Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2012
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Влада Баронец
Семенова
Доцент Елена Николаевна Лузина проверяла сочинения.
Уже несколько минут она ломала голову над одной замысловатой фразой. По-хорошему, нужно было свериться со словарем, но увесистый Вебстер стоял в шкафу, а Лузина сегодня особенно мучилась поясницей.
“Ну зачем везде вставлять новые словечки — ведь давала же им стандартный список слов! Начитаются модных книжонок — а ты мучайся потом. Раньше был порядок: есть два-три учебника — по ним все и учатся. Классиков, конечно, читали: Диккенса, Теккерея. И все говорили одинаково, без всяких там вывертов. А теперь придет какой-нибудь умник на занятие, и хорошо, если просто ввернет очередное новое словцо, а то ведь еще начнет спрашивать, мол, вы-то сами это слово знаете, Елена Николаевна? Этим деткам дай только повод провалить преподавателя! Сразу зашипят: не знает, не знает… А я, между прочим, доцент, и это не позволяет мне читать всякую дрянь!”
От возмущения Лузина даже фыркнула, от чего ее высокая прическа опасно накренилась, но уже в следующую секунду была приведена в равновесие,
а лицо Елены Николаевны вновь обрело привычное выражение непоколебимого достоинства.
Откровенно говоря, Лузина считала дрянью все произведения, которые появились в английской литературе уже после того, как она закончила университет. Такая точка зрения освобождала ее от необходимости знакомиться
с ними. Да и зачем человеку изучать то, что ему совершенно не интересно?! Если признаться, Елена Николаевна вообще не имела склонности к гуманитарным наукам, однако поняла это только поступив на филфак. Лузина, которую тогда все звали Леночка, ни за что не призналась бы ни окружающим, ни самой себе в том, что ошиблась в выборе профессии. Как одержимая, она зубрила формы неправильных глаголов и столько раз повторяла фонетические упражнения, что у нее сводило челюсти. Усилия Леночки не прошли даром: экзамены ею были выдержаны блестяще; члены комиссии шептали друг другу: “Какие прочные знания у этой девочки!” Это была почти правда: знания Леночки напоминали глыбу настолько крепкую, что от нее нельзя было отколоть ни куска. Она говорила и писала без ошибок, правда, всегда одними и теми же заученными фразами, в которых боялась поменять хоть одно слово. Еще до государственных экзаменов Леночке, как образцовой студентке предложили место преподавателя. Других предложений не было, и она согласилась, подумав, что долго не задержится в университете, что скоро подвернется что-нибудь поинтересней. Прошло много лет, но ничего интересного ей не предлагали, да и самой Леночке уже не хотелось менять работу. Нет, она не полюбила преподавать: свои обязанности она исполняла скорее как повинность, а когда проходила по коридору мимо толпы смеющихся студентов, на нее накатывало раздражение; ей казалось, что смеялись именно над ней.
Порой во время лекции Лузиной казалось, что внутри у нее есть часы
и их стрелки движутся все медленней и медленней. И чтобы они совсем не остановились, она встряхивалась, делала несколько энергичных шагов по кабинету. Это на какое-то время избавляло ее от неприятного ощущения останавливающейся жизни. Можно, конечно, было уйти с кафедры, но мысль о том, чтобы поменять насиженное место на неизвестность, была слишком тревожной и утомительной. Как-никак, в университете ее давно знали
и уважали; у нее был личный кабинет, на двери которого висела табличка
с ее именем; даже расписание занятий в деканате составляли именно под Елену Николаевну, только чтобы ей было удобно. Когда Лузина размышляла об этом, университет сразу представлялся ей старым удобным креслом.
И она говорила себе, что, пожалуй, поработает в университете еще немного, не желая сознаться себе в том, что все уже решено, что она никогда не решится ступить за его порог.
Елена Николаевна всегда сама принимала решения — и все равно в ней глубоко сидела обида; ей отчего-то казалось, что кто-то другой выбрал для нее эту жизнь, лишив ее чего-то ценного и радостного, что ей полагалось. Обида пропитала Лузину, выступив на ее лице выражением вечного недовольства, — человек, видевший ее впервые, мог бы подумать, что у нее болят зубы.
