Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2012
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Эдуард Кочергин
Рассказы О ТЕАТРЕ
Кентавр
Прежде всего, Лебедев был потрясающий человеческий тип. Разделить его (вот личность, а вот артист) невозможно. У Евгения Алексеевича и то и другое существовало в органике: профессия и личность. Органический тип. Не лицедей, который в кого-то превращается и от кого-то вещает… Он для меня на сцене и в жизни неразделим. Особенно интересен нам — художникам. Недаром мы его любили. Пластика необычная, не деланная, натуральная, животная, идущая от природы. Я его рисовал похожим во всех ролях. Рисунки к “Истории лошади” делал за год до того, как вышел спектакль, а потом все совпало — рисунки и он в роли — один к одному. Достаточно сравнить рисунок Холстомера—Лебедева и его же на фотографиях в спектакле через год…
В нем была редкостная для России и для европейского театра физиология. Он и был физиологическим артистом. Явлением природы. В своей жизни я лишь дважды встречал подобных артистов. Еще в маленьком ленинградском областном Театре драмы и комедии работал с артистом, обладавшим похожим даром, — Шамбраевым. Конечно, не такого масштаба, как Лебедев, но природа та же. Любил изображать птиц, зверей. Даже подрабатывал, озвучивая спектакли, — лаял, кукарекал, пел, свистел… Здорово всем этим владел.
А Евгений Алексеевич Лебедев — это просто гигант. Актерски неуемный. Мощный колосс, соединявший в себе несоединимое. Иногда казалось: поменьше бы этой неуемности. Когда Товстоногов обрубал лишний его перебор, получался замечательный результат. Если каким-то артистам необходимо делать всю роль от начала до конца и потом они фиксировали сделанное, то Лебедев приносил на репетицию столько идей, что приходилось отбирать, отбрасывая даже талантливые находки, поскольку они не вписывались в режиссерскую конструкцию. Выдавал по ходу безумное количество всяческих идей и предложений, актерских приспособлений, бесконечно импровизировал…
Природа произвела на свет актерское естество, которое называлось “Евгений Алексеевич Лебедев”. Непривычное, неожиданное, кого-то даже раздражавшее своим чрезмерным физиологизмом, какой-то несоразмерностью, но всегда — потрясающее.
Когда началась работа над “Генрихом IV”, он попросил меня нарисовать Фальстафа в разных поворотах роли. Евгений Алексеевич ведь и сам был человек всесторонне одаренный. Он чудно рисовал, занимался всяческой “изобразиловкой”. Эскиз грима мог для себя нарисовать гримом же на бумаге. Или выложить автопортрет разными камушками, сделав этакий гипергрим. У него все получалось выразительно, эротично и естественно в разных техниках, которыми он пользовался.
Так вот, он предложил мне нарисовать его в роли Фальстафа во всех ипостасях: как он спит, ест, просыпается, потягивается, зевает, встает, чешется, писает, надевает доспехи, которые так нелепо на нем смотрятся… Как он что-то в очередной раз врет… Я “отлудил” ему рисунков шестьдесят-семьдесят. В результате получилась одна из лучших моих серий рисунков для театра, которую потом купили разные музеи.
Евгений Алексеевич держал рисунки у себя в уборной несколько недель. Затем по этим наброскам мы изготовили Фальстафу грим и костюм. То есть я не специально рисовал то, о чем мы договаривались с Товстоноговым о Лебедеве, а выстраивал образ, идя от самого Лебедева — русского сюрреального актера.
С Холстомером была другая история. Когда обсуждался макет, худсовет театра с артистами, занятыми в нем, принял его в штыки. Макет к тому же такая штука, что не всякий разглядит в нем будущую декорацию. Лебедев неожиданно выступил против оформления, причем искренне не соглашался с ним, потому что, готовясь к роли, уже изначально опоэтизировал Холстомера. Мечтал, что будет задник, изображающий голубое небо, цветочки, бабочки, стрекозки… А я делал его — Лебедева. Для меня “История лошади” — это он — чудище-полкан, явление природы. Потому что главный его дар — органика, физиология первозданности, животность.
Я попытался сделать несусветное — натуральную физиологию из холста. Бьют холст плетьми, и он начинает вспухать от ран и боли… Я попытался сотворить то, что сделать нельзя. Но и Лебедев сотворил невозможное, сыграв эту адскую, нечеловеческую роль. Превратившись в Холстомера, в лошадь. Эта роль была для него! Розовский ведь именно в расчете на Евгения Алексеевича принес в театр эту гениальную идею. Чтобы сыграл он — актер-мутант. Потом ставился спектакль в разных местах, но нигде ничего подобного не выходило. Евгений Алексеевич, наверное, оттого и не принял поначалу мое оформление, что оно было его же собственным вывернутым нутром. Увидев его, он возмутился, а может, даже испугался.
После худсовета, когда все, кроме Лебедева, ушли из макетной, Товстоногов внимательно выслушал его замечания, капризы, даже истерику и сказал мне: “Делайте, Эдуард, так, как у вас!” Товстоногов был колоссально мудрый тип. Точно знал, как и с кем из артистов работать. Он нуждался в оппонентах. Умел всех выслушать, но делал по-своему. Оппоненты необходимы были ему, чтобы убедиться в собственной правоте.
В худсовете БДТ состоял артист Рыжухин, замечательный характерный артист, всегда выступавший оппонентом Товстоногова, все ругал, причем с идейных правых позиций. А Товстоногов внимательно слушал его. Я как-то спросил: “Почему вы держите Рыжухина в худсовете?” — “Он мне нужен”, — ответил Г. А. и рассказал про де Голля, у которого в Совете министров был министр, также выступавший против. Де Голль его держал, чтобы, как сказал Г. А., вконец не скурвиться, не стать гением. Товстоногов брал какие-то вещи из этого негатива и превращал в позитив.
А Лебедев же вообще все чувствовал поначалу, что называется, кожей спины. Затем только соображал. Со временем он принял мою трактовку. Влез в эту шкуру. Холстомер — это была его песня. Песня его жизни. Сошлись все данные, которые только могут быть у артиста, и данные природы и среда. Среда ведь в театре была мощная. Конечно, он был вожак, коренной, а другие — пристяжными. Но какими мощными “пристяжными”: Басилашвили, Ковель, Волков, Данилов, Штиль, Мироненко!.. И хор — будь здоров какой! А в центре — Лебедев, талант от матушки-природы и древнего фаллического славянского бога Рода.
