О «солнечном ударе» Николая Тихонова
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2012
УРОКИ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ
Кирилл БУТЫРИН
“ОГОНЬ, ВЕРЕВКА, ПУЛЯ И ТОПОР…”
О “солнечном ударе” Николая Тихонова
Напуганному в школе стихотворным рассказом Тихонова о Сами, мне посчастливилось уже в студенческие годы по цитируемым присяжными критиками обрывкам некоторых других его стихов (например: “О, как мы любили горячо — / В виселиц качающемся скрипе / И у стен с отбитым кирпичом…”; “Мы разучились нищим подавать, / Дышать над морем высотой соленой…”) заинтересоваться и попытаться пробиться к подлинной его поэзии, то есть поэзии “Орды” и “Браги”, которые не то чтобы были вычеркнуты или замалчивались (я имею в виду 1950—1960-е годы), но преградой между которыми и моими единомышленниками, во-первых, стоял сам Тихонов, прочно вросший к тому времени в кресла всех президиумов всех съездов, непрерывно получавший премии и звания, которые в наших глазах ничего не стоили — лишь превращали получателя в одиозно-официозную фигуру, а во-вторых, безобразное издание его творческого наследия, как в текстологическом, так и во многих других отношениях (если бы я, например, решил знакомиться с его творчеством по вышедшему в 1958—1959 годах шеститомнику, я бы просто не заметил того, что искал, — настолько все сливалось там в одну огромную серую массу). Но хватит об этом. Как начинающий филолог, я уже знал, что лучше всего знакомиться с заветным и сокрытым по первоисточникам. Заказав в ГПБ на Фонтанке сборники “Орда” и “Брага”, я получил любезное приглашение в Главное здание. И вот передо мной два тоненьких сборничка в мягких обложках. Теперь почти каждый вечер, отбыв днем летнюю трудовую повинность для студентов, я сидел за столом и аккуратно переписывал в тетрадку содержание сборников — занятие уже привычное по переписыванию первоизданий Анны Ахматовой. Судьбе было угодно распорядиться, чтобы я предавался этому занятию в просторной полукруглой зале с большими окнами, выходящими на Невский. С внешней стороны этой залы на фасаде висят часы, для меня самые красивые на Невском. Тишина, легкий сумрак, почти полное отсутствие соседей и огненные слова, переносимые, как великая тайна, в тетрадку, удваивали наслаждение. С энтузиазмом воспринятые ранние стихи Тихонова (энтузиазмом, которым я сумел заразить двух своих друзей) вскоре, после открытия О. Мандельштама и углубленного вчитывания в ранее полюбившихся, более крупных, чем Тихонов, поэтов (Блок, Есенин), на долгое время отодвинули на второй план его творчество, тем более что после “Орды” и “Браги” подлинный контакт с его поэзией как-то пропадал, он начинал теряться уже
в “Поисках героя” — в целом замечательной книге. Тем не менее ритмы
и интонации его стихов продолжали работать в душе, отдельные строчки
и строфы пусть не часто, но с редкостным постоянством всплывали в памяти,
а нападки А. Якобсона (1973), пытавшегося сотворить “вселенскую смазь” советской романтической поэзии, включая сюда и Тихонова, только укрепляли верность к укоренившимся в душе стихам. И сейчас я хочу разобраться, в чем же обаяние лучших тихоновских стихов, почему, как мне кажется, они востребованы нашим временем даже в большей степени, чем стихи иных “неувядающих” советских поэтов, таких, например, как Багрицкий или Заболоцкий. Но сначала не о “востребованности”, а о самом Тихонове и его стихах.1
Внешним подспорьем для критика может служить лежащее на поверхности: эпиграф из Баратынского к “Орде” (“Когда возникнул мир цветущий / Из равновесья диких сил…”)2 и мотив “орды” в блоковских “Скифах” и в цикле “На поле Куликовом”, откуда, кстати, взят эпиграф к “Браге” (“И вечный бой! Покой нам только снится…”), который надо понимать не в тривиальном смысле романтического беспокойства, а в контексте всего цикла, образующего тончайший преевразийский симбиоз, где “орда” — амбивалентное явление (ср. там же: “Наш путь — стрелой татарской древней воли / Пронзил нам грудь”).
У Тихонова “орда” уже просто положительный символ: “Что в земной дороге растоптала / Дней моих разгульная орда”.
Но не будем преувеличивать литературно-книжные мотивации стихов Тихонова. Его ранняя поэзия (1920—1922) явление скорее космическое, нежели литературное. Если видеть в русской революции и Гражданской войне отражение очередной фазы солнечной активности (по А. Л. Чижевскому), то Тихонов — малое отражение этой вспышки солнечной активности. Его стихи,
а точнее его внутренняя жизнь в период Гражданской войны, объективированная в стихах сразу после ее окончания, — это солнечная вспышка, приводящая в движение все стихийные силы — как планетарно-земные, так и психические:
Дай руку, — сказала мне ночью гора:
С тобой куда хочешь пойду! <…>
И рощи кричали: любимый, мы ждем,
Верны твоему топору!
Овраги и горы горячим дождем
Мне тайную грели нору. (1920)
И в каждой капле спал потоп,
Сквозь малый камень прорастали горы,
И в прутике, раздавленном ногою,
Шумели чернорукие леса. (1921)
Стихийные силы, развязанные в период любой гражданской войны, не знают различия между добром и злом, точнее, ведомые стихией, одержимые, “бесноватые” (поэт о себе), понимая его рассудком, отбрасывают это различие на практике: “Неправда с нами ела и пила…” (1920)3; “Не избежать мне этой правды черной, / Косматых лап, впитавших кровь и мед!” (1920).
Последние строчки — из стихотворения “Наследие” — имеют несколько декларативный характер, что не мешает его выразительности. Оно о том,
о чем избегали говорить политики и идеологи в эпоху Гражданской войны, да и вряд ли признавали существование описываемого Тихоновым фактора. Между тем поэт говорит о прорыве, “раскупорке” того, что К.-Г. Юнг уже определил в качестве “коллективного бессознательного”. Процитирую часть этого стихотворения:
Хрустят валежником трущоб медведи,
Обсасывая с лапы кровь и мед;
У нас от солнца, от вина и меди
Звенящих жил, качаясь, мир плывет.
Вскочить, отдавливая ноги спящих4
И женщин спутанные волоса, —
Зовут, зовут угаром дымным чащи
Сквозь прадедов глухие голоса. <…>
Берложный бой, где в хрипоте упорной
Душа ломает кости и ревет…5
Глубинное измерение, взятое Тихоновым в качестве мерила происходящего, придает его стихам космическую первозданность и открытость, отсутствие позы (а именно в романтическом позерстве хотелось бы многим обвинить его “лирического героя”). В позерстве нет необходимости хотя бы потому, что катаклизм, в который вовлечен герой (не будем вкладывать в это слово героического смысла), то есть катаклизм Гражданской войны, периодически повторяется, откладываясь в глубинных пластах души и превращая героя “Орды” в агента бессознательных сил, разбуженных, в свою очередь, солнечной активностью. Отметим, что немалую роль в эти же годы играли поэты-космисты, в основном пролеткультовцы, по-своему и довольно рационально понимавшие мировой, космический характер происходящего, но их стихи, в отличие от стихов “Орды”, намеренно и ненамеренно безличны.
