Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2013
Плохое состояние. Плохое настроение. Плохое состояние настроения. (До чего же слова опустошены. До полной прозрачности.)
То ли прилив тоски, переходящий в порывы тревоги, то ли дважды наоборот.
Скажем, как все и говорят, — депрессия.
Дадим ей имя. Женское. Как если бы я был местность, а она — циклон.
Точечный, одноместный, односпальный смерч.
Назовем — Кармен.
Такая простая вещь. Простая, как сложный фокус. Который не разоблачить.
Что ж, перечитаю в тридцатый примерно, в последний раз.
Про что «Кармен»?
Во-первых (и бросается в глаза), — про никотиновую зависимость. Как приятно вдыхать продукты сгорания правильно обработанных листьев лучшего из пасленовых.
«— Вот эта недурна, — сказал я, предлагая ему настоящую гаванскую регалию.
Он слегка наклонил голову, запалил свою сигару о мою и принялся курить со всей видимостью живейшего удовольствия».
(Перевод М. Лозинского; тоже считается лучшим. Цитирую по шикарному двуязычному изданию — М.—Л.: Academia, 1936; в последующих изданиях текст подвергался правке, мелкой, иногда забавной: скажем, вместо «у жида бен Юсуфа хранятся наши деньги» — «у еврея бен Юсуфа…».)
«— Ах! — воскликнул он, медленно выпуская первый клуб дыма изо рта и ноздрей. — Как давно я не курил!»
Какое удобное сюжетное средство: персонаж персонажа угощает табачным изделием — вот и завязка! В условиях гос. монополии, дороговизны и дефицита.
Идеальная взятка. В отсталой, нищей стране. Убогому туземцу.
Разделенное наслаждение моментально сближает.
Проспер Мериме, отправляясь в Испанию в июне 1830 года, набил саквояж под завязку (под бронзовую пряжку, наверное) французским куревом: кто-то, видать, ему подсказал, что испанское хуже и/или дороже.
Ну и его двойник — конфидент дона Хосе, клиент Кармен, по легенде — научный турист, а по функции — просто крючок сюжетный, — оказавшись в Андалусии ранней осенью того же года, имеет в багаже кроме эльзевировского издания Цезаревых «Записок» и смены белья коллекцию разноцветных коробочек и лакированных ящичков, а в жилетном кармане — всегда полный портсигар.
Строго говоря — с таможенной точки зрения — он тоже контрабандист, как и те двое. Хотя и фраер. Кстати, наименуем его как-нибудь. Тоже ведь персонаж. Пусть он будет у нас господином М.
«В Испании угощение сигарой устанавливает отношения гостеприимства, подобно тому как на Востоке дележ хлеба и соли».
Ах, эти первобытные, цельнокроенные натуры так простодушны. Так отзывчивы на ласку и подачку. Бросьте доберману кусок вырезки — да и почешите его за ухом. Главное — не бойтесь.
«— Будьте так добры, — обратился я к нему, — спойте мне что-нибудь; я страстно люблю вашу национальную музыку.
— Я ни в чем не могу отказать столь любезному господину, который угощает меня такими великолепными сигарами, — весело воскликнул дон Хосе и, велев подать себе мандолину, запел, подыгрывая на ней…»
А сплясать?
Ничего
себе разбойник. Положим, Пугачев Гринева тоже угощает вокалом в стиле country; лично дирижирует хором бандитов. Но дон Хосе
вообще-то дворянин; вообще-то офицер (ну, разжалованный; драгунский ефрейтор,
я думаю, примерно равен гусарскому корнету); притом по национальности (как
сейчас выяснится) баск, а мы все читали про басков, что они не очень-то
услужливы.
Вообразим Дубровского: как он, повстречав на постоялом дворе английского, предположим, путешественника и разомлев от еды, вина и гаванской сигары, исполняет романс «Я в пустыню удаляюсь…». Аккомпанируя себе на балалайке.
Какая-то тут непродуманность правдоподобия. Живущий в моей голове, как в клетке, буржуазный попугай критического реализма грассирует: невермор.
А Мериме на это — плевать. Найдите сами, если сумеете, более экономный способ заставить героя отбрасывать тень. Кратчайший путь в его т. н. судьбу.
«Если я не ошибаюсь, — сказал я ему, — это вы пели не испанскую песню. Она похожа на сорсико, которые мне приходилось слышать в Провинциях, а слова, должно быть, баскские.
— Да, — мрачно ответил дон Хосе.
…Освещенное стоявшей на столике лампой, его лицо, благородное и в то же время свирепое, напоминало мне Мильтоновского Сатану…»
Кого же еще! 1830 год на этом постоялом дворе. Г-н М. моложе г-на Мериме на шестнадцать лет.
«…Быть может, как и он, мой спутник думал о покинутом крае, об изгнании, постигшем его по его вине…»
Изгнанник, непременная рифма — странник, все по моде. Проникнитесь, читатель, невольной такой, отчасти тревожной симпатией.
Но, с другой стороны, представить Мильтоновского Сатану играющим на мандолине — трудно.
И не идет к свирепой физиономии грудной проникновенный полушепот, каким говорят в русских романах нервные падшие из полуобразованных:
«— Я не настолько уж плох, как вы можете думать… да, во мне что-то есть еще, что заслуживает сострадания порядочного человека…»
(Если только это не нарочно. Если это не отблеск некоей задней мысли. Если, допустим, Проспер Мериме не заключил сам с собою пари, что напишет роман, в котором т. н. мужчина и т. н. женщина поменяются ролями, предписанными массовой мифологией. Авось я к этой идее вернусь еще.)
Г-н М., что характерно, отвечает:
«— …Нате, вот вам сигары на дорогу; счастливого пути!»
Крутим дальше рекламный ролик. Надеюсь, какая-нибудь солидная фирма (скажем, «Филип Моррис») заинтересуется.
Простейший дебютный ход: мужчина, угостите папироской.
«Подходя ко мне, моя купальщица (вальяжный какой оборот. — С. Л.) уронила на плечи мантилью, „и в свете сумрачном, струящемся от звезд“ (из Расина, подсказали мне, цитата. А вот и нет, поправляют с другой стороны, — из Корнеля! — С. Л.), я увидел, что она невысока ростом (а в мантилье — что, казалась высокой? — С. Л.), молода, хорошо сложена и что у нее огромные глаза. Я тотчас же бросил сигару. Она оценила этот вполне французский знак внимания и поспешила мне сказать, что очень любит запах табака и даже сама курит, когда ей случается найти мягкие „папелито“. По счастью, у меня в портсигаре как раз такие были…»
Ну надо же! Какой портсигар. Просто самобранка.