Он не был имитатором, который подражает звуку, пластике. Он сам становится лошадью, Бабой-ягой — превращался в эту сущность. Временами даже слишком — порой не хватало отстранения. Но про его работы нельзя было сказать: удачная или неудачная роль. Все, что он делал, — всегда интересно. Хуже — лучше, черт-те что, но не в этом дело! Слушать, смотреть, разглядывать его творения бесконечно любопытно. Как явление природы, без прикрас — что есть, то и есть. Со всем его бульканьем, цоканьем, хрипеньем, со всеми его ужимками. Это воспринималось всегда неожиданно. Особенно в таких ролях, как Фальстаф, Холстомер, Крутицкий… В них были перевесы, но все равно — поразительно, необычно, неподражаемо.
Товстоногов сдерживал его неукротимость, но он же не сидел на каждом спектакле. А Лебедев постепенно все расширялся, расширялся в сцене Крутицкого так, что она в два раза становилась длиннее. А в Фальстафе я сделал ему коллажный костюм из рисунков, и роль он выстроил коллажную. В ней были замечательные находки. Евгений Алексеевич придумал, что рука у него живет как бы отдельно от тела. Рыжухин и Трофимов, два грандиозных артиста, это гениально обыгрывали. Они несли руку Фальстафа отдельно от него, с большим почтением, как нечто жутко ценное. Абсурд получался адски нелепый и смешной.
Вот такое было явление — Лебедев. Сюрреалистический артист в русском театре. Посмотрите иллюстрации художников XIX века к Гоголю или Салтыкову-Щедрину — увидите тот же сюрреализм. Он из того же ряда. Из великой русской литературы. Этакий плывущий по реке топор. Он оттуда, из этих глубин, из прозы Лескова, из Селиванов-Голованов, из странных героев, выламывающихся из обыденности. Такой Атилла… Дьяк из “Соборян” — он, кстати, гениально сыграл бы его.
Недаром на гастролях за границей Лебедева принимали с первых же минут, стоило только ему выйти на сцену. У них нет таких типов. Он не артист, он явление природы, оказавшееся почему-то в театре. Неожиданная форма жизни. Он все чувствовал нутром, животом. В старинном понимании этого слова: человек — живот.
Лебедев был рожден для лицедейства. Не стал актером, а таким родился. С ним интересно было бражничать и говорить в застольях. Он не просто ел, он поглощал. Он проявлялся во всем, даже в том, как ходил, как смотрел, слушал, в замечаниях, оценках, комментариях по поводу того, что видит. Он не шел буквально от логики, а опирался на свое внутреннее ощущение, на свою нутряную философию, которая выражалась в мимике, жестах, в том, как он руками помогал мысли выйти наружу. Мне интересно было даже не то, что он говорит, а то, как он говорит… Абсолютный артист по рождению. Загадка природы! Талантливо она его сотворила, черт побери!
Когда Евгений Алексеевич попадал в другую среду, чувствовал то, что витало в воздухе. Приспосабливался, менялся, как живое существо, мутировал. Но своя основа оставалась той же. Артистам Льва Додина полезно было рядом с ним поработать. Додин вообще молодец, что пригласил сначала Олега Борисова, а потом Лебедева. Эти два гиганта оставили след в артистах МДТ. Они нисколько не выпадали из органики его спектаклей.
Конечно, в теперешнем театре не хватает такого артиста. Не только в БДТ, но и вообще в русском театре не хватает. Куда они подевались? Ушли в прошлую сказку? Мне, слава богу, повезло видеть такое чудо, как Евгений Алексеевич Лебедев, и работать с таким грандиозным кентавром. И ежели этому Великому, Богом данному артисту решат когда-нибудь поставить памятник, то я предложил бы отлить его в бронзе именно в виде мифологического кентавра.
Обавник История одного бунта
Кто смотрел знаменитый фильм “Последний китайский император” режиссера Бернардо Бертолуччи, тот наверняка помнит, что в конце фильма, когда император Пу И, двенадцатый в династии Цин, попадает в руки наших доблестных специальных органов (а это 1945 год), к нему в камеру, чтобы их китайское Величество не скучал и чтобы ему было с кем поговорить, подсаживают довольно молодого заключенного, владеющего основными европейскими языками. Сам китайский император кроме родного знал еще три языка — английский, немецкий, французский.
Заключенного полиглота не без труда разыскали в лагерях НКВД и переправили через всю Сибирь под Хабаровск, где ВОХРа, не говоря ни слова, впихнула знатока языков в какую-то лагерную камеру. В ней находился единственный китайский очкарик. Он, повернувшись к вошедшему, протянул ему руку для знакомства и произнес по-английски: “Я Сын солнца”. “Черт-те что, — подумал пересыльный. — Стоило в честь какого-то китайского сдвинутого дурака, болтающего по-английски, везти меня из Воркуты на Амур”. “Очень приятно, — ответил китайцу зэк. — Я Кощей Бессмертный”. — “Сын солнца приветствует Кощея Бессмертного”, — доброжелательно сказал китаец по-французски. Так началось знакомство заключенного полиглота Янковского Михаила с заключенным китайцем. К вечеру, после долгих разговоров с соседом, Михаил понял: перед ним действительно “Сын солнца” — китайский император Пу И, что подтвердило местное начальство НКВД, вызвавшее его перед отбоем к себе.
Посадили, или, как позже стали говорить, “репрессировали” Михаила Сергеевича Янковского как раз за знание многих языков. И вообще за знания. За живой, общительный нрав, говорливость, что не поощрялось в те ежовые времена, и дружбу с пресловутыми обэриутами.
Михаил Сергеевич, или, как на французский лад называл его китайский император Пу И, Мишель, беседовал с императором на сугубо гуманитарные темы. Для Мишеля сидение с их Величеством стало подарком судьбы, санаторной паузой в долгой тюремной жизни: их прилично кормили, не вызывали на переклички, не устраивали шмонов. Требовали от посаженного Янковского только письменных отчетов о беседах с императором.
Отчеты состояли из интереснейших новелл по китайской истории, которую Пу И досконально знал и блистательно рассказывал. Нквдисты зачитывались ими и каждый отчет Янковского ждали с нетерпением.
Лично Мишеля интересовала китайская философия, в особенности Конфуций и его школа. Естественно, в отчетах он не упоминал ни о какой философии, а так как философия в Китае напрямую связана с историей, отчеты истории и посвящались.
Беседовали они сразу на трех языках — с немецкого свободно переходили на английский, с английского — на французский. Понять со стороны, о чем они баяли, было затруднительно, тем более что ВОХРа и приставленные НКВДешные люди, кроме русского, никаких других языков не ведали.
Император подружился с привезенным к нему молодым и веселым, интеллигентным зэком, а Мишелю этот подарок ангела-хранителя после лагерных мытарств помог в дальнейшем выжить.