Классовая и политическая ориентация пролеткультовцев, равно как и многих других советских поэтов тех лет, участвовавших как непосредственно, так
и косвенно в Гражданской войне (Маяковский, Багрицкий, Сельвинский, Луговской и т. д.), не вызывает сомнений. Она прямо выражена в их стихах. И в этой связи я хочу поделиться ощущением, которое росло во мне постепенно, а сейчас стало вполне осознанным. Лирику “Орды”, да и части “Браги”, включая баллады, трудно соотнести с какой-либо из двух борющихся сторон. Говоря проще, невозможно без натяжек сказать, писал их белый или красный участник борьбы, ясно лишь то, что их писал человек войны и что война (причем именно Гражданская) сделала из него то, что он есть:
Случайно к нам заходят корабли,
И рельсы груз проносят по привычке;
Пересчитай людей моей земли —
И сколько мертвых станет в перекличке. (1921)
Перед нами образ разоренной внутренними распрями страны — не более того. “Перекличка” — чисто армейский термин. Такие стихи мог бы писать легионер эпохи гражданских войн в Древнем Риме, если бы, конечно, он имел желание и навык заниматься подобным делом. Так или иначе невозмутимость и достоинство последующего лирического жеста при виде опустошенной гражданскими распрями родины носит чисто римский характер:
Но всем торжественно пренебрежем.
Нож сломанный в работе не годится,
Но этим черным, сломанным ножом
Разрезаны бессмертные страницы.
Я понимаю, что многих, кто начитался книг о терроре, заденет эта имперская, или “ордынская”, невозмутимость поэта, но сейчас меня интересует другое: отсутствие четко выраженных социальных и временных координат в “Орде”, дающее поэту небывалую свободу и делающее этот маленький сборничек уникальным явлением в поэзии своего времени, и не только своего. А на прощание с этой темой — из раннего (до 1917 года) Тихонова:
Последний длинный луч заката
Я помню до сих пор.
Мы дрались, как во времена Мюрата,
Рубя в упор.
Своего рода поэтическая “редукция”, осуществляемая поэтом под влиянием космического воздействия, дает ему возможность, игнорируя социально-классовый характер вообще, как бы заново создавать мир из некоего набора первоэлементов, служащих одновременно и символами: “Огонь, веревка, пуля
и топор, / Как слуги, слушались и шли за нами”. Этот устрашающий ряд символических реалий (1921) следует в сборнике сразу же за стихотворением, открывающимся автохарактеристикой поэта: “Праздничный, веселый, бесноватый, / С марсианской жаждою творить…” (1920). Казалось бы не вяжущаяся
с перечисленным выше списком орудий казней и пыток (можно ведь и так на них взглянуть) — “слугами” героя и тех, кто с ним, эта автохарактеристика сразу же находит продолжение в описании планетарных метаморфоз катастрофического характера (уже цитрованное: “И в каждой капле спал потоп, / Сквозь малый камень прорастали горы”) и констатации полной переоценки ценностей в окружающей жизни:
Неправда с нами ела и пила,
Колокола гудели по привычке,
Монеты вес утратили и звон,
И дети не пугались мертвецов…
Это в принципе отводит всякие гуманистические и моралистические претензии к поэту.6 Но главный итог происшедшего — открытие нового поэтического языка, адекватного реальности и лишенного моральных обертонов, но держащегося на каких-то других основах: “Тогда впервые выучились мы / Словам прекрасным, горьким и жестоким”. Я думаю, что то же самое с неменьшим основанием (правом) могла сказать, только несколько раньше, старшая современница Тихонова — Анна Ахматова (вопроса о возможном влиянии Ахматовой на Тихонова или хотя бы параллелизма их творчества в рассматриваемый период я здесь не касаюсь, хотя он и напрашивается).
Вернемся, однако, к разговору о “первоэлементах”. Разумеется, их состав не исчерпывается четырьмя, приведенными выше, — так земля, солнце и душа выступают также в “Орде” первоэлементами, и не просто первоэлементами, но основными осями координат, вокруг которых с помощью нового “жестокого” (= жесткого) языка формируется “мир цветущий”, с учетом, разумеется, Смерти, скрытой в эпиграфе (Баратынский) — хотя бы только в задании, ибо налицо пока лишь — борьба “диких сил” (Баратынский). Преданность Тихонова земле самоочевидна и не требует квалификации его как язычника. Скорее здесь мы имеем дело с психологией ницшевского сверхчеловека, принципиально свойственной из больших поэтов-современников и Маяковскому (“Нам надоели небесные сласти…”; у Тихонова: “Вижу я, что небо небогато7, / Но про землю стоит говорить”). Это резко отделяет, например, “скифа” по духу Тихонова от “скифа” же Есенина, исповедующего религиозное понимание земли: Отец — Бог, Мать — Земля, Сын — урожай. “Скифство”, движение, получившее
название по сборникам “Скифы” (1917, 1918; участники — Иванов-Разумник
в качестве главного идеолога, Александр Блок, Андрей Белый, Сергей Есенин, Николай Клюев и ряд других писателей), и к которому Тихонов по ряду причин не принадлежал, было, тем не менее, объективно близко ему прежде всего своим отталкиванием от “деградировавшего” Запада. Надо ли говорить о сугубо скифской жизненной фактуре “Орды”, если, конечно, не принимать в расчет третью ее часть, сравнительно бледную, куда как раз входят стихи о Западе, (исключая попавшую туда великолепную “Сибирь” — первый и несомненный знак обращения Тихонова на Восток, ставшего впоследствии основным вектором его творчества).
Солнце, к вспышке активности которого мы генетически возводили в начале статьи не только революцию и Гражданскую войну, но и творчество Тихонова (1917—1922), — конечно, основной первоэлемент в мире “Орды”, поэтому о нем, как о сакральных предметах в религиях, много не говорится. Отметим
и здесь связь с “Заратустрой” Ницше и проповедуемым его alter ego, солнцепоклонником Заратустрой, сверхчеловеком, иначе — “новым человеком”, прихода которого чаял Блок в “Крушении гуманизма”. И солнце Тихонова,
в купели которого рождается “новый человек”, действительно, “новое солнце”. Кто из поэтов мог бы так сказать о нем?
И был я беспутен, и был я хмелен,
Еще кровожадней, чем рысь8,
И каменным солнцем до ног опален —
Но песнями губы зажглись. (1920)
“Каменное солнце” — это не “черное”, не пламенное и не распивающее чаи с поэтом, перед нами поистине космически-вещественное его определение, уходящее корнями в темные глубины бессознательного. Своеобразным аналогом этому дикому солнцу могут быть “ночные солнца” слепой Деи из стихотворения, навеянного знаменитым романом Гюго:
Ночными солнцами владея
На спящей маленькой земле,
Моя любовь, слепая Дея,
Смотри, как нежен Гуинплен! (1912—1920)
Здесь снова, но в полярно иной интонации, предстает космическое видение уже не солнца, но “солнц”, возможное, благодаря болезни Деи, только в глубинах бессознательного, где человек еще не порвал пуповину, связывающую его с космической жизнью.
