Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2012
К 85-летию АЛЕСЯ АДАМОВИЧА
АЛЕКСАНДР Рубашкин
“Отвращение пробудить к убийству”
Памяти моих друзей
Вместо вступления
Одним из самых дорогих подарков жизни стало для меня знакомство с Александром Михайловичем Адамовичем во второй половине семидесятых. Звал я его по имени-отчеству лишь однажды, в течение дня. Позвонил Д. А. Гранин, к тому времени уже давний знакомый, и попросил встретиться с белорусским гостем и познакомить его с “моими” блокадниками, с теми работниками радио военных лет, о которых я писал в первом издании книги “Голос Ленинграда” (1975), выходившей с муками в “застойные” годы.
Мы договорились о встрече по телефону, узнали друг друга и отправились по первому из “моих” адресов в старую квартиру близ Невского, к бывшему тонмейстеру (звукооператору) Н. Рогову, отвечавшему, в частности, за звучание в эфире Седьмой симфонии Д. Шостаковича в памятной ее ленинградской премьере. Тогда белорусский гость сказал мне, что Гранин еще не дал согласие на их совместную работу: к соавторству не привык, да и сомневается: о блокаде уже написано и сказано много.
Для дальнейших поездок нам дала машину собкор “Литературки” Галина Силина. В первых квартирах Алесь почти не включал диктофон. Блокадники не спешили раскрываться. Мой спутник не только спрашивал о блокадной жизни, он говорил и о своей партизанской войне. К вечеру мы были уже на “ты”, разницы в возрасте не чувствовали (два года), хотя Адамович был среди немногих партизан, оставшихся в живых во время прорыва через линию фронта… На своей книге “Каратели” автор оставил автограф: “Александру Рубашкину в память о хождениях совместных по Санкт-Ленинграду!
13. 6. 81 г.”.
В первые дни после приезда Алесь побывал у моего давнего товарища — Федора Абрамова, склоняя его к соавторству. Тот показал на какой-то сундук и сказал, что там материалов (о деревне!) хватит на всю жизнь. Потом, как о деле решенном, произнес: “Правду, всю правду о блокаде сказать не дадут…”
Алесь, отвечая на расспросы Абрамова, рассказал о своей партизанской войне, Федор говорил о двух ранениях — в сентябре 1941-го и особенно тяжелом в конце года, когда лежал среди погибших; о блокадном госпитале — всю зиму 1942-го — и апрельской дороге через Ладогу… После “отпуска по ранению” — “ограниченная годность” и, не по доброй воле, СМЕРШ, о котором написал повесть…
С Граниным Алесь все же договорился о совместной работе. Перед отъездом в Минск оставил мне адрес, номер телефона. А когда года через два-три мы с женой оказались в Коктебеле, там собралась прекрасная компания таких разных, веселых, ироничных, добрых людей, о которой можно было лишь мечтать. Нас было девятеро. Там я познакомил Алеся с Юрием Черниченко, еще не сделавшим депутатскую и партийную (крестьянская партия) карьеру, там мой ленинградский друг Алеша Павловский (критик, ученый) узнал Алеся, там Алесь познакомился с ленинградской поэтессой Майей Борисовой (я был редактором ее книги стихов). Подслеповатый, тяжело переживший блокаду Павловский, снимая сильные очки (минус 16), осторожно заходил в море, не собираясь плавать. Адамович плавал исключительно… вдоль берега. Я удивлялся, хотя сам рекорды не ставил. Но Алесь меня удивил. Он сказал, что боится и что у них в Белоруссии моря нет. “Но ты же партизан!” — “Это другое дело”.
Крымский старожил Черниченко нырял глубоко. Он возвращался с обломками древних амфор (два из них лежат на моем письменном столе). Наши жены дружили с морем и друг с другом. Учительница Валя Черниченко на пляже говорила доценту Маше Павловской, как она ценит статьи ее мужа о поэзии. Моя Лариса, как обычно, не расставалась с английской книжкой или обсуждала с Верой Адамович возможность купания “под луной”.
Однажды я стал жертвой розыгрыша. Мы собрались на “поедание арбуза”. И арбуз был хорош, и вечер отпустил жару и располагал к веселому общению. Вдруг Майя достала откуда-то пакет и, развернув его, сказала, что они с Алесем купили на развале одну редкую книгу, которую считают принадлежащей мне. Не подозревая подвоха, я раскрыл книжку, прикрытую бумажной обложкой: дескать, подарки нужно беречь. Это было сочинение известного проработчика П. С. Выходцева. Сей господин провалил в 1951 г. при поступлении в аспирантуру Пушкинского Дома выдающегося фольклориста В. Бахтина (Гельмана). Тот же “пушдомовец” был среди тех, кто учил И. Эренбурга, как нужно писать мемуары. И вот теперь я читаю “дарственную надпись” Петра Созонтовича, с которым я в жизни не сказал двух слов: “Дорогому Александру Ильичу Рубашкину на память о прогулках по комаровским дорожкам”.
Прежде чем авторы этой каверзы Алесь и Майя начали громко смеяться, прошла целая вечность. Я не мог слова сказать. Трудно передать чувства, овладевшие тогда мною. Тут почувствовал молчаливую поддержку жены. Но прошли долгие минуты, пока я не пришел в себя. Даже арбуз не радовал.
Вот сейчас вспоминаю эту “сценку”. Всех восьмерых моих товарищей. Раньше всех ушла Маша Павловская. Многие годы Алеша, живя с семьей сына, записывал в дневнике: “сто дней без Маши”, “пятьсот дней без Маши”, “тысяча…” Алеся не стало уже после 1991-го. Он многое увидел. Потом…
Из девяти нас осталось только трое — Валя Черниченко, я и Вера Адамович. Нет Павловских, Юрия Дмитриевича, Алеся, моей Лары и Майи.