Лузина еще раз прочла фразу, вызвавшую у нее сомнения, и зевнула. “Как хочется домой!” Она взяла следующую работу и взглянула на титульный лист. “Новикова… Ну, эту можно и не проверять”. Лузина поставила Новиковой пятерку и стала бегло просматривать остальные работы. Проверка сочинений обычно не отнимала у нее много времени: способности всех своих студентов она давно оценила. Правда, не все они были согласны с ее оценкой, однако ж не дерзали доказывать Лузиной свою правоту — та не любила менять свое мнение и могла больно укусить самолюбие несогласного.
Последней в стопке была работа Семеновой. Эта студентка поступила
в университет с опозданием, и ее сочинение было передано Елене Николаевне ее теткой Ириной Геннадьевной, работницей деканата. Одно это уже вызывало в Лузиной раздражение. Она заглянула в сочинение Семеновой
и тут же, поморщившись, закрыла его.
“Опять подсунули бездельницу. Ничего, завтра разберусь с ней!” — подумала она.
На следующий день Елена Николаевна начала занятие с разбора сочинений. Удостоив несколькими словами одобрения удачные работы — таких было всего две, — она с нескрываемым злорадством взялась за критику. Объяснения ее были, по-видимому, очень доходчивы — студенты, проникаясь ими, по очереди склоняли головы к тетрадям, словно пытались в них спрятаться. Одна студентка до такой степени была впечатлена обращенным к ней вопросом: “А не ошиблись ли вы в выборе профессии?” — что, не дослушав до конца предназначавшегося ей наставления, выбежала из аудитории так стремительно, будто осознала свою ошибку и теперь спешила исправить ее.
Настала очередь Семеновой.
— Семенова!
— Да? — из-за спин студентов выглянуло бледное лицо.
“Какая невзрачная”, — неприязненно подумала Лузина.
— О вашей работе я даже говорить не буду, — изрекла она тем бесстрастным тоном, каким врач, вероятно, мог бы сообщить безнадежному пациенту его диагноз. — Ваш английский просто отвратителен, хотя ваша тетка, уважаемая Ирина Геннадьевна, очевидно, так не считает. Единственное, что могу посоветовать, — идите в четвертую группу: там таких, как вы, пруд пруди. А здесь вам не место, — поставила точку Елена Николаевна.
Семенова выслушала эту короткую речь, не шевелясь и не отводя взгляда от Елены Николаевны. Лузина, привыкшая вызывать оцепенение в студентах, была удовлетворена такой реакцией и тут же забыла о Семеновой.
После занятия студенты с видом потерпевших кораблекрушение покидали аудиторию, ускоряя шаг возле преподавательского стола. Только Семенова еще копалась в своей сумке на задней парте.
Елена Николаевна, недовольная тем, что ей приходится ждать, сказала:
— Семенова, поскорее!
— Извините. — Семенова подняла глаза и вдруг без всякой причины улыбнулась.
Лузина почувствовала странное беспокойство: ей даже захотелось зажмуриться — настолько дерзкой показалась ей эта улыбка. Однако она постаралась не выдать этого беспокойства: прикрывшись обычной недовольной миной, на всякий случай сухо подтвердила свой вердикт:
— В четвертую группу — там вам место.
Семенова покорно кивнула и вышла из аудитории. Лузина с неприязнью посмотрела ей вслед — она была удивлена, даже возмущена странным поведением девицы.
“Что же это такое? — недоумевала Елена Николаевна. — Говоришь ей гадости, то есть горькую правду, а она смотрит тебе в глаза да еще и скалится. Что это — глупость? Наглость? Неприятное существо”.
Елена Николаевна постаралась выбросить Семенову из головы, утешая себя тем, что та теперь будет прозябать в другой группе. Однако еще какое-то время ей вспоминалась эта спокойная улыбка Семеновой и снова хотелось зажмуриться, будто кто-то светил ей фонарем в лицо.
Войдя в кабинет в следующий раз, Лузина не увидела Семеновой среди студентов. Похоже, порядок в группе был восстановлен. Однако едва только занятие началось, как раздался скрип отворяющейся двери. Елена Николаевна недовольно обернулась.
— Можно войти? — прошептала Семенова и стала на цыпочках пробираться к своему месту, радостно кивая студентам.
Лузина впилась в нее взглядом. Ноздри ее заострились, придав носу сходство с птичьим клювом.
“Как посмела эта тупица снова появиться здесь, когда ей было сказано про четвертую группу!” Лузина побледнела, но тут же попыталась взять себя в руки.
