляя в лесу, я часто видел ясли с остатками сена, подвешенные между деревьями. Это местные жители подкармливают в зимнее время диких коз, водящихся в изобилии в этих местах.
Иногда я ходил гулять один и, поднявшись на холм за городом, любовался красотой местности этой славянской земли, и мне хотелось, чтобы Чехия была свободной и была бы поближе к России. Но я не думал тогда, что моя мечта может скоро сбыться.
Все шло хорошо. Мой друг следил за тем, чтобы я как его «русский компаньон» производил на его земляков хорошее впечатление, чтобы «делал хорошую рекламу России», как он выражался.
Он в первый же день предупредил свою мать, чтобы она позволяла мне отрезать от каравая за столом хлеб самому, а не выдавала по маленькому ломтику, как там принято. «Русские любят кушать хлеба досыта», — говорил он.
Он научил меня правильно надевать пальто и пиджак двумя ловкими движениями. Наблюдал, чтобы я не сутулился при ходьбе.
Однажды, придя в дом господина Дамма, я увидал там черноволосую смуглую девушку — подругу Бетси, которую она пригласила посмотреть на русского, то есть на меня, и послушать игру на балалайке. Во время разговора Бетси спросила у меня, показывая на свою подругу:
— Teodor, ist meine Freundin huеbsch?
Я не понял. Тогда Бетси потрогала у подруги прическу, лицо. «А, — догадался я, — huеbsch значит брюнетка».
— Ja, ja, sie ist huеbsch! — поспешил подтвердить я. Брюнеточка зарделась от удовольствия. Тогда Бетси показала на свою прическу и лицо и спросила:
— Bin ich auch huebsch?
«Ну какая же ты брюнетка», — подумал я о белокурой хозяйке дома.
— Nein, Sie sind nicht huebsch, — ответил я и заметил, как сильно смутилась моя хозяйка, даже слезинки появились у нее на глазах.
Я почувствовал неловкость и поспешил уйти. Придя домой, я спросил Франца, что такое huebsch.
— Huebsch — это значит «красивый», — ответил он.
Я рассказал ему все и при встрече просил его извиниться за меня перед Бетси.
— Ах, глюпи шорт, глюпи шорт! — смеялся Франц. «Глюпи шорт», то есть «глупый черт», было любимым выражением Франца и звучало у него то дружелюбно-шутливо, то как ругательство, смотря по обстоятельствам. Других русских ругательств он почти никогда не употреблял.
Наступила Пасха. Мать Франца подала к завтраку какие-то особые пышки. К обеду на второе был жареный козленок. Больше в еде этот праздник не отличался ничем от других дней.
В Страстную субботу я был у церкви и смотрел на католический крестный ход. Вечером во всех домах, окружавших церковную площадь, на окнах горело по нескольку свечей. Это было красиво и для меня ново.
В один из пасхальных дней я пошел в церковь послушать орган и посмотреть богослужение. Франц остался дома.
Половина церкви была занята скамьями с высокими спинками. На них сидели люди. Я, как иностранец и православный, остался стоять позади послед-ней скамьи и стал наблюдать за церемонией. Играл орган. Что-то произносил священник. Иногда все присутствующие принимались громко петь. Сбоку от меня в освещенной нише за стеклом на охапке сена лежала кукла в виде полуголого младенца — новорожденного Христа. Все так необычно для меня.
Обедня подходила к концу. Священник поднялся на кафедру (небольшой балкончик у широкой колонны) и стал говорить проповедь. В его речи мелькали отдельные знакомые мне слова, которые я силился связывать в одно целое и понять смысл сказанного.
Я так напрягал свое внимание, что вдруг почувствовал, как у меня закружилась голова, я сразу как-то ослаб и, чтобы не упасть, ухватился руками за высокую спинку скамьи, и в ту же минуту потерял сознание.
Очнулся я на церковном полу. Кругом меня стояли незнакомые люди с удивленными лицами. Мне помогли подняться на ноги и выйти из церкви. Отдохнув несколько минут на скамье, я пошел домой, где рассказал обо всем Францу.
— Вот глюпи шорт, — поругал он меня, — зачем ты так сильно попа слюшал?
— Франц, а как «поп» по-немецки? — спросил я.
— Pfarrer, — ответил он сердито.
Вскоре после этого случая мы прекрасным весенним днем отправились в Карлсбад, до которого от Теплы был всего один час езды на поезде среди живописнейших, покрытых лесом гор.
Карлсбад
Мне радостно и грустно писать эту главу. Радостно потому, что мне довелось побывать и пожить в этом замечательном, тогда австрийском, курортном городке в Богемских горах и теперь есть что о нем вспомнть. А грустно оттого, что мне пришлось в нем так мало побыть.
Выйдя из поезда, мы с Францем, которому здесь было все знакомо, прошли на привокзальную площадь и сели там в маленький, человек на восемь, совсем пустой автобус. «Эта третья в жизни моя поездка на моторе», — отметил я про себя. Через короткое время мы доехали до небольшой красивой площади с какой-то скульптурной группой посредине. Пройдя немного пешком в гору, мы вошли на просторную открытую веранду отеля «Ганновер», в котором нам обоим предстояло работать. Нас встретили владельцы отеля — господин Лешнер, чернявый, круглолицый, среднего роста, представительный человек в черном сюртуке — воплощение радушия и любезности, и его компаньонка госпожа Петер — приятного вида стройная женщина лет сорока.
После короткой беседы за чашкой кофе, во время которой Франц дал мне хорошую характеристику, хозяйка занялась моим устройством с жильем. Мы поднялись на чердак и там, непосредственно под крышей, в небольшом закуте с мансардным окном, я увидел две простые железные койки с постелями и перинами вместо одеял. Одну из них хозяйка указала мне, сказав, что на другой будет спать мой товарищ, мальчик Франц. Вечером, ложась спать, я его увидел. Это был бледный, болезненного вида белобрысый подросток. Он очень обрадовался моему появлению. У нас с самого начала установилась дружба. Его разговорчивость помогала мне осваивать немецкий язык, а ему нравилось жить на одном чердаке с иностранцем-руссом.
Была середина апреля. Курортный сезон еще не развернулся. Приезжих было еще мало, но подготовка к их приему шла очень оживленно.
На другой день после нашего приезда хозяева, которых я буду называть герр и фрау, усадили меня составить и написать печатными буквами на русском языке текст рекламного плаката: «Гостиница „Ганновер“. Говорят по-русски». Далее шел адрес. Я написал и сделал ошибку. Вместо «Ганновер» написал «Ханновер». На эту ошибку указал мне позднее кто-то из русских посетителей ре-сторана. Но о посетителях я расскажу ниже. А сейчас снова о себе.
Моя, бледного Франца и еще одного мальчика, шустрого черноволосого Карла, работа состояла с утра в уборке веранды и зала ресторана, покрытии столов белыми скатертями и сервировке их к завтраку. Когда часам к двенадцати веранда и зал наполнялись посетителями, которых мы называли гостями, начиналась горячая работа. Теперь мы, мальчики, обязаны были следить за тем, не нужно ли гостям подать какой-либо напиток.
Процедура приема гостей была такая: владелец герр Лешнер, перед сбором гостей умытый, причесанный, в отлично отутюженном сюртуке, бывал уже на веранде и радушно приветствовал входящих гостей, обмениваясь с некоторыми несколькими любезными фразами о погоде, поздравляя с приездом на курорт и выражая по этому поводу свою радость, или, если гость уже пробыл на курорте какое-то время, справлялся, как идет лечение и т. п., и приглашал к любимому гостем столику, а в это время у столика вырастал уже старший официант — привезший меня сюда из Петербурга Франц Лерл. Он быстро принимал у гостя или гостей заказ, записывая его на листке бумажки. Эту бумажку с заказом у него еще быстрее перехватывал рядовой официант и несся выполнять его, а перед столиком тут же возникал один из нас, мальчиков, смотря чей это был стол, и заботливо справлялся, чего бы господа желали пить. Именно «пить», а не «выпить», так как подавляющее большинство гостей были приезжие из разных стран на лечение курортные больные и в ресторан ходили не гулять и весело проводить время, а просто питаться здоровой, часто диетической едой.
Поэтому на вопрос мальчика, что подать пить, чаще всего следовал ответ: «Свежей воды» — или название какой-нибудь минеральной воды, реже — пива, и еще реже — пузырек, граммов 150, сухого вина. Такой крохотный графинчик назывался «пфиф» — «свистулька». «Пфиф вайн!» («Свистульку вина!») — и мальчик мгновенно летел, чтоб принести заказанное.
По уходе гостя мальчик должен проворно убрать со стола посуду, отнести ее в мойку и вновь подготовить стол для следующих гостей.
Часам к двум завтрак заканчивался. Зал и веранда пустели, со столов все убиралось. Встряхивались и перестилались скатерти, и служащие могли пообедать. На обед выдавалось по тарелке супа, затем второе — что-нибудь мясное или рыбное с гарниром. Хлеб к обеду каждому из нас по отдельности выдавала сама фрау Петер, отрезая от белого батона с тмином по небольшому ломтику, граммов по 75, что мальчикам, что взрослым — одинаково.
После обеда мы немного отдыхали, затем принимались за сервировку столов к обеду гостей, который продолжался часов с пяти до семи вечера. Веранда и зал снова наполнялись публикой, и все начиналось, как и во время завтрака, только с подачей большего количества блюд, включая первое, второе и сладкое, тогда как за завтраком большинство гостей обходилось одним-двумя. После обеда гостей — опять уборка со столов, перестилка скатертей, небольшая пауза. Ужин персонала — из одного блюда.
На завтрак нам выдавали по кружке кофе с молоком и по небольшой булке.
Рабочий костюм у нас, мальчиков, состоял из черного пиджака, черных брюк и белой рубашки с накрахмаленной грудью, с крахмальным воротничком и белым галстуком. Но такая роскошь, как белая рубашка и ее частая стирка, нам была не по средствам, поэтому мы заменяли ее целлулоидной манишкой и таким же воротничком. Такая галантерея стоила недорого, а служила она подолгу. С течением времени эти наши доспехи желтели, и их приходилось менять.
Я не могу с точностью сказать, получали ли мои товарищи, мальчики Франц и Карл, от хозяина какое-либо жалованье кроме питания и койки на чердаке, которую занимал Франц (Карл был местный и жил у родителей). Знаю только, что они работали учениками по контракту их родителей с хозяевами и через три года обучения должны были быть подготовлены для работы официантами, а что это за работа, я расскажу ниже. О себе скажу лишь, что, кроме койки на чердаке и питания, хозяева не платили мне ни копейки.
Кроме перечисленных выше обязанностей на мне
лежала еще одна, пожалуй, не менее важная обязанность — быть рекламой для
привлечения в ресторан и гостиницу «Ганновер» приезжающих из России
курортников. Для них
я каждое утро заполнял на русском языке несколько карточек меню.
Из взрослых служащих в ресторане кроме старшего официанта Франца Лерла было еще три рядовых официанта — шпайзентрегера, что значит «носильщик кушаний». Это были действительно носильщики — люди очень тяжелого, изнурительного труда.
Один из них, Рудольф, высокого роста, худощавый, редко улыбавшийся мужчина лет сорока с простым деревенским лицом, был родом тоже из городка Тепла, как и Франц Лерл. Второй, небольшого роста, юркий с редкими темными, зализанными назад волосами на лысоватой голове, тоже лет сорока, по имени Венцель, часто поторапливал нас, покрикивая на местном богемском диалекте: «Орамо, орамо!» — что значило «Аброймен, аброймен!» («Убирайте, убирайте! (со столов посуду. — Ф. К.)»). У него был неприятный, резкий голос, и мы его не любили за эти его покрикивания на нас.
Третий, Альберт, молодой, лет двадцати семи человек, круглолицый, с серыми, чуть косящими глазами и русыми, гладко зачесанными, напомаженными волосами, среднего роста, прямой и стройный, имел надменный вид, как бы показывая свое превосходство над остальными. Позднее я узнал, что Альберт немного знает английский язык. Он был дерзок на руку, и я видел раза два, как он давал пощечину мальчику Францу. «Эге, — подумал я, — а в Петербурге говорят, что за границей мальчиков не бьют. Вот так не бьют. Бьют за милую душу». В общем, Альберта мы тоже не любили за его надменный вид и за это рукоприкладство.
Вот таковы были мои взрослые товарищи по работе, австрийские официанты.
Когда я видел, как работают Рудольф, Венцель и Альберт в часы пик, то есть когда во время завтрака, обеда или ужина полон ресторан гостей, у меня пропадала всякая охота стать впоследствии официантом, как они.
Представьте себе почти бегущего, одетого в черный фрак, в белую крахмальную рубаху с тугим накрахмаленным воротничком, при черном галстуке, человека с протянутыми вперед руками. А руки-то у него не пустые. В левой руке в пальцах веером две тарелки с кушаньем, а к этим двум вдоль руки вверх к плечу нанизаны еще четыре! И как только они держались? А в правой у него еще две тарелки! Причем не маленькие, не десертные, а полновесные обеденные тарелки. А сколько все они весили вместе с кушаньем! И такие шаткие сооружения из множества тарелок от кухни до веранды или до зала на расстояние больше двадцати метров, а затем между столиками каждому официанту за день надо было пронести по нескольку десятков раз. И надо отдать должное этим скромным труженикам в щегольских фраках: я ни разу не видел, чтобы Рудольф, Венцель или Альберт уронили хоть одну тарелку или неосторожно запачкали пролившимся с тарелки соусом свою одежду. Так ловко и аккуратно они работали!
Ну а какова была плата за этот тяжелый труд? Не могу сказать, потому что ни разу не видел, чтобы у них была получка. Да и слова такого я там ни от кого не слышал. Вероятнее всего, что их заработком служили те жиденькие чаевые «тринкгельд», которые оставляли им гости в виде мелких никелевых монеток рядом с тарелкой на столе. Иногда «тринкгельд» перепадали и мальчикам, но они уже заключались в одной-двух медных монетках, сунутых гостем при уходе под тарелку. То, что мальчики, убирая тарелки, находили под ними, было их заработком. Такова была традиция в той стране в те годы. Жалкий заработок.
Хозяйским питанием официанты и мальчики не всегда наедались досыта. В этом я вскоре убедился. Но сейчас расскажу о гостинице и о ее местоположении.
Гостиница «Ганновер» находилась на одной из центральных улиц, Шлосбергштрассе. Это был небольшой четырехэтажный дом. Вход в него был через открытую незастекленную веранду ресторана. За верандой шел широкий коридор, с правой и с левой сторон которого были два зала. Если погода была плохая, гости охотнее проходили в эти залы и обедали здесь. Прямо из коридора был выход в небольшой чистый двор, в заднем углу которого помещалась кухня, а напротив нее погреб, то есть помещение, где отпускалось вино и пиво.
Вино в «пфифы» и пиво в кружки наливала хорошенькая молоденькая девушка Клара с гладкой прической темных волос на прямой пробор. Косы она скручивала по сторонам лица в тугие плоские узлы, которые закрывали ей уши, и я удивлялся, как она слышит, когла хозяйка, фрау Петер, зовет ее из кухни: «Клоор, Клоор!» Мальчику Карлу фрау Петер кричала: «Кооль, Кооль!» Дело в том, что в Богемии простые люди говорили по-немецки на «о», совсем как у нас в некоторых местах на Волге.
Улица Шлосберг была не очень длинной, и как раз в том месте, где стояла наша гостиница (дальше для удобства и краткости я буду называть ее отелем), она круто поднималась в гору. По этой причине одна половина нашей веранды была много выше тротуара, а другая была вровень с ним и даже частично врезана в землю. Окна двух ресторанных залов (их было по два в каждом зале) выходили на веранду.
Глядя с веранды прямо перед собой через колоннаду и дома на набережной, я упирался взглядом в другую гору, тоже высокую, но не с такой острой вершиной, как у Кройцберга.
Эта вторая гора называлась Драйкройцберг, то есть Гора Трех Крестов. И действительно, на ее плоской вершине уже издали виднелись три больших креста. Как-то, выбрав время, я поднялся и на эту гору. И ничего интересного там, кроме небольшой лужайки да трех больших деревянных, врытых в землю крестов, не увидел. Правда, подъем на гору был очень приятен и вид с ее вершины на город очарователен. А кто и зачем поставил эти кресты, я не запомнил. Слышал только, что какие-то три досужих короля каких-то небольших государств.
Направо от нашего отеля улица мимо площади с большим домом почты полого спускалась вниз и уходила метров на четыреста-пятьсот к подножию какой-то горы, названия которой не знаю. Здесь почти во всех домах были небольшие магазины и лавочки со всевозможным товаром. В витринах этих магазинов я видел пачки русского чая, книги на русском языке с заманчивым ярлычком «В России запрещена». Ни одной такой книги я не покупал и не читал — было не на что купить и некогда читать, да и интереса к ним не испытывал.
Дома через четыре от нас стоял еще один небольшой отель «Вюртембергергоф», а рядом с ним в доме, в узеньком помещении, была аптека. Мне сказали, что в этой аптеке работает фармацевтом русский. При первой возможности я зашел туда. Там действительно оказался русский еврей лет тридцати пяти. Он отрекомендовался мне террористом. Сказал, что бежал из России после революции пятого года. Он похвалился умением делать бомбы и предложил изготовить для меня штучку к завтрашнему дню. Я деликатно поблагодарил его, сказал, что ни в кого бомбу бросать не собираюсь, и, удовлетворившись зубным порошком, ушел из аптеки. Потом я еще заходил туда как покупатель без всякого желания развивать с этим террористом дальнейшее знакомство.
Улица Шлосберг оканчивалась у подножия горы, названия которой я не знал. В самом конце улицы стояла большая белая, очень красивая четырехэтажная дорогая гостиница под странным названием «Пупп» — «Hotel Pupp». Я не пытался разгадывать это название, помню только, что у нее был очень красивый подъезд и множество небольших балкончиков во всех этажах с позолоченными ограждениями. А кругом было очень много зелени и цветов. Гостиница выглядела, как настоящий загородный дворец какого-нибудь богатого монарха.
Однако пора рассказать и о том, как я с первых
дней вживался в новые, заграничные условия существования. Итак, на первый или
на второй день работы в «Ганновере» я вдруг заметил, что мне мало хлеба. Еду мы получали
в кухне, а ели в небольшом служебном помещении в другом углу двора. Съев
выданный мне хозяйкой ломтик белого хлеба с тмином с первым блюдом, то есть с
супом, я пошел за вторым. Получив что-то мясное с гарниром,
я попросил у фрау Петер еще хлеба. Фрау заявила мне, что свою порцию хлеба я
уже получил и мне больше не положено. Я ответил, что этого мне мало. Она
отрезала мне еще немного, а потом рассказала об этом старшему официанту Францу Лерлу. Он извинился, что не предупредил ее раньше о том,
что русские любят хлеб и едят его с первым и вторым блюдами, и попросил хозяйку
не ограничивать меня обычным маленьким ломтиком. С тех пор
когда я приходил получать обед или ужин, фрау Петер молча подвигала мне батон и
нож, а сама, пока я отрезал себе нужный кус, отворачивалась в сторону то ли из
деликатно-сти, то ли ее сердце не переносило такого расточительного потребления
хлеба.
Мои товарищи, официанты Рудольф, Венцель и Альберт, скоро заметили эту предоставленную мне льготу с хлебом и стали просить меня поделиться хлебом с ними. Когда я вместе с ними шел на кухню за обедом или ужином, они подмигивали мне и говорили:
— Русс, отрежь хлеба побольше и поделись с нами, нам ведь тоже не хватает. — И я отрезал чуть не половину батона и охотно делился с австрийцами, а сам думал: «Эх, вы, бедняги, в своем отечестве не можете есть досыта, просите у иностранца. То ли дело у нас в России, чего-чего, а уж хлеба-то мы едим досыта».
После пары проведенных под периной ночей я убедился, что мне под ней не спать. На родине я привык спать хоть под плохоньким, но под одеялом, в которое можно закутаться. Здесь же перина была тоже плохонькая, но закутаться в нее было нельзя. Под ней можно было лежать, но едва я засыпал и как-нибудь поворачивался во сне, перина сваливалась на пол и ждала, когда я озябну, проснусь и подберу ее.
Об этом неудобстве я рассказал Францу Лерлу, а он хозяйке, и мне в тот же день было выдано одеяло. Ничего не поделаешь, иностранец!
И еще одну льготу получил я от хозяев. Льготу больше нормы пользоваться свечкой.
А дело было так. На нашем чердаке освещения не было. Поэтому хозяйка до моего приезда выдавала слабенькому Францу свечку, чтобы он вечером мог раздеться и лечь спать. Свечки ему хватало дней на десять-двенадцать. Когда я поселился вместе с Францем в этом простом убежище, я сразу же принялся за учебник немецкого языка. Кончив работу часов в десять вечера, мы поднимались к себе. Франц укладывался спать, а я усаживался со свечкой в нише окна у крошечного столика с книгой и тетрадкой и принимался выучивать новые слова и грамматические правила немецкого языка. Одновременно с этим я осваивал и русскую грамматику, так как был в ней, при моем трехклассном образовании в деревенской школе, довольно слаб.
На немецкий язык у меня было отведено очень мало времени, всего шесть-семь месяцев, поэтому я был очень усидчив и проводил за учебником по два-три часа каждый вечер. Свечки мне хватило на три вечера. Франц объявил мне, чтобы за новой свечкой я шел к хозяйке фрау Петер сам, потому что она ему новой свечки раньше, чем через неделю, не даст. Я пошел сам. Фрау сначала удивилась, что у нас так быстро кончилась свечка, а когда узнала причину этого, похвалила меня за усердие в овладении языком и стала выдавать мне свечи, как только они у меня кончались.
Изучение немецкого языка шло у меня успешно. Выученные накануне вечером слова я на другой день старался вставлять в разговор с товарищами и гостями и прислушивался, как они произносят эти слова. Через каких-нибудь месяц-полтора я уже довольно смело мог говорить по-немецки, но, что говорят мне, я еще понимал не все и не сразу, отчего иногда получались неприятные казусы.
Как-то в дообеденное время, когда на веранде не было посетителей, к нам завернул коренастый, невысокого роста, пожилой господин. Он подозвал меня, сказал что-то о погоде, сел за столик и произнес длинную речь о своей любви к пиву, то и дело повторяя слова «теплое» и «холодное».
— Ну так тащи же мне кружечку поскорее, — заключил он свою речь и потер руки от нетерпения утолить жажду.
Речь гостя я понял так, что на улице тепло, он вспотел и от холодного пива может простудиться. Сделав такой вывод, я специальной грелкой сделал пиво в кружке теплым и поставил его перед гостем. Он, отхлебнув глоток, резко поставил кружку, выпучил на меня глаза и сделал кулаком такое движение, как будто хотел ткнуть меня в бок.
— Вы что мне подали? — спросил он ледяным голосом.
— Пиво, господин, — ответил я, чуя недоброе.
— Я вам целый час толковал, что не выношу теплого пива, и просил принести самого холодного.
— Я вам принесу другого, господин, — сказал я и быстро заменил пиво, опустив в новую кружку кусочек льда.
— Вот хорошо, — крякнул гость, выпив за один дух полкружки и сразу подобрев.
— Ну так зачем же вы принесли мне теплое пиво? — спросил он меня.
— Я вас плохо понял, господин.
— Почему? Я ведь вам ясным немецким языком сказал, что не пью теплого.
— Но я еще слаб в немецком, — ответил я.
— Разве вы не немец? — вскинул он на меня глаза.
— Я русский.
— А, русский, славянин! А вы знаете, что все славяне плохие, лживые люди? — удивил меня гость своим странным заявлением. Я не хотел ему спустить.
— Это неправда, — решительно возразил я. — Среди русских есть отдельные нехорошие люди, но разве среди вас, немцев, плохих людей мало?
— Я не немец, — сердито буркнул гость, обидясь, что я принял его за немца. — Я швед, шведский профессор, — пояснил он.
— А шведы все-все хорошие люди и среди них нет негодяев, как и среди любого народа?
Я разговорился. Откуда только брались у меня немецкие слова. Моя речь была горячей.
— Гм… гм… — кивал головой швед. — Конечно, да, вы правы, негодяи есть везде, в том числе и в Швеции, — сдался гость. Он ушел с явной симпатией ко мне.
Это была моя первая победа в международной дискуссии, в которой я защищал честное русское имя и доброе племя славян.
Один раз я спросил только что заказавшего обед ничем не примечательного гостя средних лет, что ему подать пить.
— Вакат, — невнятно буркнул гость. Напитков с таким названием в нашем ассортименте не было.
— Извините, что вы сказали? — спросил я.
— Вакат! — как-то каркнул гость.
— Не понимаю, — сознался я, беспомощно оглянувшись, чтоб позвать Франца Лерла на выручку.
— Вакат! Вакат! — застучал гость по столу кулаками. К нему подошел хозяин и спросил, в чем дело.
— Прошу у этого парня подать мне вайнкарт (карточку вин. — Ф. К.), а он не понимает. Что с ним такое? — пожаловался гость.
— Это русский, он совсем недавно приехал в Карлсбад и еще слабо знает немецкий, но он научится, — заверил гостя герр Лешнер.
— Русский? И вы держите русского? Ну, тогда я в ваш ресторан больше не ходок.
Съев свой обед, сердитый гость ушел, и больше я его в нашем ресторане не видел. О своем обещании этот русофоб сказал хозяину, хозяин сказал Францу Лерлу, а Лерл сказал мне.
— Ну и что же, хозяин не собирается меня уволить? — спросил я встревоженно.
— Только вместе со мной, — ответил Франц. — Пусть этот глюпи шорт больше к нам не ходит, зато к нам будет ходить много русских, пока мы здесь, — заключил он.
И действительно, среди посетителей нашего ресторана в скором времени появилось немало русских, о некоторых встречах с которыми я и хочу рассказать.
Как-то днем, когда посетителей в ресторане не было, я стоял на веранде и смотрел на прохожих. Я увидел поднимающуюся по улице группу. Это были пожилой мужчина в шляпе, пожилая женщина и мальчик лет двенадцати в гимназической форме. Увидя наш плакат на заборчике веранды, мальчик вскричал:
— Смотрите-ка, смотрите, по-русски написано!
Все остановились и прочитали плакат.
— Гм… Какой-нибудь колбасник выучил пяток русских слов и вот вам — говорят по-русски! — съязвил мужчина.
Меня задело презрительное отношение к составленному мною плакатику, и я сказал:
— А вот и не колбасник, и не пяток слов, а здесь по-настоящему говорят по-русски.
От неожиданности все уставились на меня. Потом мужчина недоверчиво спросил:
— Это вы что-то сейчас сказали?
— Да, я.
— Но вы хорошо говорите по-русски.
— Как видите.
— Но где вы научились так чисто говорить?
— Там же, где и вы.
— Но мы русские, из России
— И я тоже. Из Петербурга, а родом ярославец.
Соотечественники долго и приятно удивлялись
такой встрече со мной. Но на мое приглашение посетить наш ресторан они ответили,
что устроились в недорогом пансионе с питанием и в ресторане не имеют нужды. С
тем
и расстались.
Другая встреча. Тоже не в часы пик. Какой-то господин, сев на веранде за столик, спросил по-немецки пива. Когда я принес ему кружку, он читал какое-то письмо. Я заметил, что письмо на русском языке. Когда гость опорожнил кружку, я спокойно спросил по-русски, не подать ли ему еще пива.
Гость был приятно удивлен, что перед ним соотечественник, велел подать еще пива и долго беседовал со мной. Расспрашивал, нравится ли мне в Карлсбаде, рассказывал о его достопримечательностях, высказал предположение, что я влюблюсь в какую-нибудь хорошенькую чешку и женюсь на ней.
Но я ответил, что это мне не грозит, так как перед отъездом сюда успел влюбиться в русскую девушку, свою землячку-ярославочку.
На террасу ресторана вошли и заняли столик пожилые господин и дама. У подошедшего официанта они спросили, можно ли видеть русского мальчика. Я подошел, и они заговорили со мной по-русски. Сначала они высказали предположение, что я латыш или эстонец из Прибалтики, но, услышав, что я из Петербурга и зовут меня Федором, да еще Кудрявцевым, старички пришли в тихий восторг.
— Русский, русский, из Петербурга, — повторяла умиленно старушка, поглядывая на меня. Подав старичкам «пфиф вайн», я занялся другими гостями.
Пообедав, старички стали рассчитываться. Подсчитав, сколько с них приходится за поданные блюда, старший официант, или, как он обычно назывался, цалькельнер, то есть кельнер-кассир (это был Франц Лерл), спросил:
— А сколько вы скушали хлеба?
— Чего? — не поняли старички.
— Сколько ломтиков хлеба вы съели за обедом? — повторил вопрос Франц.
— А мы не считали, разве это нужно помнить?
— Да, — вздохнул Франц, — в Австрии такой порядок — хлеб считают отдельно.
— Странно, очень странно, этак вы подадите нам чай и за сахар спросите отдельную плату, — возмущался господин. Потом, успокоившись, он рассчитался, заказал пару бутылок какого-то вина и попросил прислать к ним это вино на дом с тем условием, чтобы заказанное принес им в свободное от работы время русский мальчик.
Когда посетители из ресторана схлынули, я понес
старичкам заказ. Жили они недалеко, и я быстро их нашел. Они занимали небольшую уютную меблированную комнату в частном доме. Среди
немецкой обстановки комнаты
я увидел на маленьком столике в углу небольшую раскладную, из трех частей,
икону в серебряной оправе. Перед иконой горела лампадка.
Старички встретили меня приветливо, усадили в кресло, сели в кресла сами и начали расспрашивать, как я попал в Карлсбад, нравится ли мне здесь и когда я вернусь домой.
