Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2012
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Владимир Михеев
Скоро разбудят меня на рассвете
После каникул это было первое занятие школьного кружка по литературе, и народу собралось много; говорили о том, кто как провел лето, какие книги читал. Роман Новиков, единственный в кружке восьмиклассник, в общем разговоре не участвовал, да и слушал невнимательно. Немного сумрачный, с выгоревшими волосами, он сидел у открытого окна, глядя во двор.
В школьном дворе было тихо, и слышно было только, как где-то в мастерских сторож, негромко посвистывая, поливает из шланга бетонный пол. Утреннее солнце пряталось за липами, а когда набегал ветерок, липы начинали искриться. Тогда лучики света, похожие на огненные соломинки, вспыхивали в воздухе и шевелились, и пятна света ползли по подоконнику, стеклам, по облупившимся узким оконным рамам.
Роман щурился от света и усмехался. Он думал о хромом журавле, который жил на заднем дворе за школой. Как-то на прошлой неделе, под вечер, Роман пришел посмотреть на журавля, а к тому как раз в это время забралась в вольер крыса. Крыса, серая, огромная, совсем не робкого вида, похоже, хотела покормиться из ведерка, в котором был у журавля корм. Но журавль, едва завидев ее, пришел в такое волнение, с такой яростью, хромая
и ужасно смешно подпрыгивая, с каким-то тихим угрожающим горловым звуком стал гоняться за ней, норовя долбануть крысу своим крепким клювом, что крыса едва спаслась, забившись под деревянный домик, где ночевал журавль. Теперь, вспомнив об этом, Ромка едва не рассмеялся.
— Роман, ты почему все молчишь? — спросила Вера Владимировна, учительница по литературе. — Ты летом что делал?
В это время скрипнула створка раскрытого окна. Он обернулся и в оконном стекле увидал отражение главного своего недруга, Сашки Воскобойникова из 8-го “б”. Тот, в кожаном картузе, с шахматной доской под мышкой, манил его пальцем со двора, делая какие-то гримасы.
— Можно я выйду, Вера Владимировна? — спросил Роман, хмурясь.
И, не дожидаясь, когда его отпустят, вдвое сложил тетрадку, сунул ее
в карман и пошел к двери. Тут только Вера Владимировна, очень внимательно и молча смотревшая на него (он был ее любимым учеником), кивнула. Но когда из темного, со сводчатым потолком коридора, где со стен на него строго смотрели портреты Горького и Николая Островского (видимо, согласных с Верой Владимировной: давай, давай, мол, хочешь драться, оболтус, так иди!), он вышел на залитое солнечным светом крыльцо, украшенное по сторонам огромными каменными шарами, — во дворе никого не было.
Руки в карманах, вразвалочку он пошел в сторону заднего двора. На случай, ежели Воскобойников его видел, конечно, надо было выглядеть беззаботным. И когда дошел, повернув за угол здания, тотчас увидел их — Сашку Воскобойникова и еще двух его дружков: Аверкиева и Моросилова. Ребята стояли возле сетки, за которой важно вышагивал журавль.
— Жура, жура, на семечки, — говорил щербатый Аверкиев. И осторожно тянул к сетке ладонь с семечками.
А низкорослый Моросилов, всегда и во всем усматривавший темную сторону, сипло гундел:
— Он блохастый, я знаю… — Но, увидев Романа, остановился и толкнул локтем Сашку Воскобойникова.
Шаркая подошвами по камням двора, Роман подошел и плечом привалился к каменной стене.
— Ну, что?
Воскобойников положил шахматную доску на траву и, развернув картуз козырьком назад, двинулся к нему. “А то!..” — говорил его угрожающий вид. Но тут из мастерских вышел сторож. На стороже были потертые джинсы и старая мятая футболка, под которой круглилось брюхо. Слышно было, как внутри на бетонный пол лилась вода из брошенного шланга.
— Эй, пацаны! Ухи-то надеру за журавля, — вяло сказал он. — Смотри мне.
— Дядь Гош, а где его сородичи? — льстивым голосом спросил Воскобойников.
— Вишь, где? — не тотчас отозвался сторож; он перекатывал сигарету из одного уголка рта в другой — умение, доведенное им, кажется, до совершенства. Потом покачал головой: мол, и мудреный же вопрос…
— Он блохастый, — опять сипло заметил Моросилов. А Воскобойников достал сигареты, закурил, искоса глянув на сторожа, и, встав на руки, пошел на руках вдоль сетки вольера. Сигарету он не выпускал изо рта. Журавль вертел головой, наблюдал за ним из-за сетки.