— Семенова! К доске! — На этой фразе Елена Николаевна закашлялась,
и звуки ее голоса вдруг показались ей карканьем вороны.
В этот день студенты ушли домой позже обычного — добрых полтора часа Лузина уличала Семенову в незнании английской грамматики. Она впервые хорошо рассмотрела эту девицу. То, что она увидела, можно было бы описать словом… Хотя нет, не было такого слова, которым можно было бы ее описать. В этой Семеновой была какая-то полудетская невзрачность, какая-то недоделанность — она раздражала Лузину не меньше, чем вызывающее поведение девицы. Бесцветные волосы торчали куцыми кудряшками
в разные стороны; лицо запоминалось кроличьими глазами да выражением покорности, которое вызывало в Лузиной желание отвесить Семеновой звонкую пощечину. К тому же эта девица так туго соображала, что должна была уже внушить Елене Николаевне жалость или по крайней мере скуку. Однако Лузина все более распалялась. Она задавала Семеновой очередной вопрос
и смотрела, как та мучительно ищет ответ, теряется, лепечет нелепости. Лузина издевалась над каждой ошибкой девицы, передразнивала ее заикания, потом вдруг переходила на пространные рассуждения о наглости некоторых бездарных личностей, которые бессовестно занимают не свои места сначала в университетах, а потом и в государственных учреждениях, и снова обрушивалась на Семенову.
Но странное дело: Елена Николаевна не чувствовала удовлетворения, которое обычно получала от своих проповедей, вернее отповедей. Как бы ни изощрялась она в ядовитом красноречии, которое довело бы до слез любого студента, Семенова по непонятной Елене Николаевне причине оставалась спокойной. Хуже того — на лице ее читалось что-то вроде благодарности. Она вслушивалась в каждое слово Лузиной и неотрывно следила за ее губами, будто боясь что-то пропустить. Она усердно кивала каждый раз, когда упоминался ее “отвратительный английский” — кивала не просто согласно, а даже с каким-то одобрением. Она ни разу не возразила и не попыталась защититься. И этот невозмутимый взгляд! Спокойствие Семеновой поглощало весь яд Лузиной — с таким же успехом можно было вонзать нож в песок.
От всего этого Лузина распалялась еще сильнее — возможно, она до вечера продолжала бы свой монолог, если бы студенты не начали выразительно поглядывать на часы, шумно вздыхать и шуршать учебниками.
В крайней степени раздражения Елена Николаевна вышла из аудитории и стала запирать дверь. Кто-то легонько тронул ее за плечо. Лузина обернулась и отпрянула — перед ней стояла Семенова. Она была так близко, что Лузина даже ощутила странный сладковатый запах, исходящий от нее. Неприятный, пугающий запах. Елена Николаевна вздрогнула, и тут на нее накатила такая мутная волна злости за этот свой невольный испуг, что она буквально взвизгнула:
— Ну, это уже просто наглость! Что вы себе позволяете?
— Простите, — сказала Семенова и снова улыбнулась.
Но Лузина уже кипела.
— Что вы улыбаетесь? Вас веселит собственная глупость? Как вы смеете являться сюда после всего того, что вам было сказано, и тратить мое время? Вы позорите меня и мою группу! — заговорила Лузина, невольно повышая голос к концу фразы. О, как ей хотелось перестать говорить “вы” этой дуре, забросать ее оскорблениями, вертевшимися у нее на языке. Рот Лузиной наполнялся невысказанными грубостями, и ей уже было трудно говорить. — Вы бездарность, слышите, бездарность! — У Лузиной запершило в горле,
и она попыталась откашляться.
Семенова, с благоговейным вниманием слушавшая ее, вдруг сказала:
— Спасибо вам!
От удивления Елена Николаевна перестала кашлять.
Семенова продолжала:
— Спасибо за то, что уделяете мне столько внимания. Я, право, не чувствую себя достойной этого. Вокруг меня столько хороших людей, все мне помогают. Вот и в университет приняли. Сама бы я не поступила… Но самое главное, что я попала к вам в группу! Вы так хорошо все объясняете. Я сначала думала, что не заслуживаю такого преподавателя, но, к сожалению, в четвертой группе не оказалось мест. И сейчас я рада, что не нашлось, потому что это так здорово — учиться у вас. Вы ругайте меня, почаще ругайте, мне это полезно. Я знаю, что я неспособная и ленивая, мне и в школе это говорили. Но вы не волнуйтесь, я буду стараться, буду учить, зубрить. Я бы хотела когда-нибудь стать такой же, как вы…
Лузина не верила своим ушам. Она не понимала, как такое могло произойти: мало того, что она позволила себе так разнервничаться из-за этой дряни, — так теперь та еще и утешает ее!