«…и я счел долгом ей их предложить. Она соблаговолила взять один и закурила его о кусок горящей веревки, которую за медную монету нам принес мальчик. Смешивая клубы дыма, мы с прекрасной купальщицей так заговорились, что остались на набережной почти одни».
Убрать «соблаговолила», убрать «счел долгом», убрать (убрать!) «прекрасную» — выйдет почти чистый Хемингуэй.
Вот еще про что «Кармен»: как хорошо быть двадцатисемилетним и совершенно свободным совершенно одному в чужом городе чужой страны и теплой осенью при свете звезд курить на набережной, вообразим, Гвадалквивира. (Который — нельзя же не припомнить — шумит, бежит.)
Ну и конечно — про запах, ощущаемый скорее как матовый отблеск: про то, как разговариваешь с молодой женщиной, зная, что эту юбку и эту блузку она только что надела на голое, на мокрое тело; поверх тончайших лоскутков речной воды.
Вообще — про эту связь идей: как сверкает испарина на горячей женской коже и как, испаряясь, опьяняет подвергнутый брожению табак. В сигарном цехе севильской Real Fїbrico de Tabacos. (Не знаю, впрочем, попал ли туда Мериме; похоже, только полюбовался грандиозным фасадом. Современник, который побывал внутри, утверждает, что тогдашние тамошние работницы почти все были цыганки: труд тяжелый и низкооплачиваемый.)
Насчет испарины согласен: домысел. Как, может быть, вам известно, такая уж моя специальность — домыслы о вымыслах.
Но зато факт — что гаванская сигара спасла г-ну М. жизнь. И она же вместе с papelito (скорей сигарета, чем папироса, не знаю точно) погубила Кармен.
Пересказывая этот сюжет, приходится почти все время вместо «потому, что» и «за то, что» — проставлять: после того, как.
Я не понимаю — или не умею сказать — за что дон Хосе убил бедную Кармен. (Ясно же, что не за ночь или день с пикадором.) И уж подавно не понимаю — почему. Полагаю, никто, кроме Кармен — даже и сам Мериме, — не понимал.
Дон Хосе убил Кармен после того, как она от него отказалась.
Она отказалась от него после того, как провела ночь или день с пикадором.
Она провела ночь или день с пикадором после того, как дон Хосе ее ударил.
А вот почему ударил — понятно. Потому что она в очередной раз сказала ему (несомненно, сказала), что у него цыплячье сердце. Раз ему слабо прикончить терпилу-паильо. Она сказала эти (или другие) обидные слова, и он ее ударил. Поэтому. Но не за это. А за то, что она требовала, чтобы он зарезал г-на М.
Все это передано у Мериме двумя предложениями. «Мы сильно поспорили, и я ее ударил. Она побледнела и заплакала».
Представить — страшно.
Помните ведь? Ночью дон Хосе входит в дом и застает ее с мужчиной. Она бросается навстречу и что-то там тараторит; даже не знающим цыганского нетрудно догадаться — что: наконец-то! я уж думала, никогда не придешь! Гадаю ему, гадаю, заговариваю зубы, надоело. Этот тип — интурист, у него при себе куча денег. Гаси его скорей, гаси! Мне нужен его перстень, сейчас же!
Ну и какие у дона Хосе причины ей верить? В смысле — не про деньги, не про перстень, а что ничего не было, кроме гаданья?
Между прочим, и я отчасти сомневаюсь. Вернее сказать, г-н М. заставляет усомниться — нарочито неправдоподобно объясняя, по какой, собственно, нужде он в ночь-полнЛчь поплелся за первой встречной в какую-то трущобу:
«По выходе из коллежа — признаюсь к своему стыду — я убил некоторое время на изучение тайных наук и даже несколько раз пытался заклинать духа тьмы. Давно уже исцелившись от страсти к подобного рода изысканиям, я все же продолжал относиться с известным любопытством ко всяким суевериям и теперь рад был случаю узнать, на какой высоте стоит искусство магии у цыган».
То есть цель сугубо научная. Повышение квалификации. Тема: к вопросу о пси-феноменах, используемых мигрантами в традиционных бизнес-практиках. Но как же — на грани издевки! — скудно составлен отчет о результатах эксперимента:
«Ни к чему излагать вам ее предсказания; что же касается ее приемов, то было очевидно, что она и впрямь колдунья».
Недвусмысленно двусмысленно; кавалеры весело переглядываются, дамы старательно окаменевают; графиня де Монтихо изучает картинку на своем веере.
Только
что, две минуты (одну страницу) назад, расписывал красоту этой цыганки. Не
сводил глаз и в подробностях разглядел при свече под стеклянным колпачком, пока
болтали в кафе, поедая мороженое. Потом «попросил хорошенькую колдунью
разрешить мне проводить ее домой; она легко согласилась…» Что-то мне
подсказывает, что за старой и страшной, будь она хоть профессор проскопии, не поплелся бы в ночь-полнЛчь.
Никто не поверит
в такую бескорыстную любознательность. А я кроме того
не верю, что г-н М. настолько храбр.
Но про это — после, после. Про ее красоту, про его отвагу.
А пока что дон Хосе стоит в дверях — и мизансцена ему очень не нравится. Настолько не нравится (хотя, казалось бы, что такого, обстановка самая невинная, из горизонтальных поверхностей только стол да пол), что и в последний день своей жизни:
«Не буду говорить о последней нашей встрече, — все-таки скажет, с горечью скажет он г-ну М. — Вы об этом знаете, может быть, даже больше моего».
Принципы сеньориты Кармен, ее, так сказать, взгляды на святость гражданского брака слишком ему известны. Как и нам. Ее изобретательность в сфере обмана и притворства — также.
Нет, собой она не торгует. Контрамарка на вход в нее — не товар, а валюта. Так расплачивается Кармен, когда нельзя украсть.
Если, чтобы завладеть перстнем г-на М. (и бумажником; а золотые часы с репетиром уже у нее в кармане юбки; но главное — перстень!), надо всего лишь дождаться дона Хосе — придет, зарежет, снимем с пальца у мертвого — ничего, кроме карточных фокусов, г-ну М. не перепадет. Ну а на случай, если бы дон Хосе чересчур припозднился, — план Б имеется, безусловно. Раз уж она вбила себе в голову, что этот перстень — какой-то волшебный талисман и ей необходим.
А у дона Хосе выбора нет. Врет она или не врет. Было или не было. Случилось бы или не случилось бы. В темной глубине комнаты неизвестный мужчина уже примеривается к ножке табурета — швырнуть ему в голову.
