Борис Райков. На жизненном пути
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2012
БЕГУЩЕЙ СТРОКОЙ
Царский лейб-медик: Жизнь и подвиг Евгения Боткина. Под редакцией К. К. Мельник-Боткина и Е. К. Мельник (Франция). Составитель и автор вступительных статей О. Т. Ковалевская. — СПб.: АНО “Издательство └Царское дело“”, 2010.
Не сказать — интересная, а — трогательная книжка. Мемуары дочери Е. С. Боткина плюс 19 его писем.
Из писем видно, что Евгений Сергеевич был редкий, исключительно хороший человек; горячо любил Бога, свою семью — и семью последнего царя; был настолько верен долгу, что никогда не чувствовал и даже не знал страха. Герой. Святой мученик. Точка.
Воспоминания Татьяны Евгеньевны (1898—1986) — более сложный текст. С несколько странной историей. Первый вариант был написан (и издан) на русском языке в начале 1920-х годов. Второй — в 1980-е и на французском. И не совсем понятно — кем. Выразимся мягче: над вторым вариантом Т. Е. работала не одна. Как сказано
в предисловии:
“Французский оригинал подготавливать к печати помогала Татьяне Евгеньевне ее внучка — Екатерина Костантиновна Мельник. Она отредактировала обширную рукопись, много работала со своей бабушкой над текстом. Был собран большой материал. Он разросся до громадных размеров. Задачей Екатерины было организовать текст, подчинить его композиции. Для этого необходим был отбор. Повествование Татьяны Евгеньевны приобрело особую ценность, когда было подкреплено документом, указанным источником…”
Проще говоря: молодая эмигрантка записала, что запомнилось, из только что — и страшно — окончившейся юности и счастливого (хотя бы по сравнению) детства. А через шестьдесят лет под деятельным руководством внуч-ки переписала, причем на другом —
не родном — языке. Переделала. Вставила много чужих слов, даже из газет. Стараясь повысить ценность.
Этот переделанный текст издали во Франции, потом — в переводе на немецкий — в Германии. Ну а теперь перед нами перевод — вообразите! —
с немецкого перевода. (Не спрашивайте, почему с немецкого; по уважительным причинам.) Сверенный
с французским оригиналом, вообще исправленный. Разными людьми. (“Благодаря родственникам Евгения Сергеевича — внуку К. К. Мельник-Боткину, правнучкам Е. К. Мельник и О. Лукиной — мы смогли не только уточнить текст, но и воссоздать стиль, интонацию Татьяны Евгеньевны”.)
То есть эта книга обязана своим существованием целому коллективу бескорыстных энтузиастов. Что не могло не сказаться на литературном качестве. Например, тут содержится самое уродливое русское предложение из всех, что я в жизни читал. Оцените:
“Сохраняя рептилиеподобное хладнокровие, она раздавила скотинку меж-ду колен”.
(Вырвано из контекста, да. Однако в контексте — еще хуже, по-моему. 1913 год, Царское Село, дом Боткиных; Евгений Сергеевич болен тифом, у его постели дежурит сестра милосердия; по дому бегают мыши; настоящее нашествие. “Самое ужасное произошло в комнате отца. Однажды вечером мышонок предпринял путешествие под юбки сестры-дракона”. И — см. выше.)
Не то чтобы таких вещей было много, — но затхлый привкус подстрочника чувствуется все время. Вплоть до того, что смысл исходной фразы разворачивается налево кругом:
“Он благословил свое воинство и добавил: └Я не подпишу мир, пока на русской земле не будет ни одного вражеского солдата“”.
Ну книжка и книжка. Читать не обязательно. Однако каким-то чудом та девочка, какой была Т. Е. Боткина теперь уже сто лет назад, в этой книжке все-таки живет.
Той, кто была когда-то ею, приятно вспоминать, какой она была.
