Публикация и примечания А. А. Масленниковой и Б. Я. Фрезинского. Вступительная заметка Б. Я. Фрезинского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2013
Людям, знавшим Галину Даниловну Кошелеву (1927—2011) в ее зрелые годы, никогда бы и в голову не пришло, какой трагической была ее юность, когда Отечественная война обрушилась на нее со всей непоправимой жестокостью, — ни грана мученичества или ожесточения от пережитого не чувствовалось в ней; только доброжелательность и подлинная интеллигентность.
Публикуемые здесь главы ее записок посвящены детству, семье и трагическим годам войны, когда каждый день самое существование висело на волоске…
Послевоенная жизнь Галины Даниловны прошла в Ленинграде, где она окончила филфак ЛГУ и аспирантуру, занимаясь французской литературой XIX века. Эти годы, начиная с 1947-го, были тяжкими для факультета, когда, ошельмовав, истребили или изгнали лучшую часть его преподавательского состава, погрузив остальных в состояние унизительного страха. Потому неприятие жестокости и подлости так отличало Галину Даниловну.
Всю жизнь ей было свойственно поразительное погружение в мировую культуру (литературу, музыку, театр, живопись, архитектуру), ее никогда не покидало желание узнать, увидеть, услышать все, что появилось нового, готовность двинуться в путь, чтобы ничего не пропустить. При живом интересе к общественной жизни страны и мира частная жизнь семьи Галины Даниловны оставалась для нее существенной ценностью: успехи мужа, рождение и воспитание дочери (А. А. Масленникова уже давно профессор того самого филфака, который окончила и Галина Даниловна), появление внучки и правнучек неизменно занимали ее.
Я знал Галину Даниловну давно, с 1952 года (мы десять лет — мои школьные и первые университетские годы — жили в одной, коммунальной, как тогда приходилось, ленинградской квартире), и о ее замечательных человеческих качествах знаю не понаслышке. И очень многим ей обязан…
Над своими записками Галина Даниловна работала в последний год жизни. Именно эта работа поддерживала ее, когда не стало А. И. Кошелева, известного математика, с которым они прожили шестьдесят счастливых лет… Понимаю, как порадовалась бы она публикации в «Звезде», где когда-то, еще в 1953-м, совместно со своим приятелем Львом Левицким они напечатали первую рецензию…
Б. Я. Фрезинский
Мой отец, Даниил Александрович Марков1, происходил из очень простой крестьянской семьи: дед, Александр Родионович, кажется, работал мастером на шерстеваляльной фабрике в городке Рассказовo Тамбовской губернии и торговал шерстью, а его жена, моя бабушка, Мария Васильевна, не получила даже начального образования и была малограмотной. Из восьми детей в семье выжило трое: двое сыновей и одна дочка. Самым старшим был мой отец, за ним следовала дочь Раиса2, самым младшим был сын Васечка. Мне рассказывали, что к ним в Рассказово однажды пришел старец, назвавший себя пророком. Он собрал деревенских старейшин и убедил их, что они исповедуют неправильную веру. Вот тогда, где-то в середине жизни, дед вдруг решил сменить веру и стал субботником, а Васечка из Василия стал Моисеем.3 Поясню вкратце, в чем заключается субботничество. Субботники признают Божество в одном лице, празднуют Субботу, отрицают иконы как изображения Бога и святых. Высшим авторитетом для субботников является Ветхий Завет.
Папа любил рассказывать, что у них с братом была на двоих одна пара сапог, но мне кажется, что так бедны они не были. Интересно, что все трое получили высшее образование. Мой папа стал медиком. Сначала он хотел учиться в Москве, но в Московском университете не было медицинского факультета, и он уехал в Саратов. Его брат стал физиком, а сестра филологом. Моисей и Раиса учились в Москве. Раиса окончила университет и защитила кандидатскую диссертацию, а братья не только получили специальность, но и стали крупными учеными. Мой папа стал невропатологом, доктором наук, академиком. Его перу принадлежит много книг, сыгравших немалую роль в развитии русской медицины. Моисей Александрович Марков стал крупным физиком-теоретиком, он был академиком-секретарем физического отделения Академии наук СССР и помимо чисто физических исследований автором статьи «О природе физического знания» («Вопросы философии», 1947).4 В том же году советский философ А. А. Mаксимов обозвал M. А. Mаркова «философским кентавром» в статье, так и названной «Об одном философском кентавре», которую он опубликовал в «Литературной газете»5, то есть M. А. Mарков рассматривался как ученый, бывший наполовину материалистом, наполовину идеалистом, что в то время было небезопасно. Его жена, Любовь Ефремовна Лазарева6, тоже была физиком, только физиком-экспериментатором и, как смеялся ее начальник академик А. Н. Тавхелидзе7, была готова работать, не заботясь ни о зарплате, ни о времени.
Семья моей мамы, Сарры
Яковлевны Эстрин, принадлежала к совсем другим слоям общества. Mой дед Яков был богатым
лесопромышленником из Бобруйска (еще более состоятельным был его брат, который
при первых признаках революции бежал со всей своей семьей и со всеми капиталами
в Америку). В семье моего деда было четверо детей: трое мальчиков и одна
девочка, моя мама. Когда дети подросли, началась революция, и все, что
у деда было, пропало: либо забрали, либо сам вынужден был отдать. Судьбы детей
сложились по-разному. Старший сын, Александр Яковлевич Эстрин, стал крупным
советским деятелем, заместителем главного прокурора РСФСР. Но он не сработался
с Вышинским, который сначала отправил моего дядю в Алма-Ату, а потом
расстрелял. Тетя Роза, его жена, была арестована в 1937 году и умерла в ссылке.