— Не позволю, — прохрипела Елена Николаевна и, стараясь высоко держать голову, пошла по коридору. Сворачивая за угол, она обернулась. Семенова стояла на том же месте и провожала ее участливым взглядом.
Елена Николаевна с растерянным видом вышла из кабинета декана.
В коридоре кто-то поздоровался с ней, но она сейчас ничего не замечала вокруг себя. Она пыталась восстановить разговор, который только что произошел между ней и деканом, но мысли путались, ускользали от нее, будто рассудок щадил ее растрепанные нервы. Лузина сделала глубокий вдох — и вдруг все вспомнила. Вспомнила, как стучала кулаком по столу, требуя, чтобы Семенову немедленно исключили из университета. Декан, удивленный криками Лузиной, всегда такой невозмутимой, пытался успокоить ее. Он рассказал, что родители Семеновой, военные, погибли, когда ей не было и трех лет, и ее взяла к себе жившая в деревне бабка. Через некоторое время старуху разбил паралич. Девочке пришлось ухаживать за ней и вести хозяйство. После смерти бабки у Семеновой осталась лишь Ирина Геннадьевна, которая и добилась, чтобы девочку приняли в университет.
“Куда мне ее девать, раз уж взяли? Да и жаль сироту!” — оправдывался декан, а Лузину трясло от возмущения.
Рассказ декана не пробудил в ней жалости — напротив, это внезапно открывшееся сиротство разозлило ее — оно было как козырь, который Семенова самым нечестным образом прятала в рукаве и вдруг достала, с торжеством демонстрируя ей. Лузиной даже верилось, что Семенова специально прикидывается бедной и несчастной, чтобы манипулировать окружающими. “Неужели вы не видите, какие у нее наглые глазища?” — возмущалась Лузина, не находя более веских аргументов в пользу исключения Семеновой.
Декан только вздыхал: “Не могу, поймите, никак не могу. Разве что
в другую группу можно перевести, раз уж она вам так насолила”.
Лузина вдруг услышала издевку в его голосе. И этот тоже смеется над ней!
Теперь она станет посмешищем — устроила истерику из-за какой-то студентки! А Семенова останется в университете и будет спокойно жить, пользуясь своей сиротской неприкосновенностью!
Лузина сделала глубокий вдох, чтобы не закричать. Она хотела выдохнуть и вдруг услышала свой голос — он звучал незнакомо, будто кто-то другой сказал это:
— Не нужно в другую группу. Пусть остается.
Эти слова поначалу ослепили сознание Елены Николаевны. Следом за их звуком до нее дошел их смысл, как доносятся с неба звуки грома, предвосхищенные появлением молнии.
Лузина похолодела — зачем она это сделала? И тут ее осенило: это проклятая Семенова уже завладела ею и влияет на ее решения. И от этого Елену Николаевну охватила такая злоба, что у нее задрожали руки.
Лузина пришла домой. Она была так бледна, что муж даже спросил ее:
— Что-нибудь случилось?
Елена Николаевна знала, что этот вопрос задан лишь из вежливости: они с мужем уже давно не интересовались друг другом. Когда-то их называли яркой парой: ее красота и образованность так подходили к его успешности. Но стоило им пожениться, и яркость поблекла. Всегда чего-то не хватало — чего-то неуловимого, невесомого, но совершенно необходимого для того, чтобы оживить этот брак, от которого веяло холодом. Леночка тогда быстро увидела, что семейная жизнь не получилась, но слово “развод” показалось ей чернильным пятном, которое на всю жизнь обезобразит ее правильную биографию. И потом, пришлось бы разменивать квартиру в хорошем районе, в ремонт которой Леночка вложила столько сил и средств… И она сохранила брак, пропитав его ненавистью, — так сохраняют уродливых зародышей в стеклянных колбах. Лузина ненавидела мужа за то, что его все в жизни устраивало, за то, что он ни разу не спросил, счастлива ли она, за его и за свои измены и еще за то, что все же осталась с ним.