И наконец, интегратор всех “первоэлементов” в “Орде” — душа. Казалось бы, у глубоко преданного земле, опаленного “каменным солнцем” лирического героя “Орды” нет оснований много говорить на “жестоком” языке о душе, скорее она должна быть сведена на нет, что и провозглашается дважды в конце “Браги” (оговорюсь впервые здесь, может быть, с запозданием, что “Орда”
и “Брага” образуют для меня своего рода дилогию, поэтический “складень”,
о чем позже): “Сквозь душу и ночь прорастает бетон, / Над кровью шумит свинец!” (1921—1922).
Если быть более точным, предваряют этот мотив “бетонизации”, “окаменения” (ср. у Ахматовой: “Надо, чтоб душа окаменела…”, 1939) строки из очень важного и уже цитировавшегося стихотворения: “Мою душу кузнец закалил не вчера, / Студил ее долго на льду” (1920). Душа из стали, цель воспитания характера: стать “спокойным и ловким, / Как железные гвозди, простым” (1917—1920) — это совершенно определенное, причем, в намеренно вызывающей форме, выражение установки на формирование “нового человека” (о котором говорил в 1919 году Блок, — однако не в “человека-артиста”
в вагнеровском смысле, а в нечто совсем иное, более близкое идеалам антипода Вагнера — Ницше). Этот, “как железные гвозди, простой”, человек начиная
с эпохи “оттепели” станет постоянным объектом насмешек либерально мыслящей части интеллигенции, начнет ставиться в один ряд с людьми-“винтиками” из известного сталинского изречения. Смена культурной парадигмы повлекла за собой полное непонимание идеального ядра этого тихоновского образа.
И только душа, главенствующая среди первоэлементов “Орды”, способна интегрировать в своем “жизненном порыве” это самоубийственное с точки зрения копеечной мудрости стремление стать “как железные гвозди, простым”. И ей ведущее слово:
Мы не знаем, кто наш вожатый
И куда фургоны спешат,
Но, как птица из рук разжатых,
Ветер режет крылом душа. (1921)9
Все стихотворение — емкий и отчасти иррациональный образ пришедшего
в движение, благодаря революции, мира и пришедшей в движение освобожденной души. Оно удивительно корреспондирует с докладом Блока: “…в вихре революций духовных, политических, социальных, имеющих космические соответствия
(курсив мой. — К. Б.), производится новый отбор, формируется новый человек…”
О стихах Тихонова 1920—1922 годов, как о своего рода космическом явлении, малом отражении фазы солнечной активности уже говорилось; рассматриваемое стихотворение еще одно тому подтверждение:
И мы едем мостами прозрачными
По земле и по небу вперед,
Солнце к окнам щеками кумачными
Прижимается и поет.
Это спонтанное движение всего человеческого “состава”, и прежде всего души, вперед — символ революции как иррациональной силы, разрушительной (как “разгульная орда”) и одновременно обновляющей, творческой: “Точно мы впервые согнули / Свои головы над ручьем”. Но этот мажорный образ души-птицы контрастирует с другим, “жестоким”: “Берложный бой, где в хрипоте упорной / Душа ломает кости и ревет”.
Наследие предков, или “коллективное бессознательное”, стремится вырваться наружу, вовлекая в свое дионисийски-ордынское безумие и индивидуальную душу “лирического героя”. “Дионисийское” — слово, прочно связанное
с безвозвратно угасающей культурой символизма (последний ее призыв, более напоминающий стон: “Слушайте музыку революции!”), — как мне кажется, хорошо передает состояние души героя и общую онтологическую настроенность “Орды”. Но дионисийское не может не выступать в подлинно трагических событиях, а таковыми являлись революция и Гражданская война в паре
с аполлоническим, даже если мелодия последнего едва различима, по крайней мере в “Орде”, и все же является ее составляющей, набирающей силу во второй части лирической дилогии — “Браге”. Отсюда амбивалентность основных образов “Орды”, которую можно увидеть на примере уже упоминавшегося “жестокого” ряда: “огонь, веревка, пуля и топор”.
Об амбивалентности символа огня, одного из основных условий человеческого существования и одновременно средства уничтожения и казни, много говорить не приходится.10 Приведу два-три не совсем обычных узуса огня:
“И каменным солнцем до ног опален — / Но песнями губы зажглись”. Это, так сказать, позитив, получающий развитие в стихотворении, открывающем “Брагу” (или заключающем в нескольких изданиях “Орду”): “И вечностью каленая вода / Вдруг обожгла запекшиеся губы” (1921 или 1922). (Там же: “Пожар шумел и делал кровь янтарной…”)
Но уже существенно иначе звучит тема огня в стихотворении-раздумье
о судьбах России, вообще говоря, не очень характерном для основного тона “Орды” (и редко в нее включавшегося), может быть, в силу того, что оно несет на себе печать литературных реминисценций (из Гоголя, Блока): “Эй, куда ты, не зверь, не птица? / Чьим огнем тебя, Русь, сожгло?” (1919, датировка взята из БП).
В нескольких вещах с доминирующим лирическим “я” тема огня приобретает откровенно “жестокую” окраску: “Полюбила меня не любовью, — / Как березу огонь — горячо…” С финальным резюме: “Видно, брат, и сожженной березе / Надо быть благодарной огню” (1920).
Тематически близко к этому стихотворению и “Хотел я ветер ранить колуном…”, где говорится “сегодня я огнем тебя омою” о свежем полене, только что уподобляемом “раненому ребенку”. Но наиболее “жестокий” характер метафора огня приобретает в “Притче о недобром сеятеле”: “Что я любил, как любит труп земля, / Сжимая тело пламенем невечным”.
Наконец, особняком от обрисованной амбивалентности символа огня стоит образ “чудесного” огня (“пламени”) в двух стихотворениях “Орды”, в которых уже явно проступает балладное начало, но которые еще не вписываются
в балладный ряд “Браги”, что определяет их промежуточное положение. Оба стихотворения тематически резко разнятся, но объединяет их элемент “чудесного” или невероятного — неизменный атрибут баллады. Я имею в виду “Кану” и “Был на птицу хмурую похож он…”: в них огонь не амбивалентен, но жанрово функционален. О каждом из них стоило бы отдельно поговорить, но сейчас вернемся к “жестокому ряду”.
“Веревка” — издревле символ необходимости, несвободы, чего-то стягивающего.11 Орудие казни. Недвусмысленно в этом своем узусе веревка предстает в одном из наиболее пронзительных стихотворений дилогии:
Длинный путь. Он много крови выпил…
О, как мы любили горячо —
В виселиц качающемся скрипе
И у стен с отбитым кирпичом.
Стихотворение впервые появилось в СиП-35 в разделе “Ранние стихотворения” и было повторено, но уже в составе “Орды” в СиП-38. Процитирую его до конца:
Этого мы не расскажем детям,
Вырастут и сами все поймут,
Спросят нас, но губы не ответят
И глаза улыбки не найдут.
Показав им, как земля богата,
Кто-нибудь ответит им за нас:
“Дети мира, с вас не спросят платы,
Кровью все откуплено сполна”. (1921)
То, что это прекрасное стихотворение не появилось в, казалось бы, более подходящие и благоприятные (в цензурном отношении) 1920 годы, ставит, вопреки датировке, вопрос о времени его написания, и если оно написано в 1930-е, то это придает ему более глубокое историческое (если не историософское) измерение — осмысления и подведения итогов Гражданской войны, продолжавшейся, по сути, и после 1921 года.