За успешную работу с императором ведомство скостило Янковскому несколько годков, и, отсидев оставшееся, вернулся он в свой родной город Питер-Ленинград, где поначалу довольно долго находился в безработном состоянии. Бывшему зэку устроиться на пропитательную работу оказалось невозможно, пришлось пойти в эстраду ассистентом-бегунком администратора — гонять места-билеты. Спустя некоторое время благодаря довоенной дружбе с Николаем Павловичем Акимовым, также бывшем приятелем обэриутов, и помощи замечательной Инны Карловны Клих, ответственного секретаря ВТО, он сделался администратором и, позже, замдиректора Дома актера. А немного погодя стал очень удачливым и успешным директором ленинградского Дворца искусств.
Благодаря директорству Михаила Янковского и его сотрудничеству с такими замечательными личностями, как Николай Константинович Черкасов и Николай Павлович Акимов, Дворец искусств стал одним из интереснейших мест в городе. Им удалось превратить общественную организацию в клуб творческой интеллигенции, в котором устраивались потрясающие выставки, концерты, капустники, выступления великих театральных варягов Москвы, Киева, иных городов и даже стран.
Интересно, что все это происходило во времена известного начальника городской культуры — давилы по фамилии Калабашкин. Этот Саврас, как обзывали его в городе, измывался над директорами театров так, что зачастую из его кабинета они попадали в больницы. Естественно, когда после бунта в театре Комиссаржевской его сняли и он пешком пошел по Невскому, бывшие подчиненные перестали с ним здороваться.
Шло время, и постепенно в мозгах у культурных начальников имя Михаила Сергеевича Янковского закрепилось как имя одного из лучших организаторов-профессионалов театрального дела в нашей географии. Он, по их мнению, в силу директорства Домом искусств знал весь театральный люд города, все особенности этой формации человечества, все ее закавыки, капризы и повороты. И ежели что происходило в театральных заведениях, предпочитали советоваться с ним. Советы он давал толковые, нисколько не уничижая театральных людей и театральные заведения, и стараясь принести им пользу.
Со временем наш бывший зэк, подельник и ученик императора Пу И стал питерским театральным арбитром.
В конце пятидесятых — в начале шестидесятых годов, во времена хрущевского либерализма, или так называемой оттепели, театральный народец, да и другой люд от искусства почувствовал некий запах вольности. В мечтательных головах романтических людишек забрезжила надежда… Открыли третий этаж Эрмитажа с импрессионистами, осенью 1956 года состоялась знаменитая выставка Пабло Пикассо, привлекшая художественную молодежь. Тогда-то на стене лестницы, ведущей к экспозиции, вывесили щит, на который посетители вешали отзывы о выставке Пикассо. Отзывы были диаметрально противоположными, но восторженных все-таки оказалось больше. Среди них в один из дней появился листок, вырванный из тетрадки в клеточку, прикрепленный к щиту кнопкой. На нем ученическим почерком кто-то написал самый грандиозный отзыв, запомнившийся многим: “Если бы я был жив, я бы это запретил… И. Сталин”.
Демократическое брожение, правда в зачаточных формах, началось и в театрах. Стала появляться новая драматургия: Розов, Володин, Штейн, Шатров, Гельман; меняться режиссура, стали возникать новые идеи и разные разности, не соответствовавшие четкому, прямому “направлению вперед” прежних времен. В некоторых театрах актеры пробовали выступать против диктата начальников-директоров и режиссеров, которые им по каким-либо причинам “не показались”. Представить себе такое при прежней “диктатуре пролетариата” было невозможно.
Самое мощное и продолжительное “восстание” против местного главного режиссера Мара Владимировича Сулимова произошло в Ленинградском государственном драматическом театре им. В. Ф. Комиссаржевской. Артисты обвиняли режиссера в том, что тот не занимает в репертуаре основной состав труппы, пользуя из спектакля в спектакль только любимчиков. Женская составляющая труппы вообще годами сидела без работы.
Всей этой бучей руководили лютые тетеньки-актрисы. Бесконечные увещевания, просьбы, уговоры разных культурных командиров, в том числе свирепого Савраса-Калабашкина, разбивались о женскую крепость. Даже вмешательство партийных органов из Смольного не испугало воинствующих амазонок. Они категорически требовали отставки главного режиссера театра Мара Сулимова, а также директора, и только после этого соглашались на переговоры.
Время шло, работа над новыми спектаклями остановилась. Чтобы разрешить этот затянувшийся конфликт, начальство обкома партии уволило бывшего при Сулимове директора, как не справившегося с ситуацией, и предложило М. С. Янковскому занять его место, наделив того специальными полномочиями. От него требовалось изнутри театра произвести разведку, а затем действовать решительно по собственному усмотрению. Уговаривать его руководящим начальникам пришлось долго. Уходить с насиженного места, где он был полным хозяином, Михаилу Сергеевичу не хотелось. С великим трудом, значительно увеличив жалованье, пообещав какие-то блага и всяческую помощь в борьбе за спасение театра, уговорили его стать директором бунтующей Комиссаржевки.
Приблизительно через месяц после воцарения Янковского у Веры Федоровны он обратился в обком партии с неожиданной просьбой: как можно скорее выделить Ленинградскому государственному драматическому театру для хозяйственных надобностей автомобиль “Волгу-пикап ГАЗ 22 универсал” и увеличить денежное довольствие водителю директорской машины в два раза в связи со сверхурочной работой. А главного режиссера Мара Сулимова снять с поста как битую карту.
После такого неожиданного обращения начальство вызвало Михаила Сергеевича в обком партии для подробнейших переговоров и объяснений. Ученику Пу И удалось убедить главное начальство в необходимости всего, что он требовал, для спасения театра. Вскоре Ленинградский государственный драматический театр получил в собственное пользование сильно дефицитную в ту пору машину с оленем на капоте и двойную зарплату шофера.
Буквально через день появления специальной “Волги” закулисный буфет театра стал посещать здоровенный красавец — мечта женских хотений, всегда обаятельно улыбающийся некто Миша. Этот высокий, хорошо вылепленный природой мужской образец, тезка Михаила Сергеевича Янковского, чрезвычайно быстро очаровал весь женский состав Комиссаржевского театра и почти сразу превратился в притчу во языцех бунтарского закулисья.
Вскоре даже возникла группа соблазнительных охотниц на обольстительного Мишу. Всех их интересовало, кто он таков, как появился в театре и кем работает. На прямые вопросы прелестных актрис он отвечал галантным целованием их ручек. Секретариат дирекции темнил, говоря о нем как о ближайшем помощнике их блистательного директора.