Остались подаренные мне книжки Черниченко, Борисовой, Адамовича. И заметки я пишу, сожалея: не могу сверить с ними эти свои наблюдения.
Такая разная война
Позволю себе небольшое отступление. Оно вызвано одним из первых у нас откликов в печати на роман Джонатана Литтелла “Благоволительницы” (перевод И. Мельниковой). Откликнулся писатель и критик Захар Прилепин: “Таких книг классика еще не знала. <…> Сочинение Литтелла не рекомендуется читать при жизни. Это лучше вообще не знать. <…> Это нельзя сочинить — это можно лишь подслушать”. Должен объяснить, почему я привожу все это в статье о Алесе Адамовиче, который не “сочинил”, не “подслушал” — увидел, что такое фашизм.
Роман Литтелла — крупное литературное явление. Я его прочитал, кое-где с трудом преодолевая подробности этого труда, о котором Прилепин пишет: “Читайте, это сделано на века”. У нас не говорят так даже о романе В. Гроссмана “Жизнь и судьба”, известном франко-американскому писателю. И о, возможно, не претендующих на “вечность” книгах Адамовича о войне, которые в течение нескольких десятилетий помогают читателю понять, что такое фашизм, — как “руководство” к действию…
Центральный образ романа Литтелла — герой-рассказчик, оберштурмбаннфюрер СС Максимилиан Ауэ (доктор Ауэ!), образованное исчадье ада, рефлексирующий убийца. Он чаще всего становится “лишь” свидетелем злодеяний, но и сам запачкан кровью. Его путь проходит через Украину, Северный Кавказ, Сталинград. Доктор непосредственно участвует в ликвидации евреев в Бабьем Яру под Киевом. Подробно описана “личная жизнь” этого знакомого Гиммлера и Эйхмана. Для характеристики “героя” достаточно добавить, что он убивает отчима, мать, а затем, уже в агонизирующем Берлине 1945 года, эсэсовца, готового покарать убийцу…
Что-то Литтелл “подслушал”, многое изучил, но не придумал путь “героя” через Украину, Северный Кавказ и Сталинград, где тот получил тяжелое, но не смертельное ранение. Литтелл мог не знать о белорусском писателе, не видеть фильма “Иди и смотри!” (А. Адамовича и Э. Климова), однако он знает, что были Януш Корчак и Анна Франк.
У Алеся Адамовича “своя война” — в дилогии “Партизаны” (“Война под крышами”, “Сыновья уходят в бой”), где отражены события в основном автобиографического характера. Тут и пятнадцатилетний подросток-партизан, едва не наказанный строго за потерянную винтовку, и его мать Анна Митрофановна (в романе — Михайловна), по признанию автора, — “написавшая эту книгу собственной жизнью”. Следующее произведение — “Хатынская повесть” — рассказ от имени партизана, который чудом не стал жертвой карателей, с трудом вырвался из облавы, ослеп. Герой повести вспоминает: “Мы же видели только палачей, только их, кто хотел загнать нас в амбар, чтобы удобней сделать из нас общий факел, побыстрей превратить в безопасные для них трупы… И я метался вместе со всеми вдоль стенки из морд овчарок и палачей”.
Автору недостаточно этих свидетельств. Он вступает в прямой диалог с героем. “А. Адамович: Флориан Петрович… Я вот думаю, как люди оклеветали животных… Ведь самый кровожадный зверь редко когда загрызает насмерть себе подобного… Флориан: Фашизм — это клевета и на природу человеческую и на культуру его”.
Автор повести становится летописцем, обращаясь к уцелевшим в хатынском огне белорусам — с указанием фамилий, адресов.
Рассказывают — Иосиф Иосифович Каминский (д. Хатынь), Авдотья Ивановна Грицевич (д. Копачевичи), Яков Сергеевич Стрынатко, Анна Никитична Синица (д. Борки).
От этих первых записей идет путь к документальным произведениям — “Я из огненной деревни” (А. Адамович, Я. Брыль, В. Колесник), “Блокадная книга” (А. Адамович, Д. Гранин) и все творчество Светланы Алексиевич (“У войны не женское лицо”, “Последний свидетель”, “Цинковые мальчики”…). Адамович убеждал свою младшую коллегу Алексиевич, родившуюся уже после войны (1948), что она лучше сможет, как женщина, рассказать о ни с чем не сравнимой материнской беде, об унижении самой женской сущности кровью и грязью военного быта.
Среди первых документальных записей “Хатынской повести” трудно выбрать одну — всюду страх, кровь и смерть близких и невозможность никого спасти… Говорит Мария Федоровна Кот (д. Большие Прусы): “А деревня вся горит, людей тащат кого откуда… а тут свиньи чавкают над обгоревшими хозяевами своими… Ближе они, все ближе свистят… уже жалею, что не убили нас там: найдут, будут мучить опять…” И все — про убитых деток, про сгоревших заживо…
Возвращаюсь к З. Прилепину: “Это лучше вообще не знать”. Было ли легче поколению наших родителей, если они не знали в тридцатые годы о судьбе тех, кому дали “десять лет без права переписки”, об узаконенных пытках? О том, как травили газами тамбовских крестьян в двадцатые годы?