Но та же “веревка” неожиданно выступает в позитивном значении — как орудие воспитания (о, не в буквально-педагогическом смысле!) “нового человека”, в стихотворении, где “жизненный порыв” ощущается наиболее остро:
я имею в виду вещь с наиболее непростой авторской датировкой — между 1917-м и 1920-м, начинающемся бравурно-парадоксально: “Посмотри на ненужные доски…” В середине стихотворения:
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром, по плечам моим
Узловатой хлестала веревкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким…
Пуля — основное орудие уничтожения человека в войне, но она же и средство поддержания справедливости — в случае, например, нарушения воинского долга. Символ пули, причем именно в только что упомянутом значении, встречается в “Орде” только один раз и то в перифрастической подаче в стихотворении “Дезертир”, тоже по своему строю приближающемуся к балладе и потому редко включавшемся автором “Орды” при дальнейших ее перепечатках: “Хлеб, два куска / Сахарного леденца, / А вечером сверх пайка / Шесть золотников свинца”.
Символ топора у Тихонова также амбивалентен. Он не орудие казни
(ср. “и для казни петровской в лесах топорище найду” у О. Мандельштама),
а скорее средство оргиастически-стихийного разрушения: “Шатаясь, мы коней бесценных вьючим, / Сшибаем топорами ворота…” (“Наследие”). Здесь, разумеется, можно усмотреть и рефлексы “ордынского” в узком смысле слова, то есть татарско-ордынского (“коней бесценных вьючим”), и блоковских “Скифов”: “Привыкли мы / <…> / Ломать коням тяжелые крестцы…” (уместно привести по этому поводу ядовитое замечание Бунина: “…занятие столь же жестокое, как и бессмысленное”). Но все эти рефлексы тонут в оргиастической “логике” хлынувшего “коллективного бессознательного”, в котором, несомненно, присутствует и татаро-монгольский пласт. Отметим, что наиболее подробно тема “орды” (однако не обязательно татарской, в тексте нет на это прямых указаний) разрабатывается в стихотворении “Где ты, конь мой, сабля золотая…” (1920 или 1921). В совершенно другой, созидательной, ипостаси выступает топор, во-первых, в монументально-пронзительной образности стихотворения, открывающего “Брагу” и тем самым играющего как бы роль контрапункта, тесно связанного
с “Ордой”, но переворачивающего ее основную тему, обращающего в демиургическое “верны твоему топору”: “Не заглушить, не вытоптать года, — / Стучал топор над необъятным срубом…” (1922)12
Рассмотренный мир первоэлементов и первосимволов “Орды” — уникального явления среди поэтических сборников той поры, сравнимого, пожалуй, только с “Сестрой моей — жизнью” Пастернака, внешне более масштабной, — цементируется убедительностью лирического “я” книги, его свежестью, напористостью, неожиданностью. Иногда это “я” заменяется “мы” (“Мы разучились нищим подавать…”, “Наши комнаты стали фургонами…”), но это не влияет на основную лирическую интонацию. Подчеркиваю, речь идет о первых двух частях книги, в третьей части, за исключением двух стихотворений, преобладают объективные формы передачи внутреннего мира.
Теперь рискнем выделить стихотворения, образующие ядро книги и определяющие собой то новое качество жизни, которое принес в наш мир Тихонов. Это, во-первых, стихотворение-автоэпиграф “Праздничный, веселый, бесноватый…”, далее — “Огонь, веревка, пуля и топор…”, “Над зеленой гимнастеркой…”, “Мы разучились нищим подавать…” (все из первой части сборника). Из второй — “Посмотри на ненужные доски…”, “Хотел я ветер ранить колуном…”, “Когда уйду — совсем согнется мать…”, “Мою душу кузнец закалил не вчера…”, “Полюбила меня не любовью…”, “Наши комнаты стали фургонами…”, “Наследие”, наконец, из третьей — только “Притча о недобром сеятеле” и вошедшее в состав “Орды” только в СиП-38 (и ставшее его неотъемлемой частью) “Длинный путь. Он много крови выпил…” — несомненно, своего рода послесловие, и его можно было бы выделить курсивом так же, как выделено первое стихотворение сборника.
Именно в перечисленных стихах наиболее артикулировано звучит голос нового человека, с новым мирочувствием, которое, говоря конкретнее, можно назвать большевистским, даже если ни одной политической ноты не слышно
в книге, ибо перед нами стихийная вспышка, малое отражение солнечных бурь. Мир “Орды” виртуален. Жизнечувствие героя книги порождено Гражданской войной (и предшествующим опытом Первой мировой), но прямо нигде ее не отражает. Не так в последующих стихах Тихонова, начиная уже с “Браги”. Большевизм — это не политика, это скорее стиль жизни, жизнечувствие. И в этом смысле большевиками можно считать Николая Федорова и Циолковского, Андрея Белого и Блока. Когда-то Бертран Рассел писал: “Большевизм, даже если он и падет, войдет в историю как легенда…” Но легенды не умирают, они созданы для будущего — так и стихи Тихонова, ушедшие в тень в эпоху псевдокоммунистического “застоя” и “конца истории”, снова оживают в нашем сознании. Не случайно большевистской “Орде” предшествует рукописный сборник, который Тихонов никогда не собирался издавать (по причине его незрелости) и который датируется И. Чепик в книге с характерным заглавием “Перекресток утопий” 1913—1919 годами, хронологически совпадая таким образом
с “Жизнью под звездами” (1916—1917). Последовательность, заставляющая вспомнить “Ante Lucem” и “Стихи о Прекрасной Даме” Блока, с той поправкой, что место “Ante Lucem” должен занять достаточно зрелый цикл “Жизнь под звездами”, не раз включавшийся поэтом в собрания стихов, но психологически осознававшийся им позднее как “тупик”, выход из которого он нашел — через опыт Гражданской войны — в “Орде”. К уныло-прозаическому колориту “Жизни под звездами” невольно напрашивается эпиграф из “Ante Lucem”: “Чем ночь темней, / Тем ярче звезды…”, несущий в себе определенное обещание на озарение. Утверждение о большевизме Тихонова (здесь и дальше я употребляю слово “большевизм” не в эмпирическом, а концептуально-“легендарном” его значении) не может опираться только на “Орду” — оно требует подключения стихов из “большой └Орды“” и, разумеется, “Браги”, тем не менее именно
в “ядерных” стихотворениях “Орды” он выступает в наиболее чистом виде.
Сила и, соответственно, успех напечатанной в 1922 году книжечки из тридцати стихотворений обусловлены несколькими моментами: во-первых, фактическим отсутствием — на протяжении многих лет стихотворчества (и опытов
в прозе) — сколько-нибудь широкого личного знакомства с литературным миром. “Первый литератор, с которым он знакомится, — К. И. Чуковский (1919?). Знакомство прерывается внешними обстоятельствами”, — лапидарно сообщает Тихонов в своей автобиографии 1926 года, написанной от третьего лица
и опубликованной в журнале “Красная панорама”. Эта встреча имела для Тихонова, по-видимому, скорее негативный эффект (см. воспоминания Е. Шварца — впечатления от чтения Тихоновым реферата о Бунине в семинаре Чуковского
и последующее приватное объяснение Тихоновым Шварцу одной из целей доклада). Исключением — незначительным — является знакомство с некоторыми из будущих “островитян” (С. Колбасьевым). Так продолжалось до 1921 года, когда он “знакомится почти со всеми литераторами и поэтами Петербурга”, поселившись в Доме искусств на углу Невского и Мойки. Тогда же он сближается с “Серапионовыми братьями”, к которым его привел “второй литературный человек” в его жизни И. А. Груздев.