Я делился с ними впечатлениями и отвечал на вопросы.
— Ах ты господи, смотри ты, куда приехал Федя, — приговаривала старушка, а старичок, вспомнив, как здесь в ресторанах получают отдельно за хлеб, приговаривал:
— Да, брат Федя, это тебе не Россия, тут, брат, с хлебцем туго.
А я сидел, и мне почему-то вспоминалась повесть Гоголя «Старосветские помещики».
Наговорившись со мной вволю, старушка дала мне серебряный гульден (около одного рубля).
— Как вы мне много даете, здесь никто на чай по гульдену не дает, — заметил я.
— А это тебе и не на чай, а на гостинцы, — поправила меня старушка, а старичок повторил:
— Это тебе, брат, не Россия.
Дней через пять после этого я шел через площадь отправить в Петербург письмо брату Илюше, как вдруг услышал, что кто-то меня зовет:
— Федя, Федя, постой!
Я оглянулся. Ко мне поспешно шла та знакомая старушка, что дала мне гульден. Между прочим, с того дня я ни ее, ни ее мужа не видал, они больше у нас не были.
— А мы завтра уезжаем домой, в Россию, — сказала она, подходя ко мне. — Увидела, ты идешь, и хочу проститься. Ну так до свидания, Федя, — сказала она растроганно, — счастливо оставаться.
— До свидания, госпожа, счастливого пути, — ответил я.
— А это тебе, — протянула она мне гульден.
— Да за что, госпожа? — засмущался я.
— Возьми, возьми, это тебе на гостинцы.
Я взял. Она попрощалась со мной за руки и, торопливо перекрестив меня, повернулась и ушла.
Мне говорили, что в Карлсбаде имеется русская церковь. Вскоре после приезда мне захотелось в ней побывать. Узнав у товарищей, как ее найти, я пошел на нее посмотреть.
Церковь как церковь, в русском стиле, с главами
в виде луковиц. Кругом много зелени и цветов. На двери церкви была приколота
записка с извещением о том, с какого дня начнутся регулярные богослужения. Пока я ее читал, ко мне подошел скромно одетый худой человек и
на каком-то языке, которого я сразу не понял, спросил меня о чем-то. Потом по
некоторым, похожим на русские, словам я догадался, что он спрашивает, когда
откроется церковь.
Я объяснил. Он ушел. Я тоже пошел домой, но метрах в ста от церкви меня
остановил постовой полицейский лет сорока, с рыжими усами, в клеенчатом шлеме.
Он спросил меня о человеке, с которым я говорил у дверей храма.
Я о нем ничего не знал. Полицейский поинтересовался мной. Спросил, где живу,
работаю, кто я такой. Узнав, что я русский и приехал, чтобы научиться говорить
по-немецки, похвалил меня и тут же начал учить своему языку. Показав на свои
ботинки, сказал протяжно: «Шуэ», потом на перчатки на
руках: «Хандшуэ». Эти слова я знал и без него. Он
попросил назвать эти предметы по-русски. Я назвал. Он сказал:
— Заходи ко мне на пост, когда будешь здесь, я буду учить тебя говорить по-немецки, а ты меня по-русски, я очень люблю русский язык.
Я больше никогда не видел этого полицейского и не искал с ним встречи, хотя недели через три и приходил в русскую церковь, когда она была открыта и шла служба.
Это
было в воскресенье. Войдя в храм, я обратил внимание, что среди молящихся было
немало солдат и офицеров в австрийской военной форме. Было странно видеть, как
они вместе со всеми крестились по-православному,
в определенные моменты вставали на колени или склоняли головы, когда проходил
дьякон с кадилом. По окончании службы, во время которой мне хорошо запомнился
возглас священника, после упоминания российских благочестивейших и самодержавнейших
государя, государыни, наследника и всего царствующего дома он четко, нараспев
произнес:
— Обладателя страны сея, императора австрийского Франца Иосифа да помянет Господь Бог во царствии Своем всегда, ныне и присно, и во веки веков!
— Аминь, — пропел хор.
Позднее я сообразил, почему в русской церкви были австрийские военные, — потому что у «обладателя страны сея», его апостольского величества, как титуловали австрийского императора, среди подданных были целые славянские народы, и в том числе немало православных.
Через несколько дней после посещения церкви я, стоя на террасе, увидел подъезжающий автомобиль, в котором сидели молодая дама и мужчина.
— Здесь, — сказала дама по-русски, увидев на стене плакат на русском языке. Автомобиль остановился, молодая пара вышла из него и вошла на террасу.
— Юнге, — обратилась ко мне дама по-немецки, — у вас работает русский мальчик?
Она была молода, стройна и красива какой-то особенной русской красотой, приветливой и доброй, мужчина был под стать ей. Мне захотелось пококетничать с ними.
— Да, работает, — ответил я по-немецки же.
— Так позови его к нам, пожалуйста, — сказала она.
— Слушаюсь, — ответил я, повернулся и через коридор прошел служебную комнату и через две-три минуты вернулся к ожидавшим гостям и остановился перед ними.
— А где же русский мальчик? — нетерпеливо спросила дама после короткой паузы.
— Он перед вами, — улыбаясь, ответил я по-русски.
— Ах, это вы и есть русский мальчик, — рассмеялись гости. — Что же вы нас разыгрываете, а не сказали сразу, что это вы и есть?
— А это вам за то, что вы сразу не признали во мне русского, а приняли за австрийца, — объяснил я им свою шутку.
В это время к нам подошел, сияя радушием и белоснежной манишкой, хозяин гостиницы герр Лешнер. Приветливо раскланялся. Осведомился:
— Господа из России?
— Да, мы русские, — ответила дама. Хозяин сделал широкий жест, приглашая гостей занять столик.
— Мы бы хотели пообедать одни, в кабинете, есть у вас кабинеты? — спросила дама; она отлично говорила по-немецки.
— К сожалению… — ответил хозяин. — Но я вас устрою в совершенно свободном зале, где вы будете одни. — И он провел гостей в зал слева от коридора. Там никого не было.
— У нас к вам просьба, — обратилась к хозяину дама. — Не можете ли вы ненадолго освободить нашего юного земляка от его обязанностей? Пусть он побудет с нами.
— О, пожалуйста, с большим удовольствием, — заулыбался хозяин и, обращаясь ко мне, сказал: — Я вам разрешаю, Теодор, оставайтесь с гостями, — после чего он ретировался.
— Вот и отлично, — обрадовалась дама. — Будьте нашим гостем, Федя, садитесь с нами обедать, — неожиданно пригласила она меня. Я смутился. Мне радостно было видеть такую красивую веселую соотечественницу, но чтобы сидеть рядом с ней за столом, разговаривать с ней и ее мужем, этого я себе не представлял.
— Садитесь, садитесь без стеснения, будьте нашим гостем, — поддержал жену молодой муж, подвигая мне стул. Я сел. Сели и они. А перед нами уже стояли в ожидании заказа цалькельнер Франц Лерл и кельнер-шпайзентрегер Венцель.
— Выбирайте, что вы будете кушать, — протянула мне меню дама. Я попросил, чтобы она как хозяйка стола выбрала сама, чем угостить гостя. Она быстро выбрала какие-то три блюда, и, пока Венцель выполнял ее заказ, мои русские застольники весело и с большим интересом слушали историю моего приезда на этот прославленный богемский курорт, о моем положении здесь и о первых впечатлениях от заграницы. Я им охотно рассказывал, делился впечатлениями. Они так спокойно вели беседу со мной как с равным, что я перестал смущаться и, обедая, все любовался на эту пару молодых, красивых и таких сердечных соотечественников.
Они рассказали, что слышали обо мне в клубе при церкви и вот решили убедиться, что я действительно простой русский юноша, и познакомиться со мной. Кто они сами такие, я не решился расспрашивать. Они дружески простились со мной и уехали. Больше я их никогда не встречал.
Выше я рассказывал о сердитом немце, который, узнав, что я русский, перестал ходить в наш ресторан. Но были и другие немцы, которые относились ко мне доброжелательно.
Во время работы мы с Францем Лерлом иногда переходили на русскую речь. Слыша это, некоторые спрашивали, как мы говорим. Франц отвечал, что по-русски и что я русский, учусь говорить по-немецки. Гости одобрительно кивали мне головой и говорили: «Schoen, schoen» («Прекрасно, прекрасно»).
Помню, за столиком у колонны всегда три раза в день кушала пара пожилых людей, очень аккуратный мужчина с совершенно белой головой и розовым лицом и такая же, как он, полная женщина. Официанты относились к ним особенно почтительно, называли «экселенц» («превосходительство»). Столик, за которым они ели, обслуживал напитками я. С первого дня, как эта пара появилась у нас, она узнала, что я русский.
— Русский, — произнес среброголовый господин, — это хорошо; хочет научиться говорить по-немецки — это прекрасно!
После этого каждое утро, когда я подавал им к завтраку бутылку минеральной воды «Эмс», он неизменно спрашивал меня:
— Ну, каковы ваши успехи в немецком, мой русский юноша?
Я отвечал ему, как умел, примешивая к речи только что выученные накануне вечером на чердаке слова.
— Ничего, дела идут вперед, — хвалил он меня и добавлял: — Aller Anfang ist schwehr! (Все сначала бывает трудно!) — А его жена, глядя на меня, повторяла эти слова еще более сочувственным тоном. И так изо дня в день.
Вскоре я узнал от товарищей по работе, что этот ласковый господин — адмирал германского флота Кнорр.
Но другой германский очень высокопоставленный военный оказался в отношении ко мне очень грубым и неумным.
В один из дней за столом в углу у окна в зале устроилась компания посетителей — два рослых, плотных, средних лет мужчины с круглыми бритыми головами и две крупные, полноватые женщины. Все с очень важным выражением на лицах. Их стол обслуживал напитками Карл. Но в этот момент он куда-то отвернулся. Один из важных господ кивнул мне. Я подошел, и он начал мне что-то пространно говорить, обращаясь с вопросами то к своему товарищу, то к дамам. Те ему что-то отвечали, а я слушал, старался понять, но ничего не понимал, а переспросить боялся: а ну как опять не пойму, заругаются! А вид у господ уж очень важный и строгий.
—
Гут, — ответил я, когда господин перестал говорить, и, подбежав к Францу Лерлу, сказал ему по-русски, что ничего не понял и не знаю,
что подавать тем господам. Ругнувшись про себя, Франц подошел к важным гостям
и попросил повторить заказ. Гости что-то ему недовольно ответили, Франц им
опять что-то сказал, и все они удивленно повернулись ко мне и стали меня
рассматривать. В это время появился Карл. Франц передал ему заказ на напитки
господам, а я за работой и забыл про них. Позднее, когда обедавшие
разо-шлись из ресторана, Франц сказал мне по-русски (со мной он всегда говорил
по-русски):
— Знаешь, кому ты сегодня не угодил?
— Нет.
— Этот глюпи шорт, которого ты не понял, есть начальник германского Генерального штаба генерал Мольтке. Он ругался, зачем ты его не понял, я ему сказал, что ты русский, и ты знаешь, что он сказал?
— Не знаю.
— Он, этот глюпи шорт, сказал, что если все русские такие, как ты, и ничего не понимают, то русских бояться не надо. Вот глюпи шорт, так и сказал, — смеялся Франц над генералом, — сам признался, что боится русских, вот глюпи шорт, — повторял он, издеваясь над этим пруссаком.
— Франц, — спросил я, — а почему этот такой важный и богатый генерал пришел обедать со своей компанией в наш такой простой и скромный ресторан?
— О, это у германских генералов такой обычай. В этой гостинице всегда, когда приезжал в Карлсбад лечиться, жил и в этом ресторане питался прусский канцлер Бисмарк. Вот почему прусские генералы, когда бывают здесь, раза два или три обедают в нашем ресторане, в память Бисмарка.
Мольтке еще раз или два посетил наш ресторан вместе со своей компанией и исчез. Больше я его никогда не видел.
Кроме Мольтке и того сердитого немца, который требовал «вакат», я ни от кого больше открытой неприязни не встречал. Но мне не один раз приходилось наблюдать недружелюбное отношение немцев к чехам, настоящим хозяевам Богемии. Так, когда наш чернявый хозяин герр Лешнер радушно приветствовал входящего гостя, а затем быстро ретировался, некоторые из гостей спрашивали меня, опасливо кивая на хозяина:
— Скажите, юнге, ваш хозяин не чех? — И получив ответ, что хозяин гостиницы истинный австриец, гость спокойно усаживался за столик и обедал или завтракал, а я про себя насмешливо думал: «Эх ты, боишься чеха, а и не подозреваешь, что перед тобой тоже славянин, русский».
Я уверен, что, если бы такому чехофобу сказать, что хозяин чех, а тем более что я русский, он бы сразу повернул к выходу.
Помню случай дружелюбного отношения ко мне одного гостя, по-видимому немца. Наблюдая за работой моих товарищей и учась у них не только говорить, но и отношению к гостям, я подметил, как наши официанты при уходе гостей из ресторана или с веранды, а иной раз успев подать им пальто или зонтик, с вежливым поклоном говорили загадочное для меня слово «кисдиханд», которое по интонации немножко напоминало русское «до свиданья». И вот я тоже при случае стал так прощаться с гостями, не забыв сначала поискать это выражение в словаре, но там никакого «кисдиханд» не было.
Как-то раз, подав какому-то пожилому господину пальто со стоявшей возле дверей вешалки, я, подражая щегольскому произношению этих слов Венцелем, с поклоном произнес:
— Кисдиханд.
— Что вы сказали? — удивленно спросил гость.
— Кисдиханд, — повторил я.
— Ха-ха-ха, — рассмеялся гость, — неужели вам, милый юноша, было бы приятно поцеловать вот эту мою руку?
— А что я сказал? — спросил я, удивленный его смехом.
— Вы сказали, милый юноша, «целую ручку». Разве вы не знаете, что эти слова прилично говорить дамам?
Я сказал, что еще не знаю всех тонкостей здешнего этикета. Узнав, что я приезжий русский, гость очень дружелюбно простился со мной. В следующие разы, когда я провожал его, я ему этих трех немецких слов «кюсе ди ханд» (Kuesse die Hand) больше не говорил, зато с удовольствием говорил их дамам, особенно молодым и симпатичным.
Я уже писал, что наши кельнеры Рудольф, Венцель и Альберт не всегда были сыты хозяйскими харчами, даже и тогда, когда я делился с ними хлебом. И вот, чтобы подкрепиться во время пауз между часами пик, они часто посылали в соседний киоск мальчиков Карла или Франца купить им по горячей брауншвейгской колбаске, ростом и видом вроде нашей сардельки, которые тотчас и съедали.
С бледным мальчиком Францем, с которым я успел подружиться и любил поболтать по вечерам, учась говорить по-немецки, жить вместе на чердаке мне пришлось недолго. Месяца через полтора после моего приезда он заболел, и родители забрали его домой. На его место никого не взяли, и я на чердаке остался один и еще старательнее стал изучать немецкую грамматику, а заодно и русскую, и запоминать все больше немецких слов. Франц Лерл говорил со мной и на работе и вне ее всегда по-русски. Он очень часто смешил меня, стараясь щегольнуть знанием русского. Иногда он грубовато шутил. Так, к нам ходила обедать одна старенькая дама. Прежде чем заказать себе кушанье, она очень долго смотрела в меню и раздумывала, что ей взять, а Франц терпеливо ждал, когда она выберет. Когда я находился поблизости, он говорил какую-нибудь шутку вроде: «Ну что ты, старая, уснула, что ли?» или «Хлеб да каша — пища наша», а один раз он насмешил меня так, что я не удержался, фыркнул и выбежал из зала. Франц перепутал слова из некрасовского стихотворения. Вместо слов «Уж плоха избушка, думает старушка», он сказал: «Уж плоха старушка, думает избушка».
Другой раз он, не заметив сидевшую поблизости русскую молодую даму с очень похожей на нее девочкой лет семи, громко, но с любезным видом матерно выругал какого-то капризного немца, но тут же спохватился и перешел на немецкий, а дама сделала вид, что ничего не слышала.
Теперь хочу описать сам город-курорт, каким он запомнился мне с тех пор.
Определенных выходных дней в нашем ресторане не существовало. По крайней мере я не помню дня, чтобы кого-то из официантов не было на работе. Но нам, мальчикам, в паузах между часами пик примерно раз в неделю разрешали отлучаться часа на три-четыре.
Повернув от гостиницы «Ганновер» налево и пройдя метров двести, я поворачивал опять налево и шел переулочком мимо табачной лавочки с желтой вывеской и словами на ней «KuK Tabaktrafik», что означало «Kaiserliche und koenigliche Тabaktrafik», а по-русски «Императорско-королевская табачная монополия». В то время австрийский император являлся по совместительству и венгерским королем. Одним словом, был КуК.
Так вот, переулочком мимо этой лавочки я попадал к подножию горы, где начинался променад, то есть ведущая некрутыми зигзагами, очень чистая, очень ровная, неширокая дорожка в гору. Иногда она огибала гору, и из-за ее поворотов открывались все новые чарующие глаз виды. Я больше всего любил гулять по променаду, что поднимался в гору слева от нашей улицы. Иногда я забирался почти на самый верх горы.
Меня удивляла чистота леса с обеих сторон дорожки. На склонах горы среди деревьев довольно часто виднелись небольшие, около метра или полутора длиной и около тридцати-сорока метров высотой плетни из хвороста. Назначение этих плетней, как я сам догадался, — задерживать смывание земли с гор во время таяния снега весной и при сильных дождях летом.
На променадах довольно часто попадались большие белые скамьи со спинками, на которых нередко можно было видеть аккуратные таблички, извещающие о том, что такой-то король или князь какого-нибудь небольшого европейского государствица, чаще всего немецкого, любил отдыхать на этой скамейке. Иногда вместо имени коронованной особы на табличке стояло имя какого-нибудь известного деятеля. Признаюсь, что я ни одного из них не запомнил.
На
всем этом променаде мне запомнилась одна-единственная карлсбадская
достопримечательность — это так называемый «Hirschensprung»
(«Прыжок оленя»). Это примерно на половине пути от подошвы до вершины горы,
возле самой дорожки-променада, на крошечной площадке среди деревьев одиноко
стоящая небольшая, метра три с небольшим, коричневая
скала вроде сахарной головы, а на ней небольшая фигурка косули почти в
натуральную величину.
И эта бронзовая косуля совсем не похожа на нашего оленя с ветвистыми рогами. С
этой скалой местные жители связывают такую легенду: В давние времена здесь
охотился император Карл. Выследив оленя, император погнался за ним. Когда
оленя-косулю можно было уже достать стрелой из лука, косуля перепрыгнула с
отвесного утеса на эту маленькую острую скалу и с нее ринулась вниз, в шумящий
под горою поток. Пока венценосный охотник со своей собачьей сворой и егерями
спускался с горы, олень-косуля успела свариться в этом потоке, настолько горяча
была в нем вода. Этим потоком был якобы знаменитый карлсбадский
источник Шпрудель. Мне не верится в это, потому что
этот источник отстоит от знаменитой скалы примерно на километр. Так или иначе,
но император получил к своему столу хотя и не убитого им, но вполне готового к
употреблению отварного оленя. Радуясь такой удаче, тогда-шний «обладатель страны сея» приказал заложить здесь город с охотничьим
замком для него. Но то ли замок не построили, то ли он не сохранился, но я его
не видел, а город Карлсбад существует с тех пор.
Однажды мы гуляли по этому променаду с Францем Лерлом. К моему удивлению, он вместо восхищения гладкостью дорожки и благоустройством леса плевался и ворчал:
— Смотри, как здесь все прибрано, прилизано, смотреть противно и плюнуть некуда. Эх, то ли дело в России… уж лес так лес, чаща, бурелом… А здесь? Разве это лес? Нет, русский лес лучше, чем здешний, — заключал он.
А мне и здешний лес очень нравился.
В один день, когда у меня было побольше времени для прогулки, я решил подняться на Кройцберг (Крестовую гору), на вершине которой я каждый вечер видел чуть мерцающий огонек.
Свернув от своей гостиницы налево и пройдя около километра, я дошел до променада, ведущего на манившую меня вершину, и начал восхождение.
Передо мной отвесно стоял самый пик горы в виде большой острой скалы. Перед ней была совсем маленькая площадка. И здесь я встретил еще одного русского, который молча стоял, изваянный из бронзы, и спокойно смотрел на восток через горы, леса и холмы в сторону России. Это был памятник-бюст первому русскому императору, великому преобразователю России, царю-труженику Петру Первому. Мое сердце радостно забилось, преисполненное гордостью за Родину, за Россию, за то, что здесь ее Великому Петру оказан такой почет. «И здесь ты успел побывать, Петр Алексеевич», — думал я, глядя на памятник, который стоял на близко прислоненном к скале постаменте, а под ним, сияя на солнце золотыми буквами, находились три большие, расположенные рядом полированные доски из черного мрамора. На всех на них было высечено стихотворение князя Вяземского. На доске слева на французском языке, в центре под бюстом на русском, а справа на немецком. Стихи начинались так:
Великий Петр, твой каждый след
Для сердца русского есть памятник священный.
И здесь, средь гордых скал, твой образ незабвенный…
Дальше я не запомнил.
Поднявшись по вырубленным в камне ступеням еще выше, на самый пик горы, я увидел возвышающийся над горой большой, метра два с лишним высотой, простой деревянный крест с горящей перед ним в особом фонаре лампадой. На небольшой табличке возле креста сообщалось по-русски, что на этом месте до 18… года стоял дубовый крест, который своими руками сделал и установил император Петр Первый. Но так как подлинный крест пришел в ветхость, он заменен точной его копией. Перед крестом постоянно горит неугасимая лампада, свет которой и виден снизу.
Мне кажется, что я еще раз поднимался на эту гору, но с полной уверенностью утверждать этого не буду, так как мне еще многое хотелось увидеть здесь, в Карлсбаде. Например, самый мощный горячий источник Шпрудель.
Длинный застекленный зал с крышей на легких колоннах, вернее, не зал, а галерея с круглым расширением в центре находилась от нас совсем недалеко. Если пройти направо по улице вдоль знакомой уже нам площади со скульптурой, свернуть налево, обогнуть сзади здание почты и выйти на набережную реки Теплы, тут и будет эта колоннада с источником. Источник находится в центре круглого расширения. Он огорожен небольшим круглым барьером в виде чаши. На расстоянии метра в полтора от этого барьера имеется другой барьер. Между этими двумя барьерами возле источника, который бьет мощной горячей струей большой толщины в высоту метра на четыре, ходят служители в белых клеенчатых халатах с капюшонами, с длинными палками в руках. На конце этих палок устроен подстаканник, в который вставляются кружки или стаканы, подаваемые служителями курортникам, пьющим в определенные часы эту воду.
Большинство курортников свои фарфоровые кружки с каким-нибудь видом Карлсбада носят на перекинутом через плечо ремешке, продетом сквозь ручку. У каждого своя кружка емкостью двести-триста граммов. Отцепив кружку от ремешка, «кургаст», как там называют курортников, подает ее служителю, вставляя ее в подстаканник на конце палки, служитель подносит кружку на палке к водяному столбу, и кружка мигом наполняется падающей вниз водой. Кургаст принимает кружку от служителя с конца палки и начинает пить воду маленькими глотками — большими нельзя, потому что она горячая, с температурой 76 градусов.
Очень интересно было видеть множество мужчин и женщин, окруживших этот источник и получающих воду, а затем медленно пьющих ее, прогуливаясь вдоль колоннады. Среди публики особенно выделялись там и тут кургасты из Галиции — странно одетые евреи в длинных, вроде поповских ряс, черных пальто, в круглых, вроде ермолки, но с широкими полями, фетровых или плюшевых, черных или темно-зеленых шляпах. Шляпы эти местечковые евреи носили, обычно слегка сдвинув на затылок. Лица у хозяев таких длинных пальто-лапсердаков и описанных выше шляп были обрамлены у молодых и постарше бородой и усами и замечательными пейсами. Пейсы — это длинные косички волос на висках, спускающиеся возле ушей вниз. Эти косички были кокетливо закручены в кольчики. В киосках с сувенирами я часто видел открытки с фотографиями особенно выдающихся своим видом и длиною пейс мужчин с надписью внизу «Кургасты из Галиции». Впрочем, я часто встречал их не только у Шпруделя и на открытках, но и на улицах города.
Но вернемся еще раз к Шпруделю. Тут же в конце колоннады я видел заведение, где производился разлив этой воды в бутылки. Вода этого источника была проведена в ряд санаториев и водолечебниц. Ее набирали в деревянные наспинные ушаты местные жители и на лямках носили домой. И все равно большая часть этой целебной воды из большой бетонной трубы мощным потоком устремлялась здесь же у колоннады в реку. А так как река была совсем неглубокая, то ее вода от этого источника на довольно большом расстоянии была теплая, и вечером, когда на город опускалась прохлада, над рекой поднимался белый пар. «Не отсюда ли и название этой реки Теплы, то есть переиначенное на немецкий лад славянское слово „теплая“?» — думал я тогда.
Еще помню я в Карлсбаде место, называемое «Альте Визе», то есть «Старый луг».
Здесь перед глазами открывается широкая и длинная поляна, покрытая сочной зеленой травой, с ровными дорожками в разные стороны. В дальнем конце этой ровной поляны красуется прижизненный памятник царствовавшему тогда престарелому австрийскому императору Францу Иосифу. Памятник выглядит очень внушительно и богато. На постаменте то ли в кресле, то ли на троне сидит бронзовый старик в военном мундире, с лысой головой, с бакенбардами до выбритого подбородка и густыми усами. По сторонам пьедестала — рельефные изображения каких-то прославивших монарха событий, а по всем четырем углам основания памятника лежали грозные гривастые львы в натуральную величину.
Полюбовавшись памятником, я прошел до конца поляны и по небольшому променаду пошел на гору. Мне стали попадаться стрелки-указатели со словом «Stephaniewarte». Я решил дойти до этой самой «Warte», чтобы узнать, что это такое. Вскоре я увидел на небольшой полянке между деревьев довольно высокую, из красного кирпича, круглую башню с редкими небольшими окошечками. Башня явно была не очень давней постройки.
Я слышал, что в Карлсбаде на набережной Франца Иосифа (Franz Joseph Qai) есть гостиница «Россия». Мне захотелось посмотреть на эту гостиницу, и, как только получил пару часов, свободных от работы, отправился на эту набережную. «Россию» найти было нетрудно. Это был красивый большой дом с балконами и цветами на них. Три или четыре его этажа блестели чистыми стеклами окон. Богатый подъезд. Все говорили о том, что это была первоклас-с—ная гостиница. Но я подосадовал на то, что слово «Россия» над ее фасадом было выведено по-французски: «Russie». Но моя досада скоро рассеялась. Прохаживаясь вдоль набережной, я заметил на ее ограде метрах в ста от гостиницы доску с надписью на русском и немецком языках. Вот что там было написано: «Здесь на набережной, напротив этого места, до 1895 года стоял дом „Пфау“ („Павлин“. — Ф. К.), в постройке которого принимал участие русский царь Петр Первый».
«И здесь ты успел потрудиться и прославить русское имя, Петр Алексе-евич, — с гордостью думал я, рассматривая напротив этой доски небольшой, но вполне современный дом. — Не на скамейке на посыпанном песочком променаде, а на вершине горы, на орлиной скале, да на постройке дома, трудясь вместе с каменщиками и плотниками, оставил ты здесь свои следы, мой великий соотечественник!»
Кто-то из моих товарищей посоветовал мне побывать в местном краевом музее. Мне это тоже было интересно, и в ближайший свободный день я пошел туда. Музей помещался в красивом двухэтажном доме. Впрочем, все дома в Карлсбаде мне казались красивыми. Я обошел залы первого этажа. Музей как музей, экспозиции как экспозиции. Ничего из них я не запомнил. Стал подниматься на второй этаж и заметил на стене вдоль лестницы броско написанное изречение: «Atmen durch die Nase ist gesund, drum atme tief mit geschlossenem Mund» («Дышать через нос здорово, поэтому дыши глубоко с закрытым ртом»). Я тут же выучил наизусть этот совет. Ничего из виденного во втором этаже я не запомнил тоже. Но этот добрый совет сохранять свое здоровье крепко врезался мне в память, и я старался ему следовать. Значит, в музей я сходил не без пользы.
Примерно через месяц-полтора после моего приезда хозяин герр Лешнер вручил мне небольшую серую книжечку, в которой на одной из страниц была вписана моя фамилия и какие-то цифры. Хозяин велел ее беречь. Сначала я не разобрался в назначении этой книжечки, но товарищи объяснили мне, что теперь я застрахован и с этой книжечкой могу получать бесплатную медицинскую помощь, а в случае болезни с отрывом от работы — небольшое денежное пособие; могу получать ванны с минеральной водой с большой скидкой.
Все это я учел и стал искать у себя какой-нибудь болезни. Ведь надо же полечиться бесплатно. Я заметил, что мне трудно дышать через нос, что-то мне мешает. И вот пошел к врачу ухо-горло-нос.
Посидев немного в приемной с каким-то старым господином, который по моему выговору принял меня за приезжего из Берлина, я попал в кабинет к врачу. Ранее ни у каких врачей я никогда не бывал. Поэтому полутемный кабинет врача, где были освещены только кресло да стол с какими-то инструментами, и медицинские запахи произвели на меня очень сильное впечатление. Вдобавок к этому я увидел на белом халате врача и на его круглом смотровом зеркальце с дыркой посередине красные брызги крови. Мне совсем стало жутко. Когда же врач, довольно еще молодой мужчина, сунул мне в нос какую-то светлую трубочку и стал распяливать ноздрю, я совсем затрепетал с непривычки.