Вдруг Воскобойников закашлялся и сел на дорожку.
— Э, раззява! — сказал сторож, усмехнувшись. Он посмотрел опять на небо, на верхушки лип, сплюнул и, шаркая, вернулся в мастерскую.
— Так что, я слышал, ты говоришь, все равно буржуям один конец?
И управа на них найдется, а? — сказал Воскобойников, отряхая с рук песок и подходя к Роману. — А, молодогвардеец?
Роман затравленно оглянулся и сглотнул слюну. Ему было страшно, но он взял себя в руки.
— А ты как думал?
— А я думаю, что сперва найдется, да только на других, — изображая бешенство, крикнул Сашка. — Я думаю, найдется на тех, у кого, например, мать сбежала! — Это он намекал на мать Романа, красивую молодую женщину, круглый год ходившую в узких брючках; несмотря на молодость, она уже сильно пила и слыла гулящей, а года три назад, зимой, совсем куда-то пропала; говорили, будто пошла в метель в ближнюю деревеньку, где жил ее последний хахаль, и дорогой ее загрызли волки, да так, что костей сыскать не удалось! — А еще на тех, — все кричал Сашка, и красные пятна проступали у него на лице, — которые обижают честных бизнесменов! Ты бы лучше про своего батю рассказал! Расскажи, как он побирушничает да тебе, вундеркинду, с помоек книжки таскает.
Здесь Роман бросился на обидчика. Сцепившись, они покатились по земле. Журавль, тихо двигая небольшой головкой, ходил, похрамывая, вдоль сетки, смотрел на дерущихся мальчиков.
— Вдарь ему, Сашка! — кричали Моросилов и Аверьянов, прыгая вокруг.
В эту минуту из мастерских, заслышав шум, опять вышел школьный сторож.
— А я вам, обормоты, что говорил? — ленивым голосом крикнул он. —
Я вам разве не говорил, чтобы не тревожили птицу? — И, подойдя, с матерками стал растаскивать дерущихся.
Роман жил с отцом в частном доме в двух шагах от школы. Во дворе, вдоль забора и у ворот заросшем мелкой курчавой травкой, были Арсений, отец Ромки, еще молодой, красивой наружности блондин, с поредевшей шевелюрой, с усиками, в потертом махровом халате, — у него были вид и манеры обнищавшего и несколько опустившегося барина; и его приятель Голованов, человек не очень далекий и, главное, страшно неуживчивый, что называется “с характером”. Теперь оба находились под навесом. Там стояла чугунная печь и был еще столик и две скамейки. Голованов, работавший на мясокомбинате, пришел недавно; по случаю воскресного дня принес завернутые в пленку требуху, печень, сердце и немного обрези — для “жарехи”. Помытое и мелко нарезанное, все это уже горкой лежало в большой голубой миске на столе. А Ромкин отец, встав на одно колено, так что полы его старого халата разошлись, открыв худые, поросшие светлым золотистым волосом ноги, ломал хворост о другое колено и, склонясь, совал в чугунную печь. В печи, потрескивая, разгорались наколотые лучины и береста.
Вдруг на улице раздались шаги. Стукнув воротами, во двор вошел Ромка. Под глазом у него, уже сильно припухшим, явственно проступал свежий синяк; рукав серой куртки был оторван, и он нес его в руке.
Ромка, отворотив лицо, хотел было шмыгнуть в дом. Отец остановил его:
— Поди-ка сюда. — Тот нехотя подошел. — Опять за идею пострадал?
С кем теперь подрался? — спросил Арсений, вставая с колена. Он взял со стола сигареты, закурил и стал задумчиво рассматривать опухший глаз Ромки. Тот молчал, глядя в сторону, шмыгал носом. — Ну!
— С Саней Воскобойниковым, — невнятно ответил Ромка, мотнув головой куда-то в сторону.
— Иди умойся. Сейчас есть будем.
И, когда Ромка пошел, отец, вздохнув и еще более мрачнея, стал чистить лук, резать и жарить его на маленькой сковородочке — склонив голову набок, щурясь от сигаретного дыма. Потом поставил на огонь большую сковородку
с мясом. Печка уже разгорелась. Дрова весело потрескивали, лук на сковородочке тоже шипел и трещал; слышно было, как горячий воздух шел из топки по жестяной трубе, и труба тихо, как бы угрожающе, гудела.