Средний сын, Израиль Яковлевич Эстрин, по примеру своего богатого дяди собрал что смог из оставшихся денег и бежал в Германию. Он очень благополучно жил в Берлине, женился на немке, у них родился сын. Моя бабушка до 1932 года, пока это разрешалось, ездила его навещать. Потом связь прервалась, и больше мы о его судьбе ничего не знаем. Когда я была в Берлине в 1991 году, я пыталась отыскать хоть какие-нибудь следы их местопребывания, увы, тщетно. Mамин младший брат, Борис Яковлевич Эстрин, стал челюстным хирургом. Он работал в государственной клинике, но открыл у себя дома зубоврачебный кабинет, где занимался частной практикой до самой войны. Он был женат на Минне Израилевне Раппопорт, а его сын Яков Борисович Эстрин стал крупным шахматистом, чемпионом мира по переписке, большим другом Михаила Ботвинника и серьезным теоретиком шахмат с большим количеством публикаций. Яша умер от рака, не дожив до 60 лет, а его жена и дочь, кажется, уехали за границу.
Моя мама родилась в Бобруйске, она была самой младшей в семье. После переезда родителей в Москву она последовала за ними и жила у своего старшего брата, училась в университете, а затем устроилась на работу в Коминтерн. Там она встречалась с интересными людьми, о чем мне позднее с увлечением рассказывала. Где и как она познакомилась с папой, я, к сожалению, не знаю. Для моей бабушки вначале этот брак был мезальянсом. Но потом, пожив с ними, она полюбила папу, поняла его значимость как ученого и человека.
В Минск папу пригласил известный невропатолог профессор Кроль, который передал ему заведование Клиникой нервных болезней. Он также способствовал организации папиной стажировки в Берлине в клинике Шарите, врачи которой впоследствии сыграли большую роль в нашей с папой судьбе.
Когда я была еще совсем маленькая, у нас кроме домработницы Доры жила няня Лиза. Дора была католичкой, Лиза православной. Тайно друг от друга и от моих родителей они решили меня крестить: Дора в католическом костеле, а Лиза в православной церкви. Задумано — сделано! Я так и не знаю, какого я в итоге вероисповедания.
Папа не терпел безделья. Даже когда я была еще совсем маленькая, он следил, чтобы я делала что-нибудь полезное, клеила, вырезала платьица для кукол, помогала на кухне. Сам папа у меня в памяти остался всегда сидящим за письменным столом и работающим, пишущим или читающим. У него было много учеников, которые его боготворили.
Отец очень быстро продвигался по службе. В моих воспоминаниях он — профессор, доктор наук, академик, но прежде всего замечательный врач, которого любили и которому верили пациенты.
Мама занималась судебной графологической экспертизой. Главным человеком в семье в это время была для меня бабушка, мамина мама. Она научила меня говорить по-немецки, следила за распорядком дня, за тем, что я ела, во что играла. Интересно, что при всей ее строгости у меня никогда не возникало чувства обиды или раздражения: как видно, ребенок чувствует, когда нарекания справедливы. При всей строгости все бабушкины драгоценности канули в магазинах Торгсина, потому что внучка должна была есть свежие фрукты и получать булочку на завтрак. Позже, во время войны, мне самой пришлось зарабатывать на булочку погибавшему от голода отцу.
Бабушка говорила со мной и с моими кузенами только по-немецки, утверждая, что по-русски она говорить не умеет. Однажды я услышала, как она заказывает кухарке обед на чистом русском языке. На мой вопрос, как это получается, что с нами она по-русски говорить не может, а с кухаркой говорит, она ответила: «Она ведь по-немецки не понимает». Этот ответ меня тогда вполне удовлетворил.
Бабушка умерла, когда мне исполнилось шесть лет. Это были первая в моей жизни потеря горячо любимого человека и мое первое детское горе. На следующий год после бабушкиной смерти я пошла в школу, в первый класс. Одним из самых неприятных школьных воспоминаний было переучивание меня из левши в правшу. Теперь этого не делают, а тогда остаться левшой казалось невозможным. Под насмешливыми взглядами моих соучеников мне крепко привязывали левую руку к телу, чтобы я не переложила в нее ручку, и я, пыхтя, выводила свои палочки правой рукой.
В классе у меня появилась первая подруга, Тома Злотникова. Эта дружба с перерывами продолжалась всю нашу жизнь до ее смерти. Семейство Злотниковых очень отличалось от всех наших знакомых. Это была семья священника, очень религиозная, и весь уклад их жизни принадлежал скорее к ХIX, чем к ХХ веку. Именно у них я узнала, как празднуются русское Рождество и Пасха; ходила с ними в церковь, но все это надо было тщательно скрывать, ибо в школе нас воспитывали ярыми атеистами.
Я вспоминаю свой трудовой день в первые годы учебы в школе. Утром подъем в семь часов, быстрый завтрак и поход в школу пешком. Это было неблизко, но папа не разрешал ездить на трамвае, опасаясь инфекций. В школу за мной приходили, одной мне ходить запрещали вплоть до 4-го класса. Дома — обед в полном одиночестве и приготовление уроков, потом урок либо немецкого языка, либо французского, учительницы приносили книжки, которые надо было читать и пересказывать содержание прочитанного. Два раза в неделю был урок музыки, но упражняться приходилось каждый день. После такой нагрузки выходной (в стране была шестидневка) воспринимался как праздник. Мы с мамой ходили гулять, иногда в кино, а вечерами она играла на рояле, и я часто засыпала под Моцарта или Гайдна.