Нужно знать и о площади Тяньаньмэнь, на которой китайские власти давили танками студентов, и о Новочеркасске, где советские правители начала шестидесятых расстреливали рабочих, предъявивших экономические требования, и о диких массовых убийствах сотен тысяч — самыми изощренными методами — в полпотовской Кампучии. В “Хатынской повести” реальные свидетельства исключают всякую приблизительность. Они подкреплены отчетом карателей со ссылкой на архив (ЦГАОР, ф. 7021). Текст: “Привожу численные итоги расстрелянных (в д. Борки) — 705 лиц, из них мужчин — 203, женщин — 372, детей — 130”.
После дилогии и “Хатынской повести” Адамович еще больше раздвинул рамки привычных жанров в книге “Каратели. Радость ножа, или Жизнеописание гипербореев”. “Герои” этого документального повествования — нелюди, ставшие орудиями убийства. “Каратели” — не только важнейший документ, разоблачающий “философию”, на которой основан фашизм. Одно дело — теоретические построения о гипербореях, персонажах древнегреческой мифологии, другое — практическое следование этой “теории”. На первой же странице книги белорусский писатель сталкивает воззрения двух мыслителей XIX века. Ф. Ницше: “…Нет ничего более нездорового среди нашей нездоровой современности, как христианское сострадание. Здесь быть врачом, здесь быть неумолимым, здесь действовать ножом, — это надлежит нам, это наш род любви к человеку, с которым живем мы — философы, мы — гипербореи!..” В эпоху утверждающегося марксизма ницшеанство воспринималось как чисто теоретические ложные представления. Но борьба с религией, повсеместное отрицание любых “заповедей” как “дурмана” вело к сближению советской идеологии с фашистской. О человеколюбии в советском обществе можно было говорить лишь в плане абстрактном. Так, даже
в 1981 г. мог восприниматься и Лев Толстой, который как бы отвечает Ницше на первой же странице книги “Каратели”: “Если можно признать, что что бы то ни было важнее чувства человеколюбия, хоть на один час и хоть в каком-нибудь одном, исключительном случае, то нет преступления, которое нельзя было бы совершить над людьми, не считая себя виноватым”. Можно ли представить эти строки великого художника на страницах советской печати в сталинские времена?
Документальная книга “Каратели”, при всей достоверности, строго продумана, выстроена, начиная с числа глав — по числу шести сожженных (вместе с людьми!) поселков, с поминутными указаниями о происходящих событиях в д. Борки. Названия отдельных главок: “Поселок первый”, “Поселок второй”. Затем снова — “Поселок первый. 11 часов 51 минута по берлинскому (! — А. Р.) времени”. При этом “часы-счетчик” включены лишь на происходящем в Поселке первом: “…11 часов 52 по берлинскому… 11 часов 53 по берлинскому…” и, наконец, через многие другие главы — “Поселок первый. 11 часов 56 минут”. Уже без указания по какому времени. Пять минут прошло. Время остановилось! И глобальность этого события подчеркнута как бы от имени еще не родившегося дитя. Эта глобальность усилена видением солнца, растекшегося по небу, как раздавленный желток, и восприятием происходящего как всемирной катастрофы.
“Шестимесячная жизнь тревожно, зябко сжалась: резкие и чужие звуки вломились откуда-то, стараясь заглушить привычный ритм вселенной. Но и сквозь отвратительно частое, чужое громыхание, прорывающееся извне, стучало сердце матери — вселенной, стучало упрямо, надежно, и все оставалось, как всегда”. Убивают поселок. Идут последние мгновения жизни (конкретно двух — матери и ребенка, еще не родившегося) — и это дается как апокалипсис. Так воспринимал трагедию своего народа человек, не раз стоявший на краю. Будущему писателю было дано услышать неведомое другим. Продолжу цитату: “Но вдруг произошло что-то непонятное и страшное — вечный звук, падавший сверху, отлетел, а следующий не возник, не родился, не упал. В жуткой, небывалой тишине шестимесячная жизнь беззвучно закричала от ужаса и одиночества”.
Документальные “Каратели” — результат огромной творческой работы. Тут выразительны портреты “антигероев”, начиная с командира особого батальона Оскара Дирлевангера и его подручных палачей, включая “иностранцев” — русских, украинцев, согласившихся, попав в немыслимую для себя ситуацию, сделать роковой шаг. Советский офицер Слава Муравьев после трех месяцев войны и голодного, страшного плена сам рассказал о своем пути, его письмо-заявление, написанное после расстрельного приговора, Адамович приводит. Но письмо Дирлевангера “Дорогому партайгеноссе Фридриху” — работа авторская, написанная с пониманием психологии идейного негодяя, считающего себя заслуженным “старым бойцом партии”. “Дирлеван” вынужден оправдываться — говорит о каких-то пропавших коронках, о каких-то подштанниках… или же “историйки с девочками-малолетками”. Письмо переходит во внутренний монолог. Вот она, школа Дирлевангера: “…надо дело поставить так, чтобы каждому и каждый день приходилось выкупать собственную жизнь… Особенно важный вопрос — первый. И лучше всего, надежней всего детской кровью”. У этого палача своя философия: “Пусть царит оцепенение, непонимание, за что и почему. Даже лучше, сильнее действует, если связи между проступком и карой никакой. Вот в этих Борках”. “Огонь с неба!” Философия убийцы!
Еще один творческий акт в “Карателях” — две главы в начале и в конце этой страшной книги. Это монологи Гитлера “Чем выше обезьяна забирается по дереву…” и “Чем выше обезьяна забирается по дереву, тем лучше виден ее зад”. Не менее важной была глава “Дублер…”, посвященная другому диктатору — Сталину. В издании 1981 г. (Минск) ее не оказалось, цензура не пропустила, лишь во времена перестройки она появилась в журнале (“Дружба народов”, 1988, № 11). Оба героя встретились уже в посмертной книге Адамовича “Прожито”.