— О, какой вы нервный, молодой человек, — сказал врач.
— Что вы, доктор, у меня очень спокойный характер, — возразил я.
— Независимо от этого вы очень нервный, я уж это вижу. — И с этими словами доктор капнул мне чего-то в одну ноздрю, потом в другую. У меня в голове растеклось что-то теплое, в глазах потемнело, и я потерял сознание.
Очнулся я на диване здесь же, в кабинете. Возле меня хлопотала девушка, горничная врача.
— Ну, очнулись наконец, как вы себя чувствуете? — услышал я его голос.
— А что со мной было? — спросил я.
— Обыкновенный обморок. Я же сказал, что вы очень нервный, впечатлительный.
— Будешь тут впечатлительным, когда вы впустили мне в нос чего-то сногсшибательного.
— Самое простое масло. — И врач показал мне флакончик с какой-то душистой жидкостью.
Когда я выпил воды и успокоился, врач еще раз закапал мне нос и дал какие-то наставления, с чем я и ушел.
Мне давно уже хотелось как следует помыться горячей водой в бане по-русски. Но на все мои вопросы, есть ли в Карлсбаде баня, никто толком ответить не мог. Спросить об этом у Франца Лерла я как-то то ли стеснялся, то ли не догадался.
— А зачем тебе баня? Ты иди в ванную, ты ведь имеешь страховую книжку и с ней ты за ванную заплатишь вместо кроны всего двадцать геллеров, — сказал мне Карл и назвал адрес ванного заведения.
И вот я со свертком белья в этом ванном заведении. Меня впустили в кабину с большой, облицованной снаружи изразцами ванной. Я напускаю воды погорячей и с удовольствием забираюсь в ванну. Разомлел от приятного ощущения, но надо же и помыться. И вот я намыливаю голову — волосы не намыливаются, намыливаю мочалку — не намыливается. Сколько я ни бился, делая воду и погорячее и похолоднее, она никак не хотела растворять мыло. Так и пришлось мне потереться пустой мочалкой и выйти из ванной, которую больше часа занимать не полагалось. Но все же домой я шел бодрый и освеженный. Оказалось, что я купался в воде Шпруделя.
На чердачной площадке дверь в мою конурку была направо, а прямо перед лестницей была еще какая-то дверь. Она была всегда заперта, и я не знал, куда она ведет. Но вот один раз утром я увидел, что она отперта. Я осторожно открыл ее. Дверь была прямо на небольшую тихую улочку вровень с панелью. Значит, если входить в мое жилище через эту дверь с тихой улочки, то я вроде бы жил на первом этаже. Ощущение чердака как-то рассеялось. Я понял, что задней стеной наша гостиница примыкала к отвесному срезу горы, а верхним этажом, или, вернее, чердаком, равнялась с ее террасой, по которой и проходила незнакомая улочка, которую я так и не смог разглядеть, так как дверь с чердака больше никогда не открывалась.
Живя в Карлсбаде и гуляя в
свободные
от работы часы по его улицам, я видел в витринах много разных сувениров из
какого-то переливающегося разными цветами камня, вещицы вроде перочинных ножей,
мундштуков
и тому подобное, отливающих такими же цветами. Этот камень и эти отливы
получались из осаждающихся частиц минеральных вод.
Покупку сувениров я откладывал до отъезда из Карлсбада, купил только складной никелированный штопор для работы, а немного позднее выходной галстук ядовито-зеленого цвета с какими-то нелепыми разводами. За этот галстук Франц Лерл меня здорово поругал, говоря, что у меня дурной вкус. Потом мне стало жаль носить на работе мои петербургские красивые, с лаковыми носочками ботинки, и я решил купить здешние. Я долго подбирал на мою широкую ступню ботинки, все они жали мне ногу. Пришлось купить на один или два номера больше моего размера, с длинными нескладными носами. За них мне снова попало от Франца.
Вообще
Франц меня по возможности воспитывал. Когда мы поднимались в гору, я сутулился.
Он требовал, чтобы я шел прямо. Он научил меня правильным приемам надевания
пиджака или пальто. Эти приемы были просты
и красивы. Он сделал мне замечание, когда я говорил Карлу, что учусь немецкому
языку, чтобы потом зарабатывать много денег.
— Разве у тебя нет других интересов, кроме денег? Зачем ты выставляешь деньги на первый план? — журил он меня, объясняя, что знать какой-либо иностранный язык само по себе представляет большой интерес.
Раз во время прогулки в откровенном дружеском разговоре я спросил Франца, почему он пригласил поехать с ним в Карлсбад меня, а не другого мальчика. Он ответил:
— Я работал вместе с твоим братом Ильей, он хороший, честный человек, и я видел, что ты тоже хороший, неглупый мальчик и сделаешь хорошую рекламу России, а Россию я люблю. Вот почему пригласил тебя. Будь таким, как твой брат. Ты серьезный мальчик.
Такая похвала со стороны Франца мне очень понравилась, хотя я и без того не думал ни о каких глупостях, а все внимание отдавал поставленной перед собой задаче — научиться говорить на иностранном языке. Впрочем, я несколько раз пробовал курить, чтобы казаться совсем взрослым, но после каждой выкуренной папиросы мне делалось так противно, что я по целым неделям не думал больше о папиросах и равнодушно проходил мимо лавочек с вывеской «KuK Tabaktrafik». Курить я все же научился, но это было позднее и при тяжелых обстоятельствах.
Расскажу об одном массовом зрелище, которое произвело на меня большое впечатление.
Кажется, это было первого мая. Утром на площади близ нашей гостиницы я увидел праздничное оживление. Близ здания почты, фасад которой украшали свисающие сверху донизу полотнища с цветами австрийского государственного флага — черным и желтым, строились отряды мужчин в клеенчатых киверах, пышно украшенных петушиными перьями, в военных мундирах и с какими-то допотопными ружьями. Эти опереточные вояки были пожилого возраста, многие с солидными брюшками, усатые или с такими бакенбардами и подусниками, которые делали их очень похожими на их престарелого императора Франца Иосифа. Мне объяснили, что это какие-то ветераны — то ли отставные солдаты, то ли не пригодные к военной службе люди, тешащие себя игрой в солдатики, — в общем, тыловое ополчение.
Тут же строились и перестраивались колонны детей лет от семи-восьми и старше — девочки в красивых разноцветных платьицах, с букетами цветов в руках, мальчики в легких курточках и рубашках, в очень коротких штанишках, со знаменами и вымпелами. Все выглядело пышно и красочно. Играла музыка, раздавались слова команды, а потом началось движение строем через площадь к набережной. Ничего подобного в Петербурге я не видел, и мне захотелось, чтобы такие парады были и у нас. И эта моя мечта осуществилась через несколько лет.
А вот еще несколько совсем будничных впечатлений от Карлсбада.
Я обратил внимание, что движение экипажей на улицах идет по левой стороне. Для меня это было как-то странно и непривычно. Каждый экипаж, будь то извозчичья коляска, ломовая телега или собачья упряжка, был оборудован ручным тормозом. Когда, спускаясь по улице вниз под гору, извозчик начинал крутить ручку тормоза, раздавался скрежет и передние колеса у экипажа, продолжая двигаться, переставали вертеться — это тоже было странно и непривычно видеть. Но еще интереснее было видеть упряжки с собакой вместо лошади. Такие упряжки с собакой-лошадью на улицах города можно было видеть довольно часто. В небольшую тележку на четырех колесах запрягался крупный сенбернар — сильная, светло-бурой масти собака с длинной шерстью и большой круглой, как корчага, головой и висячими ушами. Замечательны у таких собак глаза. Умные, будто говорящие без слов. И какие-то скорбные. Я пытался представить себе такую собаку кусающей человека. И никак не мог. И вот, зная, что такие собаки в Альпах спасают людей, и видя здесь, как они служат человеку, возя из деревни на базар в город овощи, картофель и другие продукты пудов по шесть-семь, я проникся глубоким уважением к этим собакам-труженицам, сенбернарам.
Все больше знакомясь с окружающей жизнью и порядками в ресторане, я часто подмечал явления, говорящие не в пользу австрийцев. Например, в Петербурге, в «Европейской» гостинице, все служащие каждый месяц проходили медосмотр. В «Ганновере» его никогда не было. В Петербурге пиво в пивных, трактирах и ресторанах подавали только в закупоренных бутылках, было его несколько сортов и пили его из стопок тонкого стекла. Здесь пиво было только одного сорта, цедили его из бочек в грубые тяжелые кружки, пить из которых было невкусно. К тому же насос у нас был плохой, Клара всегда с ним мучалась, очень подолгу нацеживая каждую кружку.
И еще. В часы пик один цалькельнер, то есть Франц Лерл, не успевал делать два дела сразу — принимать заказы и получать за поданные кушанья и напитки, поэтому с гостями рассчитывались и кельнеры-шпайзентрегеры, то есть рядовые обслуживающие официанты. При расчетах в большом ходу были мелкие металлические деньги, или, как их здесь называли, бронза и никель. Первые были достоинством в один геллер и два геллера, или, как чаще называли эту монету величиной в теперешние наши две копейки, крейцер. Никелевые монеты были по пять, десять или двадцать геллеров. Далее шли серебряные монеты по одной и две кроны. И вот для этих-то геллеров, крейцеров и крон у каждого официанта под фалдами фрака, чуть пониже поясницы, находилась открытая кожаная сумка на двух лямках через оба плеча, в которую свободно и быстро входила рука.
Рассчитываясь с гостем, официант, чтобы достать мелочь для сдачи или положить туда полученные монеты, резким движением закидывал правую руку назад, совал ее в разрез между фалдами фрака и так же быстро вытаскивал ее с горсточкой монет или без них. При виде этого профессионального движения мне всегда было смешно, так как было похоже, будто человек на виду у присутствующих почесал «это место». Бумажные деньги кельнеры в эти сумки не клали, а держали их хорошо расправленными в бумажнике в боковом кармане фрака.
Еще я обратил внимание на то, что в Карлсбаде при каждом ресторане имелось небольшое помещение со входом откуда-то со двора или со стороны, с длинным, без скатерти, хорошо вымытым столом, где можно было недорого поесть человеку, чей костюм и карман не позволяли ему заходить в ресторан и сидеть среди чистой публики. Вероятно, здесь подавали вчерашние кушанья или сделанные из дешевых продуктов не самого лучшего сорта. Наиболее популярным блюдом в таких столовых был гуляш с горячим отварным картофелем.
В нашем ресторане получались по подписке австрийские газеты «Lokal-anzeitung», «Wiener Freie Presse», «Industriezeitung» и местная «Kurliste». В по-следней печатались сведения обо всех прибывающих в город на курортное лечение с указанием фамилии, имени, откуда приехал и где поселился. В этих списках я нередко встречал и фамилии приезжавших из России лечиться на воды соотечественников. Конечно, большинство из них были состоятельные люди, но были и такие, которые останавливались в дешевых гостиницах или на частных квартирах.
К середине лета я уже хорошо освоился со своим положением и научился неплохо и бегло говорить по-немецки. В своих мечтах я видел себя вместе с Францем Лерлом во Франции, на Ривьере, в замечательном городе Ницце, куда мы собирались уехать с ним на зиму и где я хотел поучиться французскому языку, но грозные, потрясшие весь мир события нарушили мирную жизнь миллионов людей и принесли бездну горя, бед и лишений человечеству.
Начало первой мировой войны
28 июня в городе Сараеве в австрийской провинции Боснии местными патриотами-славянами были убиты австрийский наследник эрцгерцог Франц Фердинанд и его супруга княгиня Гогенберг.
Утром на другой день, когда об этом стало известно в Карлсбаде, на лицах людей появилась тревога. Некоторые австрийцы с возмущением ругали славян. Слышались обвинения в адрес Сербии. И хотя молодые террористы Гаврило Принцип и Неделько Чабринович были австрийскими подданными, Сербию обвиняли в их подстрекательстве. Австрия предъявила Сербии ультиматум, выполнение которого грозило последней потерей независимости. Россия, считавшая себя покровительницей славян, не хотела этого допустить и стала грозить Австрии. Союзница Австрии Германия давно рвалась к захвату новых земель и готовилась к войне. Повод для ее развязывания был как нельзя лучше. И вот между германским кайзером Вильгельмом Вторым и русским царем Николаем Вторым началась оживленная переписка. Оба Вторые были в каком-то близком родстве и называли друг друга в письмах «дорогой брат». Тот и другой лицемерно старались показать свое стремление к миру, а в это же самое время спешно проводили в своих странах всеобщую мобилизацию. А Австрия за это время успела уже напасть на Сербию и вторгнуться на ее территорию. На улицах Карлсбада появились военные в полевой форме. В газетах стали печататься сообщения о блистательных победах австро-венгерской армии над сербами.
Многие австрийцы и иностранные гости курорта надеялись, что все ограничится победой Австро-Венгрии над Сербией и примерным ее наказанием за Франца Фердинанда, а Вильгельм с Николаем расцелуются и большой войны не будет. Но так не получилось. Вскорости войска двух «братцев» вступили в смертельную схватку между собой, а через несколько дней к России присоединились Англия и Франция и объявили войну Германии. Война стала мировой.
После покушения в Сараеве в Австро-Венгрии сразу началась мобилизация и были закрыты все границы. Поэтому кто пытался выехать из Карлсбада в Россию, сделать этого не мог.
Я продолжал работать у хозяина, ожидая первой возможности вернуться домой. Никакой враждебности ко мне никто не проявлял. Никто из служащих ресторана не был еще мобилизован в армию. Но мне приходилось слышать их тревожные высказывания: «Ах, только бы нам не пришлось воевать с Россией, Россия так велика!»
Однажды за столиком на веранде сидела компания из четырех-пяти офицеров в серой полевой форме. Они оживленно обсуждали перспективы войны. Вдруг один из них, знавший, что я русский, при моем приближении к их столику подал всем знак замолчать и прошептал:
— Тише, здесь русский!
Мне стало смешно оттого, что все сразу испуганно замолчали, и появилось гордое чувство, что меня, русского мальчишку, боятся эти находящиеся у себя дома австрийские офицеры.
В другой раз четверо штатских подозвали меня к своему столику и спросили, что такое «Народна одбрана». Я не знал и так и ответил.
— Да, он, конечно, не знает, — сказал один из них и больше меня ничего не спрашивали.
Шли бои на сербско-австрийском фронте, шли бои на русско-германском фронте. В Карлсбаде происходили шовинистические манифестации в поддержку войны. По улицам ходили толпы народа с черно-желтыми флагами, портретами дряхлого «КуК», то есть кайзера и короля Австро-Венгрии Франца Иосифа Габсбурга, и свирепомордого, с торчащими вверх к ушам острыми усами, в островерхой каске германского кайзера Вильгельма Гогенцоллерна. Раздавались воинственные крики и угрозы в адрес Сербии и Черногории, России, Англии и Франции. Рассказывали, что одна такая толпа разгромила кухню и избила повара-француза в отеле «Савой», выбила стекла еще в каком-то отеле, где какой-то иностранец сказал что-то оскорбительное для национали-стических чувств возбужденной толпы.
Забеспокоился за свой отель и мой хозяин Алоиз Лешнер, ведь и у него работал русский, то есть я, о чем оповещали афиши, расклеенные у веранды ресторана его гостиницы и в некоторых других людных местах. Поэтому хозяин быстренько убрал эти афиши. Францу Лерлу, с которым я приехал из Петербурга, он предложил пристроить меня, пока бушуют шовинистические страсти, куда-нибудь в другое место. Франц на несколько дней поехал в свой родной городок Теплу повидаться с матерью, братом и сестрой и договориться с ними насчет моего временного устройства у своей матери. Об этом плане он мне сначала ничего не сказал.
Утром того дня, когда Франц вернулся от родных, я увидел его в нашем служебном помещении плачущим.
— Франц, что случилось, о чем ты плачешь? — встревожился я.
— Ах, бедный, бедный мой брат Генрих, его, наверно, расстреляют, — пуще залился слезами Франц. Затем, немного успокоясь, он рассказал мне, что ездил домой, видел мать и сестру. Но брата Генриха, что занимался дома гончарным ремеслом, в Тепле уже не застал. Он, как и многие запасные, сразу же был призван на войну. На каком-то сборном пункте, подвыпив, он вскочил на стул и высказался против войны, сказав, что народу война не нужна, а кому нужна, тот пусть сам и воюет. Тут его другие солдаты стащили со стула и зверски избили. Сейчас он в тюремном лазарете, а когда поправится, его будет судить военный трибунал.
— Его, конечно, расстреляют, а что будет с его семьей, у него еще такие маленькие дети, что будет с ними?
Далее он рассказал, что его мать не возражает против моего приезда к ней и даже рада иметь во мне помощника по хозяйству, но что бургомистр герр Дамм, в семье которого я бывал гостем и давал концерты на балалайке, отсоветовал привозить меня в Теплу в такой неподходящий момент, когда некоторые семьи уже получили извещения с фронта о гибели своих близких, а тут еще эта история с Генрихом: «Народ очень возбужден, и господин Дамм опасается, что как только начнутся бои между австрийцами и русскими, а войну между Австрией и Россией все считают неизбежной, то этого твоего русского друга здесь просто могут убить».
Действительно, вскоре, а именно 6 августа того же 1914 года, австро-венгерская армия открыла военные действия против России.
Мой первый арест
Утром 7 августа, то есть на другой день после нападения Австро-Венгрии на Россию, я, как обычно, вышел на работу и вместе с мальчиком Карлом принялся за уборку ресторана и веранды. Вскоре пришли и официанты. Все были подавлены известием о войне с Россией. Однако от высказываний о ее пер-спективах все воздерживались, но считали, что она долго не продлится. Ко мне никакой вражды не проявляли, как будто ничего не случилось.
В 12 часов дня раздался звонок на обед. Все пошли на кухню за первым. Я помыл руки и тоже пошел за остальными. Вдруг во дворик вошел какой-то мужчина в штатском, с черно-желтой повязкой на левом рукаве. Он остановил меня.
— Мальчик, — спросил он, — здесь у вас работает русский парень, где он? Позови его.
— Сейчас, — ответил я и вошел в кухню, где в это время находились Франц Лерл, хозяин и хозяйка, и сказал им, что меня спрашивает какой-то человек, и спросил, что мне делать.
— Ну так выйди к нему и скажи, что это ты, — посоветовали мне.
— А если он меня заберет?
— Не заберет, он, вероятно, только проверяет.
Я вышел и сказал, что русский я и есть.
— Ах, это ты и есть Кудр… Кудр-ряв-риавзеф? — сказал человек с повязкой, давясь моей фамилией. — У тебя есть паспорт?
— Он у хозяина.
— Возьми его и пойдем со мной, — сказал человек.
В это время к нам подошли хозяин и Франц. Услышав, что нужен мой паспорт, хозяин тотчас принес его.
— Пошли, — сказал человек, взяв мой паспорт.
— Дайте мне возможность пообедать, у нас как раз обед, — попросил я. — У нас как раз служебный обед, и я поем очень быстро.
Но незнакомец категорически потребовал немедленно идти с ним.
— Позвольте мне тогда сбегать наверх и взять шляпу.
— Не позволю. Идем, — строго сказал он, подталкивая меня к выходу.
— Постойте минутку! — крикнул вдруг стоявший тут же мой товарищ, мальчик Карл.
—
Что еще? — недовольно повернулся к нему мой конвоир. А Карл мигом влетел в
дежурку, схватил свою шляпу и со словами: — На, Федор, надень мою, — протянул ее мне, еще не зная, вернусь
ли я обратно. Этого не знал
и я и расценил этот поступок как проявление настоящей дружбы.
Мой конвоир повел меня куда-то в сторону от нашей улицы. Я был совершенно спокоен, но я был романтик, и мне поскорее хотелось узнать, что меня ожидает.
— Куда вы меня ведете? — спросил я своего провожатого, который был раза в два старше меня и имел совсем не злое, простое лицо трудового человека.
— Ах, это совсем недалеко и тебя там долго не продержат. Тебя там проверит комиссия и отпустят, — ответил он, ничего не объяснив.
— Что же вы не позволили мне пообедать, ведь я голоден, — упрекнул я его.
— Я сказал, что тебя там накормят, чего тебе еще? Некогда мне было ждать, — досадливо отмахнулся он от моего вопроса.
Мы подошли к стоявшему в небольшом парке четырехэтажному зданию с табличкой у подъезда «КуК военный госпиталь». Часовой с винтовкой пропустил нас внутрь. Мы поднялись на второй этаж. Вошли в какое-то помещение. Там сидел дежурный офицер. Мой провожатый доложил, откуда меня привел, и сдал мой паспорт. «В палату номер…» — сказал офицер и назвал номер палаты. Мы вышли и поднялись еще на один или два этажа и пошли по длинному коридору со множеством закрытых дверей. Кругом было тихо и безлюдно. Несмотря на вывеску у подъезда, никакими лекарствами здесь не пахло, чему я подивился.
У одной двери стоял часовой в серой полевой форме, с топорщившимися в стороны, острыми длинными усами. Он был немолод. В руках у него была винтовка с примкнутым штыком. Мой провожатый велел ему впустить меня, а сам повернулся и ушел. Солдат отпер дверь и велел мне войти. Я вошел, и солдат тотчас запер за мной дверь.
Я очутился в комнате с двумя окнами. Прямо перед дверью вдоль комнаты стоял длинный дощатый стол с двумя скамьями по бокам. На скамьях сидело человек десять-двенадцать каких-то прилично одетых господ. Я молча остановился у двери. Все господа с любопытством уставились на меня и тоже долго молчали.
Я сразу сообразил, что это и есть комиссия, которая будет меня проверять.
— Кто вы такой и зачем вы здесь? — спросил по-немецки кто-то из сидевших за столом.
— Я русский, мальчик из гостиницы «Ганновер», а привели меня сюда, чтобы вы меня проверили, — ответил я, разведя руками.
— Как проверили? В чем? — изумились господа.
— Ну, я не знаю как, это ваше дело, вы комиссия, — ответил я, тоже изумясь их вопросам.
— Какая комиссия?
— Ну, та, про которую мне говорил человек с повязкой, который меня привел.
Тогда все господа дружно рассмеялись и заговорили со мной все разом по-русски.
— Никакая мы не комиссия. Мы просто русские подданные, арестованные вчера и сегодня утром по случаю начала войны с Россией.
— Значит, и я арестованный?
— Значит, и вы.
На минуту мелькнула мысль, что это австрийские сыщики, которые хотят выпытать у меня, не занимался ли я шпионажем против Австрии. Это были люди разного возраста лет от тридцати до пятидесяти. Из разговоров понял, что русских из них человек пять, остальные поляки, литовцы, евреи. Подозрительных вопросов мне никто не задавал, и я окончательно успокоился насчет их.
Часам к трем все проголодались. Обеда нам не несли. Постучали часовому, спросили, когда будет обед. Солдат не знал, обещал позвать офицера. Пришел офицер и объяснил, что мы содержимся здесь временно и обеда для нас не готовили, а кто хочет поесть за свои деньги, тот может заказать обед из ресторана, который здесь рядом, и он, офицер, обещает вызвать оттуда человека, чтобы он принял от нас заказ. И действительно, вскоре к нам впустили служащего из ресторана с карточкой меню. Все заказали ему, кто что выбрал.
У меня в кармане не было ни геллера, поэтому я ничего не мог себе заказать и сидел в сторонке.
— А вы почему ничего не заказываете, разве вы не хотите есть? — спросил меня кто-то из компании. Смущаясь, я объяснил почему и сказал, что могу поговеть до завтра, а завтра должны же либо выпустить, либо накормить от казны.
— Что за глупости?! Выбирайте себе что-нибудь повкуснее и заказывайте, я заплачу, — решительно сказал мне этот совершенно незнакомый человек. У меня подкатил ком к горлу. «Вот она, товарищеская помощь в трудную минуту», — подумал я, стараясь запомнить этот урок на всю жизнь, заказывая обед и благодаря накормившего меня человека.
Обед нам принесли быстро и так же быстро убрали после него посуду. Мы остались сидеть и гадать о своей дальнейшей судьбе.
Один из сидевших в палате, еврей лет под
пятьдесят, забыв запрет, подошел к окну, лег грудью на подоконник и стал
смотреть вниз. Снизу раздался окрик часового и какие-то другие злые голоса.
Еврей отскочил от окна и бросился на одну из коек, которых стояло здесь
несколько штук. Волнуясь, он рассказал, что, когда он посмотрел вниз, увидевшая
его публика закричала на него и некоторые показали себе на шею жестом,
означающим повешение,
а часовой щелкнул затвором и навел на него винтовку.
Через несколько минут в палату вошел офицер и строго спросил, кто сейчас смотрел из окна.
— Я, — дрожа, ответил виновник шума.
— Идемте со мной, — приказал офицер и увел его.
Минут через сорок наш товарищ вернулся и со стоном повалился на койку.
— Что с вами? Где вы были? — обступили все его.
— Ой, что со мной было! Они грозили мне револьвером,
говорили, что меня надо расстрелять, зачем я смотрел из окна. Ой, как у меня
болит сердце! — говорил он, задыхаясь и хватаясь за грудь. Потом он начал
громко кричать
и требовать доктора. Мы стучали в дверь и требовали, чтобы пришел офицер. Он пришел
и объявил, что доктора не будет. А наш товарищ то затихал, то начинал кричать пуще прежнего. Наконец пришел офицер и увел больного
с собой. Это было часов в двенадцать ночи. Больше к нам в палату он не
возвращался, и мы не знали, что с ним сталось.
На другой день утром нас никто не будил. Мы проснулись сами и тихо переговаривались, лежа на койках. В палату вошли два солдата с ружьями, тот усатый и другой, незнакомый. Они начали нас считать. Вероятно, происходила смена часового у нашей двери.
— А когда же привели эту барышню? — вдруг удивленно спросил усатый, ни к кому не обращаясь.
— Какую барышню? — спросил кто-то из заключенных.
— А вот эту. — И солдат показал пальцем на меня. Я лежал, покрытый до подбородка одеялом, и солдат по моему свежему юношескому лицу принял меня за девушку.
Пересчитав нас, солдаты ушли, отказавшись отвечать на наши вопросы.
Завтрака нам никто не предлагал.
Наконец после полудня нас начали по одному куда-то вызывать, минут через двадцать — двадцать пять одного за другим. Вызванные в палату не возвращались. Пятым или шестым вызвали меня.
Солдат с ружьем привел меня в небольшую комнату, где за столом сидели три офицера. Мне задали вопросы, когда и зачем я приехал в Карлсбад, где живу, что делаю. Я ответил.
— Где живут ваши родители? — вдруг спросил офицер, что был постарше.
— В России.
— Россия большая.
— В Ярославской губернии.
— В городе? В деревне? Кто они?
— В деревне. Крестьяне.
— Богатые? Бедные? Могут вам присылать денег на содержание здесь в Австрии?
— Не богатые, но и не совсем бедные. Но содержать они меня здесь не смогут. У отца есть еще малые дети, и скорее я должен ему помогать, — спокойно ответил я.
— Что вы будете делать, если мы вас отпустим?
— Буду работать и учиться говорить по-немецки, а если можно будет, уеду домой в Россию.
— Ну что ж, счастливого пути, — усмехнулся офицер, подавая мне паспорт, — можете идти к себе, вы пока свободны.
Я вернулся к себе домой, мне все были рады, кроме хозяина, который хотя и допустил меня к работе, но уже не афишировал и поторапливал моего друга Франца Лерла побыстрее подыскать мне другое место. Но Франц и так старался. Как-то раз он разговорился с обедавшим у нас важным англичанином и рассказал ему обо мне. Англичанин что-то вспомнил и обещал помочь.
Придя на другой день обедать, он подозвал меня и сказал, что в гостинице «Россия» живет его хороший знакомый, богатый русский, который приглашает меня прийти к нему в послеобеденное время; зовут этого русского Михаил Иванович Маркусон.
Вскоре я был у подъезда гостиницы «Россия» и спрашивал у швейцара, полноватого человека лет сорока пяти с круглым добродушным лицом, в каком номере живет господин Маркусон.
— Его превосходительство господин надворный советник живет в бельэтаже. — И швейцар объяснил мне, как пройти к гофрату.
Я поднялся в бельэтаж и по застланному хорошим ковром коридиру дошел до нужной двери. Постучал.
— Войдите, — услышал я из комнаты.
Я вошел и увидел у окна сидящего в кресле средних лет мужчину с темными волосами на пробор и небольшой темной бородой и усами. Я поздоровался с ним по-русски. Он пригласил меня сесть. Я сел и оглядел номер. Комната была небольшая, но с хорошей обстановкой. Господин Маркусон стал расспрашивать меня о моем положении. Выслушав, он сказал:
— Не знаю, чем вам помочь. Если бы можно было вернуться в Россию, хотя бы через нейтральные страны, я дал бы вам денег на дорогу. Но в том-то и дело, что Австрия закрыла все границы и отсюда никуда нельзя уехать. — Подумав, он вдруг оживился. — Знаете что, — сказал он, — война долго не продлится, а на два-три месяца я постараюсь вас устроить.
И он рассказал мне, что в гостинице «Россия», в которой он живет, один швейцар собирался изучать русский язык и, возможно, он и пустит меня к себе пожить.
Не откладывая дела в долгий ящик, господин Маркусон надел шляпу и спустился со мной вниз. Но знакомого швейцара у дверей не было, там стоял другой.
— Ну что ж, зайдемте в кафе и там поговорим обо всем, — пригласил он меня. Мы зашли и долго разговаривали, вспоминая Россию, Петербург и гадая, когда и как удастся снова попасть домой.
Когда на другой день утром я пришел в гостиницу, там был другой швейцар, тот полноватый шатен лет сорока пяти. Господин Маркусон тотчас спустился вниз и очень быстро договорился со швейцаром, фамилия которого была Шимечек, насчет меня.