Лето мы обычно проводили на даче, снимали домик недалеко от Минска. Собиралась группка знакомых ребят, вместе купались, ходили за ягодами и грибами. Дома варили варенье в огромных медных тазах, а мы выстраивались рядом в ожидании пенок. Счастливое неповторимое время!
ВОЙНА
Я
хорошо запомнила этот день. Это было воскресенье. Мы собирались поехать за
город, и Дора пекла пирожки. Запах сдобного теста
долго оставался у меня в памяти как последнее мирное проявление жизни. Мы
прослушали по радио выступление Молотова, папа уехал в клинику, а мы с мамой
даже не очень испугались, ведь мы знали, что «если завтра война, если завтра в
поход, мы сегодня к походу готовы». В основном этот день прошел
в телефонных звонках. Решалось, ехать ли нам с мамой в Москву или оставаться с
папой в Минске. В это время в Минске был на гастролях МХАТ, и в тот вечер
давали «На дне» Горького с Москвиным и Тархановым в главных ролях. Пропустить
такое событие было невозможно, и мы все отправились в театр.
А на следующий день начался ад. 24 июня 1941 года от Минска фактически остались одни обгоревшие развалины. Город бомбили непрерывно в течение нескольких часов, и его центр превратился в пылающий костер. Надо было уходить. И тут мы допустили большую ошибку Мы пошли по направлению к Москве. Тем людям, которые пошли на Могилев, удалось выйти, а нам навстречу шел немецкий десант, и в конце концов нам пришлось вернуться в город.
23 июня 1941 года на мирное население Минска стали падать первые бомбы, но пожаров еще не было. Одна бомба попала в крыло дома специалистов, где находилась наша квартира. Папе сообщили, что случилось, и он стал из клиники пробираться домой. Он потом рассказывал, что, пока он шел, рядом с ним во многих местах с характерными завываниями падали и рвались бомбы. При одном таком разрыве его отбросило взрывной волной, и ему пришлось какое-то время отлеживаться на земле. Когда мы увидели папу, мы попытались вместе пройти в нашу квартиру. Зрелище было страшное. Двери и оконные рамы были сорваны с петель. В потолке и в полу папиного кабинета зияли большие дыры, со стен свисала проводка. Врезалась в память странная подробность: бомба прошла, не разорвавшись, через папин кабинет, его письменный стол провалился вниз, однако лампа с зеленым абажуром мирно стояла на полу около провала.
24 июня центр Минска превратился в сплошное море огня. Языки пламени перебрасывались с одной стороны улицы на другую, образуя сплошную крышу в виде огненной арки. Мы легли на землю на небольшом зеленом островке соседнего кладбища, стараясь дышать, уткнувшись носом в рыхлую землю.
25 июня Минск во многих местах уже догорал. В городе царило безвла-стие. Началось массовое разграбление: тащили все — продукты, мебель. Я своими глазами видела, как какой-то крестьянин вез полную телегу туалетного мыла. Мои родители боялись выходить, поэтому основной добытчицей оказалась я. Мы отправлялись вместе с Томой, где выпрашивая, где подбирая брошенные консервы, кульки с крупой и мукой. Иногда грабиловка приобретала комический характер. Так, однажды мы набрели на склад патоки. Эта вожделенная сласть находилась в огромном чане, к верху которого вела узенькая металлическая лесенка. На лесенке гроздьями висели люди. Добравшийся до верха человек опускал в чан ведро и пытался передать его стоящим внизу родственникам, обливая их потоками патоки. В итоге люди приклеивались друг к другу, образуя эту страшную пирамиду. Поняв, что нам таким способом патоки не достать, мы уже приготовились уходить, как вдруг увидели трехлитровую банку патоки, стоящую на детских саночках. Недолго думая мы схватили эти саночки и убежали довольные своей добычей. Тогда этот поступок не вызвал у нас никаких размышлений, но если вдуматься, что две девочки, воспитанные в строгих правилах: не бери и не желай чужого, смогли в принципе совершить кражу, то это ясно показывает, как быстро война разрушает нравственные устои, как все оказывается дозволенным. Но это всё смешные эпизоды, а жизнь была страшной.
После неудачной попытки уйти из города по направлению к Москве и житья в каких-то брошеных квартирах, мы вчетвером — папа, мама, няня Дора и я — переехали к Злотниковым, чтобы надежнее укрыть маму, так как уже начались гонения на евреев. Мама жила в одной из задних комнат, и никто не должен был знать, что это помещение обитаемо. Злотниковы очень рисковали, ибо люди, укрывающие евреев, расстреливались на месте, а в семье у них в это время были маленькие дети.
Вошедшая в город немецкая армия поначалу вела себя достаточно сдержанно. Вспоминается такой случай. Однажды вечером во дворе начали лаять собаки. Встревоженный старший Злотников вышел во двор и совершенно неожиданно для себя поймал двух мелких воришек — немецких солдат, забравшихся в сад за яблоками. Красные от стыда, они долго извинялись, а потом ушли. С появлением в городе гестапо такого поведения немецких солдат нельзя было себе представить.
Мама даже в том страшном положении, в котором оказалась, отказывалась сидеть без дела: она занималась со мной и Томой немецким языком, следила, чтобы мы читали классику, ведь школы не было, вот она и стала для нас учительницей по всем предметам, кроме математики.