Саморазоблачительный монолог немецкого фюрера перекликается с “письмом” Дирлевангера. Конечно, Гитлер более пафосен, недаром он репетировал свои выступления перед зеркалом. “Нужен огонь и огонь! На Востоке мы выжигаем еще и немецкую серу из германской руды. Без этого хорошей стали не получишь. И делать это будем безжалостно. В лаборатории чистой расы не создашь. Одними этими вашими измерениями черепов”. Но деловой подход тот же, что у доктора Дирлевангера. Это уже фюрер говорит с презрением о болтунах, на которых бы интересно посмотреть, когда бы “пришлось не миллионы душ туда-сюда отсчитывать, а двух-трех женщин, но самим, своими руками ликвидировать. Да еще с недоносками”.
Второй монолог — уже тени Гитлера, который еще говорит о будущем, о том, что “есть и остается Адольф Гитлер, фюрер немецкой нации”, но все это блеф. “Провидение… утаило от меня и армады Сталина”. Остается “ставить └другие задачи“”: “Немцам придется, хотя и позже других, но самим придется в порошок, в пыль измельчить, истолочь своих великих предков”.
Остается дать сообщение о смерти Гитлера и его жены и выписку из судебно-медицинского заключения.
Автор сделал “открытый финал” “Карателей” — дал материалы к “современной истории гипербореев”. Несколько свидетельств о практике убийств полпотовцами в Кампучии и бесчеловечное высказывание Мао Цзэдуна: “Если во время войны погибнет половина человечества — это не имеет значения”. Свою войну Алесь Адамович закончил, еще не достигнув призывного возраста. Но в “строю” он стался до последнего вздоха.
“К счастью, ветер дул не на Киев”
В конце апреля 1986 г. Адамович приехал на Кавказ, в санаторий. Там его догнала весть о взрыве на Чернобыльской АЭС. Это событие не затмили доставшиеся ему в последние семь лет огромные перемены в жизни страны. Может быть, отпуск спас его тогда: писатель в силу своего общественного темперамента не остался бы в столице республики, ринулся бы в зону непредсказуемой опасности, чтобы все увидеть самому. Его не могли бы удержать никакие запреты.
Он сразу оценил обстановку и начал действовать. Адамович больше многих интеллектуалов был подготовлен к опасностям, угрожающим всему человечеству. Об этом я слышал от него самого, но последовательность этих действий понял позже, когда дочь писателя Наташа Адамович прислала мне в 2009 г. книгу отца, вышедшую в Минске (2006, тираж 500 экз.) и практически у нас не известную — “Алесь Адамович. Имя сей звезде Чернобыль”. Писать рецензию на книгу, составленную дочерью автора, который мечтал дожить до начала нового века, было поздно. А вот понять книгу по-настоящему смог после сбывшихся прогнозов автора о грозном эхе Чернобыля — трагедии Фукусимы.
Приведу лишь несколько фрагментов из записных книжек Адамовича 1981—1986 гг., еще до чернобыльских, связанных с замыслом повести, завершенной уже после взрыва (потом пришло название “Последняя пастораль”). Автор будущей повести ищет возможность описать отвратительный образ смерти так, чтобы вызвать “ужас перед убийством”: “Главное, сама цель повести: отвращение пробудить к убийству, любому, даже к тому, что вроде бы оправдано идеей… Такая, м. б., ситуация — ну хоть бы та, где или одного ребенка, или └кнопка“ и — четыре целых пять десятых млрда!”
Мысль о возможном апокалипсисе не покидает автора и соавтора фильма “Иди и смотри”, таких изданий, как “Я из огненной деревни” и “Блокадная книга”. Тем убедительней его записи для себя. Важнейший вывод: “Так получилось, что средство уничтожить противника, а заодно и себя, вместе со всем живым на планете, появилось в руках человеков раньше, чем были решены хотя бы основные и самые взрывные проблемы в социальном мире. А не решать их человечество не может — даже под страхом гибели. Вся ответственность на тех, у кого в руках бомба: найти проход между Сциллой и Харибдой”.
После взрыва на атомном реакторе в Чернобыле Адамович продолжал своим пером бороться против возможного использования атомного оружия. “Что бы ни случилось, на кнопке будет не один палец — миллионы: тех, кто не сделали в свое время, что следовало, или делали, что не следовало… Новое мышление — это призыв к адекватности ядерной угрозе”.
Но, увидев, что принес “мирный атом” его землякам (и не только им), писатель всячески пытался смягчить последствия катастрофы. Он нажил себе сильных противников в руководстве республики, испугавшихся личной ответственности, помог многим белорусам уехать из опасной зоны, заслужил поддержку видных ученых. Академик Е. Велихов писал: “Чернобыльская беда, обрушившаяся на Беларусь, а именно она пострадала от случившейся аварии больше всего, — это личная трагедия писателя, боль, пропущенная через его сердце”.
В конце восьмидесятых тема атомного оружия и Чернобыля идут в размышлениях писателя вместе. “Один из участников первого испытания ядерного устройства, увидев гриб (облако от взрыва. — А. Р.), сказал: └Теперь все мы негодяи!“” На страницах книги, вышедшей через двенадцать лет после ухода автора, названы многие безответственные руководители, которые боялись сказать правду о масштабе трагедии. Писатель прямо сравнивал события апреля 1986-го с июнем 1941-го. “Из облака, зловеще проплывшего над севером Укр<аины> и югом Белоруссии, выглянул лик, отнюдь не святой, Сталина. Как в 41-м — уже война гремит, а те, кому положено принимать решения, загнув голову, пытаются услышать его распоряжения: считать или не считать это войной?”