Условия были таковы: Шимечек предоставляет мне жилье и скромное питание, а я в любое время, пока он свободен, обязан заниматься с ним русским языком. Это меня вполне устраивало.
Вечером в условленный час я пришел с чемоданом к гостинице, и Шимечек, сдав дежурство, повел меня к себе домой. Он жил в Остенде, то есть в восточной части города. Шли недолго. И вот мы у него дома. Нас встретила жена господина Шимечека, фрау Шимечек, энергичная, подвижная женщина небольшого роста и тоже полноватая. Она тотчас начала устраивать мое жилье. Квартира супругов Шимечек состояла из довольно просторной кухни, она же и столовая, в первом этаже. Из кухни вела лестница во второй этаж, где была их спальня, а над спальней, под крышей со слуховым окном, был чердак с двумя пустыми кроватями. Одну из них фрау Шимечек сразу застлала, приставила к ней пустой ящик, покрытый тряпочкой, дала мне кувшин и таз для умывания и выразила надежду, что здесь мне будет хорошо.
Показав, где брать воду для умывания и познакомив меня с квартирой и порядками в ней, фрау Шимечек пригласила меня ужинать. За ужином, состоящим из тушеных овощей с ломтиком хлеба, господин Шимечек предложил мне тут же начать с ним урок русского языка. Я начал задавать ему по-русски вопросы типа: «Как вас зовут? Что вы делаете? Как это называется?» и т. п. и подсказывать ему возможные ответы на них. Затем заставлял его самого задавать мне подобные вопросы и запоминать мои ответы на них. Господин Шимечек был чех, и поэтому учение у него пошло неплохо, помню только, что он сильно мучился, осваивая произношение звука «ы». Говоря: «Как вы поживаете?» или «Что вы делаете?» — он напрягался изо всех сил и все же у него получалось вместо «вы» — «вуй» или «ууй».
Его жена фрау Шимечек была чернява, весела и очень словоохотлива. Ко-гда ее муж был на работе, она, убирая квартиру или занимаясь чем-нибудь другим по дому, громко распевала немецкую патриотическую песню о том, что «милый фатерланд может быть спокоен, так как на Рейне твердо стоит верная стража» («Lieb Vaterland magst ruhig sein, fest steht und treu die Wacht am Rhein»).
Иногда она принималась горячо уверять меня, что Австрия и Германия обязательно победят Россию и больше никогда не будут ее бояться. То начинала восхвалять двух кайзеров — германского Вильгельма II и австрийского Франца Иосифа I. То начинала ругать русских казаков за их жестокость при подавлении революции 1905 года. Я старался отмалчиваться, видя в ней такую патриотическую жажду победы над моей родиной-Россией. Мое молчание ей надоело.
— Почему вы не спорите со мной? Неужели у вас нет своего мнения о войне или желания победы своим, русским? — настойчиво обратилась она ко мне.
— Конечно, есть, фрау, — ответил я.
— Так высказывайте же его смело, не бойтесь! — крикнула она.
«Ах, так!» — подумал я. Мне захотелось ее попугать и подразнить.
— Извольте, — ответил я ей. — Вот мое мнение о казаках. Если они в 1905 году так жестоко обращались со своими, русскими, то как яростно они будут бить своих врагов, немцев и австрийцев. И вашу песню насчет стражи на Рейне в России скоро будут петь так: «Милая Россия, можешь веселиться, казаки победно движутся к Рейну» («Lieb Russland, magst lue8tig sein, die Kasaken ziehn siegreich zum Rhein»).
— Молодой человек, — взвизгнула фрау Шимечек, — вы забываете, что находитесь в неприятельской стране, раз говорите такие слова.
— Но вы же сами хотели слышать мое мнение насчет войны, вот я и сказал. Я и в неприятельской стране остаюсь русским.
Фрау Шимечек замолчала. И после этого не вызывала меня на откровенность.
Прошло дней пять. И вот однажды утром, в присутствии мужа, фрау Шимечек заявила мне, что война может продлиться долго, что продукты на базаре дорожают и что вообще непатриотично держать у себя дома русского, когда идет война с Россией, и что ей очень жаль, но я должен от них уйти.
Откровенно говоря, я не очень верил в прочность моего положения у су-пругов Шимечек, поэтому, поблагодарив за краткосрочный приют моих добрых хозяев, я взял свой чемодан и отправился к Францу Лерлу.
Между прочим, я узнал, что защиту интересов
российских подданных в воюющих с Россией странах приняло на себя правительство
США. Поэтому, переночевав у Франца и посоветовавшись с ним, я отправился в
имевшееся
в Карлсбаде американское консульство. Там посетителей
не было, и консул принял меня сразу. В разговоре со мной он не проявил интереса
и не принял участия в моей судьбе. Как-то равнодушно он
сообщил мне, что Германия обменивает русских гражданских лиц на своих, которые
пересылаются через Швецию. Затем он сказал мне, что ничем не может
помочь, и посоветовал ехать в Берлин и там обратиться в американское
посольство, которое и постарается переправить меня как гражданское лицо в
Россию.
В Берлине работали в отеле «Адлон» два моих товарища по «Европейской» гостинице, братья Свиясовы, и мне хотелось встретиться с ними. По наивно-сти я думал, что они все еще работают и я могу у них временно приютиться, пока решится моя судьба. Но этому не суждено было случиться. Почему? Об этом ниже.
Деваться мне было все равно некуда и, посоветовавшись с Францем, я собрался и отправился в Берлин, так как австро-германская граница была открыта. Опечаленный расставанием со мной, этот добрый человек, заменявший мне на чужбине брата, дал мне немного денег, велел их хорошенько спрятать, проводил меня на вокзал и посадил в поезд. Прощаясь, мы обнялись и поцеловались. Он говорил мне последние наставления. Голос его дрожал, на глазах были слезы. Поезд тронулся, увозя меня в неизвестное.
От Карлсбада до пограничного города Эгера было недалеко, и часа через два поезд был уже там. Дальше он не шел. Нужно было подождать часа три-четыре, пока придет поезд из Берлина. Был теплый августовский день. На вокзале сидеть не хотелось. Я сдал чемодан на хранение, взял билет до Берлина и пошел гулять по городу. Подошел к собору, в который заходили вместе с Францем по пути в Теплу, зашел в небольшой местный музей, прошелся по двум-трем старинным улочкам и вернулся на вокзал. Вскоре началась посадка на берлинский поезд. Платформа была перегорожена железной оградой, и у выхода к поезду стоял военный патруль и офицер проверял документы отъезжающих.
Надеясь, что меня примут за подростка, я немного ссутулился и хотел пройти мимо офицера, но он остановил меня и тоже потребовал документ. Пришлось показать паспорт.
— Ах, вы русский, — удивился офицер. — Встаньте в сторону.
— Но, господин офицер, мне надо на поезд…
— Встаньте в сторону и подождите, успеете, уедете… — И офицер продолжал проверять документы, а возле меня встал солдат в серой полевой форме, с ружьем. Тут же, с другой стороны ограды, собралась кучка народа.
— Смотрите, смотрите, шпиона поймали, — раздались реплики в мой адрес.
— Эй, ты, русский, тебя надо повесить! — крикнул кто-то.
— А за что? — удивился я.
— За то, что ты шпион.
— Откуда это видно? Никакой я не шпион.
— Но ты стал бы стрелять в наших солдат, если бы был в России на фронте? — спросил кто-то другой.
— Конечно, стал бы, — спокойно ответил я.
— Ну, вот видишь. Значит, тебя надо повесить…
— Но ваши-то солдаты в наших стреляют, значит, ваших солдат тоже надо русским вешать? — ответил я этому кровожадному австрияку.
— Молчи, молчи, не разговаривай, — говорил мне солдат.
— А ведь парень правду говорит, чего же ему было бы делать, если наши в него стреляют? — сказала какая-то женщина.
— Конечно, он рассуждает правильно, — заговорили в толпе, враждебный тон которой превратился в сочувственный. — Смотрите, совсем еще мальчик. Что-то с ним теперь будет? И с виду совсем как австриец, — послышались возгласы. А я с тревогой смотрел на окончание посадки и просил офицера поскорей отпустить меня.
— Сейчас, сейчас, — отвечал он, а в это время раздался свисток и поезд ушел.
— Ну-с, а теперь, молодой человек, займемся вами, — обратился ко мне офицер и велел солдату отвести меня в распоряжение коменданта гарнизона.
Солдат примкнул штык к ружью и велел мне идти впереди. По улицам он вел меня по мостовой, и я слышал, как некоторые прохожие кричали: «Эй, ты, русский шпион», — и мальчишки бросали в меня камнями, а солдат грозил им кулаком.
Комендант гарнизона, какой-то пожилой офицер, сидел на террасе, когда мы вошли во двор казармы, и что-то говорил другим офицерам. Тут же во дворе толклось несколько серых солдатских фигур.
Мой конвоир доложил обо мне коменданту. Тот с любопытством, как и другие офицеры, смотрел на меня, потом сказал:
— Но ведь он же не солдат, зачем вы привели его ко мне? Ко мне вы приводите побольше русских военнопленных с фронта, а этот парень мне не нужен, ведите его к бургомистру, пусть он им распоряжается.
И вот я под конвоем снова шагаю по улице Эгера. Со стороны моего конвойного я не вижу никакой враждебности, а замечаю скорее симпатию.
В приемной у бургомистра ожидало несколько посетителей. Не слушая их протестов, солдат без очереди втолкнул меня в кабинет. Бургомистр был занят беседой с какой-то женщиной. Он сделал солдату резкое замечание, и, к удовольствию ожидающих, нам пришлось вернуться в приемную. Вскоре женщина вышла, и мы все же вошли раньше остальных. Выслушав солдата, бургомистр задал мне два или три незначительных вопроса и велел солдату вести меня туда, где находятся остальные арестованные русские.
Я и мой конвоир вернулись на вокзал.
— Ну что же, молодой человек, придется вас задержать, — сказал уже знакомый офицер и приказал тому же конвойному доставить меня в какие-то пехотные казармы и там сдать как арестованного.
— Но ведь у меня в кармане билет до Берлина, — напомнил я офицеру.
— Вам вернут за него деньги в кассе, — ответил офицер.
Мы с солдатом пошли. Получив в кассе деньги за билет и взяв вещи, чемодан и пальто из камеры хранения, я зашагал впереди конвойного из вокзала. Пройдя несколько улиц, мы оказались на окраине города. Конвойный пошел рядом со мной. Это был уже немолодой человек с простым добродушным лицом, с усами.
— Ты, парень, не горюй, что не поехал в Германию, — заговорил он. — У нас в Австрии тебе будет лучше, здесь много славян, которые любят русских, а немцы-пруссаки — скверный, жестокий народ и русских не любят, — старался он утешить меня. — Все равно тебя бы и там забрали, сколько тебе лет?
— Исполнилось девятнадцать.
— Ну вот видишь, конечно бы, тебя забрали и там.
В конце улицы я увидел небольшой трактирчик, а дальше лежало небольшое поле с видневшимся за ним на взгорке большим желтым зданием.
— Выпьем по кружечке пива, я угощаю, — сказал я своему конвоиру, кивнув на трактир.
— Спасибо, мой друг, не хочу. Иди выпей сам, я тебя подожду на улице, — ответил солдат, — да и зачем меня угощать, лучше побереги свои геллеры, если они у тебя есть, они тебе еще в дальнейшем пригодятся, а я уж, когда захочется, выпью и на свои, — добавил он назидательно с глубоким вздохом.
Я был не большой любитель пива, и пить одному мне как-то расхотелось, поэтому мы миновали трактирчик и молча продолжали путь.
Большое желтое здание на краю поля и оказалось
той самой пехотной казармой, куда вел меня конвоир. Над главным его входом я
прочел слова «KuK Infanterie
Kaserne». Там и тут возле казармы были видны фигуры
солдат
в серой полевой форме.
Мы поднялись во второй этаж, прошли немного по коридору и оказались в небольшой комнате со столом и несколькими стульями. Здесь было два офицера. Один — блондин лет тридцати пяти, другой — молодой чернявенький еврей.
Оба встретили меня довольно весело. Выслушав рапорт моего конвойного, старший офицер сразу отпустил его. Кивнув мне на прощание, солдат удалился. Старший офицер, у которого на воротнике мундира с обеих сторон я увидел по три серебристых звездочки, спросил, как меня зовут, где я находился и кем работал до ареста, взял мой заграничный паспорт и велел открыть чемодан.
Кроме белья и рабочего костюма в чемодане был
немецко-русский словарь, русская шапка из искусственного каракуля и
никелированный складной штопор. Взяв этот штопор и изобразив из него пистолет,
офицер со смехом
и со словами: «Смотрите, да у него есть оружие», — стал целиться в своего
молодого товарища, который в это время заинтересовался моим зимним пальто с
каракулевым воротником и шапкой.
— Позвольте мне их примерить, — обратился он ко мне.
— Пожалуйста, — ответил я.
Офицер надел мои пальто и шапку и начал вертеться перед старшим и смотреться в зеркало.
— А что, герр оберлейтенант, похож я на русского?
— Вполне, вполне можешь сойти, — отвечал тот улыбаясь. Затем, вызвав солдата, обер-лейтенант приказал:
— Отведите этого человека в помещение интеллигенции, да скажите на кухне, чтобы ему дали поесть.
Пройдя немного по коридору, солдат подвел меня к двери, у которой стоял часовой с ружьем с примкнутым штыком. Часовой отпер ключом дверь. Я вошел в нее. Замок железно скрипнул, и я уже по-настоящему оказался заключенным на целых три с половиной года.
Я оказался в большой светлой, с несколькими окнами, с побеленными стенами комнате. Посреди нее стоял сколоченный из досок длинный стол с некрашенными скамейками по сторонам. За столом сидело несколько человек в штатском. Вдоль стен комнаты на полу на соломе сидело и лежало еще человек тридцать. Я поздоровался, подошел к столу и сел на скамейку. Меня тотчас же окружили находившиеся здесь люди, у многих из которых на одежде были следы соломы, и стали расспрашивать, кто я, откуда и какие новости на фронтах. Я мог рассказать им только о прочитанном в газете сообщении о большом сражении под каким-то селением или городом Красником. В это время в комнату вошел солдат и принес мне обед — суп с кусочком мяса и половинку, фунта полтора (около 600 граммов), черного солдатского хлеба.
Жизнь в плену
Так началась моя жизнь в плену. Утром я проснулся хорошо выспавшимся и спокойным от сознания, что мое положение хотя и таким образом, но все же определилось, что я теперь имею крышу над головой и какое ни на есть питание и ко всему тому нахожусь среди своих соотечественников. Нас по нескольку человек выпустили умыться. На завтрак нам выдали по пол-литра подслащенного кофе-суррогата и дневной паек хлеба. После завтрака нас вывели на плац на прогулку. Под охраной нескольких солдат с винтовками мы около часу ходили друг за другом по кругу, на расстоянии один от одного метра полтора-два. Разговаривать между собой нам не разрешалось. Эта мера казалась нам предельно глупой, как будто мы были из одиночек и власти боялись нашего общения, хотя мы кроме этого часа прогулки и так целые сутки находились вместе и разговаривали сколько душе угодно.
К обеду мне выдали солдатскую железную, луженную оловом миску с отгибающимися ручками-ушками, с крышкой в виде сковородки и луженую железную ложку. Обед состоял из такого же супа с мясом, какой я ел накануне. В пять часов вечера нам дали по пол-литра подслащенного чая-суррогата, а в семь часов по порции какой-то каши с салом.
Целый день, кроме прогулки, мы сидели взаперти, и если кому требовалось в туалет, стучали в дверь, солдат выпускал того в коридор, запирал дверь и под конвоем вел заключенного в туалет, затем обратно.
Окна в помещении были без решеток, их можно было открывать для проветривания. Перед окнами на плацу происходило обучение солдат стрельбе, штыковому бою, строю и другим военным наукам. Эти солдаты в своих мешковатых мундирах и тяжелых больших ботинках с манжетами поверх брюк казались мне против русских солдат такими жалкими и неуклюжими.
«Учитесь, учитесь, — думал я, — все равно вас русские перебьют на фронте, — и мне становилось их как-то жалко. — А может быть, который-то из вас убьет, и не одного, русского, и в том числе и моего брата», — приходила в голову мысль, и в сердце закипала злоба на зачинателей войны и в первую голову на германского кайзера Вильгельма II и его генералов. Престарелого австрийского монарха Франца Иосифа I я как-то не брал в расчет, потому что из тех немногих знаний по истории, которые у меня были, я что-то не помнил случаев, когда австрийцы побеждали противника в сражениях.
Между прочим, я постепенно знакомился с «интеллигенцией», то есть с моими товарищами по заключению. Это были большей частью студенты, одни помоложе, другие постарше, были и такие, которых принято называть вечными студентами. Русских из них было немного. Из них мне запомнилась почему-то всего одна фамилия — Дятлов, переводчик с болгарского языка. Было много евреев. Из них я запомнил толстяка Лурье, маленького доктора Сигалевича, задумчивого Бегуна и красивого франта Брусиловского, которого остальные называли почему-то князем. Запомнил я украинцев Квашу и Продайко с его скрипкой, молдаванина Гаркушу и эстонца Махлапу. Я был самый младший из них по возрасту, всего с начальным образованием, и мною особо никто не интересовался. Я же с жадностью слушал их умные, образованные разговоры о науке, политике и о прочих вещах, во многое вникал, что мог, запоминал, словом, понемногу развивался. Постепенно я привязался к Мише Брусиловскому и больше всех докучал ему разного рода вопросами и разговорами.
Время от времени к нам заглядывал обер-лейтенант, о котором я говорил выше. Заключенные почему-то называли его не по чину, а по фамилии — герр Матейко, против чего он ничуть не возражал. Это был явно славянин, только чех, поляк или украинец, я так и не знаю. Скорей всего, что чех, судя по его дружелюбному отношению к нам.
Наше сидение в этой казарме продолжалось месяца полтора. Но вот в один из дней к нам вошел Матейко и велел подготовиться к переводу в другое место.
— А там вы тоже будете нашим начальником, герр обер-лейтенант? — раздались вопросы.
— Да, я буду и там, — ответил он.
Нам не хотелось, чтобы на его место назначили другого начальника.
Вскоре к выходу из казармы подъехала конная повозка, мы сложили в нее свои пожитки и, окруженные конвоем, двинулись в путь. Нас привели в город на площадь с уже знакомым мне собором. Слева от собора темнело мрачное здание с зарешеченными окнами. Это была тюрьма. Войдя в ее двери, мы сразу начали спускаться этажа на два вниз по лестнице. «Нас ведут в подземелье», — с тревогой подумал я. Нас остановили в длинном сводчатом коридоре с рядом дверей с одной стороны. Мы вошли в одну из них, и моя тревога рассеялась. Это была довольно светлая, с двумя или тремя окнами, большая комната, но грязная, с давно не беленными стенами и потолком. Нам предложили разме-ститься, затем выдали по охапке соломы, и мы стали осваиваться и знакомиться с находившимися там заключенными. Близ окна, у стены, где была неглубокая ниша, я узнал в сидящем на соломе человеке священника карлсбадской церкви отца Николая Рыжкова. Мое место на полу оказалось рядом с местом дьякона той же церкви Александра Васильевича Соловьева, человека средних лет, со светлой бородкой и такими же волосами.
В этом же помещении находился и псаломщик церкви, молодой красивый статный человек Сергей Михайлович Брянский, студент Петербургской духовной академии, совмещавший летние каникулы с поездкой в Карлсбад и службой в здешней церкви.
Рядом со мной справа помещался черноволосый человек с глубоко запавшими глазами по имени Игнатий Кравчук, бывший кочегар с мятежного броненосца «Потемкин». Запомнились мне в нашей камере четыре рыжих парня — англичане, точнее, ирландцы из Белфаста. Помнится, что это были матросы с какого-то торгового судна. Все они умели лихо по-русски ругаться матерно, правда, с английским акцентом, отчего получалось очень смешно. Это были противные люди. Как только гасили в камере свет и все укладывались спать, они закуривали свои трубки и начинали дымить, отчего спертый воздух становился совсем невозможным. Нахалам со всех сторон кричали: «Не курить! Но смоук!» — но это не помогало, и тогда в них летели куски хлеба или ботинки. Другого под руками ничего не было. А они смеялись и ругались по-русски с английским акцентом.
Батюшка Николай Рыжков вел себя тихо, незаметно, в разговоры ни с кем не пускался. Я видел каждый день, как он перед обедом крестился, целовал висевший в нише большой серебряный нагрудный крест на серебряной цепи, выпивал стопочку спиртного и не спеша ел свой суп из солдатской миски, потряхивая седеющими волосами.
Запомнился мне из заключенных еще один. Кругленький человек средних лет, бритый, с улыбчивым круглым лицом, не то еврей, не то немец, по фамилии Реслер. О нем говорили, что это торговец живым товаром, и заметно его сторонились.
Ни книг, ни газет у нас не было, смотреть из окон на улицу запрещалось, дни текли томительно скучно. Но вдруг однажды утром дверь в нашу камеру отворилась и часовой пропустил к нам прелестную чернобровую румяную девушку лет семнадцати с большой, покрытой белой салфеткой корзиной. Блестя веселыми глазами и улыбаясь, она обвела камеру изумленным взглядом и милым голоском запела:
— Kalatschen, meine Herren, bitte, Kalatschen! (Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков!) — И откинула с корзины салфетку.
«Калачиками» оказались разные сдобные булочки, рогульки и коржики. Деньги у заключенных имелись, и корзинка у девушки быстро опустела. На следующее утро наша милая «калашница» явилась снова и снова завела свою чудную песенку:
— Калачиков, мои господа, пожалуйста, калачиков! — И снова ушла с пу-стой корзинкой и полной выручкой. И так продолжалось каждый день, пока мы находились в этой тюрьме. Девушка из булочной кое-кого из нас уже знала по именам. Иногда она говорила:
— Калачиков, мои господа, калачиков! Господин Реслер, калачиков!
И слышать это несимпатичное имя из уст такой чистой хорошенькой девушки мне было неприятно.
Допуск к нам девушки с булочками мы расценили как добрый жест славянина обер-лейтенанта Матейко.
Но в нашей камере был случай, когда он на нас мог и рассердиться. Какой-то солдат принес и пустил к нам в камеру небольшую собачонку. Мы обрадовались, и так как собачонка была курносая, а обер-лейтенант тоже, мы дали ей кличку Матейко. И вот как-то раз вечером обер-лейтенант заглянул к нам в камеру. Увидев незнакомого человека, собачонка набросилась на своего тезку со свирепым лаем.
— Тихо, Матейко, назад! — закричал, забывшись, ближайший к двери за-клю— ченный и схватил пса за шкирку. Офицер все понял, нахмурился, сердито посмотрел на всех и приказал сейчас же убрать собаку из камеры, затем молча вышел.
Охранявшие нас солдаты были по большей части чехи. Нередко вечером они заходили к нам в камеру и знакомились с нами. Выяснив, что среди заключенных есть медики, просили у них совета, как сделать не очень вредное снадобье, приняв которое, можно обмануть медицинскую комиссию насчет здоровья и избежать отправки на фронт. Все они были убеждены, что русские наскоро разобьют австрийцев и скоро будут здесь, в Эгере, и просили нас, когда придут сюда казаки, чтобы они ненароком не изрубили их, приняв по форме за австрийцев.
Дрозендорф
С начала ноября 1914 года нам объявили об отправке из этого богемского городка на германской границе вглубь Австрии. И вот наши вещи сложены на подводы, и мы стоим, построенные перед тюрьмой близ собора, и ждем команды к отправлению. Возле нас топчутся человек двенадцать солдат — наш конвой. Мы видим, как перед нами откуда-то возник невзрачный старикашка с бакенбардами под Франца Иосифа и начал нас ругать, выкрикивать угрозы и плеваться. К нему подошли два солдата из нашего конвоя, сказали ему что-то и отвели его за угол собора. Вернувшись через минуту, они сказали стоявшему на фланге заключенному:
— Это шваб, мы дали ему пару раз, больше он не будет ругаться.
Мы поняли, что старик был австриец, а солдаты — чехи.
Но вот вышел Матейко с портфелем, отдал команду, и мы отправились в путь. На вокзале мы заняли указанный нам вагон третьего класса. Внутри нашего вагона возле окон уселось несколько конвойных. В тамбурах вагона тоже встало по конвойному.
Около полудня поезд подкатил к маленькой станции с названием Дрозендорф. Невдалеке краснел под горой крышами и кирхой маленький городок, а повыше него на горе белели стены и высилась другая кирха другого маленького городка. И хотя в общем это было одно целое, но, как мы потом узнали, назывались они по-разному: верхний назывался просто «город», а нижний с добавлением — «Старый город Дрозендорф». Здесь был конец железнодорожной ветки, и поезд дальше не шел.
Мы сложили вещи в приготовленные повозки, нас построили
и повели мимо городка, мимо небольшого леска справа и кладбища с белой стеной
слева. За леском мы увидели холм, а на нем какое-то большое странное строение.
С дороги мы повернули к нему и, миновав проход в колючей проволоке,
остановились в ста метрах от него.
Это было прямоугольное двухэтажное каменное здание со старой почерневшей черепичной крышей и с небольшими квадратными окнами, в которых виднелись толстые железные решетки.
Возле здания ходили какие-то фигуры, некоторые из них кутались в тонкие пестрые одеяла. Все мы порядком приуныли.
К нам подошел Матейко. Некоторые спросили его, останется ли он служить здесь, чего нам очень хотелось. Обер-лейтенант ответил, что не останется. Сдав нас по списку коменданту этого нового места заключения, он пожелал нам благополучия и вместе со своими солдатами ушел в город.
Новое начальство приказало нам размещаться в первом этаже на кирпичном полу вдоль стен. Снова нам выдали по охапке ржаной соломы, и мы устроились бок о бок, как снопы. Стали знакомиться с находящимися здесь старожилами. С первых же слов они стали жаловаться на «менаж», то есть на питание. И действительно, на ужин нам дали какой-то невкусной кукурузной каши.
Наше помещение изнутри представляло собой сплошное, в половину здания пространство с деревянным, из широких дубовых досок потолком, который посередине подпирали толстые, фигурно обтесанные дубовые столбы. Стены здания были в метр или более толщиной, а под каждым окном до самого пола была глубокая ниша. В углу против входа стояла параша — половина разрезанной надвое большой деревянной бочки с ушками из толстых железных прутьев. Днем можно было выходить из этого помещения на воздух, но с девяти вечера оно запиралось. Около восьмидесяти человек заключенных должны были пользоваться парашей, и от этого в помещении, освещенном небольшой керосиновой лампой, стояли невыносимая вонь и духота.
Мы узнали, что это здание построено в Средние века и долго служило хранилищем зерна, почему и называется «шюттенкастен», то есть «ссыпной амбар».
Менаж здесь был гораздо хуже, чем в Эгере. Хлеб был худшего качества, и каравай разрезался не на двоих, а на четверых; суп с мясом готовился не ежедневно, как там, а только два раза в неделю, в четверг и воскресенье.
Выше я упустил сказать, что, еще находясь в эгерской тюрьме, я написал в Карлсбад моему другу Францу Лерлу о своем местонахождении и положении и вскоре получил от него объемистую посылку с грубым шерстяным одеялом, простыней и парой теплого белья. В приложенном письме он ободрял меня и передавал привет от сослуживцев. Спрашивал меня, не нужно ли мне еще чего-нибудь.
Славный, добрый Франц! Как-то сложилась его судьба?..
Смешение языков и наречий
В этом огромном душном помещении первого этажа амбара уже до нас было множество народа разных национальностей. Здесь были сербы и черногорцы, поляки и финны, татары и грузины, были албанцы и турки сербскоподданные, были англичане, французы, бельгийцы, индийцы — английские подданные и даже один средних лет японец мистер Кидо.
Недели через три после нашего прибытия сюда пригнали человек сорок английских и французских негров — матросов с торговых судов, молодых и уже довольно пожилых. Один из негров был уже порядком седой, но прямой и стройный, хорошо одетый, в шляпе-котелке, явный интеллигент. Оказалось, он работал преподавателем иностранных языков в каком-то институте в Вене. Он ежедневно тшательно брился, умывался, затем просил у меня щетку и чистил ею свой костюм и пальто. Возвращая ее, он благодарил, называя меня «герр коллега».
Однажды он не успел мне ее вернуть, и ее у него украли. Я помню, с каким отчаянием он сообщил мне об этом и с каким сожалением он извинялся передо мной. И хотя щетка была мне дорога как подарок брата и была отделана карельской березой, мне пришлось долго успокаивать этого деликатного человека.
Но я забежал немного вперед. После того как прибывших негров, которых я видел впервые в такой массе, продержали некоторое время под дождем и холодным ветром, пока пересчитывали и принимали, их впустили в помещение и они стали размещаться. Я был последним в своем ряду, а далее следовали пустые места, поэтому рядом с моим местом положил свой мешок высокий, статный, не очень молодой негр. Когда вечером, ложась спать, он разделся и растянулся рядом со мной, я подивился его черному скуластому лицу с приплюснутым носом и толстыми губами, но еще больше подивился, что его белая рубашка не пачкается об его черное, как сажа, тело, хотя понимал, что оно черное не от сажи, а от природы. Мистер Беклес — так звали моего соседа — посмотрел на меня и вдруг спросил по-русски:
— Хозяйка, сколько стоит курица? — и сам себе ответил женским голосом: — Полтинник, батюшка. Хочешь тридцать копеек? — произнес он опять своим голосом.