Наш поэт пребывал, по существу, в литературном вакууме. Но! Именно
в этом промежутке между двумя встречами с малозначительными литераторами и “знакомством со всеми” в Доме искусств, происходит, можно смело сказать, судьбоносное для Тихонова знакомство с Н. Гумилевым — по-видимому, летом 1921-го. Формальным поводом могло послужить заочное принятие Тихонова
в действительные члены Союза поэтов, приемная комиссия которого состояла из Блока, Гумилева, Кузмина и Лозинского. Стихи Тихонова, по его собственным словам, попали в нее “совершенно случайно”. Логично предполагать, что ни у Кузмина, ни у Лозинского, при всей их объективности, что выразилось
в положительном “вердикте”, стихи Тихонова не могли вызвать ни чрезмерного восторга, ни тем более стремления к личному знакомству с их автором. Блок уже был тяжело болен, хотя в его благожелательном отношении к представленным стихам неизвестного ему поэта, в которых звучали реминисценции и из блоковского творчества, приходится сомневаться в меньшей степени.
Мы мало что знаем об этой встрече, или встречах, поэтов двух разных миров (а может быть, и не таких уж разных?). Единственными свидетельствами являются сообщение Тихонова в автобиографии 1926 года: “Очень кратковременное личное знакомство с Н. С. Гумилевым заставляет его сильно сосредоточиться и задуматься над своей работой” (напомним, что автобиография написана от третьего лица), и дарственная надпись Гумилева на сборнике “Шатер”: “Дорогому Николаю Семеновичу Тихонову отличному поэту Н. Гумилев” (привожу по факсимильному воспроизведению в книге “Перекресток утопий”). Тема “Гумилев и Тихонов” требует специального рассмотрения, здесь же резюмирую: это была первая настоящая встреча Тихонова с литературным миром, причем волею судьбы в оптимальном варианте; Гумилев составил свое мнение о Тихонове как об “отличном” поэте по стихотворениям, вошедшим в канонический текст “Орды”, вышедшей в свет через несколько месяцев, возможно,
и по некоторым другим, входящим в состав “большой └Орды“”, но последнее менее вероятно, что явствует из сравнения качества этих двух стихотворных массивов. Прежде всего стихи “малой └Орды“” отличает тяготение к акцентному стиху (тоническому, дольнику) — отсюда их напористость и энергичность, “жизненный порыв”. Обусловлено ли это влиянием Гумилева, трудно сказать, возможно, совсем наоборот. Сам Тихонов говорит только о том, что их встреча “заставляет его сильно сосредоточиться и задуматься над своей работой”. Несомненно одно: успех “Орды” связан с тщательным и продуманным отбором стихотворений, входящих в нее. “В книгу вошло 30 стихотворений из 500, написанных за эти годы” (“Моя жизнь”). Хотелось бы верить поэту, и все же
к последней из приведенных цифр приходится отнестись скептически. Вопрос в том, что понимать под “этими годами”: если период с 1910-го, когда Тихонов, согласно последней публикации его архива И. Чепик-Юреневой (“Из могилы стола”; я уже отмечал небрежность и волюнтаризм этой публикации), начал писать стихи и писал их непрерывно, вплоть до 1920—1921 годов, стоящих на титульном листе “Орды”, тогда эта цифра (500), с некоторыми натяжками, оправдана. Скорей всего, под “этими годами” имеются в виду годы
с 1918-го по 1921-й. Так следует из логики повествования в автобиографии, не случайно озаглавленной “Моя жизнь”. Черта, проходящая между тем, чем была его жизнь до 1918 года и как она складывалась в последующие времена, служит композиционной осью. Но в названные годы Тихоновым вряд ли могли быть написаны пятьсот стихотворений, разве что часть из них была утеряна, уничтожена или — более оптимистичный вариант — до сих пор покоится в “могиле стола”. Еще одна загадка (из публикаций И. Чепик-Юреневой в этом отношении очень мало что можно понять).
Возникает вопрос, что служило критерием для “тщательного и продуманного отбора”? Здесь не обойти контроверзы, вытекающей из признания Тихонова: узнав, о неожиданном принятии его в действительные члены Союза поэтов, он “только в это время начинает изучать в упор поэзию последних лет” (“Моя жизнь”). Отметим, что это “изучение в упор” происходит уже после знакомства Гумилева с его стихами, заставившими аттестовать их автора как “отличного поэта”. Контроверза же в том, отдал ли поэт при составлении “Орды” предпочтение своим самобытным стихам (лучшим из них), созданным в 1920—1921 годы в результате некоего озарения, или же стихам, написанным после “изучения в упор поэзии последних лет” и кратковременного, но, судя по всему, интенсивного общения с Гумилевым. (Оставим пока в стороне вопрос о датировке стихов “Орды”; все они в издании “Орды”, как впрочем и “Браги”, не датированы — датировка появляется в изданиях 1930-х годов.) Я склоняюсь к первому предположению, а именно: Тихонов решительно отдал предпочтение своим самобытным стихам, то есть стихам, написанным, когда он находился в “литературном вакууме”, но при этом поверяя их опытом знакомства с Гумилевым и изучения “поэзии последних лет”. В его сознании именно после этого знакомства возникает концепт первого печатного сборника. И этот концепт, или структура, диктует отбор стихов. Сборник должен быть небольшим — для того чтобы услышать главное: новый голос, с новой интонацией, с новым вызовом миру. Чтобы услышать новый язык — из слов “прекрасных, горьких и жестоких”. Прежде всего “горьких и жестоких”,
а потому и прекрасных. Здесь нет места эстетическому самохвальству, а только радость от нового видения мира, от новой переоценки ценностей. Отсюда деление сборника на три части (сохранявшееся при первых переизданиях, пока был еще жив “вызов”) композиционно неизбежно. Основная нагрузка лежит на двух первых, по преимуществу лирических, в третью часть попадает то, что как бы вынесено за скобки, что несет на себе эпически-локальную окраску, даже “Притча о недобром сеятеле”. В первых двух частях большинство стихотворений, которые я условно определил как “ядерные”, в третьей — только одно: упомянутая “Притча…”. Собственно, стихи, вошедшие в третью часть, уже подготавливают нас к “Браге”, с ее эпической насыщенностью и жанровой пестротой, и частично (три вещи) вошли в нее — если и в небольшом количестве, так это потому, что им не хватает эпического размаха “Браги”, широты дыхания (“Давид”, “Свифт”, “Медиум”). Однако они органично вписываются в композицию “Орды” — как необходимая грань малого космоса.