Полусвободная пресса тех дней (“Известия”) написала: “Ветер, к счастью, дул не на Киев”. Не без сарказма ироничный Алесь разъяснял журналисту, что ветер “дул на Гомель, на Жлобин, на Мозырь, на Минск, на Брест”.
Журналистскому верхоглядству, партийно-чиновничьему равнодушию писатель противопоставил трезвые оценки и реальные действия. “Устроить двум республикам (Украине и Белоруссии. — А. Р.) долговременную Хиросиму и делать вид, что это нечто так себе”. Вскоре Алесь узнал и о зараженных областях запада России.
Некоторые записи из дневника писателя послужили основой письма Адамовича М. С. Горбачеву, датированного 1 июня 1986-го. Это было письмо-поступок. Прознав о предстоящей поездке писателя в Москву, его пригласил к себе первый секретарь ЦК республики Н. Н. Слюньков и в течение более шести часов (!) уговаривал беспартийного литератора понять, что ничего страшного не произошло и все под контролем. О содержании письма спросить не решился.
Письмо автор привез вовремя. Помощник генсека Черняев передал его тоже вовремя: 4 июня Горбачев ознакомил с ним членов Политбюро ЦК. В Минск отправили комиссию из шестидесяти человек…
Тон письма Горбачеву был твердым, решительным, его автор не согласился с позицией республиканского руководства, которое пыталось преуменьшить масштаб катастрофы: “Мы-то понимаем, что Белоруссия переживает нечто сопоставимое лишь с ее трагедией во время войны и что бЛльшая часть республики была подвержена радиации”. В тексте письма отдельные места автор подчеркнул: “СЛИШКОМ МАЛА ОКАЗАЛАСЬ РЕСПУБЛИКА ДЛЯ СТОЛЬ большой беды, и ей грозит РАДИАЦИОННОЕ ОТРАВЛЕНИЕ ЧЕРЕЗ ПРОДУКТЫ ПИТАНИЯ”.
Руководители республики (после избрания Слюнькова в Политбюро — Ефрем Евсеевич Соколов) приложили максимум усилий, чтобы представить Адамовича перед Москвой и земляками-белорусами как паникера. Чуть позже один из секретарей белорусского ЦК А. Кузьмин предупредил писателя о возможной дальнейшей реакции своих коллег на деятельность Адамовича. “Второй раз они вам не дозволят доехать до Горбачева…” Вот уже и сам Чебриков, глава КГБ, звонил в Минск: “Кто такой Адамович и что ему нужно?..” Писатель внял этому предупреждению. Что же до самого письма — вот его тональность: “Дорогой Михаил Сергеевич, — говорилось в нем,
в частности, — это не просто станция взорвалась, но и весь тот комплекс безответственности, недисциплинированности, бюрократизма, с которым вы начали вместе с партией и народом борьбу”. Тут, конечно, был некий пиетет, но сказано главное: “Простите, но Белоруссия действительно на краю пропасти! Нужна немедленная помощь народу, который сам всегда всем жертвовал в трудные для страны годины”.
Кое-что сдвинулось после письма — прислали приборы для замера радиации, но, в отличие от украинцев, белорусские руководители от больших “вливаний” отказались, за “скромность” их похвалил глава союзного правительства Н. И. Рыжков.
В статьях и дневниках Адамовича многократно повторяется имя Горбачева. Генсек, как мы видели, дал ход письму писателя. Но еще год и другой все попытки вывести из оборота зараженные земли, добиться безопасности АЭС подменялись борьбой… с радиофобией. Лишенный возможности печататься в Минске и выступать по радио и телевидению, Адамович переехал в Москву, стал директором Института киноискусства. И вновь нашел дорогу к генсеку, которому рассказал о саботаже местных властей… Результатом этого разговора стала статья (после письма Горбачеву от 3—7 марта 1988-го) “Честное слово, больше не взорвется”.
Адамовича пытались “урезонить” перед первым обращением к Горбачеву. Принимались разные “меры воздействия”. Сам он отметил, что его “злорадно вычеркнули” из списка избираемых в Академию наук республики. “Хоть это заплатил в дни, когда другие здоровьем и жизнью платили”. О положении, в котором он оказался через год после первого письма Горбачеву, свидетельствует письмо Адамовича новому лидеру республики Е. Соколову: “Меня ни тогда, ни сегодня, сейчас не беспокоили и не беспокоят последствия, в таких случаях неизбежные, — которые я испытаю на себе. Слишком серьезно то, о чем идет речь, чтобы думать о собственной шкуре. Вопрос ведь о судьбе целого народа”.
“В общем и целом” было известно об отношениях писателя с белорусскими властями. Упомянутая выше посмертная книга позволяет оценить борьбу Адамовича с бюрократами и ретроградами белорусскими и российскими. Алесь им мешал. Обвиняли его в… оскорблении белорусского народа, злостном подстрекательстве и паникерстве. “Меня выжили из Белоруссии”, — говорил Алесь в интервью журналу “Родник/Криница”, отвечая на вопрос, почему преступное молчание о реальном положении в республике длилось почти три года. “Паникер” продолжал свой спор с “патриотами”. “Если бы в 1985 году не началась попытка ломки этой бюрократической системы, то и по сей день никакой информации о Чернобыле не имели бы. Как десять лет никаких сведений о катастрофе под Челябинском (1957. — А. Р.). И то, что наконец заговорили вслух о трагедии Белоруссии, объясняется не сменой плохих руководителей на хороших. Стала давать трещины монопольная система бюрократии. И только сломив ее окончательно, можно надеяться на спасение”.
Что сказал бы сегодня Алесь Адамович о твердости этого монолита, о том, как нелегко расстаются со своим прошлым не только страны, привыкшие десятилетиями выдавать ограниченную информацию своим подданным?