Тем временем “Волгу-пикап” в секрете от труппы обустраивали во дворе мастерских театра на улице Виссариона Белинского, куда актеры с улицы Ракова практически не заходили. Вместо пятиместной машины мастера превратили ее в двухместную. В освободившееся пространство кузова главный столяр-краснодеревщик Василий Степанович и знаменитый бутафор Аркадий Захарович вмонтировали специально изготовленную шикарную тахту с округлыми валиками по бокам, а в головах ловко встроили красивый шкаф-бар, отфанированный вишней, с полками и ящиками для шампанского, вин, лимонадов, воды, полотенец, простыней и всего прочего реквизита. Окна машины завешивались аккуратными раздвижными драпировками из темно-красного шелкового репса с подбоем черного сатина в сторону улицы. Тахта с валиками по бокам, обитая качественным хлопчатобумажным бархатом хорошего красного цвета, возбуждала у пользователей энергичность. Круглый плафон розового матового стекла над тахтою окрашивал человеческую кожу в приятный свежий тон, микшируя имеющиеся морщины. И ежели мечтать о любовных утехах, то лучшего вместилища любви не сочинить.
По окончании работ над обивкой тахты старший бутафор театра Аркадий Захарович, бывший в войну командиром “морского охотника”, похвалил содеянное: “Ну вот, теперь все в поряде — полное совокупление вещей”.
Дизайн этого оригинального амурного сооружения на колесах принадлежал самому Михаилу Сергеевичу. Он в таких делах в нашем городе считался известным докой. Поэтому у него все замечательно и получилось.
Параллельно с работами над “машиной любви” Янковский потребовал от заведующего труппой репертуарный план на ближайшие два месяца с подробной выпиской по дням занятости артистов в спектаклях. Пользуясь им, он составил свой особый “репертуарный план” любовной работы, или, как он сам определил его, план подвигов по восстановлению спокойствия в театре. Главным героем этого документа, естественно, явился наш вечноулыбающийся обаятельный тезка директора, его личный шофер Миша.
В свободные от спектаклей и репетиций дни (а поначалу из-за бунта никаких репетиций не было) неудовлетворенные, лютые тетеньки-актрисы приглашались обаятельным чародеем прокатиться с ним в роскошной новой “Волге” за город. Каждый божий день от здания театра на улице Ракова, дом 19, в ближайший от города лес — Ольгино, в ту пору еще не цивилизованное место, отъезжала черная “Волга-пикап”. Там, в Ольгино, на “неведомых дорожках”, под китайские мелодии, доносившиеся из вмонтированного в шкаф-бар проигрывателя, наш славный возилка в лучших традициях мужской половины человечества совершал свой трудовой подвиг. Самые активные актерские революционерки вывозились в Ольгино два-три раза в неделю. А случались недели, когда машина любви, или, как окрестили ее комиссаржевские актеры, автофал, выезжала дважды за день, утром и вечером. А ее хозяин между комиссаржевцами стал именоваться “обавником”.
Через пару месяцев ритмичной работы старого опытного организатора Михаила Сергеевича и его молодого верного слуги — чародея-обавника Миши, а также их замечательно уютной секс-машины бунтарские позывы у главных сражательниц начали гаснуть. Обижавшего их режиссера Сулимова уже почти забыли, тем более что его сняли с должности. Еще через полтора месяца бунтарки окончательно успокоились и возмечтали о новых ролях.
Вот на такую благоприятную почву управление культуры города назначило нового главного режиссера — Рубена Сергеевича Агамирзяна, бывшего помощником великого Товстоногова. И сразу остроумцы театра назвали свои пенаты театром “Коми-С-С-Ржевской”, в честь двух Сергеевичей.
Как видите, свою работу по усмирению “восстания женщин” в театре им. В. Ф. Комиссаржевской этот прагматик, знаток и нелегальный последователь великого Конфуция Михаил Сергеевич Янковский исполнил гениально просто, без скандалов, истерик, выговоров — без лишнего шума. Позже он рассказывал об этом “подвиге” своему старому другу Николаю Павловичу Акимову, с которым был на “ты”, приходившему на все первые премьеры новой Комиссаржевки. Принимал Янковский великого театрального художника и режиссера в своем кабинете за шикарно по тем тощим временам сервированным гостевым столом. Михаил Сергеевич любил красиво жить, элегантно одеваться, умело и с удовольствием все это делал.
Николая Павловича, как создателя и руководителя Театра комедии, интересовала механика победы Янковского над женским бунтом. И Миша поведал своему другу разработанную им простую историю:
“Все обыкновенно, Коля. Когда я сообразил, что первопричина происходящего в театре — неудовлетворенность почти всего женского состава труппы чисто физиологическая, а затем уже творческая, смекнул, что силовыми методами такое явление не усмирить. Сам понимаешь, женскую неудовлетворенность лучше всего гасить старым казацким способом. Но найти казака-героя, который, как в сказке, мог бы победить гидру бабского сексуального хотения, оказалось труднее всего. Мне пришлось перешерстить все таксомоторные парки города и вдруг повезло напасть на моего героя — Мишу — и соблазнить его помочь мне в нелегком деле. Только с помощью такого обаятельного мужского эталона, могучего красавца с уникальными сексуальными данными, и удалось ликвидировать затяжную театральную бузу. Вот так, Коля, помнишь, что говорил великий вождь Иосиф Виссарионович Сталин: └Кадры решают все“.
└А идея, Миша, идея ведь твоя?“ — спросил Акимов.
└Что такое идея, Коля, ты же знаешь: идея в нашем царстве-государстве всегда стоила двадцать копеек“”.
После подвигов господина Янковского, подельника “Сына солнца”, и его слуги Миши-обавника Рубен Сергеевич Агамирзян дебютировал в уже спокойной Комиссаржевке в качестве главного режиссера пьесой Бертольда Брехта “Господин Пунтилла и слуга его Матти”. А после второго успешного спектакля Агамирзяна по повести грузинского писателя Нодара Думбадзе “Я вижу солнце” Миша, спасаясь от чрезмерных домогательств желательниц его прелестей, покинул театр и ушел обратно в такси. А его знаменитый автофал-пикап размонтировали в мастерских на улице Белинского и приспособили для снабженческих целей.
Кремлевский “клоп”
События эти происходили весной 1964 года на закате деятельности великого потрясователя нашей Родины, строителя скоропостижного коммунизма — дорогого Никиты Сергеевича Хрущева.
Никита Сергеевич возмечтал в ближайшем будущем из самодеятельных коллективов создать подлинно народные театры и заменить в “надвигающемся коммунизме” профессиональных лицедеев, сидящих на шее государства. Новые театры должны были сконцентрировать творческую энергию масс и направить ее на предварение мечты человечества. С такого подогрева и под руководством сподвижника Н. С., секретаря по идеологии товарища Ильичева в начале шестидесятых годов в стране стали бурно расти и развиваться народные театры всех видов и жанров.