В двух первых, ударных, частях “Орды” Тихонов намеренно избегает локализации — как пространственно-географической, так и исторически-временной и, о чем уже было сказано, военно-политической. Всякие указания на место, время (например, какая война: Мировая или Гражданская?), на политические пристрастия и симпатии автора предельно редуцированы — с целью высветить демиургический смысл происходящего. Лирическое действие происходит и в современности и где-то рядом: в виртуальном времени и пространстве. Отдельные реалии (“пленительные полячки”, “дым орды за Волгою растаял”, “убежала с угрюмым номадом”, “якут”) лишь еще больше иррационализируют целое созидаемого мира, но и придают ему вещественность (чего стоят “черных пуговиц литые львы”!).13
Просматривая опубликованные недавно материалы “большой └Орды“” — около пятидесяти стихотворений, — мы лучше понимаем, от чего отказывался поэт ради выявления главного для него в свой дарованный ему судьбой “звездный час” — а таковым в его жизни можно смело считать 1921 год, которого не было ранее и который уже не повторится. В духовно-творческом смысле, разумеется. Он отказывается в двух первых (основных) частях от стихов о Петербурге—Петрограде (а их у него несколько в БО), и это понятно, поскольку Петербург являлся не только дежурной темой для поэтов-петербуржцев всех направлений, но и разрушил бы строгость и единство созданного поэтом виртуального мира. Отказывается от стихов-раздумий о России, например, “Эх, Россия — не Америка…”, “Родина печальная моя…”, хотя третья часть и открывается стихотворением “Земля” — прямо о России (“Чьим огнем тебя, Русь, сожгло?..”) и не без блоковских интонаций, но характерно, что в заглавии не “Россия” и не “Русь”, а обобщенная “земля” (один из “первоэлементов” тихоновского мира), характерен и финал этого короткого стихотворения: “Все сначала, и все до дна!” Тихонов отказывается от стихов, навеянных образами минувших эпох (Эллада, Рим, Крестовые походы), вообще от всяких исторических аналогий, тем более исполненных риторики. Какой современный издатель Тихонова, если бы ему дали волю, не соблазнился бы дополнить “Орду” следующим стихотворением из БО: “Не все ты видел круги ада, Дант, / Жестокость мира ты не всю изведал…”, тем более что дальше имеется явная аллюзия на героическую смерть Гумилева, но Тихонов не включает его в “Орду”, во-первых, потому что оно риторично и затянуто, а во-вторых, потому что его духовный большевизм в конечном счете принимает исторический ад как неизбежную переплавку обветшавшего мира. (Некоторые строки из этой вещи все же проникают в основной текст “Орды”, но в усиленном, “переплавленном” виде, например: “И смерть приходит гостьей на обед. / От детских рук прозрачных кровью пахнет” (ср.: “Неправда с нами ела и пила… / И дети не пугались мертвецов”.).)
Лирический герой Тихонова — человек войны, “легионер”: поэт изображает войну как таковую. Вообще стихов о войне в “Орде” мало, всего четыре; но их почти совсем нет и в БО, а если есть, то откровенно слабые. (Об отношении Тихонова к войне, в перспективе всей его жизни, разговор особый: уже очень скоро он скажет о ней много горьких слов и напишет повесть “Война” (1931), выдержавшую несколько изданий и ставшую предметом острых споров.) Интересно другое: словно провоцируя всех любителей писать об ужасах войны (соответственно, и братоубийственной бойни), Тихонов в малом космосе “Орды” изображает войну скорее как игру (“Над зеленой гимнастеркой…”):
Он расскажет своей невесте
О забавной, живой игре,
Как громил он дома предместий
С бронепоездных батарей.
И к этому же типу относится, может быть, не столь удачное, но стоящее на своем месте, стихотворение “Пушка”, где в контексте проходящего через всю вещь метафорического перифраза есть замечательные строки: “Циклопом правит мальчик с канарейку, / Он веселей горящего куста…” — жестокие и игровые одновременно. Стихотворение “Дезертир” (явная баллада, которой место
в “Браге”) находится в русле здоровой киплинговской традиции долга и кары, не оставляющей места для нытья и гуманистических ламентаций. Нехарактерное
в общем для “Орды” “Раненый” (“Дрожащий не от боли, от испуга…”) — отзвук тупиковой “Жизни под звездами” — если вдуматься, прекрасно корреллирует
с предшествующим ему “Картофелем” (“Сегодня соленой тоской одержимый…”), и объединяет их мотив страха, неведомого герою, но хорошо знакомого “легионеру” (“Как бежал он три дня полями, / И лесами четыре дня…”), страха и любви к простым вещам. Отсюда удивительное (в “Картофеле”): “Зачем же желать мне любимцев сада, / Они ведь не знают, что значит страх…” (Жаль, что поэт не включил это стихотворение ни в один из последующих своих сборников.)
Закончим, однако, перечисление признаков, по которым Тихонов, формируя сравнительно небольшую “Орду”, отвергал стихи из имевшихся у него
в распоряжении пятисот (?!). Это пейзажные стихи, стихи с налетом психологизма, стихи, посвященные конкретному поэту, например Осипу Мандельштаму (с эпиграфом из последнего, неточным), стихи, находящиеся под влиянием некоторых современных школ, например имажинизма, и особенно стихи, над которыми парит дух Лермонтова, в сущности, из поэтов-классиков, наиболее близкого молодому Тихонову — и по сходству судеб (не такая уж бравая гусарская лямка, которую обоим пришлось тянуть — и в казарме и на грани смерти), и по более серьезным внутренним причинам. Тихонов вообще сделал очень много, чтобы вытравить из себя “лермонтизм” — а тем самым и меланхолию
и риторику. Тем не менее желание бросить в лицо современникам “железный стих, / Облитый горечью и злостью” остается скрытой пружиной “Орды”. Сверхчеловеческие, “лермонтовские”, иначе говоря, большевистские нотки явственно звучат в наиболее сильных стихах сборника с одним уточнением: лермонтовская тоска и безысходность инвертируются — и перед нами Заратустра Танцующий: “Праздничный, веселый, бесноватый…”
И последнее и очевидное в принципах отбора: в сборник не вошли стихи откровенно слабые, незрелые, затянутые, риторические. Самое же главное —
в “Орде” не должно было быть места унынию. Лучше жестокость, чем уныние. Отсюда “жестокий” язык, отсюда и вырвавшееся признание (в стихах, обращенных к другу): “И — прости — я почти со всеми жесток”.
Впоследствии Тихонов любил предпосылать своим книгам автобиографические предисловия, где все более подгонял к официальной схеме переживания “ордынской” и “предордынской” поры, неизменно подчеркивая, что он органически не мог не быть на стороне нового и революционного. Суть, разумеется, глубже. Тихонову — именно в период Гражданской войны — были ведомы
и сомнения, и отчаяние, и самый черный пессимизм: об этом говорят стихи рукописного сборника “Перекресток утопий” (1919), предваряющего “Орду”
и никогда поэтом не печатавшегося. Это не творческая лаборатория, это еще технически неискушенное, безыскусное осмысление поэтом происходящего
в нем самом и в стране. Сборник этот еще очень риторичен, что, конечно, делает его слабым, зато он несет в себе много информации о творившемся в душе, куда, как в химический тигль, бросаются сырые материалы эмоций и размышлений. Не будем чересчур соблазняться ими: в конце концов важен результат плавки — а он в “Орде”. Но все было непросто в 1918—1919 годы для молодого “легионера”:
Мы строим мир по новому масштабу,
В крови, в пыли, под пушки и набат.
Возводим мы, отталкивая слабых,
Утопий град — заветных мыслей град.
Мы не должны, не можем и не смеем
Оставить труд, заплакать и устать,
Мы призваны великим чародеем
Печальный век грядущий обновлять.
Мы первые апостолы дерзанья,
И с нами все — начало и конец.