Мало сказать, что Адамович бил в набат. Он не щадил себя и никому не спускал “необъяснимые никаким здравым смыслом проявления нашей командно-бюрократической системы, идущей от сталинистского пренебрежения правдой и человеческими жизнями”. После Чернобыля голос Адамовича услышали не только отечественные бюрократы. “Чем объяснить, — спрашивал он, — что Всемирная организация здравоохранения и МАГАТЭ не раз содействовала (и все еще способствует) преступному сокрытию истины?” И тут же говорит о “корысти всемирного клана лоббистов атомной энергетики”.
Вот что было в разговоре писателя с генсеком весной 1988-го. На прямой вопрос следует жесткий, прямой ответ: “Ну, как у вас в Белоруссии дела?” — “Дела гораздо хуже, чем я писал тогда”.
Сложившаяся ситуация заставила “неспециалиста”-писателя заниматься (хоть его и упрекали за это) “не своим делом”, да так, что с ним считались специалисты. Вместе с академиком А. Велиховым он снова встречается
с Горбачевым.
Гуманитария избирают членом международного клуба ученых-энергетиков. Примечателен разговор А. Адамовича с крупным руководителем атомного ведомства, который начал с упреков, — мол, неспециалисты не понимают: без атомной энергетики не обойтись. Атомщик обижался на “зеленых”, в том числе и Адамовича, что они “давят на Горбачева”. Поучителен финал этого разговора “специалиста” с неспециалистом: “Но вдруг, прощаясь, он наклонился, что-то в глазах его переменилось, человек произнес почти умоляюще: └Не ослабляйте напора“. Я это так понял: └Мы люди зависимые, а вам, публицистам, можно, спасайте нас от самих себя“”.
Писатель Алесь Адамович, потом народный депутат СССР, именно спасал своих современников — ценой здоровья и, как оказалось, собственной жизни — от заблуждений (они не преодолены) о том, что “АЭС — очень нужная, прогрессивная и безвредная вещь”. В течение 1986—1991 гг., пока не свалил его первый инфаркт (а добил уже в январе 2004-го второй), писатель активно дрался за гласность и защиту своих сограждан.
В пятую годовщину Чернобыля он уточнил свой взгляд на катастрофу, ее причины и следствия: “После Сталина — да и всей этой 73-летней кровавой бани — никто не убедит народ, что можно построить социализм с человеческим лицом. И точно так же никто не убедит людей, особенно белорусов, украинцев и жителей российских областей, на которых легла чернобыльская туча, что можно иметь безопасную энергетику (курсив мой. — А. Р.). Это реальность. Горбачеву и Полозкову (первый секретарь ЦК компартии РСФСР. — А. Р.) приходится считаться с первым, а атомщикам придется считаться со вторым… Слишком дорого оплачены и те и эти эксперименты”.
Диалог с народным депутатом от Украины Ю. Щербаком выходил далеко за рамки Чернобыля, он касался и давней катастрофы под Челябинском. Только благодаря “перестройке”, “гласности” Щербак и Адамович солидарно высказались столь открыто (1991). “Чернобыль, — говорил депутат от Белоруссии, — не только величайшая катастрофа экологическая, техническая, но и величайшее предательство тысяч людей, которые жили и живут на загрязненных территориях, и от них это скрывали и всячески уговаривали остаться там, где жить нельзя”.
Народный депутат от Украины напомнил о Супербомбе, испытании советского атомного оружия на Новой Земле в 1960-е гг., когда был огромный всплеск лейкозов, причины которого скрывались.
Тоталитарная система, говорил Адамович, не слышала гениев в собственной стране. Он привел пример Н. Тимофеева-Ресовского, который “после челябинской аварии предложил свои уникальные знания для организации радиологического центра по изучению ее последствий”. Голос этого ученого не был услышан, его услугами не воспользовались. Правду хотели скрыть и в конце восьмидесятых. Не удалось. В изменившейся общественной атмосфере стали другими радио, телевидение, парламентская трибуна. Выступления А. Сахарова, А. Собчака, А. Адамовича ничто не могло заглушить. О тогдашней роли Горбачева Адамович сказал: “Помог нам обрести гласность. Уста распечатал прессе, телевидению”.
Автор этих заметок помнит прямые многочасовые трансляции передач тогдашних заседаний нашего парламента 1989 г. К тому времени Алесь давно уже был москвичом. Но и до белорусских и украинских читателей дошли его “диалоги” со Щербаком и беседа с Сахаровым.
Этот совместный материал был опубликован под названием “Чернобыль — черная тень системы” в газете “Демократическая Россия”. “Мятежного” Адамовича выгнали из Минска. Но его статьи доходили до тех, кто пережил апрель 1986-го. Многим высокопоставленным деятелям той поры — партийным чиновникам и чиновникам от науки — трудно было ответить на вопросы публициста: “Велика трагедия Украины, велика беда России. А почему здесь, в России, самым наглым образом бездействовало начальство,
а народ должен спросить и с себя: доколе он может быть столь терпеливым. Доколе над его безропотным терпением… будут так измываться, — это он у себя должен спросить”.
Политический вывод подводил итоги (неутешительные) эксперимента над великой страной: “Годовщина Чернобыля напоминает: он не позади, он — впереди на многие, многие десятилетия. Как и другие последствия более чем семидесятилетнего тупикового марша нашей системы, которая, конечно, не имеет никакого права на существование”.
Этот взгляд не мог разделить с писателем ставший уже президентом СССР Горбачев. На дворе стоял апрель 1991-го, до путча оставалось четыре месяца. В конце года за спиной Горбачева было подписано Беловежское соглашение.