Включаем вторую камеру.
«Тот резко оттолкнул цыганку и двинулся ко мне; потом, отступая на шаг:
— Ах, сеньор, — сказал он, — это вы!
Я, в свой черед, взглянул на него и узнал моего друга дона Хосе. В эту минуту я немного жалел, что не дал его повесить».
Узнаете интонацию? Скрадена, как и сюжетный шов, из «Капитанской дочки». Заячий тулупчик = гаванской сигаре. Разбойники добро помнят.
Положим, тут Мериме убедительней Пушкина. Дело все-таки не в сигаре; г-н М. несколько дней назад выручил дона Хосе из настоящей беды. Предот-вратил ночной арест — разбудил, предупредил, что скоро явятся жандармы.
(Но почему разбудил? По причине взаимной приязни. Возникшей в какой момент? когда г-н М. предложил дону Хосе — сигару!)
И вот теперь дон Хосе перед г-ном М. в долгу. Который, естественно, красен платежом.
А, между прочим, если бы тогда, в Вороньей венте, г-н М., вместо того чтобы препятствовать органам правопорядка, с головой укрылся одеялом и отвернулся к стене — глядишь, Кармен дожила бы до глубокой, уродливой старости, Бизе не сочинил бы марш тореадора, Блок не влюбился бы в Дельмас, и в поэме «Двенадцать» не было бы этих стихов:
Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица…
А если бы не подаренный Гриневым заячий тулупчик, Емельян Пугачев помер бы от пневмонии, не успев разжечь протест народных масс, — и никто, никто не написал бы «Капитанскую дочку».
Насколько я понимаю, на Западе в первой половине XIX века только двое читали русскую литературу: Мериме и Мицкевич.
И кем-то, говорят, уже замечено, что на этой странице г-н М. попадает в непонятное — совершенно как Печорин в «Тамани».
Но Лермонтов убедительней, чем Мериме: Печорин — военный, и он вооружен (и он не один: денщик сойдет за телохранителя); и, ввязываясь в шашни с подозрительной ундиной, он, попутно и отчасти, исполняет долг верноподданного (на границе тучи ходят хмуро; контрабанда — куда ни шло; а вдруг — шпионаж?). А г-н М. рисуется искателем приключений, чрезмерно уж беспечным, — мой попугай снова каркает: невермор.
Да это все, впрочем, не важно; главное — вот только что была Гетевой Миньоной или пушкинской Земфирой — и двигалась изящно, и улыбалась (тебе, тебе!) заманчиво — и вдруг, внезапно, прелестная оболочка лопается по швам, взрывается изнутри, как в кино про монстров: это не женщина, вообще не человек, а могучий свирепый хищник, жаждущий твоей (твоей!) смерти:
«Ее глаза наливались кровью и становились страшны, лицо перекашивалось, она топала ногой. Мне казалось, что она настойчиво убеждает его что-то сделать, но что он не решается. Что это было, мне представлялось совершенно ясным при виде того, как она быстро водила своей маленькой ручкой взад и вперед под подбородком…»
Дон Хосе выведет г-на М. на улицу и вернется. Кармен закатит скандал: сейчас же ступай за ним, догони, убей. Дон Хосе ударит ее. Она заплачет. Вскорости отомстит. Потом умрет. А потом умрет и дон Хосе.
И всё из-за г-на М., если разобраться. Из-за его предусмотрительной привычки каждое утро наполнять свой портсигар.
Кстати, обратите внимание: что является лучшим подарком для приговоренного к смерти.
«Пересчитав сигары в пачке, которую я ему вручил, он отобрал несколько штук и вернул мне остальные, заметив, что так много ему не потребуется».
Эй! Сеньор коррехидор Кордовы! На два юридических слова. Забавно вы подпрыгиваете на этой сковороде — как если бы она была батут. Перебирайтесь на мою, здесь покамест попрохладней.
Осенью 1830 года вы приговорили к смерти через удушение железным ошейником одного идальго из Страны Басков — дона Хосе Лиссаррабенгоа. Говорят, он был обвинен (как известный — орудовавший в сьерре под кличкой Хосе Наварро — разбойник) во многих преступлениях, хотя сознался, если я не ошибаюсь, только в одном — в убийстве женщины по имени Кармен.
Я-то, может быть, и согласен, что и одного вполне достаточно, — а вот вам тогда показалось: мало. Вменить закоренелому злодею один-единственный эпизод, да еще и со смягчающими (состояние аффекта, явка с повинной, сомнительный моральный облик жертвы) обстоятельствами? А с другой стороны (каким бы демократическим государством ни была Испания в ваше время) — казнить дворянина только за то, что он прикончил цыганку легкого поведения? — короче, вы, по-моему, побоялись, что общественность вас не поймет.
И вы, как я понимаю, повесили на обвиняемого несколько других преступлений. Тяжких и особо тяжких. Нераскрытых. Но приписываемых ему народной молвой.
Могу предположить — разбойное нападение и убийство (с целью ограбления) английского офицера на дороге из Гибралтара в Ронду. Там же, поблизости от места засады, был зарыт труп одного цыгана — Гарсии Кривого — возможно, ваши альгвасилы откопали этот труп. И, возможно, вы догадались (правильно, кстати), что цыгана зарезал и офицера застрелил один и тот же человек.
Но я сильно сомневаюсь, что вы нашли свидетелей. И даже — что искали.
И я совершенно уверен, что дон Хосе ничего вам не сказал, кроме того, что захотел сказать. Цитата:
«Я сказал, что убил Кармен, но не желал говорить, где ее тело».
Допускаю, что в конце концов указал (и то не вам, а поддавшись на увещания церковников) местоположение могилы — для проведения всех этих ритуальных действий. (Но и то навряд ли. Потому что у него были причины не выдавать.) И опять замолчал.
В конце концов он явился к вам не для того, чтобы помочь повысить процент раскрываемости по району, а только чтобы вы как можно скорей приказали задушить его железным ошейником.
Ни в чем не признавался и не отпирался ни от чего. Все подписал (если подписал) безмолвно. И не стал объяснять, каким путем попали к нему найденные у него при аресте золотые часы с музыкальным механизмом.
А один доминиканский монах опознал их как вещь, принадлежавшую его знакомому интуристу. Который отбыл из Кордовы в Севилью несколько месяцев назад, и с тех пор о нем — ни слуху ни духу.