Фабрики, заводы, комбинаты, колхозы под давлением верхов решились отстегивать приличные гроши на эти цели, к великой радости режиссеров и художников — их в те голодные времена приглашали и подкармливали самодеятельные коллективы. Они-то постепенно и подняли уровень мастерства в них. В газетах, на телевидении, по радио началась кампания по прославлению самодеятельности. Официальная пресса стала утверждать, что со временем многие из народных театров смогут дать фору профессионалам. В воздухе снова запахло экспериментом, но уже на нивах культуры.
Мне довелось участвовать в этой абсурдной катавасии, и вот каким неожиданным образом.
За год до этих событий на площадке бывшего ТРАМа, что на Литейном проспекте, областные начальники объединили два театра — Областной драматический театр и Областной театр драмы и комедии, в котором я удачно оформил сказку Евгения Шварца “Царь Водокрут”. Главный режиссер нового Областного театра Григорий Израилевич Гуревич, образованный человек, знавший кроме основных европейских языков еще три древних языка, предложил мне, молодому художнику, работать с ним. Мне повезло, этот энциклопедист, ученик знаменитого Радлова, сотрудник формалистического ТРАМа стал моим работодателем и просветителем. Постановки Григория Израилевича в городе имели зрительский успех. Билеты на многие спектакли его театра народ приобретал с трудом. Для того времени он был смелым, прогрессивным художником, не побоялся пригласить на постановку известной пьесы “Маклена Граса” только что реабилитированного украинского драматурга Миколы Кулиша самого левого в Питере режиссера Евгения Шиферса. Работал с интересными художниками города и обладал абсолютным вкусом как в области драматургии, так и в изобразительном деле.
Вот с ним обкомовское начальство и припаяло меня неожиданно к новой хрущевской затее.
Затея Кукурузного Бабая состояла в грандиозном всесоюзном конкурсном смотре всех народных театров страны. С зимы 1964 года отсматривались коллективы в областях, краях, республиках. Победивших у себя привозили с начала марта в Москву, и там, в Кремлевском театре, специальная высокая комиссия выбирала лучших из лучших.
Из всей самодеятельности нашего города и области самым достойным спектаклем местная комиссия признала “Клоп” по пьесе В. Маяковского, сыгранный Народным театром города Выборга. Вот его-то начальство и решило отправить на окончательный всесоюзный конкурс в Кремлевский театр.
Решить решили, но комиссия сделала по спектаклю несколько серьезных замечаний и пожеланий. Главное пожелание — укрепить режиссуру и изготовить достойные такого показа новые декорации. Так как спектакль принадлежал городу Выборгу, областного подчинения, то в обкоме партии решили, что режиссуру должен выстроить Г. И. Гуревич — главный режиссер Областного театра, а декорации сделать его главный художник.
И вот нас — совсем старого Гуревича и совсем молодого Кочергина —мартовским морозным утром привозят с Литейного в обком партии — Смольный, выставляют пред очи секретаря по идеологии, окруженного свитой начальников областной культуры, и велят выправить победившего в местном смотре “Клопа” до полного идеала, соответствующего показу в самом Кремле. Причем приказывают выполнить всю эту сумасшедшую работу за десять дней, подчеркивая важность события для города и государства. И уверены, что на двенадцатый день наш выборгско-ленинградский “Клоп” в Москве положит на лопатки все народные театры Советского Союза и займет первое место по стране. Мы с Григорием Израилевичем переглянулись — сделать в такие немыслимые сроки что-либо приличное невозможно. Начальники ответили, что понимают трудности, оттого и обращаются к специалистам-волшебникам в надежде спасти положение. Короче, деться некуда, придется и нам спасаться — работать “Клопа”.
Чтобы успеть изготовить декорации, требовалось буквально тотчас после просмотра выборгского спектакля сочинить новое решение, а с утра следующего дня уже загружать мастерские рабочим материалом: чертежами, рисунками, шаблонами, выкрасками и т. д. На изготовление режиссерской экспозиции и эскизов декораций времени не оставалось. Мы заявили, что обком партии обязан нам довериться, иначе придется отказаться от работы. На эти условия, правда с неохотой, начальники согласились.
Меня, художника, интересовала организационная сторона дела, то есть обеспечение мастерских необходимыми материалами, возможность приглашать опытных мастеров из других театров города за наличный расчет, покупка материалов и костюмного реквизита в комиссионных магазинах, транспорт и так далее. В тот последний хрущевский год с материальным снабжением в стране начались страшные проблемы. Театры маялись, выискивая в городе холст, мешковину, хлопчатобумажную ткань, бархат, сукно, шелк, доски, трубы. А в тогдашних “клопиных” обстоятельствах требовалось, чтобы нужные материалы с завтрашнего дня лежали на верстаках мастерских.
Главный идеологический начальник ответил нам: “Не беспокойтесь, этот вопрос мы уже решили — именем первого секретаря обкома партии В. С. Толстикова все мастерские ленинградских театров и два театральных комбината: городской и областной — и все снабженческие базы города в вашем распоряжении и с завтрашнего дня работают на └Клопа“. Фабрики и заводы Питера поделятся с вами всем, что имеют. А ежели потребуется на них что-либо изготовить для спектакля, то, пожалуйста, заказывайте, все сделают. Выходные дни в мастерских и комбинатах отменяются, а на период работы над └Клопом“ устанавливается минимальный десятичасовой рабочий день. За вами закрепляется личный газик с шофером с восьми утра до конца работ ежедневно. Организационными делами и снабжением будет заниматься специальный лихой человек со всеми от нас полномочиями. Покупки в магазинах, расчеты с мастерскими, договора с мастерами — все через него. Понятно?” — “Понятно”. — “Сегодня в девятнадцать ноль-ноль в Народном театре творчества на улице Рубинштейна вас ждет выборгский └Клоп“”.
Действительно, этим же вечером мы с Гуревичем увидели конкурсное изделие Выборгского народного театра в самопальных декорациях и убогой одежонке. Местная режиссура ограничилась разводкой персонажей, хотя главные роли самодеятельными артистами исполнялись совсем неплохо. Присыпкина играл парень абсолютно профессионально, на уровне нормального городского театра. У моего режиссера появилась надежда сделать что-то приличное.