Положение еврейского населения Минска, которое было довольно многочисленным, становилось все тяжелее. Евреям велели надеть желтые ше-стиконечные звезды. Их согнали в район Немиги (так называлась река, протекающая через город); там немцы устроили еврейское гетто. Первое время жители гетто могли беспрепятственно выходить, потом поставили охрану и люди оказались заперты. 7 ноября 1941 года в Минске был первый еврейский погром, организованный немцами. Я не знаю, сколько людей тогда погибло (говорили, что за один день погибло около 18 000), но отчетливо помню, как по водостокам текла кровь. Стало ясно, что маму надо спрятать в более надежном месте. Мы решили вывезти ее из города. Ее поселила у себя крестьянская семья, жившая в 5 км от Заславля (маленький поселок недалеко от Минска). Мы с папой и Дорой остались в городе. В течение двух лет, до июня 1943-го, папа работал в больнице, кажется, бывшей Первой городской, выполняя трудную и опасную задачу: надо было скрыть огнестрельные раны у партизан, превратив их в обычные операции, и, главное, снабдить отряды необходимыми медикаментами и перевязочным материалом. Я трижды участвовала в операциях по передаче перевязочных материалов и медикаментов. Так как я была очень худенькая, меня оборачивали бинтами и ватой, закладывая между ними ампулы и таблетки. В таком виде я и отправлялась на встречу с партизанами. Все мои рейды, к счастью, закончились успешно.
Жить в оккупированном городе было трудно и опасно. Мы боялись за маму. Знакомые постоянно рассказывали об арестах и расстрелах. Папа решил, что лучше если я буду около него, и отправил меня учиться и работать в клиническую лабораторию в больнице, где он сам работал. От голода мы не страдали, так как больные, полечившись у папы, который не брал никакой оплаты, приходили к Доре кто с чем, приносили молоко, яйца, мед, иногда немножко мяса. Папу дважды вызывали в гестапо по доносу; то заявляли, что он скрывает жену-еврейку, то — что он сам еврей. Каждый день мог для нас стать последним.
2 февраля 1943 года мы узнали о разгроме немцев под Сталинградом и пленении Паулюса. Мы тщательно скрывали свою радость от перепуганных немцев, привыкших к победным реляциям. Они вдруг почувствовали, что обещанная скорая победа как-то отдаляется и не столь очевидна, как это казалось раньше.
22
августа 1943 года пришел приказ из Москвы о вывозе из оккупационной зоны
академиков, в частности Маркова и Никольского.8 На
партизан-ском аэродроме ждал самолет. Решили, что первым полетит Никольский,
а на следующий день должны были лететь мы, но крестьянин, который приехал за
нами на телеге, оказался предателем и отвез нас прямо в гестапо. В комнате
допроса я в последний раз видела живой мою маму. Несколько суток нас продержали
в камере, а потом меня с папой посадили в машину и куда-то повезли.
Впоследствии мне рассказали, что мама приняла яд и что видели,
как ее увозили мертвую. По воспоминаниям профессора Ветохина9, маму расстреляли в гестапо. Так закончились
мое детство и моя юность. Я очень любила маму. После смерти бабушки она старалась как можно больше времени проводить со мной,
помогала мне во всех моих детских неприятностях, делила со мной все мои радости
и горести.
В ГЕРМАНИИ
После допроса в минском гестапо нас с папой, как выяснилось, повезли на вокзал. Папа потом рассказал мне, что он сам слышал, как было дано распоряжение стрелять без предупреждения при малейшей попытке к бегству. В гестапо нам выдали личные номера. До сих пор у меня они сохранились в нашем семейном архиве. Мой номер — Д 662726. На вокзале нас пересадили в поезд, в товарный вагон с нарами и с охраной (кстати, эта охрана очень быстро исчезла). Поезд шел медленно, останавливаясь на всех полустанках. Мы так и не знали, куда нас везут, пока я не прочла название станции на немецком языке. Стало ясно: нас везут в Германию. Из окошечка товарного вагона я видела немецкие вокзалы, нарядно одетых людей, ведущих, как мне казалось, нормальную жизнь, и вспоминаю это чувство полной несбыточности для нас обычного человеческого существования.
На третий день мы наконец куда-то приехали. Нас высадили на плохо освещенной маленькой станции. На перроне лежала груда спелых яблок, но я побоялась взять хоть одно яблочко. Вместе с нами высадили еще группу людей, тоже узников. Нас построили в колонну и повели. Вскоре мы дошли до ворот, где охранники отобрали у всех вещи. У папы в руках был маленький саквояж, но его почему-то не тронули. К истории этого саквояжа я еще вернусь. Он сохранился у нас до сих пор, и никто в лагере не поинтересовался его содержимым.