Таким образом, у вас был один факт — правда, не проверенный: пропал человек. И была улика — тоже одна, но крайне подозрительная: дорогая вещь, принадлежавшая этому человеку, а найденная у другого. У заведомого преступника, про которого народная, опять же, молва говорит, «что он способен застрелить христианина из ружья, чтобы отобрать у него песету».
Ну, еще допускаю, что дон Хосе числился в розыске как дезертир, подозреваемый к тому же в нападении на своего начальника. Это если у органов Севильи и Кордовы в 1830 году имелась общая база данных.
И всего этого вам хватило, чтобы с легким сердцем (не правда ли?) послать дона Хосе на эшафот не за одно лишь убийство из, предположим, ревности (тоже, думали вы, нашелся герой романса!), но по совокупности преступлений, в том числе — убийств, и в том числе — низких (это до чего же надо докатиться — укокошить мирного иностранного ученого ради золотой безделушки).
Ведь это от вас — от кого же еще — тот доминиканец узнал формулу, так сказать, обвинительного заключения:
«— Добро бы он еще только воровал. Но он совершил несколько убийств, одно другого ужаснее».
Однако вы составили (понятно, в уме) это заключение и огласили соответствующий приговор, руководствуясь исключительно классовым чутьем и реакционным правосознанием.
Фактически, кроме непроверенных подозрений и непроверенных сообщений, у вас не было на дона Хосе ровно ничего. Одна-единственная улика — эти самые часы с репетиром.
Как вдруг их владелец, мирный иностранный ученый, объявился в Кордове, вполне живой, ни малейших повреждений. То есть из дела выпал целый эпизод — причем практически единственный, представлявшийся доказанным. А пресловутая улика много потеряла в весе и стала несколько загадочной. И это накануне дня исполнения приговора.
Конечно, вы не стали его пересматривать из-за такого пустяка — очень даже вас понимаю. Но помимо правосознания — простой инстинкт ищейки разве не подсказывал вам: на всякий случай — допроси этого мнимого потерпевшего, допроси, что-то с этими часиками не тик-так?
Что вы говорите? Заявление? Какое заявление? Куда же вы, сеньор?
Исчез. Только что приплясывал рядом — и как не было его. Правильно Данте описывал это место: как многоколенчатый, бесконечный пищевод гигант-ского пылесоса. И душа человека, когда-то родившегося от женщины, здесь ну ничем не отличается от души человека, придуманного каким-нибудь писакой. Такая же пылинка. И все мы куда-то летим. Куда-то в страшное.
Хорошо, что исчез. Я уже и не знал, как развязаться с этой риторической фигурой. А связался — в надежде, что юридический ракурс особенно ярко высветит всю неприглядность поведения г-на М.
Не припомню другого такого произведения ни в одной литературе, кроме разве советской: чтобы симпатичный автору герой — чуть ли не автопортрет автора в молодости — по ходу сюжета имел возможность спасти — не спасти — а хотя бы просто сказать правду в пользу приговоренного к смерти, — а вместо этого сказал ложь ему во вред.
Причем из корыстных побуждений.
«— Я с вами схожу к коррехидору (говорит г-ну М. монах-доминиканец. — С. Л.), и вам вернут ваши чудесные часы. А потом посмейте рассказывать дома, что в Испании правосудие не знает своего ремесла.
— Я должен сознаться, — сказал я ему (рассказывает г-н М. через шест-на-дцать лет. — С. Л.), — что мне было бы приятнее остаться без часов, чем показывать против бедного малого, чтобы его потом повесили, особенно потому… потому…»
Да понятно — почему особенно, сударь. Потому, что вам придется прилгнуть.
Ладно, из чистого милосердия предположим, что тогда, шестнадцать лет назад, в молодости, г-н М. был настолько туп, настолько не разбирался в людях и ситуациях, что действительно считал вероятным, что (третий раз это «что»! разучился я совсем составлять фразы) прекрасные его котлы увел у него дон Хосе. Пока волок его по темной улице под руку. Спасая от разъяренной Кармен. Ну, вы помните:
«Дон Хосе взял меня под руку, отворил дверь и вывел меня на улицу. Мы прошли шагов двести в полном молчании. Потом, протянув руку:
— Все прямо, — сказал он, — и вы будете на мосту.
Он тотчас же повернулся и быстро пошел прочь».
Вот на этой прогулке, дескать, и спер часы. Хотя, мне кажется, это даже технически невозможно: вести человека под руку, а другой рукой залезть ему в карман.
И разницу между бандитом и карманником г-н М. тоже должен был понимать.
И помнить, что этот бандит несколько дней тому назад имел превосходную возможность отнять у него все, включая жизнь.
И чувствовать, что на той темной улице, после той сцены в той темной комнате (три раза «той», будь я проклят!) его счеты с доном Хосе больше не исчисляются в материальных предметах.
Повторяю: дадим ему шанс — предположим, что он ничего этого не понимал, не помнил и не чувствовал. В тот — чисто конкретно и единственно в тот — момент, когда решился дать показания; когда его молодую совесть вытащили за ушко на солнышко и оглушили старым, как мир, аргументом для предающих впервые:
«— О, вам не о чем беспокоиться, он достаточно себя зарекомендовал, и дважды его не повесят».
Более того: согласимся, что в тот — но только в тот — момент г-н М. даже мог себе позволить воображать, что сообщит коррехидору чистую правду, только правду, ничего кроме: часы золотые с музыкальным механизмом, предъявленные мне как вещдок № 1 в уголовном деле дона Хосе Лиссаррабенгоа, опознаю как свое имущество, а каким образом эта вещь оказалась у дона Хосе Лиссаррабенгоа, мне не известно.
А ведь и то верно: каким образом? Очень хороший вопрос. Но не к г-ну М., а к господину Мериме.
Г-ну же М. я на месте коррехидора так и сказал бы: вас и не спрашивают, каким образом завладел этой вещью осужденный; а спрашивают, при каких обстоятельствах владеть ею перестали вы? где и когда?
Вот этого-то вопроса г-н М. и боялся. Ах, в логове цыганки, ночь-полнЛчь? Ах, просто хотели погадать на картах? Маленько поколдовать? А не пройдете ли с нами, тут недалеко, в райотдел святейшей инквизиции? (Которую ведь упразднят только через четыре года. Когда окончится политический кризис. А покамест законный король — Фердинанд VIII — еще ходит инкогнито по Невскому проспекту в Петербурге и по ночам шьет себе мантию из кусков разрезанного вицмундира.)
Но приговор дону Хосе уже подписан, мелкие подробности никого не интересуют и даже вредят концепции. Ваша, стало быть, вещица? Распишитесь в получении.