— Вы говорите по-русски? — обрадовался я. Но по-русски он больше ничего не говорил, а эти две фразы выучился говорить, побывав на базаре в Одессе, куда приходил на судне за грузом.
В эту ночь в связи с прибытием негров русский студент Карпов разбил мне своей миской голову.
Произошло это так. Слева рядом со мной лежал русский — вечный студент Георгий Продайко. Он начал подтрунивать надо мной, говоря о неграх, что это не люди, а черти и что ночью они устроят жуткий шабаш.
— Бросьте шутить, — смеялся я.
— А вот я тебя разбужу, когда начнется, — пообещал Продайко, и мы уснули.
Вдруг Продайко разбудил меня и зашептал:
— Закрой рот, а то мышь вбежит, они их целую стаю выпустили.
Я тихонько хихикнул. В это время человек через десять от меня один из негров загремел какой-то железной посудиной, о которую тотчас зажурчала струя.
— Слышишь, слышишь, начинается! — зашептал Продайко. Я захихикал погромче и услышал возле головы шевеление железа. Продайко продолжал меня смешить, а я хихикать. И вдруг чем-то тяжелым меня сильно ударило по голове. Я потерял сознание. Очнулся, ощупал голову, она была в крови.
— Это ты меня, Карпов? — спросил я спавшего со мной голова в голову соседа другого ряда.
— Молчи! — зашептал Продайко уже всерьез. — А то он тебя до смерти убьет.
Я снова уснул, а утром проснулся с залитой кровью головой и лицом. Кровь была на руках и на рубашке. Товарищи, узнав, что меня ударил Карпов, с возмущением объявили ему на неделю бойкот, а доктор еврей Сигалевич начал промывать и перевязывать мне рану. О случившемся узнали товарищи со второго этажа, и один из них, тоже вечный студент-агроном Сергей Иванович Крестьянинов, бросился разыскивать вышедшего уже из помещения умываться Карпова, а найдя, крикнул ему три раза: «Сволочь! Сволочь! Сволочь!» — и так расстроился, что бросился на свою солому и пролежал до обеда. Бойкот Карпову был выдержан строго. Целую неделю с ним никто не говорил.
Свой безобразный поступок со мной Карпов объяснял тем, что у него в эту ночь сильно болели зубы и он с трудом заснул. Но тут его разбудило мое хихиканье, и он в ярости ударил меня без всякого предупреждения.
— Жаль, что не попалось под руку ничего потяжелее, я бы его насмерть убил, — зло заключил он.
В то время я выглядел моложе своих девятнадцати лет и со своим нежным, как у девушки, лицом казался совсем подростком, единственным таким юным среди заключенных, поэтому все относились ко мне с большой симпатией.
Приметил меня и наш лагерный переводчик, добрейший ворчун господин Алоиз Фильгур. Это был русский подданный, еврей средних лет, высокого роста и весьма представительного вида, которому не шли его гнусавый голос и нежное овальное лицо с маленькими глазками, маленьким, с горбинкой носом и совсем маленьким круглым сочным ротиком. Он был музыкант, мог играть на скрипке, но главным его инструментом был саксофон. Он ходил в длинном пальто и в хорошо вычищенной шляпе-котелке.
— Ну, хочешь работать в ресторане здесь, в городе? Ну? — как-то обратился он ко мне. — Там тебе будет хорошо, будешь там помогать хозяину, ну?
Я ответил согласием и на другой же день, почистившись, явился в караульное помещение, где мне был выделен конвойный и было сказано, что вечером он же придет и заберет меня из ресторана.
В трактире «У Золотого Ягненка»
Конвойный
привел меня на маленькую городскую площадь с кирхой и фонтаном посередине.
Кругом виднелись старинные двух- и трехэтажные дома, а на них вывески магазинов
и гастхаузов, то есть небольших трактиров
в первом этаже и с пятью-шестью комнатками для приезжающих во втором.
В один такой маленький трактир-гостиницу, с висящим над входом вырезанным из железа и покрашенным золотистой краской барашком и вывеской со словами «Gasthaus zum Goldenen Lamm» и именем хозяина заведения «Фердинанд Файлер», и привел меня солдат.
Герр Фердинанд Файлер был средних лет, тщедушного вида, подслеповатый, в толстых очках австриец. Он был лет сорока, но за полной непригодно-стью к военной службе не был призван в армию и спокойно вел свой Geschaeft. Его жена фрау Файлер была полноватая подвижная женщина и отличная хозяйка. Она одна управлялась на кухне, и дело хорошо спорилось у нее в руках.
Мой
конвойный, сказав, что придет за мной вечером, ушел в лагерь. Хозяйка, узнав,
как меня зовут, тотчас накормила меня гуляшом из телятины и налила кружку кофе
с молоком, чего я уже давно не ел и не пил. Когда
я управился с едой, хозяин объяснил мне мои обязанности. До прихода посетителей,
то есть до середины дня, я должен был мыть пустые винные бутылки и другую
посуду и убирать помещения трактира, а после обеда до вечера прислуживать
посетителям, то есть подавать им напитки и кушанья и убирать со столов посуду и
мыть ее на кухне. Посетителей было немного.
Я не скажу, чтобы мне очень нравилась эта моя работа. Мне было скучно без моих товарищей по лагерю и неприятно было слушать насмешки и похвальбу австрийцев разбить Россию.
Запомнился такой случай. Один солдат из караульной команды, придя однажды в трактир, стал показывать за столом своим товарищам нанизанных на нитку с десяток вшей. Вши были крупные, живые и ползали по столу, таща нитку в разные стороны, а солдаты смеялись и говорили:
— Вот так русские вши!
Оказалось, что солдат-весельчак наловил их на одеялах, которые заключенные вывешивали во дворе, чтобы хоть как-то избавиться от этих паразитов. Замечу, что морозы в ту зиму достигали в Австрии минус пятнадцать градусов и австрийцы говорили, что это «русские морозы».
Встреча Нового года
На встречу нового 1915 года в трактире «У золотого ягненка», в его летнем павильоне в саду за домом, собралось множество зажиточных бюргеров Дрозендорфа в штатском и в военных униформах. Все уселись за одним длинным столом, и пиво полилось рекой. Пили его из отдельных увесистых кружек, пили из одной, ходившей по кругу, огромной, чуть не ведерной глиняной кружки, постепенно хмелели и все громче и задорнее горланили свои воинственные песни под визг скрипок и вой каких-то духовых инструментов небольшого оркестра из заключенных музыкантов, русских подданных евреев.
Гостей обслуживал сам хозяин. Я только подносил ему из дома кувшины с вином и кастрюльки с гуляшом и сосисками с кухни, где готовила сама хозяйка. Ей помогала какая-то бедная родственница, девушка лет восемнадцати по имени Мици.
В какой-то момент, когда хозяйка отлучилась из кухни, Мици робко обняла меня и задушевно сказала:
— Ах, Теодор, как я желаю тебе поскорей возвратиться домой, в Россию, а пока ты здесь, пусть у тебя всегда будет кусок хлеба.
В двенадцать ночи под бой часов гости встретили новый 1915-й год, и, покричав «Хох!», попев воинственных песен, подвыпившие австрийцы вскоре разошлись. Увели в лагерь и меня.
Дня через два в лагере вспыхнул сыпной тиф и был объявлен карантин. Начальство предложило моему хозяину предоставить мне жилье, чтобы я не занес заразу в город. Но когда он сказал мне об этом, я жить у него наотрез отказался, чем его и хозяйку сильно удивил. Удивился моему отказу и переводчик господин Фильгур.
— Ну и чудак же ты, ну, — говорил он мне. — У хозяина ты был бы сыт и не заболел тифом, ну, тебе было бы лучше, а ты уходишь, ну?
Но в лагере русские готовились к Рождеству и
встрече Нового года, которые тогда, по старому стилю, праздновались в России на
две недели позже. И я уперся, так как не мыслил себя в эти дни без своих
товарищей по плену
и таких добрых друзей, как вечный студент, вятич Сергей Иванович Крестьянинов;
будущий агроном, краснохолмец Василий Иванович Шмутин; его товарищ по практике, милый душевный Григорий
Федорович Водянюк с Волыни и его землячка Маруся Матвеюк. Все они, за исключением Маруси, были значительно постарше меня и относились ко мне внимательно и
заботливо.
Самым близким моим земляком оказался в лагере Николай Александрович Матавкин, учитель, родом из одного со мной Мологского уезда Ярославской губерии. Впоследствии он тоже оказал большое влияние на мое развитие. Но об этом позднее.
Итак, я избавился от работы у герра Файлера. На мое место с большой охотой пошел молоденький серб, который до войны, как и я, работал мальчиком в ресторане.
Рождество и Новый год русские решили отметить самодеятельными концертами. Во втором этаже нашего огромного мрачного здания было устроено из досок небольшое возвышение — эстрада. Перед ней подвешены гирлянды из еловых веток и две небольшие керосиновые лампы. Места для зрителей — на полу с постланной по стенам и посредине соломой для спанья.
Концерты состояли главным образом из песен: «Из страны, страны далекой…», «Ты взойди, взойди, солнце красное…», «Солнце всходит и заходит…» и других подобного рода. Мне было предложено прочитать стихотворение Н. А. Некрасова «Внимая ужасам войны…», но я оказался плохим чтецом и этот номер исполнил пленный Иванов из Ставрополя Кавказского. На скрипке, гармонии и балалайке исполнялись «Тоска по Родине», «На сопках Маньчжурии» и др. Большой успех имела исполненная хором песня «Вечерний звон».
Впечатление от концертов в этой обстановке было потрясающее. Некоторые заключенные плакали.
К чести австрийцев, надо сказать, что свое католическое Рождество они отметили, выдав всем пленным кроме обычного рациона по небольшой белой булочке. Через две недели в православное Рождество всем русским подданным без различия вероисповеданий, а также сербам и черногорцам как православным, снова было выдано по белой булочке. Некоторые из пленных объясняли это тем, что у коменданта нашего лагеря барона Доббльгофа мать русская, православная. Кстати, барон Доббльгоф был довольно порядочным человеком и никаких особых притеснений пленным не чинил.
Зерновики
На втором этаже нашего здания, где пол был не кирпичный, а дощатый, хотя и здесь пленные спали на соломе, было все же лучше, теплее бокам. Тут среди общей массы пленных выделялась группа, человек тридцать-сорок, молодых парней лет по двадцать пять — двадцать семь. Это были представители разных народов России, но держались они между собой дружно и сплоченно. Они называли себя «зерновиками» и имели много общего. В Петербурге в те годы существовало общество «Русское зерно». Оно занималось распространением среди крестьян агрономических знаний. Возглавлял его генерал Болотов. Это общество вербовало в разных губерниях России наиболее развитых молодых крестьян, в ряде случаев и сельских учителей, и за свой счет отправляло их на практику за границу, главным образом в чешскую область Моравию, бывшую тогда под властью Австро-Венгрии. Здесь их устраивали в деревнях у зажиточных крестьян в качестве практикантов на два года. За койку, харчи и небольшую плату практиканты должны были работать как батраки и одновременно приглядываться к ведению сельского хозяйства и перенимать опыт. Родство русского и чешского языков облегчало эту задачу.
Начавшаяся летом 1914 года война нарушила эту работу. Все практиканты были интернированы сначала в пустовавшем заброшенном старинном замке Карлштейн в Чехии, а затем переведены в концлагерь Дрозендорф в собственно Австрии, куда вскорости перевели из Чехии и нас из города Эгера (ныне Хеб).
Я узнал, что среди зерновиков есть несколько казаков, а казаки в моем представлении тогда были особыми людьми, «которые за царя против народа». И мне захотелось к ним приглядеться. Я познакомился с ними. Их было трое. Все они оказались простыми русскими людьми без всякой свирепости в характере и внешнем виде. Вот донской казак — землероб Иван Артемов из хутора Жуков. Смуглый, темноволосый. Сильно тосковал по родине и по молодой жене. На третий год нахождения в лагере помешался и все хотел расправиться со стариком-цыганом, который будто бы подговаривал его убить серб-ского премьер-министра Пашича. Артемова увезли в Вену, и больше мы о нем не слышали.
Кубанский казак Семен Давыдов. Молодой белокурый красавец с чубом, лихо закрученными усами и довольно воинственным обликом, но простой и веселый парень.
Оренбургский казак Александр Пичугов. Худощавый, небольшого роста, очень интеллигентный парень из города Троицка, где он служил писарем в каком-то управлении. Человек передовых взглядов. К войне и царизму относился резко отрицательно.
Эти казаки, как и все остальные зерновики,
относились ко мне дружелюбно, а некоторые, о которых я упоминал выше (Шмутин, Водянюк и Матавкин), стали моими истинными друзьями. Я сблизился с
этой группой пленных
и старался держаться около нее.
Я и сейчас хорошо помню многих из них, правда, имена некоторых уже забыл. Вот Константин Кашин из Перми. Певец и рассказчик. Вот Дементьев — любитель поспорить, который, чтобы убедить противника, восклицал: «А вот приезжай к нам в Сампур и увидишь!» Вот белорусы, двоюродные братья Адам и Лазарь Мурашки; два латыша — запасной солдат-гусар Петр Кукач и красивый статный Викентий Зуян; тихий улыбчивый грузин Трифон Цегарешвили; украинцы — могучий Степан Барабаш, ведущий свою родовую от какого-то гетмана, и не менее могучий полтавский хлебороб с грубым крестьянским лицом Илларион Громко; вот высокий костлявый черноволосый учитель-мордвин Игнатий Нуянзин; простодушный литовский крестьянин Петр Палюкенс; объект товарищеских шуток — пахарь из пензенской деревушки Никита Доронин, которого его хозяева-чехи долго не могли приучить пить кофе. Еще вспоминается мне Иван Полубабкин, который, если слышал жалобы товарищей на плохой менаж (питание) в лагере, всегда говорил: «Ничего, охламоны, злее будете». А молчаливый воронежец Михаил Баранов втихомолку писал стихи. Как-то он осмелел и прочитал их нам. Стихи были примитивные, слабые. Я решил про себя, что смогу сочинить стихи складнее, и тоже стал писать. Наш критик С. И. Крестьянинов нашел мои произведения лучше, чем Баранова, и с тех пор я стал заниматься стихотворчеством. Найдя некоторые из моих виршей удачными, Сергей Иванович назвал меня «поэтом в неволе».
Объяснив мне простейшие правила стихосложения, мой друг принялся обучать меня простым дробям. В это время Франц Лерл прислал мне из Теплы учебник английского языка, и я принялся и за него. Вскоре я это занятие бросил, решив, что не уцелею от тифа, а праотцы поймут меня и по-русски. Бросить же дроби Сергей Иванович мне не позволил. Когда мы прошли все четыре действия, я спросил его, можно ли теперь считать, что я вроде как окончил гимназию. Вопрос был наивный и глупый, как и мое решение бросить английский, и я пишу об этом для того, чтобы показать, каким еще ребенком был я в мои девятнадцать лет.
Опасения попасть к праотцам имели серьезные основания. Я видел, как на полу, на перетертой соломе, рядом со здоровыми метался в тифозном бреду бежавший после 1905 года из России от смертной казни за революционную деятельность латыш-агроном Александр Владимирович Эйдук. Недалеко от него лежал в тифу тоже агроном украинец Коваленко. Были и другие тифозные больные.
Наша коммуна
Если в начале войны нашего менажа нам хватало, то уже в начале 1915 года он сильно уменьшился и ухудшился. Началась полуголодная жизнь, при которой каждая картофелина, каждый ломтик хлеба или ложка фальшгуляша были благом.
Чтобы добывать себе хоть немного добавочного питания, мы, несколько человек ближайших соседей по спальным местам в помещении, объединились в коммуну с условием, что каждый из нас будет стараться честно добывать чего-нибудь съестного и пользоваться этим всем вместе. В коммуну вошли: Сергей Иванович — он рисовал портреты желающих, кто мог заплатить ему чем-нибудь съестным; затем еврей-портной из Варшавы Игнатий Малый, который кусок хлеба или пару галет добывал иглой. Два донецких шахтера Червяков и Максимов, бежавшие в Австрию от военной службы еще до войны, носили на кухню воду и за это получали прибавку супу, который они отдавали в коммуну. Еще один пленный, бывший во время Русско-японской войны в плену в Японии, и я, не умея ничего делать, просто брали у получающих с воли посылки белье в стирку, стирали его холодной водой в будке-прачечной, за что тоже получали чем-нибудь съестным. И был еще в нашей коммуне русский немец студент Бухмюллер. Чем он добывал свои вклады в общий котел, я сейчас точно не помню, кажется, что преподаванием стенографии.
Таким образом, к нашему полуголодному пайку к вечеру образовывалась кое-какая добавка, которую мы съедали все вместе.
Наша коммуна просуществовала недолго. Заказчиков на наши услуги оказалось очень мало, к тому же Сергея Ивановича вскоре перевели в другой лагерь под названием Гроссау, который, кажется, был филиалом нашего и находился от нас километрах в двадцати.
Австрийские власти приняли решительные меры против тифа. Произвели дезинфекцию в помещениях. В горячих паровых установках пропарили все вещи каждого пленного. Эпидемия прекратилась. Никто из членов нашей коммуны не болел.
Справа от меня на полу спал правоверный еврей лет сорока. Он был очень набожный, до войны жил в каком-то сугубо еврейском местечке русской части Польши и имел традиционные еврейские пейсы, рыжие усы и бороду.
Мой набожный сосед просыпался рано и готовился к молитве. Он прикреплял ко лбу нешироким ремешком какой-то кубик, затем этим же ремешком от плеча до кисти спиралеобразно туго обматывал левую руку, накрывался с головой большим белым покрывалом с черной полосой по краям и начинал, сидя, раскачиваясь взад и вперед, вполголоса читать молитвы, а я, слушая их, снова засыпал.
Иногда, ложась спать или просыпаясь, крестился и я, а один раз даже исповедовался и принимал причастие. Это было во время эпидемии тифа, когда-то и дело кто-нибудь умирал. Было объявлено, что из Вены приехал греческий священник и что все православные могут исповедаться и причаститься.
Евреи устроили в одном углу первого этажа свою постоянную молельню, которую мы называли синагогой, и раз в неделю собирались там на моление. Раза два я заходил в нее и слушал, как заунывно запевал кантор и как общим пением, похожим на отчаянные вопли, подхватывали его песнь молящиеся.
Во время эпидемии тифа евреям пришлось вынести отчаянную борьбу в защиту своих бород и пейсов. Дело в том, что был приказ остричь всех пленных наголо во всех местах, где растут волосы. По понятиям же пожилых евреев, а их было много, борода и пейсы — это священный признак благоче-стия, придающий лицу богоугодный вид. И большинству благоверных евреев удалось сохранить этот вид.
Евреи-интеллигенты относились к своим бородатым сородичам с пейсами пренебрежительно и заверяли нас, что у них с этими богомолами столько же общего, как, скажем, с китайцами или эфиопами, и сторонились их.
Буковинцы
Той же зимой начала 1915 года в наш лагерь прибыла новая группа пленных. Это были пожилые мужчины, женщины и подростки. Были и молодые женщины с малолетними и даже грудными детьми. Вместе с ними прибыло шесть или семь небольших крестьянских лошадок с упряжью и крестьянскими повозками. Мужчины были одеты в домотканые шерстяные штаны и полушубки, на голове овчинные шапки, из которых почти до плеч свешивались длинные волосы. У них были усы, а бороды сбриты. Женщины были одеты по-деревенски. Во всем облике этих людей просвечивала нужда и забитость. Говорили они на каком-то украинском, но довольно близком к русскому наречии. Это были крестьяне из принадлежавшей в то время Австрии украинской земли Буковины.
Интересуясь, кем они считают сами себя, я спросил об этом одного из них, молодого парня.
— А мы руськие, — простодушно ответил он.
— Русские — это мы, а вы буковинцы, — возразил я.
— Ни, — заспорил он, — мы живем в Буковине, але мы руськие.
— Ну а кто же мы? — спросил я.
— А вы москали, российские, — так же просто пояснил он
Видимо, буковинцев согнали с родных мест в спешном порядке. Они были плохо одеты, особенно дети, а зима была холодной. И вот один австриец из администрации лагеря, житель городка Дрозендорфа, стал в свободное от службы время ходить по домам, рассказывать о тяжелом положении детей в лагере и собирать пожертвования детскими вещами. Этим он очень хорошо помог маленьким невинным жертвам войны. Фамилия этого доброго человека была Кайзер.
Весна 1915 года
Миновала тяжелая холодная тифозная зима. Наступила весна, а с нею и весенние праздники.
На еврейской Пасхе для пленных русских евреев от австрийских евреев из Вены поступило много мацы — очень тонких лепешек из совершенно пресного теста из белой муки. Мацу разделили между всеми верующими и неверующими, то есть с пейсами и без пейсов, евреями. Многие из интеллигентных евреев угостили своей мацой и нас, что было очень кстати.
Наступила и христианская Пасха. Имевшееся в лагере православное духовенство организовало церковную службу под открытым небом. Устроили примитивное подобие алтаря и утром после завтрака началось богослужение. Его вел старший среди православных священников по сану, сербский не то архимандрит, не то епископ. Я помню, во время этой службы случился забавный курьез. По ходу службы требовалось кадило. Такого кадила не было. Его заменили железной сковородой с железной же ручкой. От горящих на ней углей с еловой смолкой сковорода раскалилась, нагрелась и ручка, и когда священник ухватился за нее, то сильно обжегся, и вот в молитву, с которой он в этот момент обрашался к Господу, вплелась такая забористая матерщина, которая сразу развеселила молящихся. Замечу, что бывшие в лагере сербы матерились крепче всех и превосходили в этом мастерстве даже русских. Причем сербские ругательства очень схожи с русскими.
В один погожий день пленным объявили о прогулке вне лагеря. Желающих набралось сотни две. Нам разрешили взять с собой деньги в виде особых бумажных знаков, которые были введены в лагере вместо наличных денег. Такие знаки назывались бонами и принимались в отдельных магазинах и трактирах в самом городке.
Нас построили, сосчитали, предупредили, как вести себя на прогулке, и в сопровождении десятка солдат мы пошли в городок. Пройдя километра четыре то лесом, то по открытому месту в гору, мы пришли в небольшую деревню Обертюрнау. Здесь тоже имелась небольшая лавка и трактир одного из офицеров нашей охраны — пожилого ополченца господина Кельнера. Он был сам налицо и встретил нас очень радушно. Не снимая мундира, он надел фартук и в саду при своем трактире принялся наливать нам пиво. У другой бочки орудовала его жена. Кто-то из семьи подавал на столики вино и ром. Торговля шла бойко. Впоследствии нам рассказывали, что прогулка была организована именно для того, чтобы малость оживить совсем заглохший из-за войны гешефт некоторых лиц из нашей лагерной администрации.
Не помню, до или после этой прогулки со мной произошел неприятный случай. В лагерь привезли для раздачи пленным, кто сильно нуждается, подержанную, но еще довольно хорошую гражданскую одежду, пожертвования австрийского населения на нужды войны. Мой черный рабочий костюм за зиму сильно истрепался, при этом я постарался и сам придать ему рванистый вид. Когда я попросил дать и мне костюм, начальник склада спросил: разве у меня больше нечего носить? Я сказал, что нечего. Правда, у меня в чемодане был новый выходной костюм, но я не хотел рвать его на разных работах в лагере. Берег до дня освобождения. Начальник послал солдата проверить мой чемодан. Увидев у меня выходной костюм, солдат доложил начальнику. Начальник ударил меня раза три по лицу, один солдат стал бить по спине палкой, а двое или трое били кулаками. За обман. Узнав об этом, мои друзья пытались писать властям протест, но следов побоев у меня на теле не оказалось и дальше возмущения моих товарищей по коммуне дело не пошло. А потом всех нас, за исключением небольшой группы строителей да переводчика господина Фильгура, отправили в другой лагерь в другом районе.
Штейнклямм бай Рабенштайн
Недалеко от станции с таким названием стояли три-четыре небольших здания какой-то фабрики, а дальше ровными рядами стояли дощатые бараки, их было свыше семидесяти. Все это находилось в небольшой котловине, со всех сторон замкнутой высокими горами. На вершине одной из них виднелись развалины старинного замка. С одной стороны у подножия горы шумела небольшая речка, с другой параллельно ей шла железная дорога. Кроме фабрики и бараков, в котловине никаких селений не было.
Мы разместились в бараках и стали знакомиться с обстановкой. Прежде всего менаж. Он был хуже дрозендорфского. Около половины бараков пустовало. В остальных размещались бывшие союзники Австрии и Германии — итальянцы, а также прибывшие раньше нас русские подданные разных национальностей. В этом лагере пленных заставляли работать. В одном из бараков одни пленные плели длинные жгуты из соломы, а другие шили из них огромные боты для фронта, чтобы надевать поверх ботинок. Мы всячески саботировали эту работу. Незаметно резали большие клубки с этими жгутами, протыкая их ножом. По возможности портили и готовые боты, и их производство скоро прекратилось. Стали гонять на работы по уборке лагеря и на разные другие работы.
Вскоре я заметил, что при прочесывании лагеря для сбора людей на работу, солдаты пропускают пленных интеллигентного вида, на ходу читающих книгу. Я достал свой английский учебник и также во время сборов на работу стал расхаживать между бараками, заниматься английским. Больше меня на работу не гоняли. Но и без работы было скучно.
Стали набирать группу на работу по расчистке реки вне лагеря. На месте работы выдавали суп и хлеба лучше и больше, чем в лагере. Многие зерновики, жившие со мной в одном бараке, записались в эту группу. И я с ними. И вот каждый день утром мы садились на электричку (здесь я впервые в жизни ездил на электропоезде) и остановки четыре ехали до места работы.
Работали мы по расчистке реки, сильно занесенной песком. Одни нагишом влезали в воду, лопатами поддевали со дна песок и грузили его на тачки, которые другие по узким мосткам выкатывали на берег и там опорожняли. На другой день работавшие накануне в воде возили тачки, а их товарищи лезли в воду. Вечером электричка везла нас домой. Работали мы так около месяца.
Но вот стали набирать группу человек шестьдесят на угольные копи возле городка Берндорф. Объясняли, что будут хорошо кормить и платить по одной кроне (37 коп.) в день, а уголь-де идет на газовый завод, освещающий этот городок. В эту группу записались все зерновики. Не отстал от них и я.
И вот мы в Берндорфе, очень живописном, уютном рабочем городке. Разгар лета. Кругом все цветет. Со станции нас ведут в большую столовую какого-то завода. Перед ней зеленая лужайка. Развалясь на ней, мы с полчаса ждем. Затем входим в столовую. Большой чистый зал с длинными, чисто отструганными столами без скатертей. Возле столов длинные скамьи. Над окном раздачи, очень широким, под потолком красивая крупная надпись по-немецки: «Мир, работа, образование». Выделенные товарищи подают на столы прекрасный рисовый суп с консервным мясом, по большому куску хлеба и на второе по куску жареного мяса с гарниром из фасоли. Едим, а на лицах у всех радостное удивление, и рты невольно растягиваются в улыбку. Давно так хорошо и сытно не ели. Ведут на квартиру. Большой красивый оштукатуренный барак в каштановой роще. Каштаны цветут. В бараке три помещения с чистыми нарами и шкафчиками для вещей и одежды. Получаем пустые матрацы (штрозаки) с отверстиями для набивки соломой посередине, наволочки для подушек и жиденькие клетчатые хлопчатобумажные одеяла. За бараком куча соломы. Набиваем. Устраиваемся матрац к матрацу по полюбовному выбору соседей слева и справа. Смех, разговоры. В десять часов отбой. Гаснет свет. Засыпаем.
В шесть утра крик: «Ауф!» Просыпаемся. Это нас разбудил солдат на работу. Быстро одеваемся. Строимся, и нас колонной по четыре под конвоем солдат ведут километра два за город, полем. Подводят к небольшому белому зданию. Это столовая и души для рабочих со шкафчиками для одежды. Получаем по пол-литра эрзац-кофе и по куску, граммов 200, хлеба. Завтракаем и по очереди проходим медосмотр. Военный доктор средних лет спрашивает меня о возрасте. Отвечаю:
— Девятнадцать.
— Но вы же совсем мальчик, — удивляется он, но к работе все же допускает. У зерновика Мельникова красные глаза. Трахома. Его тут же направляют обратно в лагерь. Нам выдают по хлопчатобумажной куртке, кепке, паре штанов и по паре рабочих ботинок, по паре грубого белья и носков. Велят переодеться, потом снова ведут метров триста к какому-то сооружению с крышей без стен. Некоторым из нас выдают кирки, другим лопаты. Многим ничего не выдают.
Перед нами небольшая копь по добыче бурого угля открытым способом. Неглубокий, от трех до пяти метров, неровный котлован с выбранной землей и открытым пластом угля. По дну котлована разбегаются маленькие рельсы, на них опрокидные вагонетки.
Штейгер расставляет нас по рабочим местам и объясняет, кому что делать. Мне достается работа по засыпке шлаком места, где выбран уголь.
Мы быстро освоились с работой. Одни внизу дробили уголь, другие грузили его в вагонетки, третьи подгоняли вагонетки к машине-дробильне, которая измельчала его и насыпала в вагонетки, убегавшие по канату над землей куда-то через гору, а обратно эти же вагонетки шли к нам со шлаком и автоматиче-ски опоражнивались возле края котлована, а мы с товарищами грузили этот шлак в вагонетку, подгоняли ее ближе и опрокидывали над самым котлованом.
Часов в десять по свистку начинался получасовой перерыв. Раздатчик из столовой, тоже пленный, приходил с корзиной и раздавал всем нам по куску колбасы и хлеба и по четыре сигареты.