Как ей нравилось, например, в гимназии:
“Каждый урок длился пятьдесят минут, после чего мы выходили в рекреационный зал. Если по дороге нам встречался учитель, мы должны были делать небольшой книксен. Больше всего мы любили ходить, держась за руки или за талию, по четыре-пять человек. Мы упражнялись делать книксен все одновременно. Классные дамы поощряли это, и у нас выходило совершенно синхронно. Если же нет, нас наказывали”.
Какие строгие были у нее правила:
“Во время вечеринки у Георгиевских, где я не была из-за своей вечной ангины, Глеб Кириллин потушил свет, мальчики сняли свои перчатки, и по желанию партнерш бал продолжался в темноте. Девушки дрожали от контакта с голыми руками партнеров. Узнав об этом, я не могла успокоиться: такое неприличное поведение выводило меня из себя”.
Ну и, разумеется, она была пламенной монархисткой. Не только по идеологии, а по чувству. Подобно своему отцу (и по его примеру), действительно боготворила государя, великих княжон, всю августейшую Семью.
И, без сомнения, тоже — если бы два-три случайных обстоятельства не сложились по-другому — разделила бы участь этой Семьи не колеблясь.
Напрасно внучка Антигоны заставляла бабушку прорабатывать политический фон. Ценность книжки обеспечена чистотой тона.
Текст проникнут отчаянием личного сострадания. Без которого безмерность низости злодейства непонятна; надо пересадить себе глазную сетчатку жертв.
“Царь опять не понял и спросил: └Что?“ Юровский поднял оружие и, показав ему, сказал: └Вот“”.
Борис Райков. На жизненном пути: автобиографические очерки. Кн.1—2 [отв. ред: к. ф. н. Н. П. Копанева; вступ. ст.: к. б. н. К. В. Манойленко и др.; примеч.: А. Г. Абайдулова и др.]; Рос. Акад. наук, Архив РАН, С.-Петерб. Фил. Санкт-Петербург: Коло, 2011. 848 и 664 с.
Конечно, я не собирался читать эти два кирпича — с какой бы стати? Но бывают такие состояния, когда головы совсем не жалко, — а не выключить никак. Ну и глушишь ее, как западную радиостанцию, посторонним шумом.
Тем более второй том раскрылся на таком абзаце — что твой Монте-Кристо:
“Наконец я напал на мысль, которая показалась мне удачной. Под
потолком камеры была пристроена
машинка для спуска воды в унитаз.
Я взобрался наверх и освидетельствовал механизм этой машинки. Оказалось, что там, кроме прочих частей, был круглый медный стержень длиною
с карандаш, а толщиной немного поменьше карандаша. Я выломал этот стержень и заменил его в механизме веревочкой, а стержень заточил в виде шила. Эта работа продолжалась несколько недель, так как точить приходилось только в том месте, где пол камеры был заделан бетоном (асфальтовый пол слишком мягок для этой цели). Кроме того, надо было соблюдать большую осторожность, так как звук заточки мог быть услышан надзирателем
и все дело пропало бы. Поэтому я затачивал стержень во время разноса пищи, когда надзиратель ходил вдоль камер. Как бы то ни было, но через несколько недель я изготовил медный стилет, достаточно острый, чтобы он мог проколоть кожу и грудные покровы. Замечу, что стержень был латунный, то есть не из красной, а из желтой меди, которая гораздо тверже. Древние греки делали из такой меди наконечники копий и даже мечи. Этот инструмент я спрятал в щель в нижней части стены и заделал щель замазкой из черного хлеба. Теперь я стал относительно спокоен. Этот стилет, при знании анатомии, был, безусловно, пригоден для того, чтобы проколоть сердце, если уж дело дойдет до крайности”.
Тут и не хочешь, а будешь читать дальше. Хотя понятно, что до крайности не дошло, раз текст — от первого лица. Но как сыграет стилет?
А никак. Это случайно блеснула
в тексте неумышленная занимательность. Первый попавшийся абзац оказался самым лучшим.
Впоследствии, правда, найдется одна прелестная фраза (это если встряхнуть оба тома на лотке и тщательно промыть): оказывается, президент АН СССР Сергей Вавилов отличался от Сергея Кафтанова, министра высшего образования СССР, — “примерно так, как белый гриб отличается от волнушки”!