В ожидании События
В конце января 1991 г. в Москве отмечалось столетие Ильи Эренбурга. Меня позвали выступать, и я уже знал от дочери писателя Ирины Ильиничны, что вечер будет вести она вместе с моим давним старшим товарищем критиком Л. Лазаревым. К девяти вечер закончился, я подошел к Лазарю Ильичу и тут же увидел вошедшего в Дом писателей Алеся Адамовича.
Мы услышали от Алеся: он пришел за нами, чтобы мы провели остаток вечера у него дома, благо идти недалеко. Наш друг во время прогулки по зимней Москве говорил о недавней поездке в Израиль, где отдохнул от груза забот в столице, включая директорство в Институте киноискусства. У него дома мы увидели на стене большую карту Израиля со всеми подробностями пейзажа — горы, озера, морское побережье.
Выглядел Адамович прекрасно — с хорошей шевелюрой, посвежевший, напомнивший мне о нашей большой коктебельской компании. В открытках, присылаемых из Москвы и Минска, Алесь называл нас “коктебельцами-ленинградцами”, надеялся на “новые заплывы”…
Ночью я шел в гостиницу “Москва” по опустевшему городу, продолжая радоваться многообразию планов Адамовича, возросшей его известности за время участия в работе Съезда народных депутатов. Мне казалось, что он “заряжен” на долгую жизнь… В декабре 1991-го я узнал от Даниила Гранина, что у Алеся обширный инфаркт. На тонкой ниточке держалась его жизнь еще два года. Книга, которую он писал (не завершив), вышла в 2001 году.
Алесь получил отсрочку. Он мог, в меру сил, делать краткие записи, скорее по привычке, чем впрок. Не терял самоиронии, называя все это “Из-под капельницы”. Тут не только констатация своего состояния — потребность досказать (успеть!) то, что волновало раньше. Дорогого стоит открытость, которая раньше подкупала в этом — не щадившем себя — человеке. Теперь, через две недели после инфаркта, Адамович бесстрашен в своей исповеди, которая может оборваться на полуслове. Приведу две записи.
7. 1. 92 г.: “Что ж не пишешь о том, что никто рядом с тобой не был по-настоящему счастлив? И ты сам тоже. Но все по твоей вине. Тебя любили. А ты? У тебя было еще что-то, оттесняющее их, а у них? Компенсировал └сердечную недостаточность“, чем? Своей литературой, делами внешними (эти последние 10 лет), но вот пришло время, и хочется у всех просить прощения. За то, что так трудно им было рядом со мной. Жалеть всех и любить — разные вещи. Их жалел, а любил — себя? И еще — свободу свою. Превыше всего. Даже от любви свободу”.
Последняя запись в “послеинфарктном” дневничке — 13. 7. 92 г. Алесь не знает, что у него есть еще полтора года, но уже в апреле с прямой ссылкой на источник дано название будущей повести: “VIXI-Прожито… Из Плутарха: └Цицерон, приказав казнить заговорщиков, крикнул толпе: “Они прожили”“. Так выражались римляне о людях, которые умирали, когда не хотели произносить зловещих слов.
А о себе? └Я прожил“”.
Вот какой вопрос задавал себе писатель, работая над этой книгой.
Жанр ее — итоговой, последней — можно определить как воспоминания, дополнившие его прежнюю мемуарную прозу (“Война под крышами”), с поздними прозрениями, а потому обнаженные до исповеди. Высвечены портреты матери, отца, поведение земляков, оказавшихся под пятой оккупантов, ответственность сталинской власти за трагическое начало войны.
Неотвязна в этой книге тема смерти. Приходят на память автору Монтень и Л. Толстой, В. Высоцкий и Цицерон. Он что-то “отбирает” из собственного опыта, другое сверяет — по привычке литературоведа — с лежащими перед ним “Опытами” Монтеня, писавшего: “Назначение этой книги — доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и благодаря этому восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне”.
Конечно же, о человеке творческом многое говорят собственные сочинения в разных жанрах, но особенно важно слово, сказанное, как отмечает Адамович, в конце жизни, или неожиданное детское восприятие. Во втором случае писатель приводит пример детского провидения своей (тогда шестилетней) дочери Наташи: “Я знаю, зачем люди умирают! (Все спрашивала, мучилась над вопросом.) Это как в кино ходят. Одни посмотрят, и другим надо”. Сказано в середине ХХ века. А вот Монтень в своем XVI и Адамович, вслед за ним, уже оставив давнюю надежду дожить до 2000 года: “Освободите место другим, как другие освободили его для вас”.
Чувствуя краткость оставшегося ему времени, Адамович хочет успеть досказать то, о чем он писал в прежних книгах, в том числе в “Карателях”, где пытался понять, что движет нелюдями-гитлеровцами, избравшими убийство своей профессией. В развитие этой темы автор дает текст “запретной главы” из упомянутой книги, вышедшей в 1980 г. Прочитав книгу, читатель, бывший летчик-фронтовик, упрекнул автора в “полуправде”, поскольку не нашел в “Карателях” “Главного Карателя”, то есть Сталина.
Эти упреки Адамович принял как слова “единомышленника”. И вот уже в начале XXI века (в книге “Прожито”) дошла до читателя “версия” о последней “встрече” двух диктаторов.
Гитлер… не погиб. После 9 мая 1945-го он оказался гостем Сталина в Кремле. В этой “фантазии” вожди высказываются прямо о своем презрении к другим народам, да и к собственному, демонстрируют антисемитизм, выражают взаимные симпатии. Но еще до “откровений” обоих вождей автор дает (напомню, писалось еще в середине семидесятых) резко обличительную характеристику деятельности “вождя народов”. Писателю не довелось дожить до той поры, когда Сталина едва не провозгласили на нашем телевидении, уже в начале XXI века, главной фигурой всей российской истории.