Не погубил и даже участь не отягчил, а так — подвернул на какой-нибудь градус на железном ошейнике винт.
В тот же день узнїет, что все-таки маленько — и невольно, о, разумеется, невольно — наклеветал: не дон Хосе, а Кармен, это Кармен стащила часики. (По ходу сеанса черной магии. Пока он раскатывал губу и пускал слюни.) Но и через шестнадцать лет будет повествовать о своем поступке без тени стыда. Светской прозой. Мелкий хлыщ — ну что с него взять.
А вот г-ну Мериме, если случайно здесь встречу, скажу обязательно: изящнейшая композиция, дорогой мэтр! Как ловко вы подвесили сюжет на тонкой золотой цепочке от этих часиков.
Не польстись на них Кармен — вообще ничего бы не произошло или произошло бы иначе. Не привела бы к себе французика, дон Хосе не застал бы его там — и поссорился бы с Кармен в какой-нибудь другой раз; из-за другого кого-нибудь, чего-нибудь; и, может быть, не так жестоко.
А г-н М., оказавшись опять в Кордове, спокойно
переночевал бы в доминиканском монастыре, да и укатил наутро, как и собирался,
в Мадрид и оттуда домой, в Париж. И никогда не узнал бы, чем все кончилось у
того бандита
с той цыганкой. Городская уголовная хроника — не то, чем угощает иностранных
коллег местная интеллигенция. Ну, сидит один мошенник в часовне — осужден и
приговорен, завтра будет казнен. Какое до него дело нам, специалистам по
исторической географии?
Как какое дело, сын мой? Это же тот самый — который вас обокрал; взял ваши часы:
«…эти прекрасные часы, которые вы в библиотеке ставили на бой, когда мы вам говорили, что пора идти в церковь. Так они нашлись, вам их вернут.
— То есть, — перебил я смущенно, — я их потерял…»
И все срослось. Только еще пририсовали сбоку этого доминиканца. Хорошая зрительная память, любопытен, болтлив и с коррехидором на дружеской ноге.
А не устрой он г-ну М. (как полезному свидетелю обвинения и заодно независимому, в некотором роде, наблюдателю) свидания с осужденным — никто не услышал бы печальную повесть дона Хосе; а значит, не было бы знаменитой новеллы «Кармен», вот и всё. Вашего прославленного шедевра.
Грубая уловка, да тонко сплетена. Проза ведь — по крайней мере наполовину — и есть искусство грубых уловок, не так ли?
Кто же заметит, что есть причины, по которым эти часы с репетиром не могли вообще-то найтись в седельной сумке дона Хосе и затем оказаться на столе у коррехидора.
Причины, положим, слабые: простые подсказки здравого смысла. Первая: отправляясь на ночную прогулку в незнакомом городе, в чужой, не особо цивилизованной стране — например, подсмотреть, как стадо голых испанок бросается в Гвадалквивир, — зачем вашему г-ну М. брать с собой вещицу класса люкс из драгметалла? Благоразумный путешественник сунул бы ее в саквояж, а саквояж оставил бы у кастеляна. В монастыре, где его поселили, был же какой-нибудь кастелян?
Ну а этот путешественник — неблагоразумный. Мальчик. Двадцатисемилетний пижон. Хорошо, так и запишем.
Вторая закорючка посерьезней: вот дон Хосе, закопав труп Кармен, садится на коня; доскакать до первой же кордегардии, сдаться властям — чтобы задушили железным ошейником. Ему-то для чего, с какого перепуга брать с собой какие-то проклятые краденые часы: послушать в дороге бой музыкального механизма? Самый правдоподобный ответ: забыл выбросить, да и наплевать ему было, что там в седельной сумке, какое барахло.
И тут нас нетерпеливо поджидает главная проблема. Тот самый хороший вопрос. Каким все-таки образом дон Хосе присвоил эту цацку? Отнял у Кармен, чтобы когда-нибудь, при нечаянной встрече (или через стол находок?) — возвратить доброму г-ну М.? Так-таки взял и отнял? Ударил и отнял? Как обыкновенный кот у обыкновенной шмары?
Невозможно. Невермор. Этот человек — такой, каким вы его придумали, дорогой мэтр, — выше пошлостей.
А раз так, у вас остается всего одна возможность заставить эти часы сыграть в сюжете убедительно. Последний способ доставить их в распоряжение следствия. Но эта возможность отвратительна и этот способ неисполним.
Не отнял у живой — значит, ограбил мертвую? Вы хотите, чтобы я по умолчанию позволил себе загрузить в мозг такой видеоклип: дон Хосе, прежде чем опустить труп Кармен в яму (вырытую ножом! — украдено? у старика Прево? да что вы говорите? кто бы мог подумать?), проверяет на ощупь — не зашита ли в подол юбки, по обыкновению цыганок, какая-нибудь ценная добыча? И распарывает подол, или рвет, или режет ножом, достает часы, бросает в сумку?
Лично я отказываюсь. Осмелюсь предположить, что автору и самому недостало бы силы дурного вкуса. А главное — дон Хосе уже выдуман и выдуман прочно. Его легче задушить, чем переписать. Автору нужно, чтобы он оставил отпечатки пальцев на этой штуковине, — чтобы, значит, в беллетристической композиции третья грань мнимой призмы прилегла наконец к двум другим? Мало ли что автору нужно. (А никто и не заметит, что хваленая композиция — туфта.) Дона Хосе, когда он бродит вокруг этой ямы, волнует исключительно участь двух душ. И занимают другие побрякушки:
«Я долго искал ее кольцо и наконец нашел. Я положил его в могилу рядом с ней, вместе с маленьким крестиком. Может быть, этого не следовало делать».
Ведь правда же, «Кармен» — точно не про то, что какая-нибудь избирательная биохимия якобы вольна, как якобы птица, то есть принуждает человека ради торжества ее реакций превозмогать и выгоду и страх?
И точно не про свободу — — — (любой глагольный эвфемизм по вашему вкусу) с кем больше нравится или сильнее хочется.
Все равно приходится, знаете ли.
С Гарсией Кривым: потому что он ее ром — цыганский, гражданский муж; как не дать родному рому? (И ведь как-то же он этим самым ромом сделался; полагаете — обольстил? соблазнил?)
С тюремным врачом в Тарифе: чтобы организовать Кривому досрочное освобождение по состоянию здоровья.
С тем драгунским поручиком (если бы дон Хосе не помешал): чтобы коррумпировать его в интересах ОПГ.
С милордом офицером: якобы чтобы потом заманить в засаду, убить и ограбить, — но кто же знает наверное? может, с ним и нравилось.