Сразу после просмотра “Клопа” и разговора с исполнителями мы с Григуром (так ласково обзывали Гуревича артисты его театра) прямо в зале занялись сочинением “Клопиного” оформления. Он вспомнил свою работу в 1920—1930-е годы в ТРАМе — Театре рабочей молодежи, самом формалистическом театре города, а я все школы и направления в изобразиловке 1920—1930-х годов вместе с Малевичем, супрематистами и “Окнами РОСТА”. И к двенадцати ночи, когда в зал зашли пожарники с вопросом, долго ли мы будем жечь свет, мы с режиссером уже имели основные идеи решения пространства пьесы Маяковского.
К утру необходимо подготовить все чертежи, планировки, боковые разрезы в масштабе, определить наименования материалов, рассчитать их количество на одежду сцены, половик, декорационную установку, составить монтировочную ведомость на все виды работ, сделать выкраску кулис, падуг, половика, задников и отдать лихому человеку для отоваривания и запуска оформления в мастерских. Пришлось не спать ночь.
Декорационное решение “Клопа”, одобренное Григуром, представляло собой большой супрематический кукольный театр, состоящий из трех планов разновеликих ширм (между ними на подвижных мольбертах поднимались элементы картин) и трех планов кулис и падуг, выкрашенных в открытые цвета “Окон РОСТА”. Ежели первый план соответствовал прямоугольному зеркалу сцены, то третий план представлял квадрат. Детали декорации вроде “Машины Времени” и клетки Присыпкина поднимались из-за ширм штанкетами. Этот прием позволял мгновенно менять картины на глазах у зрителей. Спектакль мог идти без остановок. Проще не придумать.
Постановочной бригаде в Кремлевском театре на все про все давался всего один день: утром с 7:00 до 9:30 монтировка декораций, с 9:30 до 12:00 световая репетиция, с 12:30 до 14:30—15:00 прогон, в 16:00 конкурсный просмотр, затем банкет и отъезд домой. Вот такое суровое “меню” нас ожидало. Мой супрематизм имел смысл, ежели его “товарный вид” будет абсолютен, то есть вся одежда сцены и задники фона из зала смотрятся ровными плоскостями, идеально выкрашенными в яркие цвета. Таким требованиям соответствовал плотный натуральный шелк: во-первых, хорошо окрашивается в любой цвет, смятый при перевозке быстро растягивается металлической трубой, вставленной в карман, и образует гладкую поверхность. Самый плотный крепкий шелк в нашей стране в ту пору — парашютный. Из-за атомной цены, да еще в таком количестве, которое нам необходимо, для театров он был недоступен. Кроме того — принадлежал армии.
В 8:00 утра “лихой человек”, познакомившись с описью декораций, количеством материалов и моими сомнениями (я в первый день еще сомневался), сказал мне: “Ну что ж, художник, придется нам с тобою ограбить армию, а про цвет не беспокойся — выкрасим на фабрике Веры Слуцкой, самой большой шелконабивной фабрике города”.
Его “оптимизм” взбодрил меня, и к следующему утру, поспав буквально два часа, я нарисовал и вычертил все портикабли, определив материалы для их изготовления. Из всех декорационных деталей “Клопа” наиболее тяжелое по исполнению — “Машина Времени”. Ее хотелось выполнить из суперсовременных материалов. Сделать этакой кинетически-супрематической игрушкой с вращающимися светящимися деталями, серебристыми гофрированными трубами и прочей ультрасовременной фигней. Мой лихой волшебник, рассмотрев рисунки и выслушав мои хотения, предложил машину будущего построить на заводе им. Жданова — закрытом военно-морском заводе (на нем клепали атомные подводные лодки), где, вероятно, есть что-то, что мне чудится. Он предложил туда с ним катануть. Сказано — сделано. На заводе нас встретили с распростертыми объятиями. У меня даже не потребовали паспорт. Там ко мне приставили двух молодых инженеров-конструкторов, которые буквально на другой день выдали рабочие чертежи машины гораздо интереснее, чем я предполагал, попросили выбрать совершенно фантастические по тому времени материалы, которые я видел в первый раз в жизни, и запустили в работу на экспериментальном участке какого-то цеха. Их машина помогла выстроить загадочную картину будущего и у зрителей Кремлевского театра имела отдельный колоссальный успех.
Одевать актеров, слава богу, мне помогала замечательный питерский художник Инна Габай. Так как главные начальники велели делать все, чтобы получилось хорошо и интересно, не обращая внимания на деньги, мы, конечно, разошлись. Материалы для костюмов мадам Мезальянсовой и для всех участников свадьбы приобретали в комиссионных магазинах. Платье вишневого панбархата для мадам украсили потрясающей чернобуркой, купленной в комиссионке на Литейном проспекте. Костюмы пожарников будущего изготовили из специальной металлической сетки интересной структуры, в состав которой входило натуральное серебро. Эту сетку отобрали у Экспериментального института прикладной химии, что на Петроградской стороне, — института, где создавалось топливо для космических ракет. Всю серебристую красоту сдублировали на качественный льняной холст и по рисункам изготовили эффектные “латы” пожарников будущего. Сколько грошей это стоило — только Богу известно. Одно могу сказать: никогда более в своей долгой жизни на театре я не имел таких сказочных возможностей, как в те сюрреалистические дни.
Лучшие бутафоры театрального города, лучшие закройщики и портные, лучшие столяры, слесари, художники, исполнители, красильщики — все вкалывали на “Клопа”. Даже знаменитый театральный Кулибин — конструктор, механик, изобретатель Иван Корнеевич — в своей макетной мастерской Малого оперного театра колдовал для “клопиного” свадебного бала над бутылками шампанского, чтобы каждая из них трижды вышибала пробки с оглушительным звуком. Свадебный стол украшали яства, сделанные знаменитой питерской бутафоршей Александрой Павловной Карениной. Ее жареный праздничный поросенок улыбался.
Тем временем Григур с замечательным балетмейстером Святославом Кузнецовым, обозванным в афише режиссером по сцендвижению, хормейстером и музыкальным руководителем, лепил “Клопа”. Выборгские артисты дневали и ночевали на Рубинштейна. Репетиции начинались в 10 утра, в 14:30—15:00 перерыв на обед, затем полтора часа сцендвижение, полтора часа занятия с хормейстером, получасовой перерыв, снова репетиция до 22 часов. И так ежедневно десять дней подряд. Только в день отъезда репетиций не было. Состоялась беседа с артистами и подробный разбор сделанного.
Прогон и генеральная прошли на десятый день работы в театре на Рубинштейна. По ним стало ясно, что все идеи Григура получаются блестяще.