Не бросим недостроенного зданья,
Утопии несбыточный дворец. <…>
Утопия — светило мирозданья,
Поэт — мудрец, безумствуй и пророчь,
Иль новый день в невиданном сияньи
Иль новая невиданная ночь.
Cр. с Мандельштамом: “В черном бархате советской ночи, / В бархате всемирной пустоты…”
То есть поэт знает, на какой риск он идет, но его, похоже, устраивают оба исхода, и в этом смысле он — максималист, большевик. Приведу еще более соблазнительные для современного критика строчки: “Куда мы идем? Расскажите, кто знает? <…> И наши деревни, и наши столицы, / И наши пространства — тюрьма, / От русской жизни можно иль спиться, / Или сойти с ума”. Поэт не щадит ни Россию, ни себя — его душа еще не закалена кузнецом (“Орда”), не сбросила с себя “Ветхого Адама”. Последние слова не ходячая фраза: религиозный пафос действительно свойственен некоторым стихам БО, не говоря о только что цитированном “Перекрестке утопий”. Особенно интересно в этом отношении скрывавшееся до сего времени в рукописной БО стихотворение “Христос” (“Из могилы стола”. С. 279). Подчеркну, что Тихонов рос в здоровой мещанской среде, и настольными книгами в доме были Библия, Жития святых и, по-видимому, журнал “Нива” (см. журнал “Литературные записки”, 1922): “Библию люблю до сих пор”. Если бы намерение поэта переиздать “Орду”, дополнив ее двадцатью тремя стихотворениями, осуществилось, то яркое стихотворение “Христос”, несомненно, должно было бы войти в него, осветив своим присутствием и “Притчу о недобром сеятеле”. (Не будем преувеличивать жесткость советской цензуры в 1922 году.) Вообще, реконструкция состава “Орды”-2 — в свете открывшихся архивных материалов — интереснейшая задача для исследователя, но мы пока оставим ее на будущее.
Религиозный пафос Тихонова, а без его учета не понять феномена “Орды”, окрашен в гностические тона. Мир откровенно дуалистичен, и Благой Бог еще раз предоставил возможность злому богу-демиургу, “великому чародею”, заново создать мир, построить “утопии несбыточный дворец”. И другого выхода, кроме как примкнуть к демиургу, для тихоновского героя нет: позади и вокруг мертвечина. А как же Христос? По Тихонову, Он не выполнил своей мессианской задачи: сойдя в мир, как истинно добрый Бог, сеющий мир, любовь
и радость, чем-то подобный Орфею (“Ты привел свою музу — любовь”), обратился за помощью к небесному “ветхому” Богу (“Окровавленный книжный крик!”), то есть к демиургу. В обращении к последнему Тихонов видит измену земле (какую роль играет земля в космосе нашего поэта, мы уже говорили). Приведу конец этого, для многих наверняка кощунственного или просто невежественного, стихотворения. Добавлю, что я так не думаю.
И, не радуясь, не страдая,
Отошел, не сказав о том,
Что дорога была другая,
Не кончавшаяся крестом.
Та, которую зоркий Павел
Угадал, но пройти не мог —
И которую ты оставил
Как легчайшую из дорог!
Указание на апостола Павла, подразумевает, на мой взгляд, оппозицию Закона и Благодати (любви, радости, стремления “Каждое желание простое / Освятить неповторимым днем”). Тихоновский полуязыческий Христос-Орфей изменяет земле и избирает труднейший путь — смертной муки на кресте ради искупления человечества от власти греха. Не будем спорить с фантазией поэта, попытаемся понять, какие выводы следуют из нее для его творчества. Можно сказать, что Тихонов, вслед за Ницше, разделяет мнение, что Бог-Христос умер и мир остался во власти демиурга. Не потому ли поэт, подобно многим своим современникам, вливается в ряды строителей Утопии — искусительного проекта демиурга, — что другого достойного выхода нет. Идея спасения через грех,
а в социальном плане (Гражданская война) через кровь, насилие, разрушение — старая идея, восходящая опять же к гностикам, для которых крайняя аскеза
и неистовый разгул плоти были в конечном счете тождественны, ибо умерщвляя плоть, позволяли спасти искру, заложенную Всеблагим Богом в человека. Собственно, уже в “Двенадцати” мы видим сложное переплетение хаоса и разгула (“уголовщины”, по выражению одного современника) с державным мировым Ритмом. Другая и, по существу, тоже религиозная идея — промыслительности “хождения России по мукам”, национального воскресения путем прохождения через ад — также была близка “скифски” ориентированным современникам Тихонова, противопоставлявшим большевизм как русский и народный путь Спасения чужеродному и верхушечному губительному коммунизму.
Подведем итоги. “Орда” Тихонова — это солнечная вспышка на фоне современной ей поэзии, этим она обязана огромной внутренней работе ее автора, которую я пытался с разных сторон показать и которая, скорее всего, осталась для него неосознанной. Творческая интуиция руководила поэтом начиная уже с выбора заглавия, несомненно, несущего в себе символический заряд, а всякий символ, нет нужды доказывать, амбивалентен. Никакой татарщины не таится
в нем, если только опосредованно, через реминисценции из Блока (“На поле Куликовом”). Орда — это разгул, раскрепощение души (в союзе со стихиями природы), но это и железный порядок, революционная аскеза (быть, как “железные гвозди, простым”). В целом весь сборник — манифестация нового, варварского вЕдения и отношения к миру, субъектом коего является тот самый “новый человек”, о котором мечтал Блок, и вЕдение это жестоко и жестко. Вернемся к самому началу сборника и развернем эпиграф из Баратынского, ему предпосланный, — эпиграф, звучащий, по видимости, мажорно и потому вызывающий, возможно, недоумение на фоне таких строчек, как “Мы разучились нищим подавать” и т. д., а именно такие стихи определяют тональность “Орды”. Однако все становится на свои места, если мы заглянем в Баратынского
и увидим, что “мажорно звучащий” эпиграф взят из стихотворения “Смерть”, в котором автор обращается к Смерти и прославляет ее:
Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твое храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
Как правило, главное, на что хочет намекнуть поэт, содержится в опущенной части эпиграфа. Да, “мир цветущий”, который сызнова созидает демиург, да, “из равновесья диких сил” — и это проверено на опыте революции
и Гражданской войны, но главное, что является условием “цветущего мира”
и его хранителем, — это Смерть.
На этом мы закончим разговор о единственной в своем роде в новой поэзии “Орде”. “Брага” — ее противоположность или ее Иное. В глазах многих она образует с “Ордой” одно целое, но, по нашему мнению, в лучшем случае является второй частью некоего поэтического “складня”, или дилогии, построенного скорее независимо от воли поэта, по принципу контрапункта к “Орде”.