Постучав в ворота, вошел Василий Селиверстов, слабый тщедушный мужчина, совсем не старый, но в кепке, какие носят пенсионеры, в особенности пенсионеры-дачники: что-то из серой ткани, без формы, с мягким, тряпичным козырьком. Выражение лица у Василия было немного лукавое и как будто сладкое. Он словно боялся, как бы кто не подумал про него чего-нибудь лишнего. В руке он нес пачку книг, перевязанных бечевкой.
— Что, опять принес? — сердито и насмешливо сказал Голованов. — Да у них и так целая комната книгами забита! Куда еще?
— Это правда, сынишка у Арсения ученый растет, не в пример другим, — сказал Селиверстов, качая головой и улыбаясь испуганно. — Пусть читает.
Арсений взял с полочки старый пружинный безмен и, зацепив крючком перевязанные книги, поднял на уровень глаз. Щурясь, долго и мрачно смотрел. Потом повернул безмен к Василию.
— Три с половиной.
— Ага. Ну, может, чуть больше, — сказал Василий с униженной дрожащей улыбкой и кашлянул в ладошку. — Но как знаешь, как знаешь… — тотчас забормотал, видя недовольный взгляд Арсения.
— Ну, жила! — грубо засмеялся Голованов. И закричал сердито: — Да он тебя и так не обижает!
Василий работал дворником в старых домах у пруда, где жили самые состоятельные люди в городишке. И если кто выкидывал книги, он приносил их Арсению — для Ромки. Договор меж ними был такой: или Арсений платит ему за них тройную цену макулатуры, или отдает тоже макулатурой, только побольше.
— У меня в этот раз ничего нет. Все баки перерыли… — сказал Арсений хмуро. Он тоже работал дворником, но в домах поплоше, рядом с больницей. Книги там выбрасывали совсем редко. — И денег тоже нет, так я запишу. — И, достав с полочки захватанную тетрадку и карандаш, записал туда что-то и показал Василию.
— Ладно, ладно, — опять заторопился тот.
— Ну что, пока жареха доходит… — сказал Арсений. Он достал из корзины, стоявшей в углу, бутылку и с сожалением глянул на свет: водки оставалось мало. Потом сходил в дом и принес огурцов и хлеба. Разлил по стаканам. — Давай по маленькой.
— Ты вот скажи, когда он успевает все это прочитать, твой Ромка? — спросил Голованов, выпивая и закусывая, хрустя огурцом.
— А! — морщась, махнул рукой Арсений, как бы говоря: не бередил бы душу.
— Пацанчик значительный, — сказал Селиверстов.
— Это что, он еще и в обеих библиотеках записан! Да по такой вот стопке каждый раз берет, — сказал Голованов, взглянув на отца Ромки. — Успевает когда-то. Ну и в эту газетенку через день забегает. Что-нибудь сочинит — рассказец какой, очерк из жизни города, и туда. И ведь берут, печатают!
— Это такие дети — “дети-индиго”, теперь название получили. Я в газете читал. Ну, вроде как влияние инопланетного разума, что ли. Загадка, словом, природы. Говорят, их теперь в какой-то список вносят, ты бы разузнал, — сказал Селиверстов Арсению.
— Ага, — сказал тот, глядя в сторону, — только раньше милиция в свой список внесет.
Он после появления Ромки, украшенного синяком, становился все более мрачным и задумчивым. Заметно было, что в душе у него, пока он что-то делал — резал и жарил лук, мясо, — шла отдельная работа, вовсе не радостная. И эти слова о “детях-индиго”, видимо, уже совсем разбередили его отцовскую душу.
— Не знаешь, между прочим, куда и кинуться с этими вундеркиндами. Ей-богу, я уже всего боюсь, — сказал Арсений, качая головой и вставая, чтобы посмотреть на готовящееся мясо.
— А что так? — спросил Василий, двигая бровями. Он как бы живейшим образом сочувствовал горю родителя, пусть еще пока для него и не известному.
Арсений, не отвечая, хмуро поставил сковородку на стол и крикнул, оборачиваясь:
— Ромка! Идем есть.
— Не хочу, — отозвался Ромка из дома.