Адамович относится к фигуре Сталина так же, как и к его “визави” — германскому фюреру, полагая, что оба поставили себя “вне закона”. Один вверг свой народ в пагубную, захватническую войну, другой, нарушая собственную конституцию, уничтожил миллионы крестьян (раскулачивание), рабочих, интеллигентов разных поколений, да и за миллионы жертв наших военнопленных спрос тоже с него. Писатель считал оправданным уничтожение диктатора, нарушившего законы гражданские и человеческие. Адамович прямо спрашивал, почему даже обреченные на гибель советские военачальники пассивно ждали своей “очереди”. И это было написано, когда Адамович еще не знал многих материалов о контактах Сталина и Гитлера, в частности о попытке советского диктатора даже во время войны (!) договориться с нашим смертельным врагом.1
Оба диктатора испытывали взаимное притяжение, состояли в переписке, проводили репрессии по национальному и социальному признакам. Геноцид в Европе привел к гибели миллионов евреев, антисемитская кампания сороковых — начала пятидесятых в СССР была не просто выдавливанием из страны выдающихся деятелей науки и культуры, рядовых врачей, инженеров, ученых. Она грозила им уничтожением. Число репрессированных в годы сталинского правления, в том числе по национальному признаку (немцы, евреи, чеченцы, корейцы), точно не установлено. Репрессии в отношении руководства Красной армии и ее неудачи в войне с Финляндией ускорили решение Гитлера начать войну, хотя документы, обнаруженные в последние годы, показывают, что по многим вопросам диктаторы находили общий язык. Западные демократии были чужды Сталину. Поэтому он (вопреки фактам!) поверил, что в июне 1941-го Гитлер не нападет. Однако с началом войны естественными союзниками Сталина — до поры — стали как раз западные демократии (Англия, Америка).
Органичность “сталинской темы” в книгах Адамовича связана с репрессиями в его родной белорусской деревне еще до прихода немцев. “83 или 85 семей имели полное право считать себя врагами советской власти, она сама отнесла их к этой категории, └все сделала, чтобы люди восприняли приход немцев как избавление“”. А на самом деле случилось иначе, хотя, как замечает писатель, “не стоила власть Сталина, чтобы ее защищать”. И все же он свидетельствует, что большинство детей и жен “врагов народа” стали подпольщиками и партизанами.
Точно сформулированные суждения пришли позже, но подростком Алесь слышал предупреждения своей матери (“кулачки”) соседу, сыну “врага народа”: “Обижайся… на кого хочешь. Но только не на родину. Ты же знаешь, что и моих родителей сослали”.
Этот материнский урок будущий писатель запомнил навсегда. Если бы Адамович дожил до теледебатов о Сталине, он бы смог повторить написанное в начале 1990-х: “…надуто усатый вождь (филолог явно помнил └тараканьи усища“ в знаменитом стихотворении Мандельштама. — А. Р.) и вся пирамида бессмысленной жестокой власти вела себя, как банда, захватившая в заложники целый народ, страну. Тем и прикрыла себя: сражаясь с новым, не меньшим озверением, гитлеровским, спасая себя, страну, народ спасал и сталинских мучителей, вчерашних и завтрашних”.
Кому-то эти “сближения” покажутся странными. Но вот другой голос, Ольги Берггольц, поэтессы, ставшей голосом блокадного Ленинграда, его музой. Она прошла через ленинградские “Кресты” и потом написала: “Тюрьма — исток победы над фашизмом. <…> Тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним…” Это было написано в ту пору, когда подобные “свободные мысли” могли бы вернуть автора обратно. Речь шла о той самой тюрьме, в которой еще сидели многие. Впервые эти записи опубликовала сестра поэтессы М. Ф. Берггольц, уже в 1991-м. Алесь Адамович этих слов не знал, хотя блокаду прочувствовал хорошо, встречаясь со многими блокадниками в конце семидесятых. Вот что написал об “истоках” победы Адамович:
“Я почему-то уверен, что одним из важнейших слагаемых победы над фашизмом, над Гитлером было чувство (порой глухое, бессознательно подавляемое) неприязни, а то и ненависти к Сталину”.
Я не могу передать, насколько он был неагрессивным, доброжелательным и в то же время решительным и определенным в своем отношении к тем, кого считал врагами человечества. Сам находясь “на краю”, доходил до логического конца. “Хорошо пережить фюрера, какое нужно везение для этого. А двоих сразу, и чужого и своего, и того лучше”. Писатель говорит о “благословенном демократизме смерти”: “И не будем к ней несправедливы, только потому, что самим нам хочется жить и жить. В утешение себе: мы как бы платим жизнями, чтобы избавиться от них”. Свою смелую мысль бывший белорусский партизан подтверждает словами толстовского героя Пьера Безухова: “Ничем не сможет владеть человек, пока он боится смерти. А кто не боится ее, тому принадлежит все”. Так думал великий Толстой. Эти слова сочувственно приводит наш современник, не однажды видевший смерть вблизи.
С большим риском, вопреки запрету врачей, Алесь едет хоронить брата Евгения. Не мог уклониться, брат был человеком всей его жизни. И уже совсем неосмотрительно пошел на суд, где защищал интересы… Международного литфонда. И тут я сожалею, что никто не остановил Александра Михайловича, если бы мог. По мне, вся эта организация не стоит одного дня его жизни. Писатель умер от второго инфаркта сразу после своего выступления на суде.