Обед был от часу до двух. Его, первое и второе, привозили в термосах по канатной дороге с заводской кухни. Это был какой-нибудь суп с консервным мясом и какое-нибудь тушеное или жареное мясо, иногда колбаса, с гарниром. В шесть кончали работу, шли в столовую, перед ужином мылись в душе, одевались во все чистое, ужинали и шли домой, то есть в свой барак.
По воскресеньям не работали. Питание получали в заводской столовой.
Однажды нам предложили поработать в воскресенье. Мы поработали. Вечером после ужина нам всем выдали по большой кружке пива, а в следующее воскресенье повели на экскурсию в поместье владельца завода Круппа. Там нам показали свинарник и коровник. При нас произвели электродойку коров. Я не буду описывать чистоту животноводческих помещений, скажу только, что в коровнике стены были облицованы кафельной плиткой, было светло и солнечно, коровы и свиньи были как сейчас из ванны. Потом мы полюбовались аллеями усадьбы, напоминающими зеленые туннели, окропленные солнечными брызгами.
Наш штейгер, пожилой австриец, был ревностный католик, читал клерикальную газету «Кройццайтунг» и пытался вести с нами душеспасительниые разговоры. Его поддразнивали. Некоторые спрашивали его, сколько по Библии лет от Сотворения мира, он отвечал, что семь тысяч с чем-то лет. Тогда его спрашивали о возрасте добываемого нами бурого угля. Опасаясь показаться невеждой, он говорил, что двадцать пять тысяч лет, и тотчас же начинал мямлить о каких-то особых Господних сроках. Однажды его чуть не хватил удар.
А было это так. Зерновик-мордвин Игнаха Нуянзин, учитель по профессии, высокий костлявый брюнет, отпустил длиннющую черную бороду и стал похож на сурового Божьего угодника. Кто-то в шутку прозвал его по-немецки «Герр Гот», что по-русски означает «Господь Бог». Кличка привилась, и мы все стали называть его так. Он охотно отзывался. Раза два-три это было при штейгере. Он спросил: «Почему вы его так зовете?» Ему ответили: «Потому что он похож на немецкого бога». Штейгер побледнел от обиды за своего бога. Долго глядел на Игнаху, повернулся и пошел. На следующий день он попросил нас больше его так не называть. «Иначе я доложу начальству», — пригрозил он. Игнаха сбрил бороду, и штейгер успокоился.
Наше положение было неплохое. Кормили прилично. Каждую субботу платили, как и обещали, недельный заработок по кроне в день. Мы могли на эти деньги покупать в магазине рабочего кооператива белье, обувь и кое-какие ненормированные продукты. На руках у нас образовались сухие мозоли со въевшейся в них угольной пылью.
Я купил хромовые ботинки, рубаху апаш и металлическую папиросницу, хотя сам еще не курил. Мне она понравилась тем, что на ней стояло такое же клеймо, как на столовых приборах и металлической посуде в Европейской» гостинице в Петербурге, где я работал до отъезда в Австрию.
Мы обмануты
Прошло месяца два нашей работы на копях. И вот в одно утро человек десять из наших товарищей повели не на копи, а на завод. Вечером они вернулись взволнованные. Они рассказали, что на заводе, куда прямехонько подаются по канатной дороге вагонетки с углем, производятся боеприпасы и что они сами видели, как идут в переплавку бронзовые статуи разных католических святых. Оказвается, мы добываем уголь для военного завода, делающего снаряды, которые полетят убивать русских. Мы этого не хотели и поэтому, посовещавшись, решили требовать вернуть нас в лагерь, о чем на другой день заявили начальнику копей. Он уговаривал нас остаться, обещал запросить разрешение нам здесь работать у испанского посла, поскольку Россия уполномочила нейтральную Испанию защищать интересы своих подданных во вражеской стране. Мы стояли на своем, говоря, что патриотическое чувство не позволяет нам помогать противнику. Начальник согласился с нами, но дело с отправкой нас обратно в концлагерь затягивал. Мы начали саботировать: умышленно сталкивали с рельс вагонетки с углем, ломали черенки лопат и кирок, переставали работать, как только видели, что за нами не наблюдают. За особо откровенный вид вредительства трое-четверо из нас отсидели по шесть часов в штольнях. Производительность нашей работы резко упала. Начальство не выдержало и отправило нас обратно в Штейнклямм. Согласились остаться работать человек десять, но и те вскоре вернулись. Я был в числе активных саботажников и уехал из Берндорфа с первой группой.
В концлагере прибавилось народу. Пригнали румынских и итальянских воен-нопленных, так как союзные с Австрией и Германией Италия и Румыния выступили против своих союзников.
В лагере рассказывали, что какой-то итальянский солдат вырвал у своего конвоира-австрийца винтовку и ударом об камень раздробил у нее приклад. Что было герою-итальянцу и разине-австрийцу, никто не знал.
После сносной жизни в Берндорфе в концлагере нам показалось особенно голодно и томительно скучно. Нас поддерживало сознание, что мы открыли обман австрийцев и освободились от работы на копях. Но мы не прочь были работать при лучших условиях, только не на войну. И вскоре нас опять обманули.
В Вене
Недели через две в лагере стали набирать группу на погрузочные работы в Вену. Обещали хороший менаж, и жилье, и плату за работу по одной кроне в день. Многие из моих товарищей-друзей, и я с ними, записались в эту группу. Очень уж нам хотелось пожить в этом знаменитом городе и посмотреть на него.
И вот поздней сентябрьской ночью мы вышли из поезда на каком-то вен-ском вокзале. Старший конвоир в чине капрала сказал, что здесь будем ждать до утра. По залу болтались какие-то сонные австрийские солдаты. Один молодой украинец рассказал, что он только что был в плену у русских, но его с товарищами не успели отправить подальше в тыл, и австрийцы снова отбили их у русских, о чем он очень сожалеет.
Утром мы сложили свои пожитки на подводы, а сами построились в колонну по четыре и под конвоем пошли по улицам Вены. Я шел рядом со своим ближайшим земляком из деревни Дымцево возле Красного Холма Васей Шмутиным. Будучи лет на семь старше меня и много грамотнее, он старался быть моим руководителем.
Нас привели на какой-то пустырь на окраине Вены, на котором одиноко стоял какой-то каменный сарай без окон. По стенам и посередине сарая были двойные деревянные нары. Мы только присвистнули. Обед, который нас ожидал, был не лучше лагерного.
На другой день после завтрака пришли грузовики и повезли нас на работу. Я отметил про себя, что еду на «моторе» четвертый раз в жизни.
Приехали на какую-то товарную станцию и стали на эти «моторы» грузить строительные материалы, железные балки, кирпич и пр.
Прошла неделя-другая. Менаж не лучше, спим в духоте и никакой платы за работу. Явно отсюда надо скорей бежать.
Мы, русские, в том числе двое татар, потребовали отправить нас обратно в концлагерь. Начальство отказало. На другой день отказались от завтрака и забираться в грузовики. Поехали на работу всего десятка два пленных итальянцев.
В наказание за стачку нас лишили обеда. Мы отказались и от ужина.
На
следующий день никто из забастовщиков при побудке не встал с нар. Пришли
солдаты, штыками и прикладами подняли и выгнали нас на улицу. Прибежал
фельдфебель и стал уговаривать нас позавтракать и идти на работу. На первое мы
согласились, на второе — нет. Тогда по его приказу солдаты окружили нас и, взяв
винтовки наизготовку, стали наскакивать, грозя нам штыками, повторяя: «Жизнь
или смерть!» Фельдфебель побежал докладывать
о нас офицеру. Когда он ушел, солдаты засмеялись, опустили винтовки и,
подмигивая нам, заговорили:
— Молодцы, русские, к черту войну, не бойтесь, мы вас не тронем, стойте на своем!
Пришел офицер с фельдфебелем. Солдаты снова приняли угрожающую позу и, подмигивая нам, направили на нас винтовки, а фельдфебель, показывая на нас офицеру, говорил:
— Вот это и есть самые такие, которые не хотят работать!
Офицер выслушал наше требование об отправке в лагерь и быстро ушел. Через несколько дней нас отправили на вокзал и повезли на поезде, но, к нашему удивлению, привезли не в Штейнклямм, а в Дрозендорф.
Снова в Дрозендорфе
На холме кроме каменного шюттенкастена в некотором расстоянии от него мы увидели расположенные четырехугольником четыре больших дощатых барака, немного в стороне еще один, окруженный проволочной сеткой. В центре между бараками стоял небольшой павильон-умывальня и другой — туалет. Все это было выбелено внутри и снаружи известью и имело веселый вид. К каменному зданию шюттенкастена было пристроено дощатое помещение кухни. От кухни к баракам был проложен ровный решетчатый настил. Такой же настил, но с крышей над ним, был и от барака к бараку, а от них к умывальнику и туалету. Вся территория лагеря была обнесена высокой проволочной сеткой на аккуратно выструганных столбах. Во всю ширину ворот в лагерь высилась вывеска со словами «KuK Konzentrationslager Drosendorf» («Императорско-королевский концентрационный лагерь Дрозендорф»). Во всех бараках и других помещениях был электрический свет. Освещена была и территория лагеря. У его ворот и вокруг проволочной ограды расхаживали часовые. Каждый барак был разделен на четыре больших помещения со входами через коридор посредине. В помещениях над койками вокруг стен были антресоли с перилами, на которых было столько же коек, сколько и внизу, всего коек сто в помещении. Посредине стоял длинный стол с такими же скамейками.
Вместе с лагерным начальством встретил нас и переводчик, все тот же любезнейший господин Фильгур.
— Ну, приехали и вы, ну, — говорил он нам, узнав большинство из нас, — а из Штейнклямма тоже все наши вернулись, идемте, я сведу вас в один барак с ними.
Мы со Шмутиным заняли две койки рядом внизу. В этот же вечер господин Фильгур с нашего согласия назначил меня и Васю рабочими на кухню. Мы носили из сарая уголь на растопку, разжигали котлы, мыли их после раздачи менажа, мыли столы и пол в кухне.
Недели через три Васе предложили работу в крестьянском хозяйстве, и он выбыл из лагеря. На его место назначили высокого курносого хохла Ивана Ермоленко, лет на десять старше меня. Вскоре мы стали с ним хорошими друзьями. Глядя на нашу крепкую дружбу, рабочий по кухне, пожилой серб-ский турок, которого все звали не по имени, а по-сербски — Турчин, умилялся на нашу дружбу и однажды высказался в восторге:
— Иване, Тодоре, вы врло (очень) добры люди, кажте да убию за вас любого турчина — и убию, тако вас люблю!
К счастью, в лагере больше, кроме него, турок не было, и убивать за нас Турчину было некого. Но Иван однажды допустил злую шутку над этим простодушным, как дитя, человеком. Турчин, согласно своей вере, не ел свинину, а у нас то и дело обеденный суп заправляли мукой, поджаренной на свином сале. В такие дни Турчин просил повара — а Иван стал уже поваром — наливать ему в котелок супу, пока в него еще не опускали свиное сало. И вот однажды Иван налил в его котелок супу, добавив в него изрядно сала, чтобы посмотреть, учует ли Турчин неладное и что он будет делать, поев запрещенной верой свинетины (свинины). Турчин съел весь суп и облизал ложку. Тогда кто-то из поваров-сербов сказал ему об озорстве Ивана. Турчин побледнел как мел, пристально поглядел на Ивана, на меня и изменившимся голосом спросил:
— Это правда, Иване, Тодоре?
— Неправда, Турчин, — ответили мы.
— Нет, Иван не мог этого сделать, — сказал Турчин и успокоился.
О, если бы он поверил своему земляку-сербу, он бы наверняка убил не турка, а самого Ивана. Бывает и ложь во спасение. Но мне до сих пор стыдно за Ивана, что он так зло подшутил над бедным фанатиком Турчином.
Вскоре и меня сделали поваром, и отношения у нас с Турчином остались самые лучшие. Повторять с ним подобные шутки я Ивану не позволял, сам наливал Турчину не оскверненного свиным салом супа.
Кроме меня с Иваном Ермоленко были еще повара, два брата серба Савва Маркович и Милан Маркович, а кроме Турчина еще трое кухонных рабочих. С сербами мы хорошо понимали язык друг друга и даже такие выражения сербов, как «извади ватру на полБ» («выгребай огонь из-под котла») или «ели, бре, мети мало выше» («слушай, брат, положи немножко побольше»).
Работать поваром мне нравилось. Я вообще люблю этот труд. Я старался из имеющихся скудных продуктов готовить по возможности вкуснее. Из продуктов для обеденного супа давали картофель, фасоль, пшено, квашеную капусту, кукурузную крупу, горох. Супы из этих продуктов заправлялись небольшим количеством жареных в свином сале, маргарине или растительном масле лука и муки, что вместе с морковью, лавровым листом и какой-то сухой измельченной зеленью придавало еде хороший вкус. По четвергам и воскресеньям суп варился с мясом, небольшой кусочек которого получал каждый пленный. Повара, конечно, ели сытнее остальных. Поварам, кроме того, платили за работу по 25 крон в месяц. На эту должность рекомендовал людей лагерный переводчик господин Фильгур, о котором я говорил выше. Но не надо думать, что он получал с этого какую-либо корысть. Просто он старался, чтобы у котлов стояли честные, уважаемые остальными пленными люди. При этом Фильгур предпочитал почему-то русских. Так, например, поварами (благо нетрудно было научиться несложной варке супов) работали такие авторитетные зерновики, как Константин Кашин и Николай Матавкин и некоторые другие.
Культурная жизнь в лагере
С наступлением зимы у некоторых пленных явилась мысль организовать концерт, поставить любительский спектакль. Главными инициаторами этого дела были зерновики К. Кашин, Н. Матавкин, русский немец Ломайер и некоторые другие. Получили разрешение коменданта лагеря. Провели концерт, в котором участвовал и я, прочитав сатирическое стихотворение «Тайя». После концерта стали готовить спектакль. Ставили комедию Н. В. Гоголя «Женитьба». Роли распределили так: Подколесин — К. Кашин, Кочкарев — Н. Матавкин, Степан — И. Полубабкин, невеста — М. Жицкая, ее тетка — Ф. Кудрявцев, то есть я, Яичница — И. Ермоленко, Анучкин — Н. Гиль, Жевакин — В. Базарник, Стариков — В. Литвинов, сваха — А. Полякова, Дуняшка — молодой паренек из Волынской губернии, фамилию не помню. Суфлером был очень интеллигентный оренбургский казак Саша Пичугов.
Спектакль, на котором присутствовали и комендант лагеря барон Доббльгоф с женой, и другое лагерное начальство, и большинство населения лагеря, — прошел очень удачно.
После «Женитьбы» инициаторы этой художественной самодеятельности пригласили фотографа, который и снял группу участников в костюмах и гриме.
Затем была заказана каучуковая овальная печать со словами на немецком языке «Musikalisch-dramatischer Verein der russischen Internierten, Drosendorf a/d Taja» («Музыкально-драматический кружок русских интернированных, Дрозендорф на Тайе»).
В ту же зиму нами был подготовлен и сыгран «Ревизор» Н. В. Гоголя. Роль Хлестакова исполнил Н. Матавкин, Городничего — И. Ермоленко. Мне достались две роли в разных актах — почтмейстера Шпекина и слесарши Пошлепкиной. Это были все те же артисты, что и в «Женитьбе», и некоторые новые люди. Режиссерами того и другого спектакля были Матавкин и Ломайер. Гримировали они же.
Выезды на работы
Из внешних событий закончившегося 1915 года вспоминаются неудачи наших войск на фронтах, взятие русскими Львова и Перемышля в Галиции и последовавшая вскоре их потеря. Впрочем, простые австрийцы этому не очень радовались, как и не очень скорбели над своим умершим в том году престарелым императором Францем Иосифом I, вместо которого вступил на австрийский престол другой КуК — Карл I. Война продолжалась и в наступившем 1916 году.
Кончилась зима. С наступлением весны в лагере начали формировать рабочие группы для направления на сельскохозяйственные и строительные работы с выездом из лагеря. Мне тоже надоело сидеть в лагере и видеть вокруг себя все одну и ту же обстановку. Захотелось хоть на время вырваться из лагеря и побыть в другом месте. Я сказал об этом переводчику Фильгуру.
— Ну хорошо, ну и поедешь, ну, — пообещал он.
В июне стала формироваться группа из двадцати-тридцати человек на ликвидацию разрушений от сильного ливня какой-то небольшой водяной лесопилки возле маленькой деревни Кольмюцграбен. Дома этой деревни белели по обеим сторонам реки Тайи в тесной лощине между высоких скалистых гор. Здесь река делала крутой поворот, огибая большую высокую отвесную скалу, на которой стоял мрачный полуразрушенный замок какого-то феодала, или, как о нем говорили местные жители, чешского рыцаря-разбойника Кольмюца.
В эту группу, или, как было принято говорить, партию, входило большинство русских и несколько сербов. Старостой партии (партайфюрером) был назначен серб, поваром — я.
От Дрозендорфа на Тайе до Кольмюцграбена было километров пятнадцать, и мы под конвоем одного солдата пошли туда пешком вслед за подводой, которая везла наши пожитки и на неделю хлеба и продуктов.
Дорога, по которой мы шли, на открытых местах была с обеих сторон обсажена фруктовыми деревьями. На некоторых из них висели спелые ягоды черешни, и, если не было соломенной кисточки, запрещающей щипать ягоды, мы по дороге щипали их понемногу и ели.
В Кольмюцграбене мы разместились в небольшом двухэтажном крестьян-ском доме, рабочие на первом этаже, я с партайфюрером в спальне хозяев во втором. Здесь же, во втором этаже, была и кухня, где я готовил пищу для своих товарищей. Перед самым окном росло сливовое дерево со спеющими плодами. Немного справа от дома, видный и слышный из окон спальни и кухни, шумел на реке небольшой водопад.
В спальне среди прочего убранства красовалось большое католическое распятие и статуйка Мадонны с младенцем. Было довольно уютно.
Хозяин дома был чех с немецкой фамилией Вайсхаар. Трех его взрослых дочерей звали Анна, Эмма и Мария. Все были незамужние. За старшей, Анной, стал ухажиать кто-то из рабочих, за средней, Эммой, — староста-серб. Младшая, Мария, или, как ее ласкательно звали, Мици, строила глазки мне. Я это заметил и стал говорить ей комплименты и немножко ухаживать. Ей это нравилось, и однажды она, увидев на мне зеленый галстук, сказала по-чешски:
— Травичка зелена — мам вас рад значена (что по-русски можно перевести так: травка зелена — я в вас влюблена).
Но дальше глїзок, комплиментов и прогулок за деревню к расщелине высокой скалы, сквозь которую прорывалась Тайя, у нас дело не пошло. Мици строго берегла свою девичью честь. Она с осуждением относилась к своей подруге Юлии Скаленц, которая после побывки в отпуске ее жениха-солдата родила ребенка, а вскоре прибыло известие с фронта, что ее жених убит.
Юлия была некрасивая бедная девушка с прыщеватым лицом, с веселым и довольно развязным нравом, но ухаживать за собой никому не позволяла. По вечерам ее всегда можно было видеть только с ребенком на руках.
О расщепленной скале, возле которой мы гуляли с Мици, есть легенда, что с ее вершины когда-то давно бросилась в реку обманутая рыцарем девушка, и поэтому скала зовется Юнгферфельс (Скала девы).
В деревне был небольшой трактирчик, где имелось пиво. Перед трактирчиком высились голые скалы. Вершина одной из скал была очень похожа на голову льва, с другой скалы рядом с ней с высоты стремился крошечный водопадик, рассыпая при падении облачко брызг, в которых по вечерам купался рой голубых светлячков. В вечернем полумраке это было очень красивое зрелище.
По лесистому склону горы я раза три поднимался к замку и бродил по его залам с обрушенными потолками и высокой круглой башней, на крыше которой росло раскидистое дерево. В зале, вероятно пыток, зияло отверстие в глубокий колодец, дна которого не было видно. Я бросил в него камень, всплеска воды в нем не услыхал, чуть слышно стукнуло где-то очень глубоко. Зажег бумажку и бросил в темное жерло. Бумажка погасла недалеко от поверхности, ничего не осветив. Стало жутко, и я поспешил прочь из мрачных стен.
Идя домой, я нашел несколько сыроежек. На улице мне встретились Мици и еще несколько девушек. Они стали уверять, что это ядовитые грибы и советовали их бросить. Я не послушал. Отварил и в присутствии Мици и Юлии съел. Девушки потом удивлялись, как я остался жив.
В Кольмюцграбене мы пробыли не больше месяца. С большой неохотой вернулись обратно в лагерь. А лето играло своими красками. Сердце стремилось снова на простор, в поля и горы.
Вскоре стали набирать небольшую группу на сельскохозяйственные работы в помещичье имение. Я в нее записался, но не поваром, а рядовым рабочим.
Генрихсрайт
Нас и на этот раз пешком привели в деревню с двумя недлинными рядами домов, составляющих единственную улицу этой деревни. В конце ее находилась небольшая помещичья усадьба. Вокруг была довольно ровная местность с посевами клевера, сахарной свеклы, мака. Рожь была уже убрана. Мы расположились в небольшом помещении с нарами на скотном дворе, окруженном хозяйственными постройками.
На другой день нас послали ворошить и убирать скошенный клевер. Граблей хватило не всем, некоторые взяли простые палки, иронизируя над запущенностью этого хозяйства.
Управляющим имением был чех, который ненавидел австрийцев, демон-стративно не говорил по-немецки и даже со стерегущим нас солдатом говорил через переводчика, то есть одного из нас.
Вместе с нами на работу выходил худенький старик-батрак, рубаха и штаны которого были все в заплатах. В зубах он неизменно держал трубку с длинным висящим чубуком и большой головкой, которая во время работы раскачивалась, как маятник. Кроме него были еще два старика-итальянца, две молодые женщины и молоденькая девушка, тоже итальянки, австрийские подданные, беженцы из Тироля, где шли бои с итальянскими войсками.
Это был веселый живой народ. По пути на работу один итальянец брал грабли, как скрипку, водил по ним палочкой и что-то весело пел, женщины ему со смехом подпевали. Другой итальянец тоже пел и дирижировал своими граблями. Мне запомнились слова из наиболее часто повторяемой ими песни: «Триполи сераль тальяно, триполи сераль тальяно, тромм делля канон». Что они значат — не знаю. Ходить с итальянцами на работу всегда было весело.
Женщин-итальянок звали Мария и Джулия, девушку — Джижотта. Мне она очень нравилась, и во время обеда или передышки в работе я старался подсаживаться поближе к ней. Мария и Джулия это заметили и стали легонько подталкивать меня к Джижотте, а Джижотту ко мне. Когда наши плечи касались, мы оба смущались и краснели, остальные потешались над нами.
Мы подружились с Джижоттой. Она называла меня Тодоро и каждое утро стала приносить мне в передничке слив из сада своих хозяев. Мы стали обоюдно учить друг друга каждый своему языку.
Однажды я, чтоб щегольнуть перед итальянцами, произнес запомнившуюся мне из какой-то книги стихотворную фразу: «Пию форте, пию форте, ке ля морте, ке ля морте».
— Но, но! — весело закричали и засмеялись итальянцы. — Но ля морте! Пиу форте, пиу форте, ке ль аморе, ке ль аморе!» — и так нас толкнули, что мы с Джижоттой невольно прижались друг к другу и наши сердца сладко забились.
Из Генрихсрайта я помню еще, как, получив получку, мы,
несколько парней (человек восемь), пришли в деревенский трактир и спросили литр
рому. Хозяйка подала. Мы разлили его по стопкам и залпом выпили. Хозяйка ахнула
и сказала, что впервые видит, как пьют русские. А мы после рома выпили еще
стопки по две-три местного виноградного вина и, расплатившись, спокойно пошли
домой. Хозяйка сказала, что теперь у нее плохо идут дела, все мужчины на войне,
а мы дали ей хорошую выручку, и просила нас заходить к ней почаще.
В нашей группе был один хитрый парень, хохол Иван Присяжный. Как-то, огребая клевер, мы вспугнули зайца. Заяц понесся к недалекому лесу, Иван с криком «Сейчас поймаю!» понесся за зайцем, а управляющий, схватясь за бока, смеялся:
— Вот дурак, да разве ему поймать зайца!
Иван скрылся в лесу и вернулся оттуда к концу работы.
— Не поймал, уж очень быстро бегает, — смущенно говорил он управляющему, — весь лес за ним обегал.
А нам он говорил:
— Ну и выспался же я и погулял по лесу, а пан, дурак, думает, что я зайца ловил!
Месяца через полтора я попрощался с Джижоттой и другими итальянцами. Нас вернули в лагерь.
Наступила осень. В ноябре выпал снег. Началась зима. Война продолжалась без перспективы на скорый мир. Австрия выдыхалась. Нас кормили все хуже и хуже. Крупяной и фасолевый супы стали варить все реже. Чаще варили квашеную капусту. Появился какой-то эрзац гороха. Говорили, что это размолотая в муку солома с добавлением малой доли настоящей муки. Немногим лучше кормили и солдат из нашей охраны.
В
лагере пошли разговоры о каких-то международных комитетах Красного Креста,
оказывающих помощь военнопленным. Называли их адреса, главным образом в швейцарских
городах. Заключенные начали писать в них просьбы
о помощи. Несколько писем по этим адресам в разное время написал и я. По ним в
разное время я получил одну продовольственную посылку с колбасой, галетами и
чем-то сладким, одно письмо из Москвы, Остоженка, 19, с просьбой к «дорогому
солдатику» прислать ни больше ни меньше как немецкую
каску. Под письмом подпись: «О. Кудрявцева». Возможно, это писал ребенок.
Еще на мое имя в лагерь пришла посылка, в которой было около полусотни книг, в том числе поэма Лонгфелло «Песнь о Гайавате», которую, да и ряд других книг, я прочитал с удовольствием. Разумеется, все книги я сразу отдал в наш кружок, и они явились основой для создания лагерной русской библиотеки, которую организовали те же Н. А. Матавкин, К. К. Кашин и др.
Позднее я получил посылку из Лозанны, в которой был прекрасный жакет, жилетка и брюки с носовым платком и театральным билетом в карманах. Ко-стюм был с мужчины высокого роста, и я потом перешил его в Вене.
И еще в конце зимы я получил от неизвестного мне лица сто крон (около 37 рублей на наши деньги).
Получали мы и коллективные посылки с галетами, черными сухарями и табаком и даже с молитвенниками. Для их распределения был избран специальный комитет из заключенных.
Конечно, каждой посылке с едой я радовался. Но у меня были и большие огорчения. В русской армии на фронте находились три моих старших брата — Илья, Иван и Петр. И вот об Иване отец сообщил мне из России, что он попал в германский плен. Затем новое известие о том, что Иван, красавец, весельчак Иван, болел в плену особо тяжелой формой гриппа — «испанкой», ослеп и как инвалид обменен на немецкого инвалида и отправлен в Россию. Это известие меня потрясло. Я поплакал о беде брата и написал стихи:
О, если б я услышал, что брат мой в битве пал,
Я так бы не заплакал, но я не то узнал.
Узнал я, что мой милый, мой ненаглядный брат
Ослеп, что очи брата на свет уж не глядят.
Ужасно быть немому, глухому страшно быть,
Но хуже всех слепому на белом свете жить, —
Все чувствовать, все слышать — жар солнца, звон ручьев,
И ничего не видеть — ни неба, ни цветов!
Вскоре новое потрясающее известие об Иване — он умер от чахотки на шведской границе! Значит, я никогда больше не увижу брата Ваню, думал я, читая со слезами письмо от отца. И вдруг недели через две получаю от самого Вани письмо с его фотоснимком, и не с того света, а из Германии, с адресом лагеря военнопленных, где он находится. Как велика была моя радость! Я тут же ответил ему письмом и послал двадцать крон денег. Мы стали переписываться.
Оказывается, мой адрес он узнал через Красный Крест.
Между
тем в лагерь вернулись с внешних работ все наши «артисты», и наши «режиссеры»
стали готовить новую постановку. На этот раз выбрали сцену «Корчма на литовской
границе» из «Бориса Годунова». Гришку играл
Н. А. Матавкин, хозяйку корчмы — я, монаха Варлаама — К. К. Кашин, Мисаила —
Володя Литвинов, сторожевых приставов — дюжий И. Г. и тщедушный Вася Базарник, студент учительской семинарии из Волынской
губернии.
Спектакль удался на славу. На нас, «артистов», заключенные стали смотреть с любовью и уважением, а лагерное начальство — с почтительным удивлением: вот, мол, эти медведи русские на деле какие культурные, способные люди.
Успех нас раззадорил, и мы замыслили поставить новый спектакль, на этот раз драму Л. Н. Толстого «Власть тьмы».
Комендант лагеря барон Доббльгоф тем более охотно дал на него разрешение, что он сам со своей женой видел предыдущие спектакли и горячо апплодировал исполнителям.
Мы тщательно подготовили и хорошо сыграли без малейших сокращений и эту сложную пьесу при полном бараке зрителей, которые бурно нам аплодировали.
Главные роли в этом спектакле исполняли: Аким — Петя Гиль, молодой учитель из Волынской губернии, Матрена — Федя Кудрявцев, то есть я, Никита — Н. А. Матавкин (мой земляк, о нем я говорил в начале). Участвовали и другие, знакомые по прежним спектаклям «артисты», но кто что играл, я сейчас не помню.
Шла на убыль зима. На фронтах продолжались бои. Увеличивалось число убитых и инвалидов. В морях тонули корабли. Разрушались города, деревни и села. Голодали по тылам старики, женщины и дети. Уныло тянулась жизнь и в нашем лагере. На ухудшение менажа заключенные реагировали двух-трехдневными голодовками, на что лагерное начальство досадливо отвечало:
— Мы сами голодаем и не можем отдать вам последнее, чтобы раньше вас умереть с голоду. Лучше вы раньше нас умрите.