Позднее выяснилось, что нас привезли в Дахау, один из самых страшных концентрационных лагерей в Германии, но очень скоро перевели в Ноймаркт (его филиал). Сначала мы шли с другими узниками, но потом нас отделили от остальной группы и ввели в маленькое одноэтажное здание с надписью «Госпиталь». Сие учреждение состояло из трех помещений: комнаты, где жили врачи, палаты и так назваемой операционной. Нас встретили мужчина и женщина, русские врачи, которые находились здесь уже несколько месяцев. Госпиталь не располагал ни лекарственными, ни перевязочными средствами. Здесь в основном делали аборты изнасилованным немецкими солдатами женщинам. Другие так называемые больные умирали от истощения и побоев. В день умирало 5—6 человек. К счастью, нам с папой не пришлось работать ни в цехах, ни в каменоломнях, там больше месяца люди не выдерживали, но выжить на лагерной баланде тоже было невозможно: папа начал опухать от голода, и я поняла, что долго он не выдержит. Тут помог мой немецкий язык. Один пожилой охранник явно жалел меня, и я спросила его, нельзя ли мне что-нибудь заработать, чтобы поддержать отца. Он нашел мне работу, включив в бригаду по выносу трупов. За один труп давали булочку (бротхен) или кусок хлеба. Поскольку немцы уже начали испытывать трудности на фронте, транспорта для вывоза трупов не было, и нам приходилось их нести на носилках около 500 метров до выкопанных рвов. Так мы прожили с папой несколько месяцев. Считалось, что он работает как врач, но что он мог сделать без лекарств, даже без бинтов? Несмотря на булочки, которые я зарабатывала, вынося трупы, отец слабел с каждым днем. Однажды он мне сказал, что, когда он был в 1928 году на стажировке в Берлине, его руководитель профессор Бумке очень хорошо к нему относился и не стоит ли нам обратиться к нему за помощью. Нам нечего было терять, и мы решили попробовать. Кусок бумаги и ручку удалось раздобыть. Письмо я, как сумела, по-немецки написала, но где взять конверт и марку? Опять помог охранник.
Я честно все ему рассказала и отдала письмо с просьбой отправить. Он пообещал. Два месяца прошли без всяких изменений, но, судя по тому, как мой благодетель на меня поглядывал, я поняла, что письмо он отправил.
И вот на третий месяц после отправки письма нас с папой вызвали в комендатуру. Ничего не объясняя, нам выдали какой-то документ и буханку хлеба, велели взять наш скарб, которого фактически не было, если не считать саквояжа, и довольно грубо запихали в машину, чтобы отвезти, как выяснилось, на вокзал. В поезде нас сопровождал солдат с ружьем.
Я
пыталась понять, куда нас везут. Все стало ясно, когда поезд остановился на
вокзале с названием «Берлин Хауптбанхоф». В документе
было указано, что мы должны явиться по адресу: Герман Герингштрассе,
6, куда наш солдат нас и повел. Дойдя до искомого дома, мы увидели груду
развалин, в которую была воткнута палка с новым адресом где-то в Грюневальде. Мы оглянулись на солдата, надеясь, что он
отведет нас по новому адресу, но солдат исчез. Итак, мы с папой стоим одни в
разбомбленном Берлине и должны как-то добраться в Грюневальда.
На своем скверном немецком я попыталась у прохожих
спросить дорогу. Я выяснила, что это далеко, что туда надо ехать на трамвае.
Здесь следует подчеркнуть, что наш вид, грязная одежда и изможденные лица ни у
кого не вызывали удивления. После ночной бомбардировки Берлина многие
выглядели, как мы. Вопрос об оплате трамвайных билетов тоже отпал, многие
потеряли все и тоже не платили. Поездка продолжалась около часа, мы приехали в Грюневальд уже в сумерках. К счастью, дом, который был нам
нужен, оказался рядом с остановкой. Это было какое-то официальное учреждение,
куда мы и вошли. Нам навстречу вышел человек в военной форме. Ознакомившись с
нашим сопроводительным документом, он сказал: «Нам как раз нужны врачи в
госпитали,
я направлю вас туда». И тут произошло нечто невероятное. Папа встал и хриплым
голосом сказал: «Этого я не могу допустить, я не могу возвращать на фронт
солдат, которые будут убивать моих соотечественников».
Надо
было видеть лицо этого офицера. Он ожидал благодарности, а тот ответ, что он
услышал, заслуживал возвращения в лагерь или расстрела, но в его глазах вдруг
мелькнуло уважение. «Подождите, — сказал он и вышел.
В дверях он вдруг спросил: — Вы есть хотите?» Я ожидала чего угодно, только не
этого вопроса, а он, громко рассмеявшись, ушел. Через
несколько минут в кабинет вошла женщина с миской супа. После голодного дня (во
рту с утра не было ни крошки) этот суп был просто спасением. Затем вернулся и
офицер. «Вам повезло, — сказал он, — у нас запросили невропатолога в клинику
для паркинсоников и энцефалитиков,
их на фронт не пошлешь». Он дал нам новое сопроводительное письмо и объяснил,
что клиника находится в городе Касселе и ехать туда
надо с Потсдамского вокзала.
Мы
опять сели на трамвай и решили переночевать на вокзале, а утром двинуться в Кассель. В вагоне мы говорили по-русски, и человек,
сидевший напротив нас, вдруг по-русски обратился к нам. Он тут же сообщил, что
закупает в России свинину, продает ее в Германии, где покупает для России
трикотаж, что все это очень прибыльно и его торговля процветает. Потом он
спросил, что мы делаем в Берлине, и предложил нам переночевать у его приятеля.
Особой радости у приятеля наш приход не вызвал, но умыться и кое-как переспать
мы сумели, а утром на метро отправились на вокзал. Но и эта поездка не обошлась
без приключений: не доехав сотню метров до вокзала, поезд метро остановился, и
всем было велено выйти и идти по путям. Идти было
недалеко, но подняться с путей на платформу было высоко. Мне дали руку и
втащили меня на перрон, но при этом протащили по шершавой стенке перрона. Я
вылезла с оборванными чулками и окровавленными ногами, даже не заметив этого,
только по удивленным взглядам сидевших напротив пассажиров я поняла, что у меня
не все в порядке. В поезде
я очень боялась проехать нашу остановку, но вот проводник объявил Кассель, и мы приехали.