Медный стилет никуда не делся. Остался там, где был спрятан. Так и лежит, надеюсь, в щели под стеной камеры 212 тюрьмы на Шпалерной, на всякий случай запомним. (Тамошний персонал, я уверен, не читает ни таких книг, ни рецензий.) Борис Евгеньевич Райков не убил себя в 1930 году и ни разу об этом не пожалел.
Счастливцем человека с датами 1880—1966, конечно, не назовешь, но все же хватило времени на полтысячи публикаций да еще вот на эти восемьдесят с лишним печатных листов.
“Былое и думы” — листов семьдесят, но ведь Герцен и до старости недотянул.
Райков лаконичней, экономней: сколько лет прожил — на стольких авторских листах и отразил. А что? Герцен как раз и говорил: всякий имеет право на автобиографию.
Твердая память, здравый смысл, приличный слог — чего еще надо?
Подробней всего, само собой, — про детство-отрочество. Потом замелькало.
Учился. Привлекался (не революционер, а скорее гражданский активист). Опять учился. Опять привлекался. Был сослан. Вернулся. Преподавал. Женился. Преподавал — преподавал — преподавал. Развелся. Преподавал, писал книги, брошюры и статьи. Опять женился. Сел в тюрьму. Поехал в лагерь. На Беломорканал. Освободился. Преподавал в провинции. Вернулся в Ленинград. Преподавал — преподавал — преподавал; писал статьи и книги. По интригам завистников и доносам врагов опять попал под раздачу — и больше не преподавал. Однако не сел (спасибо белым грибам, позор поганкам!) — а продолжал писать статьи и книги. И эти вот воспоминания. Собирался сочинить еще одну, последнюю главу: про то, как, разочаровавшись в науке педагогике, полюбил науку историю естествознания; как эта поздняя, последняя страсть помогает ему не умирать. Не написал. Все-таки, значит, умер.
Да, представьте, была и такая наука — педагогика. Даже, по-видимому, не одна, раз Б. Е. числился действительным членом Академии педагогических наук. (Которая, не исключено, существует и поныне.) Но лично он, судя по всему, был не пустозвон. Сам умел и других учил увлекательно рассказывать зоологию и ботанику, всякие такие предметы. Учил тому, что действительно умел. Дельный и неутомимый научный работник. Отчасти графоман, как же без этого. Даже стихи сочинял, нужды нет, что ровесник Блока (чьи стихи не понимал,
а фамильярно называет Сашей).
Прозаик, однако же, никакой. О злоключениях в быту — еще туда-сюда. Об окружающих людях — пусто-пусто. О научных конфликтах — тушите свет:
“Председательствовать на заседании по защите диссертации должен был педагог Моносзон, по имени Эле Исаевич, типичный еврей, только недавно вошедший в состав членов АПН…”
Почему, — задается риторическим вопросом Герцен, — почему всякий имеет право писать свои воспоминания? Да потому, — тоже риторически отвечает, — что никто их не обязан читать.
Но знаете ли что? Я рад, что сделал это. Я вполне вознагражден. Почти осчастливлен.
Потому что на 205 странице 1 тома Б. Е. Райков познакомился (1899 год) с некоей Манечкой Маркович. А еще лет через десять — с ее папашей, Богданом Афанасьевичем Марковичем. Сыном писательницы Марко Вовчок, помните такую? И вот — еще один абзац:
“Богдан Афанасьевич рассказывал мне за верное, что Писарев не утонул во время купанья, как это написано в его биографии, а намеренно утопился на почве осложнений с его матерью, причем сам Богдан Афанасьевич, будучи 15-летним мальчиком, видел всю эту сцену лично, так как купался в это время вместе с Писаревым. Было это в Дуббельне, около Риги, 4 июля 1868 года. По рассказу Богдана Афанасьевича, Писарев поплыл в море и плыл всё дальше и дальше, не оборачиваясь, пока не исчез из вида”.
Вот и все. Мало разве?
Самуил Лурье