Но умирать никто не хотел, и голодовка прекращалась.
В
один из мартовских дней менажмайстер (заведующий
питанием) герр Франц Мандль,
толстый пожилой австриец в мундире ополченца, принес на кухню газету с
сообщением о событиях в Петрограде. Через несколько дней
в газете появился портрет царя Николая II и сообщение о его отречении от
престола. В России произошла Февральская революция!
Теперь мы ловили каждое известие о нашей стране. Начали повторяться имена Керенский, Львов, Родзянко и др.
Радость по поводу свержения самодержавия смешивалась с опасением, что теперь немцы, пользуясь революционными событиями, победят Россию, а мы так хотели победы своей родине!
Я написал стихи:
Пусть будет отнята свобода,
Пусть холод, голод нас томит
В плену у чуждого народа,
Но все ж победа заблестит
На нашем русском небосводе,
И после бури роковой
Настанет ясная погода
И заликует край родной!
Австрийцы обрадовались было, что Россия скоро запросит мира, но новое русское правительство о мире и не думало, выдвинув лозунг «Война до победы!».
В разговорах нашей лагерной интеллигенции высказывалось удовлетворение «почти бескровной революцией» и стремлением новых властей к победе. Изредка слышались голоса, что революцию может использовать буржуазия в своих интересах. Так, например, говорил учитель из Житомира Андрей Дроздовский. Тогда я еще не слыхал слова «большевик», но мне все-таки вместе с Дроздовским не хотелось, чтобы буржуазия оставила рабочих с носом. В то время я в политику глубоко не вникал.
В апреле 1917 года я опять с небольшой группой рабочих поехал в качестве повара в Вену на строительство какого-то здания. Партайфюрером (старостой группы) на этот раз поехал молоденький польский шляхтич Любич-Грушецкий. Это был изящный франтик, одетый в форму австрийского офицера, но без погон и кокарды. Он рассказал мне, что служил добровольцем в австрий-ской армии, но потом одумался, отказался в ней служить, и его, как русского подданного, интернировали.
О России и русских этот мальчишка отзывался всегда хорошо и поругивал Австрию. Мы с ним подружились.
На этот раз мы помещались в каком-то старом доме, бывшем в давние времена карантином, в старом городском районе (в восьмом бецирке) на Шляйфмюльгассе. Кухня была здесь же. В помощники мне назначили пленного итальянца Артуро Фрешки. Он немного говорил по-немецки, но с кошмарным акцентом. Вместо «шпрехен» говорил «жбрекен», вместо «шнель» — «жнель» и т. д. Потом Артуро за то, что он при раздаче пищи обделял русских в пользу итальянцев, сняли, мне дали в помощники австрийското солдата-чеха, придурковатого Карла Лацину, в котором было кое-что от Швейка. Он больше прикидывался глупым, чем, пожалуй, был им.
В этот раз мне удалось хорошо познакомиться с Веной. За некоторыми продуктами мне с Лациной приходилось ходить с мешками на склад самим, а это было довольно далеко. В этих случаях Лацина был в двух лицах — носильщиком и моим конвоиром, хоть и без винтовки. Мы старались ходить на склад по разным улицам и таким путем знакомиться с городом.
Одним
утром мы с Карлом, идя на склад, увидели на углах улиц и кое-где под арками
ворот группы вооруженных солдат. Прохожих на улицах было мало. Нас несколько
раз останавливали и проверяли полицейские патрули —
я был в штатском.
Было утро первого мая. Власти опасались революционных выступлений венских рабочих. Вернувшись, я рассказал о виденном пожилому солдату-сапожнику, чинившему в каморке возле кухни обувь своим товарищам.
— А, — злорадно сказал он, — боятся, сволочи, чтобы и у нас не было, как у вас в России. Они и на крыши домов пулеметов понаставили! Но ничего, придет и их очередь. Вишь ты, новый военный заем выпустили, хотят воевать дальше. Дудки! Я, рабочий, социал-демократ, гроша ломаного им не дам! — гневно заключил он.
В Вене ничего особенного не произошло. Жизнь текла своим чередом. Любич-Грушецкий успел познакомиться с хорошенькой продавщицей из маленькой кондитерской лавочки напротив нашей казармы. С другой продавщицей, венгеркой Розой, он познакомил меня. Девушки были рады, когда мы приходили к ним в лавочку, шутили и смеялись с нами, отпуская нам жалкие сласти военного времени из ненормированных продуктов. Они прозвали нас — Любича-Грушецкого «Шнуки», меня «Бэби». Раза два нам удалось пригласить девушек в кино «Чеканандер», где молоденькая кассирша, когда мы сказали, кто мы, получила с нас за билеты, как с солдат.
Деньги за работу по одной кроне в день нам платили аккуратно и, чтобы мы могли их тратить, по воскресеньям нас небольшими группами, в сопровождении одного-двух солдат отпускали гулять по городу. Это дало мне возможность побывать в венском парке Пратер, посмотреть на его аттракционы, проехать по подземному царству гномов, осмотреть музей восковых фигур — Паноптикум, поглядеть интересную программу в цирке, полюбоваться чудом архитектуры — собором Святого Стефана.
Как-то в Пратере я встретил группу вроде бы русских солдат в хорошем обмундировании. На погонах у них была буква «Ф», на фуражках овальные кокарды, а на поясных ремнях — австрийские штыки. Я спросил их:
— Откуда, земляки?
«Земляки» уставились на меня с непонимающим видом.
— Из каких вы губерний? Может, есть ярославцы? — построил я вопрос по-другому. Странные солдаты догадались.
— Мы не русские, мы бугаре (болгары), — ответили они.
— Немецкие союзники, — проворчал я и пошел прочь.
Что за дружба была между австрийцами и чехами, я убедился воочию. По тротуару двигался на тележке, подталкиваясь руками, безногий солдат. Калека попросил по-чешски сигаретку у двух встречных солдат. То были австрийцы. Один из них сказал безногому по-немецки:
— Если ты, богемская собака, хочешь попрошайничать в Вене, то научись говорить по-человечески. — И пошел прочь.
— Швабский пес! — бросил ему вслед калека-чех и покатил дальше, подбирая и пряча за отворот фуражки окурки сигарет.
Другой случай. Группка солдат с сигаретами во рту попросила у встречной группки таких же с виду солдат прикурить, у тех сигареты горели. Прикурив, сказали по-чешски:
— ДикНю (Спасибо).
— Надо сказать по-немецки «Данке»! — взорвался один из второй группки.
— ДикНю! — повторила первая группка хором.
— Данке! — крикнула вторая.
— Дикую! — озлилась первая.
— Данке!
— Дикую! — кричали обе группки одна другой, расходясь и зверея.
Я видел, как в нашей казарме подвыпивший солдат-чех Ян Ружичка ругал австрийца-фельдфебеля супаком (шкурой), а посаженный в каталажку, крушил там все, что было в его силах, и неистово ругался. Он был назначен в маршевую роту и отправлен на фронт.
В нашей группе особо близких мне друзей не было. Мне надоели сальные анекдоты Любича-Грушецкого, на Вену я за пять месяцев нагляделся. Я попросил отправить меня обратно в Дрозендорф.
И вот, кажется, в начале сентября я и рабочий-белорус, чудаковатый Нестор Голоднюк, который нагло на глазах у врача в медпункте съел принесенную врачу на обед жареную курицу, едем в Дрозендорф под конвоем солдата из выздоравливающих, который высказывает нам отвращение к войне и опасение, как бы его не послали снова на фронт.
— Вам хорошо, — завидовал он нам, — вас не пошлют, а меня за милую душу. Совсем калек посылают, — говорил он, вздыхая и ругая правителей Австрии.
Отъезд из Вены я отметил такими стихами собственного сочинения:
Увы, и в тебе не нашел я отрады,
Так, город тревожный, останься вдали.
Ни шум твоих улиц, ни домы-громады
Тоски моей лютой унять не могли.
Все люди чужие, чужие все лица, —
Ты стал мне угрюмой темницы тесней,
Хочу поскорее к друзьям возвратиться,
Чтоб с ними делиться тоскою моей.
Меж ними найду я и твердую руку,
И слово привета, что мне так нужнЛ,
И верное сердце, что счастьем и мукой
Моими же бьется с моим заодно!
Своими близкими друзьями я считал С. Крестьянинова, В. Шмутина, Г. Водянюка и всех тех, с кем я играл на сцене, особенно Н. Матавкина, К. Кашина и И. Ермоленко. И еще польскую девушку Валентину из города Кельцы и очень милую застенчивую Марусю Матвеюк, крестьяночку из Волынской губернии. С первыми я мог говорить о судьбах Родины, со вторыми задушевно болтать и немножко флиртовать, и к ним так тянулось мое двадцатилетнее сердце.
Вернувшись в лагерь, я не застал в нем многих из моих ближайших друзей, чьи «сердца бились с моим заодно». Сергей Иванович Крестьянинов находился в лагере Гроссау, Василий Иванович Шмутин, мой близкий друг и земляк из-под Красного Холма, все еще работал в крестьянском хозяйстве в недальней деревне; Николай Александрович Матавкин, получив из России порядочно денег, вышел в колонию. Разъехались с разными партиями на работы и многие другие зерновики. В лагере остался мой добрый милый друг Григорий Федорович Водянюк и некоторые другие зерновики: Герр Гот — Игнатий Нуянзин, оренбургский казак Александр Пичугов, светлоусый чубатый кубанский казак Семен Давыдов и кое-кто еще.
За время моего отсутствия сменился менажмайстер. Вместо страдающего одышкой тучного герра Франца Мандля им стал еще не старый и не тучный герр Планер, имеющий в нижней части городка небольшую мелочную лавку. Он при первой возможности принял меня обратно на кухню поваром. Было непонятно, почему он при его вполне здоровой внешности был не на фронте, когда такой же ополченец, примерно его лет, упоминавшийся мною выше герр Кайзер был давно в действующей армии.
Вероятно, боясь, чтобы и его не послали туда же и чтобы его не убили на фронте русские, Планер никогда не ругал Россию и русских и не старался казаться большим патриотом. И все-таки он недолго пробыл в этой должности. Вместо него на кухне появился вернувшийся с фронта по ранению худощавый унтер-офицер, или по-австрийски цугсфюрер, по фамилии Петермихель. Он с ненавистью отзывался о войне и о правителях Австрии и Германии.
Однажды,
придя на кухню выпивши, он заявил, что на фронте давно происходит братание
русских солдат с немцами и австрийцами и что он тоже хочет брататься с нами. Мы
сделали складчину и пригласили его. Он стал пить
с нами на брудершафт и, когда очередь дошла до казака Саши Пичугова, стал
особенно крепко целоваться и обниматься с ним, говоря:
— Вот бы ваш царь Николаус да наш новый кайзер Карл увидели, как русский казак и австрийский унтер-офицер целуются и обнимаются, у них бы селезенки лопнули.
— У нас же нет теперь царя, — заметил кто-то из нас.
— Правильно, нету, ваши его сбросили, но и наш Карл недолго продержится, мы тоже его сбросим, — пообещал Петермихель.
— А пока что вот ему! — сказал повар Гриша Клочков и плеснул на висевший на стене портрет-плакат Франца Иосифа ковшик суррогатного чая.
Все это происходило открыто, в присутствии двух других австрийских солдат. Так надоела им война. Нам это было ясно. Но не ясно было, что происходит в России. Дошли слухи об июльской демонстрации, слухи о советах рабочих и солдатских депутатов, слухи о введении в армии смертной казни, много разных слухов, и все они были тревожные, так как происходящие, по слухам, события в России не обещали ей скорой победы над немцами. Добиться этой победы над врагом Временному правительству мешают большевики, они хотят поражения своего правительства, которое пришло к власти в результате почти бескровной революции. Непонятно.
И вдруг в начале ноября новое ошеломляющее известие из России — Временное правительство свергнуто. Власть взяли большевики. Керенский, глава Временного правительства, бежал из Петрограда и собирает силы, чтобы ударить по большевикам, во главе которых стоят Ленин и Троцкий. Их портреты оба рядом были помещены в австрийской газете «Арбайтерцайтунг». Стали печатать о стычках большевиков с войсками Временного правительства. В каком-то журнале я увидел картинку: броневик, а поперек его капота мертвый солдат. Внизу подпись: «Убитый большевик». Потом в газетах замелькали заметки под названием «Хаос в России». Вот так бескровная революция!
В лагере распространялась газета на русском языке с названием «Неделя», писавшая о германских и австрийских победах. Большевики изображались узурпаторами. И вдруг та же газета стала хвалить большевиков за то, что они с первых шагов завоевания власти настойчиво добиваются мира. Запомнилась такая картинка в газете. Сугробы снега. Вдали виден Дворец мира. Ленин с лопатой в руках расчищает к Дворцу дорожку. Подпись: «Ленин хочет мира». Другая картинка. Обширное поле. Вдали видны селенья. По полю идет человек с демоническим лицом. В его руке дымный факел. Дым над полем черной тучей. По дыму слово «Война». И подпись: «Троцкий хочет войны». Обе картинки относились к переговорам в городе Брест-Литовске о заключении мира, которые предательски сорвал Троцкий, и мир, очень тяжелый для России, был заключен уже после удаления Троцкого от переговоров.
В моей личной жизни за это время произошло следующее. Меня попросили быть закупщиком для лагерной «кантины», а попросту маленькой кооперативной лавочки, организованной заключенными. В ней продавались ненормированные продукты и товары, которые можно было купить в городских магазинах, трактирах и у населения. Ассортимент был весьма скуден: вино, ром, сливовица, яблоки, какая-нибудь приправа к супу, курительная бумага, спички, какое-то эрзац-мыло, конверты и открытки. Вот, пожалуй, и все.
До меня эту должность исполнял бывший эстрадный артист поляк Закржевский. Но он, кажется, ушел с партией на работы или был переведен в Гроссау.
Я и мой помощник, то ли учитель, то ли дьячок из Волынской губернии по фамилии Савчук, получили у коменданта пропуска в городок и каждый день после завтрака брали по простому мешку и большую бутыль, обходили городок и покупали, что удавалось, затем с мешками на плечах возвращались в лагерь. Когда не удавалось ничего купить, возвращались с пустыми мешками, но не с пустой бутылью. Вина в городке было в изобилии в трактире у бывшего менажмайстера Франца Мандля. У него мы всегда и покупали.
Второе событие. Мне вместе с двумя товарищами — Федором Фроловым, зерновиком из Черниговской губернии, и Андреем Дроздовским, учителем с Волыни, дали «сепаратку», то есть отдельную комнатку в бараке, разделенном на клетушки для семейных; но семейных было мало, и нас пустили туда как общественников. Во всех «сепаратках» были чугунные печечки, на которых можно было варить суп, угля для нее каждый день понемножку выдавали, и вот мы перешли на сухой паек. Мы по очереди дежурили по своей комнатке. Это значит, что один из нас мыл пол, получал на всех положенные продукты и готовил еду и чай. Это было удобно.
Нашел я и «слово привета, что мне так нужнЛ». Мне приглянулась молоденькая крестьянская девушка, тоже с Волыни, Маруся Матвеюк. Я не то чтобы в нее влюбился, а просто мне нравилось в свободное время заходить в женский барак и, присаживаясь возле Маруси, смотреть на ее чернобровое личико, говорить с ней и с ее землячкой, солдаткой Феклой, про всякую всячину и слушать Марусю, как она что-нибудь рассказывала на своем каком-то немножко особом русском языке. И когда я видел Марусю прогуливающейся возле барака со своим молодым черноусым земляком Пильгуем, я немножко ревновал, хотя всегда видел ее приветную улыбку, когда приходил в женский барак.
Вражьи происки
После Октябрьской революции в России в концлагере началась усиленная пропаганда среди заключенных поляков и украинцев за вступление первых в польские легионы, вторых в «сичевые стрельцы» — якобы для освобождения русской Польши и Украины от российского гнета. Поляки хмурились и не хотели слышать ни о каких легионах. Лишь двое-трое из них изъявили согласие, и их куда-то увезли. Недели через три один из них явился в новенькой военной форме, в фуражке-конфедератке с четырехугольным верхом и стал манить в легион своих земляков. Земляки, простые люди, ругали его «пся крев», «австрийско быдло» и посылали «к дьяблу». Легионер убрался из лагеря.
С украинцами у «сичевых стрельцов» получилось еще хуже. Обращенные к украинцам листовки (кстати, на русском языке) они получали, со смехом читали и, исписав поля самыми отборными выражениями в духе письма запорожцев турецкому султану, переделав подпись автора листовки Мороз на Мерзавец, Мразь, Морда, отсылали обратно. Один из украинцев, студент Кваша, сказал:
— Мы никогда не дадим оторвать Украину от России. Другое дело, если мы получим автономию. В отрыве от России нам не жить, мы одно с ней.
Но нашелся один предатель, тоже студент, по
фамилии Гаркуша. Он согласился поехать на какие-то курсы агитаторов в Вену и,
когда вернулся, стал агитировать украинцев вступать в батальоны «сичевых стрельцов», чтобы
в составе австрийской армии «освобождать» Украину. Украинцы его презирали и
утверждали, что он не украинец, а молдаванин. Кончилось тем, что один
студент-грузин, князь Гриша Абашидзе, на виду у многих пленных избил Гаркушу.
Грише ничего не было, а вражий агитатор тоже куда-то исчез.
Нас, русских, и других российских подданных, кроме двух упомянутых национальностей, никто никуда не вербовал, но зато по всему лагерю был пущен слух, что глава советского правительства Ленин запретил посылать пленным посылки с продуктами, которые мы изредка получали и делили. Это было неприятное известие.
Между прочим, Брестский мир был уже заключен, и мы со дня на день ждали отправки нас в Россию, но австрийцы медлили с этим. Говорили, что они и рады бы проводить нас в Россию с хлеба долой, да германский кайзер Вильгельм не позволяет.
И вот в одну ночь из лагеря бежали два человека. Потом еще один. Еще. В одно утро не оказалось на месте Н. А. Матавкина. Никого в лагерь не вернули. Узнав о побеге популярного в лагере Матавкина, переводчик Фильгур только пожал плечами и сказал:
— Ну и что, ну? Пусть бежит. Ну! Все равно ловить не будут, ну. Им самим есть нечего, ну. Сбежал, и хорошо, ну!
В лагере нашлись знатоки маршрутов побега, которые давали бесплатные консультации всем желающим.
Ну что ж, пора и нам в путь, решили мы втроем — Федя Фролов, Володя Литвинов, оба зерновики, и я. Получив консультацию у знающих людей, мы составили план и маршрут побега через Вену, Моравию, Краков, Львов и через пограничную станцию Подволочиск в Россию!
Побег
У всех нас были пропуска на выход из лагеря. На краю городка у кресть-янина Вайскирхнера были дом и пивная. У него батрачил наш друг-зерновик белорус Вася Захаренков. Он договорился со своим хозяином австрийцем, что за небольшую плату свезет нас на лошади в возу с соломой на железнодорожную станцию подальше от лагеря, а там мы сядем на поезд и приедем в Вену.
Мы на буковинской подводе переправили наши чемоданчики с хлебом и бельем к Васе Захаренкову и после обеда по одному вышли из лагеря, чтобы больше в него не возвращаться, и собрались у Васи. Его хозяин получил с нас деньги за доставку на станцию, дал поужинать вместе с Васей и отрезал нам на дорогу по ковриге хлеба. Ночевали мы на чердаке, а на рассвете Вася уложил нас врастяжку на арбу с соломой, сверху нас наложил воз соломы же и повез на станцию.
Проезжая
мимо лагеря, я раскопал в соломе дырочку и последний
раз посмотрел на его ворота, часового возле них, на громаду шюттенкастена
и на побеленные еще спящие бараки. Смешанные чувства щемили грудь, смешанные
мысли проносились в голове. Все плохое, тяжелое отошло на задний план,
потускнело. Вспомнилось хорошее: занятия с С. И.
Крестьяниновым, дружба с Гришей Водянюком, знакомство
с людьми других национальностей, сыгранные роли в спектаклях и пр., что
скрашивало томительную жизнь за проволочной сеткой концлагеря. И вот все это
отходит в прошлое. А что ждет меня
в будущем, дома на родине? Встреча с горячо любимым отцом, с милыми сестрами и
братьями, с мачехой, которая, имея четверых своих родных детей, возможно, в
душе и не будет рада моему возвращению в отчий дом. Играл же я роль Матрены в
драме Л. Н. Толстого «Власть тьмы»!
Прочь, прочь сомнения! Скорей, скорей домой, в Россию, где произошла революция! Какая она, Россия, теперь? Что так медленно катится арба? Вася, стегни же лошадь! Вместо этого Вася останавливает ее в лесочке, оглядывается и говорит:
— Вылезайте, приехали, вон и станция.
Мы быстро выкарабкиваемся из-под соломы, достаем чемоданчики, быстро отряхиваемся, прощаемся с Васей — у него слезы на глазах — и шагаем к станции, отъехав от лагеря двадцать километров.
Кассир спокойно продает нам билеты, мы садимся в поезд и через несколько часов выходим из него в Вене. Я в ней в третий раз.
Скоро находим нужную улицу, дом и открываем двери в испанское посольство. В приемной я говорю по-немецки сотруднику придуманную легенду и прошу оказать нам помощь в возвращении на родину. Легенда такова: мы из разных сел Украины, были в Австрии на временной работе. Документы потеряли. Не задавая никаких вопросов, сотрудник записывает наши фамилии, место рождения, спрашивает фотокарточки — они у нас есть — и уходит в другую комнату. Мы в приемной одни. Разглядываем стены. Ничего примечательного. Я не помню, был ли там даже портрет короля. Пожалуй, не было, иначе я бы запомнил физиономию этой персоны.
Не более как через час сотрудник выходит с тремя паспортами для нас. Паспорта на пышных бланках с королевским гербом и печатью, с нашими портретами и подписью господина испанского посла. Нас просят поставить на паспортах свои подписи, расписаться в книге и желают доброго пути. Мы вылетаем из посольства как на крыльях, то есть мы выходим спокойно, но с ликующей душой. Теперь у нас есть настоящие документы, а что в них немного наврано — это не беда. Я, например, значусь Федором Кудрявцевым из села Парфеньева Полтавской губернии, Фролов и Литвинов тоже назвали себя правильно, но уроженцами Полтавской губернии, только из разных сел.
Мы смело зашагали к нужному вокзалу, смело взяли билеты до какой-то станции на чешской земле Моравии, где работали у хозяев в разных селах наши зерновики. От этой станции — не помню ее названия — было близко до села Угершицы, где работал Фролов. По его предложению мы решили вместе с ним навестить его бывших хозяев. Поезда ждали недолго и в этот же день к вечеру были у цели.
Трудно описать, как радушно встретили нас бывшие хозяева Феди — старый пан Вондрак, его жена, пани мама и две или три их взрослые дочери! Нам дали умыться, усадили за стол и стали обильно угощать. Боже! Как давно мы не ели таких вкусных блюд! А хозяева с радостью рассказывали о знакомых Феде деревенских мужчинах, которые сумели сдаться русским в плен, и с грустью о тех, кому это не удалось и кто пал на фронте от русской пули. Хозяева были так радушны и веселы потому, что молодой Вондрак, их сын, тоже находился в русском плену.
Наговорившись вдоволь и узнав, что мы бежали из лагеря и направляемся в Россию, хозяева заахали и стали уговаривать не спешить туда, подождать, пока там все успокоится и тогда уж и возвращаться, а работы, мол, вам хватит и здесь. Мы ответили, что твердо решили как можно скорее попасть домой и своего решения не изменим. Хозяева успокоились, оставили нас ночевать.
Утром нас накормили завтраком и дали всем по большому пакету с едой. Мы попрощались.
По пути на станцию нам встретился старик в форме железнодорожного рабочего. Мы спросили его, нет ли на станции жандарма.
— А
почему вы этого боитесь? Вы русские пленные? — спросил он. Мы кивнули. Старик
оживился и горячо заговорил: — Спешите, спешите в Россию, там у вас революция!
Молодцы большевики! Привет от меня Ленину
и Троцкому! Я тоже большевик! — И он принялся трясти нам руки.
На станции ждали поезда на Краков несколько человек. На крыльце, опершись на перила, стоял солдат.
— Вы куда, камарады? — спросил он нас. Мы что-то ему уклончиво ответили. — По разговору слышу, что русские. Наверно, домой пробираетесь? Какие вы счастливые, у вас революция, — заговорил он. — А у нас вот нет, но будет, как в России! — скрипнул он зубами и хватил кулаком по перилам. Солдат-чех ехал на фронт после госпиталя и был возбужден. Мы постарались кончить с ним беседу, тем более что подходил поезд. Мы сели в него и к вечеру были в Кракове. Надо было искать ночлег в городе. Переждать ночь на вокзале было опасно — болталась полевая жандармерия.
В одном скромном трактирчике мы спросили хозяйку, нельзя ли у них ночевать. Подумав, хозяйка провела нас в комнатку за кухней, где была кровать и широкий замызганный диван, получила деньги и оставила нас одних. Радуясь удаче, мы легли и крепко уснули.
Утром нас разбудил мужчина в штатском.
— Вы русские военнопленные? Как сюда попали? Я полиция, — заявил он, стараясь говорить по-русски.
— Пойдемте со мной, — сказал он усталым голосом.
— Куда? — вырвалось у нас.
— Ничего. Пойдемте, — повторил он вместо ответа.
Мы оделись и, не умывшись, вышли за ним на улицу. Полицейский был какой-то дохлый. Он шел молча, задумавшись, как бы не слыша наших вопросов. «Брызнуть бы от него в разные стороны и убежать», — подумалось мне. Но как мы потом найдем друг друга? И я оставил эту мысль. Дохлый полицейский погружен в свои думы. Вдруг он останавливает нас перед парадной с вывеской «Полицай-президиум. Краков». Входим в какой-то кабинет. Несмотря на испанский паспорт, сердце щемит. Неохота снова попасть за решетку, в неволю. Дохлый скучно докладывает по-польски, где нас задержал, и выходит.
Мы видим за столом немолодого полицейского офицера. Он рассматривает нас и предлагает сесть. Я сажусь возле его стола, мои товарищи чуть поодаль.
— Ну-с, кто вы? Куда пробираетесь? — спрашивает он скучным голосом, от которого хочется зевнуть. Мы показываем испанские паспорта и повторяем свои легенды.
— Это не надо, это ерунда, — говорит офицер и отодвигает наши паспорта. — Откуда бежали? Когда?
Мы повторяем свои легенды. Мне приходит в голову озорная мысль: если полицейский во время допроса не предлагает задержанному закурить, пусть предложит полицейскому задержанный. Я, молодой человек с приятным лицом, одетый в дорогой жакетный костюм, брюки в полоску, достаю из кармана копеечный портсигар и предлагаю пану дешевенькую сигарету. Пан смущен, он выхватывает свой портсигар и предлагает мне сигарету. Мы закуриваем от его зажигалки и молчим. Мои друзья не курят.
Наконец пан говорит:
— Я вам не верю. Вы бежали откуда-то из лагеря. Вы хотите домой. Что ж, все хотят домой. Поезжайте во Львов, все равно вас там схватят, а мне вас некуда девать.
Он позвонил и велел нас выпустить. Мы с достоинством вышли из кабинета, спустились по лестнице и опять оказались на свободе. Как хорошо, что я, уходя из лагеря, не оделся в женское, а такое намерение было. Меня бы могли принять за шпиона, и так бы легко при задержании нам не отделаться.
До отхода поезда на Львов оставалось еще много времени, и мы решили походить по Кракову, посмотреть, что это за город. Какое он на меня произвел впечатление? Я не помню. В памяти осталась только красная кирпичная стена цитадели на какой-то ровной низкой площади, а потому и стена показалась мне низкой, невнушительной.
И еще запомнился мне случай в столовой, в которую мы зашли перекусить. Столовая была плохонькая. В зале было пусто. Молодая официантка подала нам какой-то подозрительного цвета дешевой колбасы, которую мы все же съели с аппетитом, потому что она была мягкая и горячая. Уплетая колбасу, я с гордостью подумал: вот мы какие, в настоящем Кракове едим краковскую колбасу. Такая же тщеславная мыслишка мелькнула у меня и тогда, когда, проезжая через Пльзен, мы на вокзале пили дешевое пльзенское пиво, которое подавали нам через окно в дешевых стопочках с видом Пльзеня, оставляя стопку пьющему на память. Помню, когда мы, рассчитавшись, пошли к дверям, официантка вслед нам громко рассмеялась. Я обернулся и, желая щегольнуть знанием польского, спросил:
— На цо паненка се смие?
Паненка только махнула рукой, а товарищи дернули меня за жакет, и мы поскорей ушли от насмешницы.
В поезд мы попали легко, и он тронулся, когда был уже вечер. Ночью была пересадка, и мы долго ждали другого поезда на станции с названием Одер, радуясь, что у нас все идет так гладко.
Западную польскую часть Галиции мы проехали ночью. Когда рассвело, мы ехали уже по Восточной Галиции с русинским населением (так тогда называли галицийских украинцев.).
Из окна поезда, который был набит наполовину солдатами и шел очень медленно, мы видели Карпатские горы, бедные деревушки с жалкими хатками, совсем не как в самой Австрии или Моравии; на станциях — местных крестьян, тоже одетых бедно, по-деревенски. Видели следы войны — окопы, колючую проволоку, разбитые повозки, взорванные мосты и могилы, то и дело могилы.