На его почти равнодушный вопрос она ответила почти холодно:
— Ничего, — и ушла в свою комнату.
Елена Николаевна сидела перед телевизором. Было приятно думать
о том, что до конца отпуска еще целая неделя. Она лениво переключала каналы и так же лениво размышляла о том, что надо сделать до начала учебного года.
“Взять денег у мужа на новый костюм. Костюм и туфли — а не то на кафедре заметят, что я во всем старом, и начнут злословить. И прическу надо бы сделать. Тем более что скоро приезжают американцы выбирать студентов и преподавателей для обмена. В этот раз у меня все шансы. Группа сильная, америкосы должны оценить. Вот только эта дура Семенова. Как бы она мне и тут все не испортила. Через неделю снова видеть ее глупую физиономию! Нет, это возмутительно: в лучшем университете города допускают такое безобразие! Прийти бы на кафедру и сказать: все, увольняюсь, сами учите своих бездарей. Ничтожество, серое, тупое, бесполезное животное! Даже фамилия подходящая, бесформенная, как мешок из-под картошки, — Семенова…”
Елена Николаевна включила один из каналов, транслировавших программы на английском языке. Она частенько садилась смотреть эти программы, поскольку считала, что должна быть в курсе всего, что делается в мире, однако ей никогда не удавалось досмотреть до конца хотя бы одну — так трудно было вслушиваться в иностранную речь, чтобы уловить смысл, и так сладко дремалось под ее монотонное звучание. Вот и сейчас Елене Николаевне хватило нескольких минут, чтобы впасть в полусонное состояние. Она то приоткрывала глаза, то снова закрывала их, покачивая головой, будто подтверждая верность сказанного телевизором.
Неожиданно диктор завел разговор о России, причем о российской периферии, и Елена Николаевна навострила ухо. Когда вдруг заговорили о ее городе, она удивленно открыла глаза.
“Тот факт, что люди здесь живут в условиях, совершенно неприемлемых для цивилизованных стран, можно было бы объяснить и первобытной дикостью и отсталостью местного населения, — тараторил ведущий, не давая Елене Николаевне ухватить и проанализировать всю фразу; Лузина едва успевала улавливать смысл. — Россия до сих пор местами напоминает непроходимый лес, обитатели которого живут по звериным законам. Постоянная борьба за существование, за удовлетворение элементарных потребностей озлобила россиян, сделала их безжалостными, безразличными к чужим страданиям. И в этом городе, откуда мы ведем наш репортаж, никому — ни властям, ни рядовым жителям — нет дела до малоимущих, инвалидов, стариков. Мы побывали в больницах этого города и везде видели лишь разор и разруху, сталкивались с равнодушием персонала. И несмотря на эту неприглядную картину, многие здесь умудряются выздоравливать, — отчаянно острил ведущий, а Елена Николаевна возмущалась: └Да как он смеет, этот зажравшийся?“ — И это скорей вопреки, чем благодаря. Однако именно здесь, в этом городе, мы обнаружили, — ведущий вдруг коротко хохотнул, — некое исключение из правил — волонтера, юную студентку одного из местных университетов, которая бесплатно работает здесь санитаркой. Интересно, что именно побуждает ее чуть ли не каждый вечер приходить сюда?”
На экране появилась пожилая санитарка, и Елена Николаевна, перевела дух: ей больше не нужно было напрягать мозги, поспевая за скороговоркой ведущего.
Санитарка, по старушечьи подперев щеку, принялась рассказывать про какую-то Машу, которая добровольно возложила на себя обязанности ухода за тяжелобольными и умирающими. Санитарка вздыхала, рассказывая о подвигах Маши, а Елена Николаевна с умилением слушала ее, тихонько приговаривая: “Вот вам, буржуи зажравшиеся! Вот вам!” — и гордясь русской Машей, которая заставила надменных англичан удивиться. Она вдруг вспомнила “Выстрел” Пушкина и слова Сильвио, брошенные графу: “Довольно,
я видел твое смятение!” — и блаженная улыбка посетила ее лицо. А санитарка тем временем рассказывала о том, как русская Маша обмывает покойников, как в одиночку, поскольку никто здесь за зарплату санитарки не желает этого делать, отвозит их на каталке в морг по подземному коридору. Ведущий вдохновенно переводил слова санитарки и, когда речь пошла о каталке с трупом и подземном коридоре, ввернул-таки словцо: назвал героическую девушку русским Хароном.