Плюс ночные уличные знакомства (с господами типа М.): от скуки, но ради денег или просто за деньги.
«— А, ты ревнуешь! — отвечала она. — Тем хуже для тебя. Неужели же ты настолько глуп? Разве ты не видишь, что я тебя люблю, раз я ни разу не просила у тебя денег?»
С ними со всеми — и одновременно с доном Хосе.
А потом еще с пикадором.
И опять с доном Хосе.
Такая свобода. Такая гордая независимость. Как у последней замызганной горничной при номерах «Мадрид и Лувр», что на Тверской. Презираешь, ненавидишь, видела в гробу, — а подол заворотить. Хучь (извините провинциальное произношение: цитата!) еврей (к примеру, наш старый знакомец бен Юсуф), хучь всякий.
А, кстати, для личной гигиены — только Гвадалквивир. Или Гибралтар.
Постоять по горло в темной теплой воде; пошляться
по городу, как рысь прямоходящая, на каблуках, светящимися глазами отпугивая
умных, приманив глупых. Днем — отоспаться в норе, в лачуге. На полу,
завернувшись
в тряпье.
Нехорошо — как рысь? Претенциозно? Примитивно? Не взыщите: наша с доном Хосе палитра худ. средств бедна. То ли дело — г-н М.: и стишок классический подпустит, и антропологические замеры проведет.
А у нас для описания Кармен всего два приема.
Самый легкий — задействовать картинку из детгизовской книжки про животный мир. (Шучу.) Политипаж из английского, французского, русского журнала. (Опять шучу; а впрочем, в чемодане ограбленного, например, англичанина мог оказаться и журнал.) Короче говоря:
«…она шла, поводя бедрами, как молодая кобылица кордовского завода»;
«…пошла за моими людьми, кроткая, как овечка»;
«легкая, как козочка, она вскочила в коляску»;
«…разразилась своим крокодиловым хохотом» (а? что я говорил? этот хохот не переиначен из слез: Кармен хохочет не лицемерно, а как Пушкин; дон Хосе определенно видел на картинке — не в зоопарке же — крокодила с распахнутой пастью; возможно, это была иллюстрация к сказке Чуковского; шучу); Пушкин, кстати, тоже использовал политипажи: Германн трепетал, как тигр;
«…никакая обезьяна не могла бы так скакать, так кривляться и куролесить»;
«…приехала с радостным лицом и веселая, как птичка».
Другой прием, понятно, — переодеть.
Севильской гризеткой: юбка красная, чулки белые, туфельки красные с лентами огненного цвета, мантилья черная.
Цыганской плясуньей: вся в золоте и лентах, платье с блестками, голубые туфельки тоже с блестками, всюду цветы и шитье.
Дамой из общества — скажем, супругой какого-нибудь чиновника: Кармен — под зонтиком! Очень смешно. «Эти дураки приняли меня за приличную женщину».
Содержанкой английского полковника: «Никогда еще я не видел ее такой красивой. Разряженная, как Мадонна, надушенная…»
А вот в рассказе г-на М. — на набережную по лестнице — она поднимается, одетая «просто, пожалуй, даже бедно, во все черное».
В черном, конечно же (в том же самом, наверное), платье она и уходит из повести дона Хосе — в яму в лесу.
А теперь — внимание! Шляпы долой, господа! На цыпочках, на цыпочках, проходите, становитесь полукругом; и боже вас упаси кашлянуть; мастер не должен знать, что мы тут, у него за спиной. Сейчас вы увидите, как он будет делать ей глаза, делать глаза Кармен!
Техника такая: он заставит г-на М. написать, а дона Хосе — выговорить — несколько предложений, торчащих из остального текста как бы под углом. Странных и резко запоминающихся. И наталкивающих (довольно бесцеремонно) на одну и ту же мысль. Которая, дескать, сама собой возникает в уме, отражающем этот взгляд, — взгляд Кармен.
Смотрите: он начинает. Вот Кармен, войдя в текст, открывает лицо (я вынужден еще раз выписать эту цитату, уж простите):
«Подходя ко мне, моя купальщица уронила на плечи мантилью, покрывавшую ей голову, „и в свете сумрачном, струящемся от звезд“, я увидел, что она невысока ростом, молода, хорошо сложена и что у нее огромные глаза».
Да, внутрь предложения вмонтирован классический стих. Да, ни с того ни с сего. Можно подумать, г-н М. таким изысканным способом всего лишь напоминает нам, что Кармен подошла к нему практически в полной темноте. Можно подумать, мы не верим, что г-н М. окончил гимназию или даже коллеж; можно подумать, нас это хоть капельку интересует.
(В азарте литературоведения кто-нибудь, пожалуй, нырнет глубже: за этим стихом в трагедии Корнеля «Сид» следуют несколько других — про какой-то вражеский флот — как он подходит ночью к какому-то городу, — но Мериме, судя по всему, писал для нормальных людей.)
Но все не так, и даже совершенно наоборот. Акустическому эффекту (как если бы г-н М. середину фразы сыграл на скрипке — или как в цирке, когда объявляют смертельный номер, раздается барабанная дробь) сопутствует шикарный эффект оптический. Правда, рассчитанный на читателя очень внимательного, — а остальные как хотят.
(Ох, боюсь, что все изобретаемые мною здесь велосипеды — трехколесные; для французских исследователей младшего возраста: от двух до пяти.)
Но тем не менее. Место действия, сказано нам, освещено исключительно звездным небом — то есть фактически никак. Г-н М. в предыдущем абзаце уже обмолвился, что на набережную Гвадалквивира выходил обычно в такое время, когда «только кошка могла бы отличить самую старую торговку апельсинами от самой хорошенькой кордовской гризетки». Но для верности повторяет и тут:
«Однажды вечером, в час, когда ничего уже не видно, я курил, облокотясь на перила» и т. д.
Что же получается: секунду назад не было видно ничего; пресловутый и прекрасный свет, струящийся от звезд, секунду назад не давал г-ну М. отличить каргу от особи аппетитной. Но вот Кармен сбрасывает мантилью — и надо же, какие подробности открываются г-ну М.: и рост, и возраст, и телосложение.
Одно из двух: или он надел очки ночного видения, или усилилась освещенность.
Если выбираем второй ответ, остается догадаться: фосфоресцируют белки этих огромных глаз или горят зрачки?
Либо голова окружена каким-то сиянием — сумрачным, конечно, — почему г-ну М. и припомнился сказанный стих.