В КЛИНИКЕ
Клиника доктора Фелера для паркинсоников сначала называлась Клиникой Королевы Елизаветы Итальянской. Я плохо помню историю, но как будто Фелеру удалось применить болгарский метод лечения болезни Паркинсона с помощью экстракта белладонны для дочери королевы, и она впо-следствии пожертвовала средства для открытия клиники. Портрет королевы висел в холле клиники, и доктор Фелер очень любил подчеркивать свою близость к итальянской королевской семье.
Папа
должен был заняться лечением больных, а мне же было велено
освоить процедуры физиотерапевтического кабинета и перед уходом вымыть полы на
первом этаже. После лагеря с трупами и голодом все это казалось безделицей.
Меня поселили в сестринском отделении в одной комнате с девушкой, которую звали
Ханни фон Райценштайн. Если
можно найти что-нибудь радостное в моей жизни того времени, то это была встреча
с Ханни. Она принадлежала к очень известной в
Германии семье фон Райценштайн, но к ее бедному крылу.
Ее отец был средней руки писателем, мать была певицей. Когда-то она пела в
мюнхенской опере. Обладая сильным меццо-сопрано, давала сольные концерты. Ее
муж, барон фон Райценштайн, ей аккомпанировал. В
семье был еще один ребенок — мальчик, Ферди, 11 лет.
Он был не совсем нормален, почти не умел читать, плохо и не-ясно говорил, но
хорошо рисовал, а потом стал писать красками. Портреты, которые он рисовал,
поражали своим сходством. Постепенно мальчик стал известен в городе. Он рисовал
и писал маслом то, что видел: пейзажи, городские кварталы. Его альбом — Кассель в первые дни после войны — потрясает своей
достоверностью и глубиной восприятия, в какой-то степени неожиданной у юноши,
который почти не мог связно говорить. В этой семье
я всегда встречала теплый прием и слова утешения, а Ханни
стала мне очень близким другом.
Теперь
мне хочется остановиться на отношении немцев к нам и нас к ним. Естественно,
гибель мамы, плен, лагерь добрых чувств к немцам у меня не вызывали, но нам
встретились и такие люди, о которых я не могу вспомнить без благодарности.
Начнем с охранника, отправившего письмо, ведь он рисковал жизнью, но сделал это
из сострадания к двум русским узникам; или офицер, который отправил нас в
клинику вместо лагеря.
В клинике кроме Ханни, ставшей мне фактически
сестрой, все орденские сестры старались, как могли, облегчить нам жизнь. Люди
поделились с нами одеждой, что в то время было нелегко, иногда, получив посылки
из дому, делились вкусными вещами, но главное внимание и заботу я получила от сестер.
Это были орденские сестры, но имевшие право выйти из ордена, если у них
менялись жизненные обстоятельства. Столкнувшись с 16-летней девочкой с
шестиклассным образованием, с зачатками немецкой речи и отсутствуем общей
культуры, они решили мне помочь. Все свободное от работы время, а его было
немного, со мной читали по-немецки, давали представление о германской истории и
географии; мне дали в руки иголки и нитки и научили штопать, то есть учили меня
тому, что ребенок с детства получает в семье. Но главное, из меня растили
медицинскую сестру: учили делать уколы, перевязки, знакомили с основными
лекарственными названиями. Все это мне в дальнейшем очень пригодилось в жизни.
Однако в клинике были и другие люди, которые считали, что пленные — это пленные
и должны знать свое место. Старшая сестра Хильдегард
запретила Ханни появляться со мной на людях, сказав,
что это опасно. Все это явилось для меня шоком. Я поняла, что клиника — это
тоже кусочек вражеской страны, где мы чужие.
Случайно доходившие до нас новости о победах нашей армии приходилось скрывать. Немцы с трудом отвыкали от победных реляций.
Серьезным потрясением для немцев явилось покушение на Гитлера, так называемый «заговор двадцати». Утром 20 июля 1944 года 34-летний полковник Клаус фон Штауффенберг пронес в ставку Гитлера взрывное устройство, поставил под стол портфель с бомбой. Взрыв прогремел, но взрывная волна прошла мимо Гитлера. Как известно, он выжил, начались аресты и казни. Но одно стало очевидным: если генералитет не верит Гитлеру, его песенка спета. Последовали громкие суды и расстрелы, и всем стало ясно: война идет к концу и отнюдь не к победному концу для Германии. Но до окончания войны было еще не так близко, как хотелось. Кассель начали бомбить: англичане бомбили ночью, а американцы — днем. После этих налетов центр города постепенно превращался в груду развалин. Нам, то есть сестринскому персоналу клиники, давали перевязочные наборы. Мы должны были перевязывать раненых на улицах, относить и отвозить трупы, помогать членам семей, потерявшим друг друга во время бомбежки, воссоединиться. Новое поколение с трудом может представить себе, что такое массированный налет, потоки крови, оторванные конечности, вырванные внутренности. Это был кромешный ад, после которого казалось, что дальше жить невозможно. Но вот звучал отбой тревоги, мы возвращались в клинику к рутинной работе, и жизнь продолжалась. Во время очень близких разрывов я оглядывалась, где папа. Мне казалось, пока он со мной, я смогу жить. Налеты с каждой неделей учащались, а в конце апреля 1945 года вдруг стало тихо. В этот день сестра Хильдегард неожиданно велела нам с папой уйти в лес. В клинике еды почти не было, она дала нам пачку печенья и сказала уйти поглубже в лес, стараясь никому не попадаться на глаза… Потом нам рассказали, что гестаповцы пришли за нами в клинику, но им сказали, что нас уже увезли. Так нам снова спасли жизнь. И спасительницей была немецкая орденская сестра, которая не всегда хорошо относилась к русским пленным. Но в тот момент она понимала, что речь шла о жизни и смерти двух ни в чем не повинных людей. В дни поражения немцы пленных просто расстреливали.