Арсений отложил ему со сковородки на тарелку и, накрыв другой тарелкой, поставил на полочку. Потом разлил остатки водки из бутылки. Брови
у него были сурово сведены. Когда выпили и принялись за еду, он уже скоро положил свою вилку и опять рассеянно задумался, глядя в сторону — на беленую стенку… Побелка на стене местами облупилась, и на ней, на картинках из журналов, кое-где наклеенных, тихо шевелилась, играя солнечными пятнами, тень клена, растущего у калитки…
Василий ел со сковородки с деликатным выражением на лице: как бы стараясь никого не оскорбить. Тонкие грязные его пальцы, державшие вилку, слегка дрожали; он ел и шевелил бровями, время от времени испуганно взглядывая то на хозяина, то на Голованова. Видимо, его смущало то, что хозяин не ест и молчит. Он тоже отложил в сторону вилку.
— Он вообще давно у тебя такой-то, Ромка твой? — спросил он и с сожалением покосился на пустую бутылку. — Или он всегда книжки уважал?
— Сколько его помню, такой он и был! — сказал Голованов.
— По-настоящему это у него года полтора как началось, — сказал Арсений неохотно. — Ну то есть читать-то он, положим, всегда любил, но все как-то нормально было. Фантастику все больше обожал, как все пацаны.
А тут, помню, раз принес я какие-то книжки — “Молодую гвардию” Фадеева принес, ну еще “Как закалялась сталь” да “Педагогическую поэму”, кажется, — выбросили жильцы. Вот с этого и пошло. Раньше он, как положено детям, немного все как сказку понимал, что в книжках пишут, а тут время, что ли, подошло, или глаза на мир открылись… Есть, оказывается, другой мир, настоящий, где люди живут ради великих задач, проявляют героизм, преобразуют общество, гибнут за родину, — говорил Арсений с горькой усмешкой. — Ну и прочее.
— Он это, значит, книжку понял как руководство к жизни, — сказал Голованов.
— Именно что так. Ты вот спрашиваешь, чего, мол, я забеспокоился, — посмотрел он угрюмо на Василия, — а как, скажи не беспокоиться, ежели дите твое “Манифест коммунистической партии” вдруг читать начинает? Да еще, заметь, тайком от тебя, чуть ли не в конспиративных условиях. Или Ленина штудирует — работы о революции. Да это бы еще полбеды, а то как-то смотрю, листает уже книги о подпольщиках и все места отмечает, где говорится, как они изготовляли бомбы да бутылки с зажигательной смесью, — переходя на шепот и оглядываясь испуганно на дом, сказал Арсений.
— Ну! Да что ты? — разом воскликнули Головин и Василий. И тоже посмотрели в сторону дома.
— Вот те и ну! С места не сойти… Прошлой осенью как раз было. Прасолова вы оба, наверное, знаете? Он на задах у нас тут строиться начал прошлым летом.
— Кто его не знает? Он сперва все скот по окраинам скупал. В Кирсановке тоже, Лощинково — до Ахатово добирался даже. Очень жадный. Им все недовольны были, — сказал Голованов.
— Это точно. Последнее у людей норовил взять. А когда он эти сады скупил — те, что за Ахатово, — так ахатовские мужики им тоже очень были недовольны.
— Еще бы, — сказал Голованов. — То они всей деревней в этих садах кормились, пока сады у государства были. Даже свиней на яблоках откармливали. А он сразу казаков нанял в охрану, разные строгости.
— Ага, ну вот как раз тогда-то он и у нас строиться начал. Купил эту развалюху, в которой когда-то бабка Степанида жила, колдунья. С этой стороны у Костылевых чуть не до сараев огород обрезал. А люди они старые, безобидные, к тому же у него и в БТИ все схвачено. Потом с правой руки у него этот “жактовский” дом, как его раньше звали, — на шесть квартир. Так он и у них полдвора оттягал. И в садах тоже проходу никому не дает. Рассказывают, парнишечку какого-то чуть не самолично подстрелил за эти яблоки.
— Да, помню, тут все тогда гудели об этом случае, — сказал Голованов. — Но ничего, суд оправдал.
— Еще бы, — усмехнулся Арсений. — Ну вот и повадился этот Новоселов мимо нас с овчаркой своей, кавказской, гулять. Утром, глядишь, идет, вечером: стройку свою проведывает. А у нас, может помните, Серик жил, песик приблудный. С ним Ромка все время играл. И вот раз они тут по двору носятся, а подворотня открыта, Серик-то сгоряча, заигравшись, и выскочили на улицу. Слышим только, я дома был, визг ужасный. Выбежали мы
с Ромкой, глядь, а Серик-то наш чуть не надвое разорван. У забора валяется, уже почти и не дышит. Вылетел, значит, прямо на эту кавказеху, она его
и обработала походя. Ну мы туда-сюда, а Новоселов со своей зверюгой — глядь, уж за два дома. И ведь что характерно — сволота, даже не обернулся.