Наконец санитарка исчезла, и на экране появился зажравшийся буржуй с микрофоном и скромно стоящая рядом с ним русская Маша.
И Лузина вскочила на ноги. Из телевизора на нее испуганно глядела Семенова и, как всегда, лепетала что-то невразумительное. И вдруг Елену Николаевну обдало холодом: по спине побежали мурашки. Так вот в чем дело! Значит, тот сладковатый, неприятный, пугающий запах, исходящий от Семеновой, это запах… Она вдруг зажмурилась, сжала кулаки и заскрипела зубами.
— Да как она посмела! — возопила она.
А Семенова тем временем, отчаянно смущаясь и путаясь, продолжала отвечать на вопросы корреспондента. Говорила что-то о сострадании и помощи другим людям, о том, что она просто обязана помогать людям, поскольку ей самой все всегда помогали, и о том, что очень важно, когда ты хоть кому-то нужен, хотя бы и безнадежно больному, умирающему человеку. Потом вдруг осмелела и заговорила о том, как ее тут, в больнице, очень любят и ценят, как всегда угощают ее ужином, а утром, когда она уходит после смены на учебу в университет, кормят кашей. И что в университете все заботятся о ней, пытаются научить ее, хотя она не очень способная студентка, даже совсем неспособная. И если бы не замечательные университетские преподаватели, которые отдают ей, неумехе, всю свою душу, все свои знания, она бы просто не смогла учиться. Особо ей хотелось бы выделить преподавательницу английского языка, Елену Николаевну Лузину, которая сразу увидела ее, самую слабую на курсе, и безотлагательно и с энтузиазмом взялась за ее обучение…
Лузина не могла оторвать глаз от экрана. “Это невозможно! Как можно показывать эту мокрицу по телевизору?! Неужели такой можно восхищаться? Неужели этот ухмыляющийся англичанин не видит, не понимает, кто перед ним?! Да нет же: и видит и понимает, что эта Маша Семенова всего лишь недоразумение, ничтожество, жалкое насекомое! Ее даже дурой не назовешь! Слишком велика честь! Просто это такая игра цивилизованных людей: найти какую-нибудь неведомую каракатицу и предъявить ее миру!”
Задыхаясь от этой возмутительной несправедливости, Елена Николаевна все еще смотрела на экран. Не то от душившей ее ярости, не то от изумления что-то стало происходить с нею: она почему-то вспомнила себя, школьницу, с пластинками на зубах, которых она тогда совсем не стеснялась. Леночка тогда еще не боялась произвести на окружающих плохое впечатление и часто мечтала вслух — о чем-нибудь глупом, смелом и совершенно неосуществимом. Как это чудесно — всерьез верить, что завтра возьмешь и запишешься в геологический кружок и летом уедешь путешествовать в такие места, где до тебя не ступала нога человека. А еще можно устроиться поваром на судно дальнего плавания: целый год в море — это так страшно и интересно!
Утром у той Леночки была одна мечта, а вечером — уже другая, и это было даже хорошо. Только много лет спустя она вырастила в себе непомерное самолюбие, заслонившее от нее весь мир, кроме одной прямой и понятной дорожки, которая казалась единственно правильной, и стала считать, что ее место в жизни обязательно должно быть достойным: теплым, удобным, хорошо оплачиваемым, комфортным…
А тогда мир еще не представлялся ей подлым и вероломным, непременно готовящим Леночке всякие гадости. И глаза у нее тогда, наверное, были другими: может быть, вдруг озарило Елену Николаевну, даже такими, как у этой Семеновой…
Елена Николаевна заглянула в зеркало: оттуда на нее смотрели злость
и обида. И Лузина внезапно сделала открытие: именно эти чувства уже давно руководят всеми ее поступками. Она изменяла мужу в ответ на его измены, она подсиживала коллег, которые были талантливее ее, а на своих учениках вымещала бесчисленные обиды на неудавшуюся жизнь. Елена Николаевна не могла припомнить ни одного светлого дня за последние несколько лет: каждый день приносил ей только зависть, разочарование, усталость. Она все смотрела и смотрела в зеркало, словно хотела увидеть там еще что-то, что могло бы оправдать ее жизнь.
Но там больше ничего не было.