Мои комбинаты встали на “стахановскую вахту” и лудили “Клопа” по 12—14 часов в сутки. Я с шофером и обкомовским доставалой мотался на выделенном газике с восьми утра до ночи между декорационными комбинатами, пошивочными мастерскими, магазинами, базами, фабриками и заводами. Возилку моего, естественно, звали Васею. Этот обкомовский сувенир Вася, почувствовав мою художническую независимость, упорно обзывал обком партии лобкомом хартии.
Парашютный шелк мы красили на шелконабивной фабрике, а для половика дефицитную крепкую башмачку, материал, применяемый в обувной промышленности, окрашивал знаменитый красильщик городского комбината — Боря-энциклопедист. Его так обзывали за коллекцию образцов материалов собственной покраски с комментариями, где он подробно указывал, сколько надобно брать краски и что добавить, чтобы получился тот или иной цвет. Свои “фолианты” собственноручного переплетения Боря выставил на антресолях их красильной каптерки. При каждом посещении красилки он спрашивал меня: “Как вы думаете, Степаныч, даст нам Кремль грамоту за хорошую сверхурочную работу или не даст? Вы ж видите, как мы вкалываем”. Его подельницы, Лида и Тамара, успокаивали: “Тебе лично, Боря, Кремль не только даст, но и поддаст”. — “А хорошо бы кремлевскую грамотку получить, я ее дома на стене в рамке бы вывесил, чтобы жактовская шелупонь перестала придираться к нам с Дорой”.
Декорации и костюмы накануне отправки свезли из всех мастерских в городской комбинат. Паковали и грузили их вечером в специальный крытый КамАЗ с хорошими запорами. Декорации “Клопа” должны прибыть в Кремль к шести утра.
За день до нашего личного отъезда в Москву мы с Григуром получили билеты на поезд и пропуска в Кремль. В пропусках нас обозвали консультантами: его — по режиссуре, меня — по оформлению спектакля “Клоп” Выборгского народного театра. Григур, получив такую ксиву, печально пошутил: “Вот так, дорогой Эдуард, мы с вами из деятелей вдруг превратились в консультантов своего же дела”.
В Москву я выехал ночным поездом, пришедшим туда очень рано. В 7:00 мне велели пересечь КП Кремля рядом со Спасской башней. Неожиданно на платформе Ленинградского вокзала меня встретил человек с сержантским лицом ведомства и доставил в Кремлевский театр на черной “волге” без каких-либо осложнений. Мой сопровождающий сдал меня на сцене приличному дяденьке в очках — техническому директору фестиваля, обозвав художником “Клопа”. Директор, сняв очки, оглядел меня внимательно, и я почувствовал в его глазах некоторое сомнение. “Вы что, действительно будете художником └Клопа“?” — “Да, а в чем дело?” — “Как-то не верится, больно уж молодой для такой драматургии”. Узнав, что у меня с собой и эскизов-то никаких нет, совсем испугался: “Как же с вами работать, ведь нам ничего не известно о вашем замысле, что куда вешать, ставить, как монтировать и проводить спектакль?” Я постарался его успокоить: “Эскиз перед вами — я. На эскизы декораций не было времени, все оформление, включая замысел, изготовили за десять дней. Я работал прямо на мастерские, успев сделать планировки, боковые разрезы, чертежи, рабочие рисунки, шаблоны и выкраски. Сам вместе с вами впервые увижу, чтЛ получилось на самом деле”. — “Двум смертям не бывать, а одной не миновать, давайте работать”. — “Ящики, тюки, мешки — все пронумеровано и надписано. Начнем с половика и одежды сцены. Все исполнено по правилам лучшими мастерами моего города. Необходим небольшой стол для планировок”.
Рабочие быстро расстелили половик, принесли стол из буфета — другого не нашлось, и собрались вокруг него, рассматривая планировки. По ним я рассказал, что где должно висеть. Номера штанкетов, обозначенные на планировках, оттрафаречены на мешках с кулисами и падугами. Мешки с ними расставили под соответствующими штанкетами, достали из них кулисы-падуги, развернули и подвесили к штанкетам. Когда разворачивали первый план кулис, раздался голос одного из монтировщиков: “Ребята, смотрите, это же парашютный шелк — во дают!”
В этот момент на сцену прямо с поезда привели тетеньку с тревожным лицом. Она оказалась начальницей Ленинградского областного управления культуры. Я смекнул, в чем дело, — начальники не видели ни одного эскиза и были вынуждены нам довериться, а сейчас, в Кремле, естественно, струхнули. Обалдевшая тетенька, узрев ярко окрашенные мятые кулисы, вынутые из мешков, метнулась к очкастому техническому директору с вопросом: “А что эти жеваные тряпки так и останутся мятыми?” На протяжении монтировки она несколько раз бросалась с дурацкими вопросами к нему, абсолютно игнорируя меня, хотя сидела на стуле, где висел мой пиджак.
По мере того как на сцене появлялось все больше и больше моего оформления, подозрительное отношение ко мне менялось. Первыми сообразили, что я человек серьезный и профессионал, рабочие сцены. Кстати, о них: более слаженного, толкового отряда монтировщиков я в ту пору не имел. Благодаря этим суперпрофессионалам сложную монтировку спектакля мы закончили вовремя. Они быстро сообразили постановочную идею декораций и приняли ее. Технический прогон сработали с первого захода, схватывая все на лету. После него на сцене появился главный идеологический начальник Питера, которого я видел в обкоме города. Он прошелся по авансцене, разглядывая декорацию, затем подошел ко мне и, не поздоровавшись, властно спросил: “Зачем так ярко раскрасил полотнища?” Я ответил ему, что все оформление сделано в духе “Окон РОСТА” В. Маяковского и цвета соответствуют им. Более он ничего не стал спрашивать и, забрав тревожную тетеньку, ушел с ней в открывшийся закулисный буфет угощаться коньяком для успокоения нервишек.
Буфет Кремлевского театра осуществлял коммунистическую мечту совдепа. Там имелось все, что в ту полуголодную хрущевскую эпоху мы могли увидеть только в старых поваренных книгах. Икра всех сортов: черная, красная, белая, золотистая; балыки разного вида, роскошная кремлевская ветчина; рыба разных сортов: белая, красная, угри прибалтийские, селедка в винном соусе; маслины, огурцы, помидоры, сладкий перец, грузди маринованные и т. д. и т. п. И все это в первой половине марта! А еще армянские и грузинские коньяки, шампанское, маленькие кремлевские пирожки с мясом, капустой… Можно было только простонать: “Боже ж ты мой!.. Что ж это такое делается?!”
В 9:30 из гостиницы приехал Гуревич. Спустившись в зал со сцены и осмотрев наше детище, он сказал мне: “Эдуард, у нас с вами все получается!” Где-то за полчаса мы с ним проверили все смены картин, то есть повторили техническую репетицию. С 10:00 до 11:30 удалось управиться с направкой света и грубо записать его процентовку. Тем временем привезли наших выборгских героев, выдали им костюмы и распределили по уборным.