1 Сразу должен оговориться, что на данном этапе работы писать буду по преимуществу об “Орде” в том виде, в каком она появилась в свет в 1922 г. Тетрадка, в которую у меня было переписано первое, каноническое, издание, увы, пропала, и я пользовался однотомником Тихонова “Стихотворения и поэмы” (Л., 1935; далее: СиП-35; одноименное издание 1938 г. — СиП-38), лишь сравнительно недавно вновь обретя полный текст “Орды” (и “Браги”), изданный И. А. Чепик-Юреневой: Николай Тихонов. Перекресток утопий. М., 2002; Николай Тихонов. Из могилы стола. М., 2005. Не могу не возблагодарить судьбу, что мне удалось вновь встретиться со старыми и полюбившимися знакомцами (некоторые из них, например “Притча о недобром сеятеле” и “Медиум”, ни разу, насколько мне известно, до 2002 г. не перепечатывались). Но я нисколько не жалею, что на первом этапе у меня под рукой имелось только девятнадцать стихотворений из тридцати канонического текста: благодаря сравнению с другими многочисленными прижизненными изданиями тихоновских под разными титулами выходивших “Избранных” и Собр. соч., я пришел к выводу, что существуют стихотворения, образующие ядро “Орды”, и их поэт включал отдельным разделом в состав каждого “Избранного” (отдельно “Орда”, как и “Брага”, при жизни поэта не переиздавалась; см. ценнейший библиографический указатель, составленный А. С. Морщихиной: Н. С. Тихонов. Его произведения
и литература о нем. Л., 1975). И наконец, что открылось недавно, существует своего рода “большая └Орда“”: хранившаяся в архиве поэта рукописная книга “Орды”. Публикатор стихотворного архива поэта И. А. Чепик-Юренева, прямо скажем, изданного запутанно и небрежно, называет “четыре рукописных варианта книги └Орда“, большинство стихотворений которых осталось неопубликованными”. В “Перекрестке утопий” в разделе, озаглавленном (кем?) “Стихи прошлых вдохновений. 1914—1923”, сначала идут стихи “Орды” (1914—1921), затем “Браги” (1915—1923). В неопубликованной части “Орды” я насчитал пятьдесят одно стихотворение, из которых по крайней мере два (“Шкуро” и “Засуха”) не раз уже публиковались.
В научном отношении более корректное сообщение о четырех вариантах “Орды” находим
в “Стихотворениях и поэмах” (Л.,1981. “Библиотека поэта” — далее БП) и в комментариях
А. С. Морщихиной, из которых можно понять, что четвертый вариант представлял собой подготовку второго, расширенного, издания книги (БП. С. 720). О том же пишет и И. Чепик, говоря уже о “расширенном переиздании” обоих сборников (“не осуществленного по не зависящим от поэта обстоятельствам” (2002. С. 369). Так или иначе все говорит о намерении поэта — после быстрого и неожиданного для автора успеха “Орды” — переиздать ее и, естественно, с дополнениями. К сожалению, забыл, где я встречал даже сообщение о количестве стихотворений, которыми предполагалось дополнить “Орду”, а именно о двадцати трех, однако последнее под большим вопросом, ибо опубликованные И. Чепик материалы “большой └Орды“” (далее — БО) не дают для такого утверждения веских оснований: слишком отличаются они и по духу и по качеству от стихов, составляющих канонический текст сборника. Все эти скучные сопоставления направлены к одной цели: ответить на вопрос “Что представляет собой └Орда“ с текстологической, содержательной и композиционной точек зрения?”. Перечислим
в более правильном порядке четыре основных версии “Орды”:
1). Канонический текст, включающий тридцать стихотворений (1+9 +10+10).
2). Канонический текст плюс стихотворения, включавшиеся автором при дальнейших перепечатках “Орды” (всегда неполных) в составе “Избранных” и Собр. соч. Таких стихотворений не больше пяти, и есть все основания подключать два-три из них к основному тексту (особенно это относится к таким вещам, как “Длинный путь. Он много крови выпил…”
и “Ночными солнцами владея…”).
3). “Ядро” “Орды”, включающее в себя около десяти-пятнадцати стихотворений. Возможность их републикации, прежде всего “Притчи о недобром сеятеле”, по-видимому, не всегда зависела от желания поэта.
4). “Большая └Орда“”, включающая в себя канонический текст со стихотворениями, упомянутыми в параграфе 2, плюс пятьдесят одно стихотворение, опубликованное И. Чепик
в книге “Перекресток утопий” в разделе “Стихи прошлых вдохновений. 1914—1923”, который открывается подразделом “└Орда“ — 1914—1921”. Сразу скажем, что публикация
И. Чепик не может не вызывать нареканий, но она имеет возможность работать с архивом; это не лишает нас права критически относиться к некоторым результатам этой работы.
Предполагавшееся (и относящееся к тому же 1921 г.) поэтом второе издание “Орды”, которое, судя по комментарию в БП, следует понимать не просто как дополненное, но частично и исправленное — в смысле удаления каких-то текстов, очень незначительного. Так, стихотворения “Волчица родных берлог…” и “Притча о недобром сеятеле” более не встречаются в книгах Тихонова. Но если судьба последнего из них более или менее понятна, то первое, лишенное какой-либо явной идеологической окраски, было, по-видимому, признано автором неудачным. Говорить же о том, какими стихотворениями поэт намеревался дополнить первое издание книги, мы можем, не имея доступа к его архиву, только гипотетически.
2 Но уже здесь, кстати, невнимательного читателя ждет подвох. Об этом в конце статьи.
3 Вспомним вкрадчиво-осторожное движение О. Мандельштама: “Я с дымящей лучиной вхожу / К шестипалой неправде в избу. / Дай-ка я на тебя погляжу: / Ведь лежать мне
в сосновом гробу”. (Далее описывается застолье с “неправдой”, что вообще очень смахивает на реминисценцию из Тихонова.)
4 Сон — наилучшее состояние для встречи с фигурами “коллективного бессознательного”. Изображен спящий в пещере первобытный коллектив (“орда”).
5 Характерно и то, что в качестве архетипической фигуры у Тихонова выступает медведь.
6 Вспомним в этой связи прочитанный в апреле 1919 г. (и опубликованный в 1921 г.) доклад Александра Блока “Крушение гуманизма”, который мог бы служить прекрасным фоном для нашей темы: “…весь человек пришел в движение, он проснулся от векового сна цивилизации, дух, душа и тело захвачены вихревым движением <…> производится новый отбор, формируется новый человек…”
7 Предикат с двойным дном, что позволяет понимать его как ницшевское “умер Бог”.
8 Именно такие стихи соблазняют некоторых критиков говорить о “кровожадности” молодой советской поэзии (романтической).
9 Цитируемое стихотворение (“Наши комнаты стали фургонами”), не включено автором (?) в “Основное собрание” по причинам, возможно идеологическим, из-за строчки: “Мы не знаем, кто наш вожатый”.
10 Наиболее парадигматическим для “Орды” является образ огня, возникающий уже
в стихотворении-автоэпиграфе (“Праздничный, веселый, бесноватый…”) в перифразе, символизирующей стремление к радикальному обновлению мира, к тому, чтобы начать все сначала: “снова глину замешать огнем”.
11 См. в этой связи статью неоюнгианца Д. Хиллмана “Необходимость аномальной психологии”: Джеймс Хиллман. Внутренний поиск. М., 2004.
12 Укажем и еще на одно опосредованное присутствие “топора” в тексте “Орды”. Воспитанный на Священном Писании, Тихонов в годы выбора в пользу пересоздания и обновления мира вел спор с Христом: “Кана”, “Притча о недобром сеятеле”, “Христос”: “Миру гроб сколотил ты, плотник, / Но в него я не лягу — нет…”
13 “Зависимость от акмеизма”, скажет Тихонов позднее (1925), но это уже рационализация творчески-спонтанного.