Потом они с Кармен идут в кафе, и он пытается рассказать, как выглядело ее лицо, озаренное свечой. Но вместо этого описывает какой-то экспонат музея этнографии. Типа: голова цыганки; раскрашенное дерево, воск.
«Ее кожа, правда безукоризненно гладкая, цветом близко напоминала медь. Глаза у нее были раскосые, но чудесно вырезанные; губы немного полные, но красиво очерченные, а за ними виднелись зубы, белее очищенных миндалин», и проч.
Он же у нас ценитель. Классификатор. Коллекционер. Другой бы на его месте сбежал, заметив в этих чудесно вырезанных глазах «какое-то чувственное и в то же время жестокое выражение, какого я не встречал ни в одном человеческом взгляде».
Ни в одном человеческом! Это очень серьезно. Вы, сударь, в большой опасности.
Но, по-видимому, он всего лишь хотел сказать, что никогда прежде не встречался с цыганами лицом к лицу. Зато теперь набрался опыта и готов обобщать.
«Цыганский глаз — волчий глаз, говорит испанская поговорка, и это — верное замечание».
Скверное. А поговорка — тупая. Не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится, что г-н М. сочинил ее сам.
«Если вам некогда ходить в зоологический сад, чтобы изучать взгляд волка, посмотрите на вашу кошку, когда она подстерегает воробья».
(— Ну, это он, положим, украл у Анны Андревны, — громко шепчет ахматовед. — Все мы бражники здесь, блудницы. Тринадцатый год.)
Но если воробей — вы, то за мгновение перед тем как она на вас бросится, вы увидите — вы вспомните эту сцену:
«Ее глаза наливались кровью и становились страшны, лицо перекашивалось» и т. д.
Налитые кровью, на перекошенном лице — противно, даже отвратительно, но и только. Необходимо добавить жуткого — леденящего жуткого — и гадливости, и безнадежной тоски. Задействовать беднягу дона Хосе.
На него Кармен смотрит «этими своими глазами» («avec les yeux que vous savez», буквально: «вы знаете, какими глазами», — говорит он, как товарищу по несчастью, г-ну М.) — лишь однажды: назначая первое свидание.
Но зато несколько раз почему-то получается так (блестящий ход!), что она обращена к нему только половиной лица.
«„Идем. Где моя мантилья?“ Она накинула ее на голову так, что был виден только один ее большой глаз, и пошла за моими людьми…»
«Ее ставни были отворены, и я увидел ее большой черный глаз, который меня высматривал».
Наконец:
«Я как сейчас вижу ее большой черный глаз, уставившийся на меня; потом он помутнел и закрылся».
Ваши аплодисменты. Нечеловеческая фраза. И смерть — не человека. Не женщины. (Не говоря уже — не чужой.)
А помните: когда дон Хосе вошел в сигарный цех, и у Кармен уже отняли нож, и ее держали (вероятно, заломив руки), несколько теток, — она стиснула зубы и ворочала глазами, как хамелеон»?
Читатели Мериме никогда не видели живых хамелеонов. (Разве что, опять-таки, на картинках — где они ну очень похожи на дьяволов.) Севернее Севильи они в Европе как будто не водятся. Что ему стоило поместить под строкой (скачав из Интернета) небольшое примечание:
У хамелеонов глаза огромные и могут независимо
друг от друга поворачиваться на 180 градусов в горизонтальной плоскости и на 90
градусов по вертикали.
…Всех линий таянье и пенье, —
Так я вас встретил в первый раз.
И это все про глаза Кармен.
Дон Хосе умертвил кроме нее как минимум еще двоих.
Гарсию Кривого — в честном поединке на ножах.
И английского офицера — тоже вроде как не подло и без обдуманного намерения: тот выстрелил первым; а дал бы себя ограбить — глядишь, остался бы в живых. (Если бы Кармен позволила.)
Что же до той мальчишеской драки после футбольного матча — кто знает: может быть, противник дона Хосе отделался ушибом мозга; или сотрясением. Хотя, конечно, палка с железным наконечником — оружие серьезное.
И насчет офицера-испанца (если быть точным — поручика Альмансского драгунского полка), которого дон Хосе, по его выражению, «пронзил саблей» — тоже не факт, что поручик погиб; вполне возможно — выжил. И дал показания. И, как человек чести, должен был признать, что первый обнажил саблю, первый ударил и ранил дона Хосе (мы видели рубец у него на лбу). То есть со стороны дона Хосе это была чистая самозащита. Да, воинский устав и все такое, — но не забудем: оба — солдат и офицер — находились не при исполнении, а в частном (чтобы не сказать — публичном) доме.
Короче — нам аккуратно, но постоянно намекают: дон Хосе — не злодей. Не негодяй.
Старается поступать по-человечески. Договариваться с жизнью по-хорошему. Положительный.
Стал бы отличным офицером — или, действительно, полезным предпринимателем в Южной Америке, — если бы не то роковое утро.
«И, взяв цветок акации, который она держала в зубах, она бросила его мне — щелчком, прямо между глаз».
Хамелеоны охотятся так: со скоростью молнии (точнее — за 0,05 секунды) выбрасывают язык, снабженный ловчей присоской, — буквально стреляют им в жертву.
«Сеньор, мне показалось, что в меня ударила пуля…»
Между прочим, ради этого магического жеста Мериме принудил Кармен поступить на фабрику. Только чтобы она пульнула в дона Хосе цветком. На площади перед воротами это выходило как-то естественней, чем в переулке, — и наплевать, трижды наплевать: что Кармен ни к чему грошовая зарплата; что, целый день находясь на рабочем месте, координировать акции шайки контрабандистов крайне затруднительно, пока мобильная связь не изобретена; и что никогда — никогда — никогда — никогда Кармен не пойдет на работу! Не вольется в коллектив. Не подчинится трудовой дисциплине. Не такую Мериме ее выдумал. Не на такую напал. Не для того она создана, чтобы сажать капусту или обрезать кончики сигар.
Кармен — отрицательная.
Из-за чего они всю дорогу и ссорятся. Каждый раз, когда он пытается что-то сделать, как положено положительному, — ее словно бьет электрическим током.
«— Мне пора в казарму на перекличку, — сказал я ей.
— В казарму? — промолвила она презрительно. — Или ты негр, чтобы тебя водили на веревочке? Ты настоящая канарейка, одеждой и нравом. И сердце у тебя цыплячье».
Он не соглашается пропустить контрабандистов через пролом в городской стене. Кармен говорит: как хочешь; раз ты такой несговорчивый, обращусь к твоему командиру; пересплю с ним — небось решит вопрос.