В 11:30 начался актерский прогон в костюмах с корректировкой света и окончальной его записью. Вся сборная постановочная часть Москвы работала как часы. Отштудированные Григуром с помощниками артисты выкладывались на все сто. Прогон закончился где-то в 14:30 дня. Главный спектакль начинался в 16:30. После прогона с рабочими мы навели окончательный марафет на сцене, с осветителями уточнили свет, и режиссер с радистами выставил на зал запись шумов и музыки. Так как от нас уже ничего не зависело, мы с Григорием Израилевичем оставшееся время провели в кремлевском коммунистическом буфете, приняв на грудь по сто пятьдесят граммов прекрасного десятилетнего армянского коньяка, закусив черной икоркой и осетровой рыбой.
Конкурсный спектакль прошел блистательно. Зал полностью забила публика. В первых рядах сидели партийные начальники и “удавы” — члены комиссии, известные театроведы, режиссеры, артисты. Они, судя по реакции, спектакль принимали с восторгом. Мы с Григуром на свое детище смотрели из боковых лож. Действительно, выборжцы были в ударе, и зритель аплодировал им после каждой картины. Виртуозный танец меж свадебных блюд на столе встретили с восторгом. Присыпкину в конце спектакля устроили овацию минут на пятнадцать. Успех получился ошеломляющим. Старый Григорий Израилевич даже прослезился, сказалась дикая нагрузка всех этих тяжелейших нервных дней.
После спектакля мы пробрались в закулисье и поздравили актеров с успехом, а ребят постановочной части поблагодарили за качественный труд. От банкета отказались — я вскоре уезжал в Питер, а Гуревич страшно устал и не захотел остаться. Его отвезли в гостиницу “Бухарест”, которую потом он ругал за бесчисленное количество клопов и тараканов.
Через два дня главная газета Советского Союза “Правда” посвятила половину второй страницы Народному театру города Выборга Ленинградской области. Рецензент сообщал всему Советскому Союзу и миру в статье “Так держать”, что по пьесе великого Маяковского самодеятельный театр Выборга поставил грандиозный спектакль и победил все коллективы, участвовавшие во Всесоюзном конкурсе самодеятельных театров. И что выборгский “Клоп” является выдающимся достижением истинной советской народной культуры, не уступающей спектаклям прославленных коллективов. Про декорации и костюмы критик написал большой восторженный абзац.
Григур, прочитав этот знатный подвал “Правды”, снова печально пошутил: “Видите, Эдуард, какие мы с вами выдающиеся консультанты советской народной культуры”.
Дней через десять по приезде в Питер Гуревича вызвали в обком партии. Там довольные начальники, получившие хорошие чаевые за успех “Клопа”, восторженно встретили его как талантливого, выдающегося постановщика выборгского спектакля, вышедшего в дамки на Кремлевской сцене. Цитировали хвалебные рецензии из газет. После дифирамбов заявили, что платить за работу не могут, так как в афишах и рецензиях его фамилии нет и по условиям конкурса не должно быть. Но рассчитаться за труды праведные готовы и просят подумать, в чем Гуревич нуждается кроме грошей. На размышления дали неделю.
“Вас тоже скоро вызовут и предложат то же, что и мне. Платить вам не имеют права, но отблагодарить смогут, — сказал Григур. — Мне известно, Эдуард, что вы нуждаетесь в жилье. Так прямо им и скажите”. Действительно, на двенадцатый день меня вызвали в культурную управу обкома. Тетенька с тревожным лицом, не общавшаяся со мною в Москве, очень любезно, даже ласково приняла меня и расхвалила, ссылаясь на огромную стопку газет с восторгами о “Клопе”. Но, как и предупреждал Григур, объяснила, что деньгами рассчитаться не смогут, но чем-то другим хотели бы компенсировать мой труд по оформлению спектакля. Я напрямую ее озадачил: мне с семьей негде жить и работать. На что она неожиданно сказала: “Думаю, что это не такая большая проблема. В этом вопросе мы сможем помочь. Подождите минут десять, я сейчас приду”, — и вышла в боковую дверь. Через минут семь вернулась в кабинет и объявила: “Ваша просьба решена. В течение года вы будете иметь квартиру”. И уже осенью я стал обладателем собственного жилья от кремлевского “Клопа”. По такому поводу мой режиссер снова пошутил: “Видите, Эдуард, у них, как в пушкинской сказке, все происходит по щучьему веленью, через боковую дверь”.
В последний раз в своей жизни я встретил Гуревича на Марсовом поле, сразу после всех майских праздников. Шел пешком с Петроградской стороны в свой БДТ, в котором уже служил несколько лет. После хмурой погоды наступили солнечные дни, и только прохладный ветерок мешал радоваться солнцу. Однако народ поторопился одеться по-весеннему. В центре мемориала я увидел пожилого плотного человека, упакованного во все зимнее, греющегося прямо у Вечного огня. Что-то очень знакомое показалось мне в нем. Силуэт его напоминал Григория Израилевича Гуревича, только несколько поникшего, осевшего. Подойдя ближе, убедился — передо мной старый Григур. Я не виделся с ним много лет. Знал, что он, покинув Театр на Литейном, стал завкафедрой тогдашнего Библиотечного института. Учил режиссеров для народных театров ЭсЭсэРии. Судьба — индейка… Он искренне обрадовался мне: “Рад вас видеть. Знаю про вас — вы молодец, умница, действуйте дальше так же успешно”. Он выглядел сильно старым, еле ходил. Глаза от солнца и ветра слезились. “Вы в БДТ? Проводите меня, пожалуйста, до канала”. Мы двинулись мимо Спаса на Крови в сторону станции метро. Я спросил его, работает ли он? “Нет, Эдуард, я вышел на пенсию. Сегодня забрал последние документы”. Он шагал с большим трудом. “Вам необходимо с кем-то ходить, одному ведь трудно. Где ваша жена, дочь?” — спросил я его. Он через паузу ответил: “Они уехали…” — “Как уехали?” — “А так, взяли да уехали. В Америку. В Канаду…” — “А вы почему с ними не уехали, Григорий Израилевич?” — “Я… не могу… Я — петербургский еврей”.
В ту пору я не знал этой формулы, но говорят, что во времена цариц нескольким еврейским семьям разрешили жить в столице. Из этих семей вышли знаменитые профессионалы — юристы, врачи, издатели, ученые, послужившие отечеству своими талантами. Григур — один из потомков этих интеллектуальных титанов.