На следующий день в Кассель вошли американцы. Больные паркинсоники один за другим покидали клинику, куда-то исчез и доктор Фелер, но сестры еще какое-то время оставались в клинике, куда стали привозить больных из больниц концентрационных лагерей.
В основном это были безнадежные больные, умирающие. Мы работали сутками, помогали и американские врачи, доставлявшие медикаменты и провизию. Больные поступали в тяжелейшем состоянии, так что спасти кого-нибудь удавалось крайне редко. Однажды какой-то американский врач узнал папу по фамилии, он читал его книги по хроноксиметрии и рассеянному склерозу. Отношение к нам сразу изменилось. Папе стали предлагать работу в Соединенных Штатах. Нам привезли ящики с продуктами и даже половину коровы. Можно представить себе мой ужас при одном виде этой туши. Но тут ко мне подошла немка, представилась соседкой и сказала, что они разделают эту тушу и мы каждый день будем получать полный обед в течение двух недель.
Однажды у нашего дома остановилась машина, из нее вышел человек в незнакомой мне военной форме. Он сообщил, что представляет совет-ское командование в Германии, и спросил о наших дальнейших планах. Папа встал и торжественно произнес: «Я хочу вернуться на Родину». — «Одобряю ваше желание, — ответил представитель, — ждите извещения…» С тем он и отбыл. Прошел почти месяц без всяких известий, но в середине августа 1945 года снова подъехала машина. В течение нескольких часов мы должны были собраться и выехать на ней из Касселя. Я надолго запомнила фигурку Ханни, машущей нам рукой на прощание. Прощай Кассель, мы опять едем в неведомое.
В ПЕРЕСЫЛОЧНОМ ЛАГЕРЕ
Нас везли в легковой машине, потом к нам присоединились наполненные людьми грузовики. Навстречу шли машины с французами, бельгийцами, англичанами… Они смеялись, размахивали флагами. Советские граждане были молчаливее. Наконец нас куда-то привезли. Грузовики и наша машина въехали в кольцо охраны. Все вещи было велено сложить в центре, зазевавшихся подгоняли прикладами, особого гостеприимства это не напоминало. Вдруг я услышала испуганный голос человека, стоявшего за моей спиной: «Боже мой, ведь это профессор Марков!» К счастью, кроме меня, его никто не услышал. Тут этот человек повернулся к нам и командирским тоном приказал: «За мной!» Мы двинулись за ним, за нами пошел солдат с нашим двумя чемоданами, баульчик папа нес сам. Нас ввели в абсолютно пустую комнату; солдат был отослан. Полковник, таков был чин нашего нового знакомого, повернулся к нам и заговорил: «Дорогой Даниил Александрович, вы, конечно, меня не помните, но я учился у вас и теперь хочу вам помочь. Скажите, кому можно позвонить в Москве, чтобы вызволить вас отсюда? В большинстве случаев отсюда отсылают в Сибирь в лагеря как предателей Родины». Папа задумался, а потом тихо сказал: «У меня в Москве есть брат, физик, но я не знаю его номера телефона». — «Я попытаюсь найти, — ответил полковник, — только вы сидите здесь тихо и никому не показывайтесь». Он отсутствовал больше часа, но вернулся не один: за ним в комнату вошли высокие чины, которые с улыбкой стали поздравлять папу со счастливым освобождением. Вот так в третий раз нам спасли жизнь, на этот раз нас спас папин ученик.
Папа начал работать в госпитале лагеря, меня же отправили в детское отделение, где собрали детей — от новорожденных до трехлеток. Меня привели туда в час кормления. Я раздала тарелочки с кашей трехлеткам, а сама пошла кормить самых маленьких, как вдруг услышала громкий вопль. Уж не знаю почему, но все мои трехлетки надели тарелочки с кашей на голову. Каша потекла в глаза, в нос, дети плакали, а главное, каши больше не было. Я тоже заплакала. Всю эту сцену застала заведующая отделением, которая бросилась устранять плоды моей деятельности. Потом я работала в гинекологии, а закончила в операционной, где и пробыла до самого нашего отъезда из Дрездена (я не сразу узнала, что мы находились в Дрездене).
Наш отъезд тоже оказался неспокойным. Сначала нам дали место в самолете, но оказалось, что в это время был пойман генерал Власов и самолет отдали ему. Нас решили отправить поездом, и меня все спрашивали, что мне нужно: посуда, ковры, белье? Мы с папой от всего отказались. Я взяла только подаренное мне собрание сочинений Гете и микроскоп, думая о будущей специальности.