Дон Хосе сдается, уступает. Поздно. Незачет.
«— Я не люблю людей, которых надо упрашивать, — сказала она. <…> А вчера ты со мной торговался. Я сама не знаю, зачем я пришла, потому что не люблю тебя больше».
Потом она таки приводит к себе офицера. И дон Хосе, вместо того чтобы немедленно и потихоньку, как подлый трус и сутенер, слинять, — нарывается на сабельный удар и наносит ответный. Что же Кармен?
«— Глупая канарейка! — сказала она мне. — Ты умеешь делать только глупости…»
Вот она советует ему подвести Гарсию Кривого — ее, между прочим, в некотором роде мужа — под пулю англичанина. Дон Хосе решительно отказывается:
«— Нет, — сказал я ей, — я ненавижу Гарсию, но он мой товарищ. Быть может, когда-нибудь я тебя от него избавлю, но мы сведем счеты по обычаю моей страны. Я только случайно цыган; а кое в чем я всегда останусь, как говорится, честным наваррцем».
Кармен в бешенстве:
«— Ты дурак, безмозглый человек, настоящий паильо. Ты как карлик, который считает, что он высокий, когда ему удалось далеко плюнуть. Ты меня не любишь, уходи».
Предпредпоследняя ссора:
«Я предложил Кармен покинуть Испанию и попытаться честно зажить в Новом свете. Она подняла меня на смех.
— Мы не созданы сажать капусту, — сказала она, — наш удел — жить за счет паильо…»
Предпоследняя ссора: какой идиотизм — отпустить этого французского барашка! Ступай за ним, не строй из себя (словечко на цыганском), перережь ему горло, скорей, скорей!
Ну и последняя: давай станем оба положительными, — умоляет дон Хосе, — пожалуйста, позволь мне не убивать тебя. Или, в крайнем случае, давай останемся отрицательными, только вместе, только позволь мне не убивать тебя.
А она говорит: ненавижу себя за то, что любила тебя. За Кривого, за милорда, за пикадора — не ненавидит себя, — а за дона Хосе ненавидит.
О, какой она нигилист! По сравнению с нею Базаров — просто щенок. И Ницше — щенок. Ляпкин-тяпкинский. Ноздревский. (И Хулио Хуренито тявкает свое знаменитое «нет» откуда-то из-под дивана.)
Разве что Ленин с такой же силой презирал семью, собственность, государство, религию, мораль, цивилизацию (что там еще осталось? культура?) и человечество.
«Минчоррó, — говорила Кармен. — Мне хочется все здесь поломать, поджечь дом и убежать в сьерру».
Если бы глупый милорд сделал ее герцогиней и увез на Альбион — подожгла бы зїмок.
Если бы она могла, она украла бы весь мир, чтобы сразу же разломать его и сжечь!
И сплясать «ромалис» на ковре из пепла.
Щелкая осколками фаянсовой тарелки не хуже, чем если бы это были кастаньеты из черного дерева или слоновой кости.
Отчего она такая — отрицательная?
Четыре гипотезы.
№ 1: оттого, что цыганка. Постулат глупца. Оспаривать — инструмент тупить. Но зачем-то же Мериме приложил к новелле реферат по этнографии. Ну да, есть такое нац. меньшинство. Такая диаспора. Люди как люди. Бедны, невежественны, нечистоплотны, хитры. Однако же никакой разрушительной идеологией не одержимы и угрозы для общества не представляют. Отдельно о цыганках: проявляют необычайное самоотвержение по отношению к своим мужьям. А верны ли им — желающий может выяснить, показав красивой хитане два-три пиастра.
Г-н М. вообще сомневается насчет национальности Кармен: слишком красива для цыганки; этот пункт его почему-то сильно тревожит.
«— Так, значит, вы мавританка или…
Я запнулся, не смея сказать: еврейка».
Самое поразительное — что сомневается и дон Хосе. Его последние слова:
«Бедное дитя. Это калес виноваты в том, что воспитали ее так».
И это как раз гипотеза № 2. Плоская теория среды. Кармен такая, потому что она — дочь мафии. Ученица Гарсии Кривого. Воспитана в понятиях криминального мира. По ним и живет. Не верь, не бойся, не проси. Мы не созданы сажать капусту. И — умри ты сегодня, а я завтра.
(С поправкой для дона Хосе: «— Сначала я, потом ты. Я знаю, что так должно случиться».)
№ 3: Кармен — такая, какой бывает самка человека, когда в ней выходит из строя программа «идеальный раб» с опциями «кротость» и «верность». Про что и эпиграф: Всякая женщина — зло; но дважды бывает хорошей — или на ложе любви, или на смертном одре. Короче и грубей — вполне безопасна, только когда лежит. В остальных ситуациях возможен сбой: она овладевает инициативой — и все вокруг погибают.
И № 4: она — демон; суккуб. «Кармен» — как гофмановский «Песочный человек», как гоголевский «Портрет» — история про дьявола.
Обладающего, как известно, свойствами муравейника и пролитой ртути. Как легион разновидных монад с огромными глазами.
Дон Хосе и Кармен оба так думают.
Эта бедная девочка внушила этому бедному мальчику, что, если ее не убить, она уйдет к себе, в ад, и унесет в зубах его душу.
Мериме, разумеется, не верит во все эти глупости, но ему-то что. Была бы проза.
Какой смысл придумывать историю, не имеющую смысла? Наверное, тот, что в таком виде она ну совершенно ничем не отличается от любой непридуманной. (Мериме был, все в курсе, чрезвычайно удачливый мистификатор. Производитель самого лучшего славянского фольклора, например.)
Смысла нет, раз люди смертны и безумны.
Смысла нет, — но человеческая речь иногда доходит до идеальной чистоты звука. Как правило, это бывает, когда говорящий смертельно устал.
«— Я тебя прошу, — сказал я ей, — образумься. Послушай! Все прошлое позабыто. А между тем ты же знаешь, что ты меня погубила: ради тебя я стал вором и убийцей. Кармен! Моя Кармен! Дай мне спасти тебя и самому спастись с тобой.
— Хосе, — ответила она, — ты требуешь от меня невозможного. Я тебя больше не люблю; а ты меня еще любишь и поэтому хочешь убить меня. Я бы могла опять солгать тебе; но мне лень это делать. Между нами все кончено».
И вот эта самая чистота звука почему-то представляется мне похожей — знаете на что? На истину. Хотя, казалось бы: какая может быть истина в отсутствие смысла?
Однако же нельзя совсем исключить, что «Кармен» — про любовь.