— Вот-вот. Ну ты будь человеком, — сказал Голованов, макая кусок хлеба в остатки жарехи. — Ты хотя бы вид сделай, что это невзначай; мол, сожалею сердечно.
— Нет, куда-а! Ему нравится, ему плевать на всех. Тут Ромка плачет: “Папа, за что он так? Что им наш Серик сделал? Он, папа, гад, я знаю. Он буржуй, и все они такие. Правду писал Николай Островский”. Я успокоить хочу. Да где там. Он и на меня волком смотрит. А через неделю я и заметил, что он все про подполье стал читать да про то, как и чем поджигали “комендатуры” разные и прочее. Вот тогда-то я и сообразил, что к чему. Правда,
и испугался порядком. Долго толковал ему, стращал тоже; не знаю уж, убедил, нет, но вроде мысли свои он оставил.
— А что, думаешь, запалил бы он Прасолова, не спохватись ты вовремя? — спросил Голованов.
— А то нет! И не сомневайся, — закуривая, отвечал Арсений убежденным голосом. — Это не мы. Это молодая гвардия растет. Хотя у них в этом возрасте все иной раз быстро меняется. За год-то вон сколько перечитал! Теперь, например, больше поэзией увлекается. Вместо классового — общечеловеческое на уме, мечты… — Он с усмешкой продекламировал: “Скоро, я думал, разбудят меня на рассвете, Как далеко уплыву я из скучного дому!”
— Ну я и рад общечеловеческому… Я бы и не беспокоился, если бы не эта вот драка. Воскобойников-то старинный его недруг, буржуиныч… Ну да авось как-нибудь.
Пока во дворе шел такой разговор, Ромка сидел, задумавшись, в своей комнате у открытого окна. Окно выходило в соседний двор, — тот густо порос бурьяном, через который от дома, старого, с ветхой деревянной террасой, тянулись тропинки к сараю, к отхожему месту и к калитке в огород. На углу под желобом стояла деревянная кадушка, до краев наполненная зеленой водой. И даже издалека можно было уловить кислый затхлый запах, идущий от этой кадушки.
Дверь на террасе была открыта.
— Ты не знаешь, где ковшик зеленый? — послышался сиплый мужской голос.
— Да господи! Кто же его знает, — ответил немного погодя сонный голос женщины.
Ромка, вздохнув, отошел к столу, сел и открыл наугад книгу, которая лежала на столе.
— “Я человек: как Бог, я обречен познать тоску всех стран и всех времен”, — прочитал он и задумался, откинувшись на спинку стула. Взгляд его скользнул по корешкам книг на полках.
И вдруг он представил, как много лет спустя, прочитав уже “все-все”
и познав на деле тоску “всех стран и всех времен”, уже известным поэтом, писателем, он вернется — приедет, быть может, всего на пару часов. Он пройдет по комнатам, и его поразит тишина в доме. Все будет на месте:
и фотографии на стенах, половичок и книжные полки. Даже на подоконнике, как теперь, будут тихо шевелиться солнечные пятна. А за окном будет тот же соседний двор с террасой, с бурьяном и кадушкой, полной зеленоватой воды. Но отчего-то ему покажется, что в доме и вокруг стало совсем пусто.
Он выйдет во двор, оттуда на улицу. На каменных плитах тротуаров будут лежать опавшие листья, и прохладная тень держаться у каменных стен,
а пахнуть будет осенью. Свернув за угол, он пойдет к школе. Мелькнут вдалеке знакомые ворота и липы за забором. И тогда он почувствует что-то. Он все увидит по-другому. Эти старые дома, заборы и деревья станут в его глазах почти бесплотными: ему покажется, что в любую минуту все это готово, будто во сне, начать тихо рассыпаться и таять в воздухе. И он все вспомнит: и занятия литературного кружка, и Саньку Воскобойникова, вспомнит отца, его приятелей, а главное — хромого журавля, который жил за сеткой на заднем дворе школы.
“Ну вот я и вернулся”, — скажет он себе.
И, подняв голову, посмотрит в небо — пустое необъятное небо русской провинции, — потому что как раз в эту минуту до него донесется отдаленное замирающее курлыканье журавлей. Звук скоро растает, а он все будет стоять и слушать.