Я не помню, сколько времени мы ехали до Львова. Помню, что приехали мы перед самым вечером. Несмотря на обилие военных в австрийской форме, среди которых встречались и немецкие солдаты, смотревшие на австрияков свысока, на нас во Львове повеяло чем-то родным. Всякие вывески, объявления, указатели и прочее были и на украинском языке, хотя и не совсем сразу понятном, но, главное, написанные русскими буквами. Мы почти дома! Мы были почти дома, хотя до дома было еще очень далеко.
На вокзале во Львове было полно военных. Оставаться здесь на ночь было страшновато, и мы пошли искать ночлег. Ходить по городу долго не пришлось. Мы быстро устроились, примерно так же, как в Кракове. Слуга, мальчик лет шестнадцати, показал нам комнату и, чуть помявшись, спросил, не надо ли нам девушек. Мы расхохотались. Только нам в нашем положении и развлекаться с девушками! Не обидевшись нашим отказом, парень стал рассказывать, как во Львове, когда в нем были русские войска, было хорошо. Русские солдаты, говорил он, не только не обижали население, а даже помогали ему.
В эту ночь мы спали крепко, и утром нас никто не потревожил, но мы все же помнили предсказание краковского шефа полиции, что во Львове нас схватят, и были начеку.
По нашему плану и совету знающего человека в лагере, нам надо было найти во Львове некую улицу, а на ней небольшой трактирчик в подвале, зайти туда и спросить у буфетчицы — она же и хозяйка заведения, — как нам попасть в Киев, и она укажет нам проводника через границу.
Все получилось, как нам было сказано. Проехав несколько остановок на трамвае, мы нашли улицу и трактир, в котором было много народу. Пожилая буфетчица еле успевала отпускать посетителям вино и пиво. Посетители, видимо, были простой люд и завсегдатаи этого заведения. Подходя к стойке, многие из них заводили разговоры с хозяйкой. Мы долго ждали за кружкой пива удобного момента, чтобы обратиться к ней с нашим делом. Наконец я подошел к ней и прямо спросил:
— Пани, будьте ласковы, скажите, как нам перебраться через русскую границу, мы едем в Киев. Может, какой ваш человек поможет нам в этом?
Хозяйка нисколько не удивилась моему вопросу и как будто сердитым голосом ответила:
— А зачем вам человек, берите у коменданта пропуск и езжайте. — И она назвала нам адрес. Не провокация ли?
Посовещавшись, мы все же пошли за пропуском. Там, куда мы пришли, была действительно очередь за пропусками. Впереди нас было человек два-дцать мужчин. Говорили по-русски. Очередь подвигалась быстро. У некоторых были, как и у нас, испанские паспорта. Мы повеселели.
Сегодня, через много лет, я не помню, какие мне задавали вопросы, кто выписывал пропуск, военный или гражданский служащий, и как выглядел этот пропуск.
Получив пропуска, мы были на седьмом небе от радости и весело посмеялись над пророчеством краковского пана офицера в полицай-президиуме о том, что нас изловят во Львове. С испанскими паспортами и львовскими пропусками мы весело пошагали на вокзал.
Но что такое? Вокзал полон народу, военные и штатские вперемежку. На путях несколько составов поездов. В один из них идет суматошная посадка, из других народ спешно выбегает и бежит к другому. Все возбуждены. В отдаленных концах платформ готовые к действию пулеметы. Ни один поезд никуда не идет, ни один не прибывает. Не видно служащих в железнодорожной форме. Время к вечеру.
Мы тычемся в толпе, как слепые. Спрашиваем, который поезд идет на Подволочиск. (Это пограничная станция, где, по нашим сведениям, проще всего перейти на русскую сторону.) Кто-то показывает нам переполненный состав. Из последних сил втискиваемся на площадку. Слава богу, теперь только бы ехать. Вдруг паника — этот поезд не на Подволочиск. Стремглав выскакиваем. На платформах порхает потрясающее известие: железнодорожники бастуют. Поезда никуда не пойдут! Мы радуемся: ага, австрийские правители, и у вас революция! Забастовку мы приняли за революцию. И все же ищем поезд, который пойдет на Подволочиск, готовые ждать сколько угодно, но только в этом поезде.Так мы еще втискиваемся в два-три поезда и вскоре выскакиваем из них.
Наконец
кто-то авторитетно указал на состав, который пойдет до станции, куда были
устремлены все наши мысли. Посадка только что началась, и мы легко попали в
вагон. Усевшись на место, мы видели, как один влезший
в вагон здоровенный германский солдат резко сбросил с
плеч, как на пустое место, свой тяжелый ранец на сидящего маленького тщедушного
австрийского ефрейтора. Бедняга даже застонал и что-то промямлил вместо
протеста.
— А ты подвинься, — буркнул германец. Было видно, что германские военные презирают австрийских солдат, полагая, что больше половины из них «славянские свиньи». Да, солдат-славян было много в австро-венгерской армии, но кто был свинья данном случае, показал поступок германца.
Мы ждали очень долго. Чего-то поели и задремали. И вдруг радость — поезд дернулся и пошел. Повел его машинист, кончивший бастовать, штрейк-брехер или военнослужащий, мы не знали, да нам это было и не важно, главное, мы ехали в Подволочиск, и на нас никто не обращал внимания.
Поезд шел очень медленно. Я не помню, сколько времени мы ехали, пожалуй, около или больше суток. И вот Подволочиск! Вечер или утро, не помню. Темно. Станция чуть освещена. Сердце сильно забилось. Сейчас переход через границу. Сейчас нога должна ступить на святую землю Родины! А у нас нет провожатого. Куда сейчас идти? Мы остановились. Стали наблюдать. Военные и некоторые штатские пошли налево к зданию, где светилось окно. Может, и нам туда, ведь у нас есть львовские пропуска? А вдруг там о них скажут, как пан в Кракове об испанских паспортах: «Ерунда». Но вот какая-то группа штатских, постояв у вагона, повернула направо и пошла в темноту. Будь что будет, пошли и мы за ними. Пошли по родной земле, но все же с тревогой в сердце. Но темнота прикрывала нас. Мы обогнули здание станции и вдруг увидели у платформы русские пассажирские вагоны! Насколько они были выше, шире и мощнее австрийских, в одном из которых мы только что приехали! По ним мы убедились — мы в России!
Теперь мы на родной земле, но как противно режут глаз вот эти фигуры германских и австрийских солдат с оружием и тяжелыми ранцами за плечами, которые топчут с видом победителей эту нашу священную старокиевскую землю! А вперемежку с ними по платформе и в станционном зале уныло ходят наши русские солдаты в фуражках без кокард, без погон на плечах, в шинелях нараспашку. Кто они? Военнопленные или отпущенные из царской армии? Спрашивать их об этом было тяжело и бестактно, и ком становился в горле при их виде. Не привыкли мы, русские, быть побежденными. История баловала нас победами над ляхами, шведами, французами, турками и теми же немцами. Нам бы так ходить по их пруссиям и саксониям! Тяжело, тяжело на душе! Скорей бы в Киев!
И вот мы в вагоне русского поезда, везущего нас в Киев. В вагоне много «победителей». Их громкая грубая речь заглушает сдержанные разговоры на русском и украинском языках.
Неужели виновата революция, что это случилось? И вспомнились мне слова зерновика украинца Степана Барабаша, мнившего свое происхождение от каких-то знатных запорожских предков: «Украина — это не Россия, но Украине без России нельзя, это единое целое».
Рассветало. Из окон вагона стала видна Украина, на которую я глядел первый раз в жизни, но о которой так много читал, много слышал и нежно любил, любил тех товарищей-хохлов, с которыми вместе тосковал по родине в австрийских концлагерях, с которыми вместе мечтал о победе над наглым врагом. И вот эта самая милая благословенная Украина лежит распростертая под сапогом извечного врага, и враг беззастенчиво грабит ее.
На каждой станции мы видели награбленное немцами добро: огромные штабеля мешков с зерном, ящики с каким-то продуктами или изделиями и гурты, гурты скота, а возле них грабители в германской военной форме. Часто можно было видеть, как эти мешки и ящики грузили в вагоны под присмотром немцев русские бескокардные и беспогонные солдаты.
Потом, позже, когда я был дома, мне приходилось слышать насмешливую песенку: «Украина моя хлебородная, немцам хлеб отдала, сама голодная». И вот я вспоминал тогда, как Украина «отдавала» хлеб немцам. Стал виден Киев, мост через Днепр. Это в отдалении. А сейчас поезд подходил к ним через поле недавнего боя. На земле валялись вздувшиеся убитые лошади, исковерканные повозки, перевернутые пушки, ящики и прочий военный хлам. Трупов убитых солдат не было видно, их уже успели убрать.
Поезд подошел к вокзалу. Вечерело. Опять надо думать о ночлеге, но теперь уже под родным небом. А на душе все равно неспокойно. Ведь и здесь могут схватить и снова куда-нибудь засадить в лагерь или услать на работы.
Прошли несколько улиц, вспоминая поговорку «Язык до Киева доведет». Вот и довел. А где преклонить голову в этой «матери городов русских»? Остановились возле одной парадной. На пороге не старый еще швейцар. Напротив поврежденный снарядом дом. Швейцар стал рассказывать о недавних событиях в городе, а мы ему о своей заботе о ночлеге и попросили его помочь нам. Швейцар подумал вслух:
— Не было бы облавы, ребята, военное положение? — Потом открыл дверь в свою конуру под лестницей: — Заходите! — Принес нам кипятку, дал по куску белого хлеба: — Подкрепляйтесь и укладывайтесь.
Мы согрелись кипятком, а еще больше дружеским участием первого же встретившегося на родной земле человека.
Облавы ночью не было. Утром швейцар выпустил нас, пожелав счастливого пути.
Как выехать из Киева, мы не знали. На вокзал идти опасно. Всюду настороженные германцы и австрийцы. На улицах патрули. На перекрестках готовые к действию пулеметы. Нет-нет да прогромыхает броневик. Спрашивая надежных с виду людей, мы добрались до базара, где торговали на русские, германские и австрийские деньги. Было много разной готовой снеди.
Купив у женщины на оставшиеся от Австрии кроны какой-то еды, мы разговорились с ней о событиях в городе. Она, ахая, начала рассказывать, что тут происходило при большевиках:
— Каждый день были бои, каждый день! Очень страшно было! Большевики воевали с кадетами. Ой, сколько было крови! — ужасалась она. — А как пришли германы, так сразу все прекратилось и стало тихо, а большевики тикали.
Эта торговка, видимо, была довольна таким развитием событий. Ее соседка хмурилась и говорила:
— Погоди, еще покажут тебе твои германы.
Так, прислушиваясь к разноречивой оценке событий, мы узнали, что на какой-то улице есть учреждение, занимающееся выдворением солдат из не-украинских губерний в Россию. Это нам и было надо!
Узнав адрес учреждения, мы решили ехать туда на трамвае. На остановке Фролов и Литвинов успели вскочить в переполненный вагон, меня же кто-то оттолкнул, трамвай тронулся, и я навеки расстался без прощания с моими друзьями.
На следующей остановке и на той, что близ учреждения, их не было.
Учреждение — мрачноватый дом — находилось на небольшой малолюдной площади. У подъезда стоял солдат в русской форме с желто-голубым щитком вместо кокарды, «жовто-блакитный», как их называли. Это был солдат контрреволюционной Центральной рады (правительства). Я подошел к нему и спросил, не приходили ли сюда два парня в черных шляпах? Солдат опасливо оглянулся и торопливо заговорил:
— Никто не приходил. Уходи поскорей отсюда, а то заберут, пропадешь.
— А что здесь такое? — опешил я.
— Уходи! — вскинул солдат винтовку. — Не приказано разговаривать!
Я поспешил поскорей убраться. Я понял, что это, вероятно, была охранка, и солдат просто предостерег меня от беды. Еще друг?
Я снова, теперь уже один, пошел на базар поискать друзей. Напрасно. Но моя догадка об охранке подтвердилась. Там же кто-то назвал мне адрес «русского министерства», куда, мол, русским можно обращаться по разным вопросам. Я пошел туда. С опаской вошел в канцелярию. Встретили вежливо. Вы-слушали и сказали, чтобы я шел на сборный пункт, Пироговская ул., 9, бывшая гимназия. Отсюда-де, как только набирается достаточно на эшелон людей, так их отправляют к большевикам. Так оно и оказалось. Прихожу на Пирогов-скую. Парадная открыта. В вестибюле толпятся люди в военном без погон и кокард и в штатском. Одни мужчины. Объясняют, что ждут отправки в Россию. В первом этаже ночью теплее, но все места заняты. Есть титан с кипятком. Вход и выход отсюда свободный. Никакого начальства. Поднимаюсь во второй этаж. В коридоре гуляет сквозняк. В конце коридора стена разворочена снарядом. В пролом видна улица. Кудрявится молодой листвой какой-то садик. В помещениях двухэтажные нары. Много свободных мест. Устраиваюсь рядом с кем-то лет тридцати, в штатском. Он здесь третий день. Просит меня присмотреть за вещами. Сам уходит. Через час возвращается. Угощает меня едой. Я отказываюсь, только что поел.
Темнеет. Свету нет. Все устраиваются спать. Утром выясняется, что кипятку нет. Жаловаться некому. Срабатывает самодеятельность. Достали дров. Согрели титан. Пьем горячий кипяток с белым хлебом. Блаженство! Так живем в ожидании отправки трое суток. Поодиночке, по двое подходят новые люди, которым тоже в Россию. Здесь это родное слово мне странно слышать, будто Украина это не часть России.
В вестибюле топчутся два-три монаха. Торгуют
святыми сувенирами из Киево-Печерской лавры. Выбор большой. Все поделки иноков.
Покупаю на память красный кипарисовый крестик с дырочкой посредине. Посмотришь
в дырочку на свет и увидишь лавру. Я дивился такому сильному увеличению
стеклышком в крестике такой маленькой картинки.
На четвертый день утром желающих выйти на улицу останавливает часовой — молодой русский солдат в русской военной форме с погонами и с желто-голубым щитком на фуражке. Парадная заперта. У солдата винтовка.
Народ возбужден. Одни требуют у солдата выпустить их на улицу, другие стыдят его за погоны и значок на фуражке, третьи ругают, называют герман-ским прихвостнем. Солдат бледнеет, краснеет, на глазах у него слезы. Он оправдывается. Говорит по-русски, чуть гэкая:
— Да разве я виноват? Мой отец и дядя ушли из Киева с большевиками, а я проспал, когда уходили. Проснулся, а в Киеве уже германец. Вот Рада и забрала меня в свою армию.
Когда пришла часовому смена, разводящий простодушно сказал:
— Теперь на Украине новая власть. Раду германцы отменили, назначили гетмана Скоропадского, и теперь вы наши пленные. Выходить запрещено.
— Вот те на! А чего мы будем есть?
На другой день в вестибюль впустили торговцев с корзинами хлеба, булок, другого съестного.
— Хорошо, что хоть у гетмана фамилия многообещающая, Скоропадский, значит, скоро падет. Но что будет с нами?
Через три или четыре дня мы получили ответ на этот вопрос.
Утром ко мне подошел молодой еврей, с виду студент, с каким-то списком.
— Ваша фамилия? — спросил он и записал меня в какой-то список. Потом объяснил: завтра нас отправляют в Россию. По сорок человек на теплушку (теплушка — товарный вагон с нарами для перевозки людей).
— Я старший вагона, фамилия Меламед. При построении колонны держитесь меня, вставайте в мою группу.
Действительно, на другой день, чуть рассветало, все были уже на ногах, в нетерпеливом ожидании.
И вот по этажам звучит команда:
— Выходи строиться!
Построились быстро. Команда «Шагом марш!», и мы тронулись. Шли долго до товарной станции. На путях наш эшелон. Старшие рассаживают свои группы по вагонам. С двумя-тремя людьми из группы уходят получать сухой паек на дорогу. Приносят в мешках ржаные сухари и колотый сахар. На глазок делят. Достается фунта по четыре-пять сухарей и по четверти фунта (около 100 граммов) сахару. Сухари мне девать некуда. Достаю из чемодана большой синий шахтерский носовой платок. Сшиваю из него мешочек и кладу сухари. Вместо лямки шнурок от ботинка.
Разместились на двухэтажных нарах. Тесно, грязно, жестко, но ничего, ведь мы едем на родину, в Россию, одни с фронта, другие из плена, третьи просто с Украины, «из-под германца»
Лязгнули буфера, и поезд натужно тронулся. Прощай, наш бедный Киев!
Поезд шел тихо, с долгими остановками на станциях или на запасных путях. Кое-где на платформах станций мы видели гайдамаков, военных в синих поддевках (жупанах) в талию, в барашковых шапках с длинным красным верхом, который, как тряпка, свешивался на спину. Сбоку сабля. Гайдамаки явно рисовались, изображая из себя запорожцев. А были они просто жандармы. Я видел, как один из них выхватил у кого-то бутылку и тут же с руганью треснул ею перед собой о платформу.
Подъезжаем
к Смоленску. Новый противный сюрприз! По платформе, как хозяева, расхаживают
польские солдаты и офицеры в куцых мундирчиках и
фуражках с четырехугольным верхом. Эти-то еще зачем
тут? Что им надо?
И панам ляхам русской земли захотелось, мелькает злая мысль о вояках.
Остался позади и Смоленск, а на станциях, которые мы проезжаем, все еще нет-нет да и покажутся иноземцы в военной форме. И так хочется поскорее их не видеть на русской земле, этих непрошеных гостей, угощеньем для которых должны быть русская пуля и штык. Гадаем, далеко ли еще нас повезут?
Весений день клонится к вечеру. Знающие люди говорят — подъезжаем к Орше. Немного не дойдя до станции, поезд останавливается. Вдоль состава пробегает какое-то начальство. Что-то кричат. В нескольких шагах от вагонов стоит цепь германских солдат.
Приехали. Разгрузка. Все выскакивают из теплушек. Передние идут к станции. Остальные за ними. Я иду с сильно бьющимся сердцем. Жду: вот сейчас будет сдача-прием прибывших. Ничуть не бывало. Никакой процедуры. Никакой проверки документов. Перейдя под взглядами германских солдат через небольшую ложбинку, мы у здания станции видим вместо солдат вооруженных винтовками штатских в пиджаках, тужурках, в кепках, с патронташами на поясных ремнях. Простые рабочие люди. Так вот они, большевики, о нелепых жестокостях которых и зверских расправах с буржуями рассказывали некоторые и в киевской гимназии на Пироговской улице и даже в теплушке во время переезда.
Из опасения показаться в моем жакетном костюме, в шляпе и при галстуке буржуем, я заранее донельзя измял шляпу, переоделся в русскую сатиновую рубашку без пояса и испачкал о чьи-то сапоги свой щегольской жакет. Но большевик в кепке с винтовкой и красным бантом только кивнул мне головой — проходи, мол, в зал ожидания.
А в зале уже происходила сутолока и гомон. Кто-то из наиболее активных искал коменданта станции, кто-то ругался, что вот, мол, нас привезли к своим в теплушках, как скот, а здесь нам даже питания не приготовили, другие искали кипяток, чтобы напиться горячего с киевскими сухарями. Словом, многие прибывшие были недовольны такой неорганизованной встречей, испортившей радостное чувство возвращения домой. Хотя все мы были еще далеко от своих домов, куда мы стремились, и ждали каких-либо распоряжений насчет дальнейшего следования.
Наконец появился комендант, высокий военный в кожаной
куртке, и объ-явил, что завтра утром будет подан эшелон и, кто едет на Москву,
должны садиться в первые вагоны, кто на север — в следующие, кто в Сибирь —
в следующие за ними, и соответственно — идущие в других направлениях.
Начали разбиваться группами по направлениям. Я примкнул к группе на Москву, от Москвы до нашей станции Родионово было в обычных условиях несколько часов езды на поезде.
По пути вагоны других направлений отцепляли на узловых станциях и прицепляли к другим поездам. Мы с нетерпением ждали прибытия в свой пункт назначения.
А вот и Москва! Все рассыпались кто куда. Я пошел на Ярославский вокзал. По пути разглядывал улицы, площади, дома. Москва была обильно украшена красными флагами, транспарантами и лозунгами на красной материи. Я ни разу не видывал ни одного города с таким украшением. Мне бросилась в глаза огромная масса потраченной на лозунги красной материи, на которой были написаны слова: «Мир хижинам — война дворцам!», «Да здравствует советская власть!» и др.
Было второе мая 1918 года, Москва в первый раз отмечала международный праздник трудящихся в условиях победы пролетарской революции в России и не пожалела средств, чтобы принарядиться. И все-таки это была старая Москва с ее разношерстными домами и домиками, старыми еще вывесками торговых заведений, ресторанов, чайных и трактиров, с ее булыжной мостовой, с ее церквами и соборами. Кажется, шла пасхальная неделя.
Я нарочно шел тихо, любуясь центром Москвы, Кремлем и его башнями. Вот мне навстречу попалось несколько военнопленных австрийцев. Идут без конвоя. Наверно, славяне, думаю я. Нет, говорят по-немецки. Значит, швабы.
На Ярославском вокзале я, как возвращающийся из плена, быстро получил литер для проезда до нужной мне станции Родионово. В поезд уже шла посадка. Народу было много. Я попытался попасть в один вагон, в другой. Везде битком, не протиснешься.
— Эй, парень, — окликнул меня солдат-инвалид с одной ногой, на костылях, с вещевым мешком за плечами. — Так ты никогда не попадешь в вагон. Видишь, сколько мешочников.
Слово «мешочники» я услыхал впервые, но разъяснений просить было некогда. Солдат посмотрел на меня, спросил:
— Откуда?
— Из плена, из Австрии.
— Пойдем садиться, — решительно сказал солдат. — Держись за меня, не отставай, говори, что меня провожаешь.
Подошли к ближайшему вагону.
— А ну, дайте пройти, — выставил он, как штык, один костыль.
Потеснились, дали инвалиду втиснуться на площадку. На меня закричали.
— Тихо, граждане, это мой провожатый! — рявкнул солдат. Пропустили и меня. Солдату дали место, рядом с ним — мне.
В Родионове я вышел на другой день после полудня, раньше солдата.
В
версте от станции, в селе Воскресенском, жила моя двоюродная сестра, она же
крестная мать, Татьяна Васильевна Мясникова. Ее муж
Михаил Никифорович был известный в округе богатый скотопромышленник. Он покупал
и продавал лошадей, скупал и поставлял в Петербург на мясо крупный и мелкий
скот. Таких людей называли в то время «барышниками».
У Мясниковых была большая семья — одна дочь и шестеро еще маленьких сыновей. Один из них и открыл мне дверь, когда я к ним постучал. Я сказал, кого мне надо, мальчик ушел, и в сени вышла его мать, статная, очень красивая моложавая женщина. Она удивленно спросила меня, кого мне нужно.
— Вас, — ответил я.
— А зачем я вам? — опять спросила она.
— Крестная, неужели ты меня не узнаешь?
Крестная радостно вскрикнула:
— Федя! — обняла меня и ввела в комнату, объявляя всем, кто я такой и откуда.
Поставили самовар, стали угощать, расспрашивать, рассказывать сами. Из их слов я понял, что им от революции как буржуям можно ожидать много неприятностей, что теперь в силе беднота. Мне было странно слышать, что такого уважаемого человека, как Михаил Никифорович, может кто-нибудь обидеть, кроме разве что очень высокого начальства.
Во
время нашей беседы мне сказали, что два моих брата-солдата Илья и Петр уже
вернулись домой из распускаемой царской армии. И мне
нестерпимо захотелось поскорее увидеть горячо любимых отца, братьев-фронтовиков
и вообще всех родных, от которых меня отделяло каких-то двадцать с небольшим
верст. Я засобирался уходить.
— Куда ты пойдешь в такую-то даль на ночь глядя, — удивилась крестная. Действительно, уже наступали сумерки. Но я заупрямился: пойду и пойду.
Видя мою решимость, Мясниковы не стали меня больше уговаривать ночевать у них. Объяснив мне, через какие деревни мне следует держать путь в Парфеньево, меня отпустили. Свой чемоданчик я все же согласился оставить у них, а они привезут его потом. И вот я в жакетном костюме, в легких ботинках, с черной шляпой на голове и ватным пальто через руку вышел из Воскресен-ского и зашагал домой к отцу, к родным, которых я не видел более четырех лет.
В начале мая дороги в наших краях бывают еще грязные. Но я не обращаю на это вниамания, хотя и выбираю по возможности, где посуше ступать.
Я прошел уже верст пять. Миновал деревню Игнатово, иду дальше. Слева в версте расстояния виднеется родное село моей матери Сасеево. Но я иду мимо. Стемнело. Выбирать посуше тропинку вдоль дороги уже не приходится. Грязь хлюпает под ногами, но она меня не беспокоит. Я боюсь, как бы мне не сбиться с дороги и не уйти не в ту сторону. А до Парфеньева еще так далеко. Надо еще пройти деревни Спасское, Фальково, Кузьма-Демьян, Шамары и поместье Павловское, где особенно грязно, а оттуда уже до цели каких-нибудь пять верст.
Я устал от непривычной дороги, но не раскаиваюсь, что не остался ночевать в Воскресенском. Только бы не сбиться с пути! Вон уже в деревнях в окнах нет ни одного огня.
Вдруг — какое счастье! — меня догоняет подвода. В темноте я различаю, что на телеге сидит мужчина. Быть может, нам по пути?!
— Дяденька, вы куда едете? — бросаюсь я к телеге и прошу: — Ради бога, не гоните лошадь, я пойду за вами, чтоб не сбиться с пути.
— А ты куда идешь? — в свою очередь спрашивает мужчина.
— В Парфеньево, дяденька, — отвечаю я.
— В Парфеньево? — удивляется мужчина. — А к кому ты? Чьего ты дому?
— К Григорию Ивановичу. Я сын ему. Иду из плена.
— Так ты Федор, Федюшка! — вскрикивает мужчина и подвигается на телеге. — Садись, садись, подвезу. Я еду в Софроново, — поясняет он.
Эти слова звучат для меня как музыка. Я сажусь на телегу и вижу бородатое лицо ее хозяина, который, улыбаясь, спрашивает:
— Ты слышал про софроновского кузнеца Александра Ивановича Курочкина? Вот это я и есть.
— Как же! Как же! — радостно отвечаю я и жму ему руку.
За разговорами время прошло быстро. Мы довольно легко одолели «гиблые места», то есть особенно топкие и грязные места дороги. И вот телега из перелеска выкатилась в поле, и в версте от себя я увидел белую колокольню над спящим селом, а чуть левее деревню Софроново.
Возле поворота на мост через речку Верексу Александр Иванович остановил лошадь и сказал:
— Ну, Федя, вот я тебя и подвез, а теперь дойдешь сам.
Я от всей души поблагодарил его. Он свернул налево, и его телега застучала по мосту, а я с замирающим сердцем, пройдя немного прямо, увидел перед собой справа белую ограду кладбища и за ней различил приметный крест на могиле матери. Я останавливаюсь и с чувством крещусь на могилу. Слева темнеют рядом три овина, и один из них, средний, — отцовский.
А вот передо мной в самом начале села и отцовский дом. В окнах темно. Дальше видны другие дома. Нигде ни огонька. Ночь. Все село спит.
Я всхожу на крыльцо. Перевожу дыхание. В груди и сладко и тревожно. Вот сейчас я своим стуком разбужу отца, подниму на ноги всю его семью.
Я стучу. Мгновенье жду. Стучу еще раз. В сени кто-то вышел. Чувствую, что отец. За входной дверью его голос:
— Кто там?
Говорю изменившимся голосом:
— Откройте!
— Да кто стучит-то в такую пору? — Отец медлит открывать дверь и говорит: — Разные ведь теперь люди ночью стучать могут.
Значит, тятенька не узнал меня по голосу. Говорю опять спокойнее:
— Откройте и увидите кто.
— Господи, да это уж не Федя ли? — вскрикивает негромко отец, распахивает дверь, и я чувствую, как он обнял меня, а его теплые со сна губы сквозь усы и бороду крепко целуют меня.
Мы входим в избу. Я крещусь на иконы в переднем углу, а отец торопливо зажигает лампу и радостно зовет:
— Матка, Илюша, Петя, Шурка, вставайте, Федя пришел!
Проснулась и торопливо оделась мачеха. Из другой
комнаты вышли два статных светлоусых парня и
круглолицая девушка — мои старшие братья Илья и Петр и
младшая сестра Шура. Все поздоровались, перецеловались,
и началась радостная тихая суматоха. Тихая, потому что на печи спало еще
четверо обитателей этого дома — дети от трех до одиннадцати лет, мои братья и
сестры по отцу Коля, Боря, Нина и Маша. Они не проснулись. Отец подавал мне
переодеться, мачеха тихо собирала на стол. Илюша с Шурой возились у самовара, а
Петя глядел на меня, не находил, что сказать, и молча улыбался, сидя на лавке.
Наконец все сели за стол, на котором приветливо сиял медными боками и мурлыкал ярко начищенный к празднику кипящий самовар. Все стали угощать меня деревенской праздничной едой, что оказалась в наличии от пасхального разговения после Великого поста. Все с восхищением слушали мой рассказ о побеге и смотрели на меня как на героя.
Но вот ночной ужин окончен. Надо ложиться спать. Я вместе с братьями и сестрой вошел в комнату-пятистенок и увидел там кровать, на которую легла спать Шура. Илюша и Петя спали на полу, на двух соломенных постельниках без простыней. Я лег вместе с Петей. Отец и мачеха спали в избе, то есть в первой комнате дома, тоже на соломенном постельнике, положенном на лавку с приставленной к ней скамейкой. Четверо малышей, как я уже сказал, спали на печи. Так, на всех десять человек нашей семьи в доме имелась только одна кровать.
После многих тревожных, проведенных в побеге из плена суток я спокойно и крепко уснул среди родных, под отцовским кровом.
Публикация Ирины Инфантьевой
Окончание следует