И вот этот счастливый миг настал, поезд
тронулся: мы возвращаемся домой в Россию. Что это был за поезд, на котором мы
ехали, каково было его назначение, мне непонятно до сих пор. От Дрездена до
границы с Белоруссией мы ехали месяц. Поезд больше стоял, чем двигался. Время
от времени к нам подсаживались советские воинские подразделения, они и
подкармливали нас, так как наши запасы потихоньку таяли. Мы проезжали через
разрушенные города, особенно страшным мне показался Кенигсберг, где от города
мало что осталось. Отчаявшиеся люди с тачками и детскими колясками двигались в
разных направлениях, явно не зная, куда податься. Иногда
и меня охватывал страх, куда мы едем, что нас ждет в Минске. Но вот наступил
момент, когда в темноте мы увидели вывеску «Минск». Станция была почти не
освещена, вокзал был разрушен. Вдалеке мы заметили огонек
и флажок с красным крестом. Это был медпункт, и мы пошли туда. Мы постучали в
дверь, услыхали «Войдите!» и вошли. Каково же было мое удивление, когда папа и
пожилая женщина, которая открыла нам дверь, бросились друг другу на шею. Это
оказалась старшая сестра из папиной клиники. Ее радость увидеть его живым была
беспредельна. Дело в том, что в «Правде» в 1944 году появилась статья о гибели
академика Маркова и профессора Клумова. Последний
действительно был убит, а нас с папой вывезли в лагерь. Папина знакомая дала
нам умыться, напоила чаем и уложила спать на стоявшие там две кровати. Так
прошла наша первая ночь на родине. На следующий день папа пошел по делам, а
меня забрали Злотниковы, которые пережили это время, затаившись в своем доме.
Минск
был разрушен, квартир не было, Злотниковы снова приютили нас у себя. Папа опять
стал директором клиники, но отношение к нему стало другим. Раз был в плену у
немцев, значит, не наш человек и доверия не заслуживает. Спасало академическое
звание, академиков не трогали. Мы начали находить старых знакомых, встал вопрос
и о школе. Мы обе с Тамарой закончили до войны 6 классов, Тамара в мое
отсутствие проучилась
в седьмом и восьмом. Что было делать мне? Я пошла к директрисе и попросила у
нее разрешения поступить в девятый класс, пообещав самостоятельно проработать
программы седьмого и восьмого классов. «Я сама тебя проэкзаменую, —
предупредила меня директриса, — и если не справишься, то пойдешь на класс
ниже». Я справилась, и мы с Тамарой 1 сентября 1945 года пошли в школу в 9-й
класс. После всего пережитого мои соученики, вернее соученицы, так как мы
учились в женской школе, казались мне маленькими детьми. Почти все они были во
время войны в тылу, в Минск вернулись с родителями и о войне имели крайне поверхностное представление. В семье Злотниковых дело
обстояло сложнее: трое из четырех Томиных дядей погибли на фронте, четвертый
работал администратором в белорусском драматическом театре. Материально семье
стало трудно. Томина мама работала в банке, уходила к 9 утра, а возвращалась в
11 вечера. Я чувствовала себя абсолютно неграмотной. Кроме школьной программы
мне надо было нагнать моих сверстников по общей культуре, прочесть все то, что
читается
с 14 по 19 лет. Я работала как каторжная, но это принесло свои плоды, мне
удалось окончить школу с золотой медалью…
1 Д. А. Марков (1895—1976) — выдающийся невропатолог; в 1931—1941 гг. — профессор кафедры нервных болезней Белорусского госуниверситета; с 1936 г. член-корр. АН БССР; с 1940 г. — академик АН БССР; с 1945 г. — директор НИИ физиотерапии, ортопедии и неврологии; в 1953—1976 гг. — зав. лабораторией Института физиологии АН БССР.
2 Р. А. Маркова (1903?—1965) — филолог, занималась изучением творчества Чехова и Горького.
3 М. А. Марков (1908—1994) — выдающийся физик-теоретик, с 1953 г. — член-корр. АН СССР; с 1966 г. — действит. член АН СССР; в 1968—1988 гг. — академик-секретарь отделения ядерной физики АН СССР.
4 № 2. С. 140—176; статья представляла собой изложение основных положений его книги «О микромире». Ее предваряло предисловие академика С. И. Вавилова (с. 138—139), в котором он признавал, что интерпретация многих деталей физики микромира, даваемая Марковым, нова и может служить предметом спора. «Очень хотелось бы, чтобы статья М. А. Маркова стала исходным пунктом большой, серьезной дискуссии по затронутым автором вопросам и чтобы эта дискуссия не свелась к наклеиванию ярлыков со стороны участников дискуссии — нужен подробный и деловой разбор вопроса по существу». Статья Маркова вызвала многочисленные отклики философов и физиков. В целом и специалисты и рядовые читатели согласились с основными положениями статьи Маркова как с серьезным анализом основных методологических проблем квантовой механики. Против выступил лишь А. А. Максимов, пытавшийся перевести научную дискуссию в очередную кампанию по разгрому «физического идеализма». Подробности см. в монографии: А. С. Сонин. Борьба с космополитизмом в советской науке. М., 2011. С. 192—294.
5 Литературная газета. 1948. 10 апреля.
6 Л. Е. Лазарева (1915—1994) — физик-ядерщик, заведующая лабораторией фотоядерных реакций Института ядерных исследований (ИЯИ) АН СССР.
7 Альберт Никифорович Тавхвелидзе (1930—2010) — физик-теоретик, специалист по квантовой теории поля и физике элементарных частиц, основатель и первый директор ИЯИ АН СССР; с 1990 г. — действит. член АН СССР; в 1986—2005 гг. — президент АН Грузии.
8 Николай Михайлович Никольский (1877—1959) — русский советский историк, библеист, востоковед, академик АН БССР (1931), член-корреспондент АН СССР (1946).
9 Иван Андреевич Ветохин (1884—1959) работал в больнице с Д. А. Марковым во время войны; доктор биологических наук, профессор, член-корреспондент АН БССР.
Публикация и примечания А. А. Масленниковой и Б. Я. Фрезинского