Беседа Ирины Чайковской с Соломоном Волковым
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2011
К 70-летию СЕРГЕЯ ДОВЛАТОВА
Американский Довлатов
Беседа Ирины Чайковской с Соломоном Волковым
Ирина Чайковская: Соломон, у меня было ощущение, что писатель Довлатов — это вчерашний день. И вот взялась перечитывать его “Зону”, “Заповедник” — и не могла оторваться, чего со мной давно уже не случалось. Классик?
Соломон Волков: Для меня вопрос — что значит “классика”? Этого,
я думаю, никто не знает. Воспринимается это обозначение как безразмерный носок, в который можно напихать все, что угодно. Каковы критерии отнесения к классике, совершенно не ясно. Тиражи? Популярность? Место в общественном дискурсе? Признание в академических кругах?
И. Ч.: Могу объяснить, что я вкладывала в это слово. Смысл был заложен в самом вопросе. Классика — это то, что на все времена: на вчера, на сегодня и на завтра.
С. В.: Категорически не согласен. “На все времена” не может быть ничего. Как у Ильфа и Петрова: “не может быть вечной иглы для примуса”. Нет литературы “на все времена”, включая Гомера, Данте, Пушкина…
И. Ч.: Соломон, не будем сразу кидаться в драку. Для меня “вечная” литература существует, для вас нет, нормально. Вернемся к Довлатову. Он современен, на ваш взгляд?
С. В.: На моих глазах резко убыстряется темп смены канона, по поводу которого у некоего сообщества экспертов существует согласие. Они выбирают “актуальных” в данный момент авторов. С этой точки зрения Довлатов, конечно же, актуальный автор. В России он расходится огромными тиражами, его цитируют, он очень популярен. Можно, наверное, сказать, что на сегодня там он самый популярный автор короткого рассказа.
И. Ч.: Вы не ошибаетесь? Вот я набрала в Google*е имя Сергей — в ответ получаю Мавроди, Брина, только не Довлатова. Довлатов был принят на ура в конце восьмидесятых — начале девяностых, когда его начали печатать
в России, тогда-то и я его прочитала; а сейчас, как мне кажется, произошел спад интереса к его творчеству. Не знаю, может, он и читаемый автор по тиражам, но статей о нем в периодике не встречаю, звучат имена уже новых кумиров… А вот когда его читаешь, то видишь, что он не ушел в прошлое, что все, о чем он пишет, интересно и важно для нас, живущих сегодня.
С. В.: У него есть очень популярный сайт, он всплывает достаточно часто в Интернете. Он в данный момент часто цитируется в обиходе. Может быть, у меня такое окружение? В моей семье Довлатова цитируют практически ежедневно. Бродского и Довлатова.
И. Ч.: У вас такое окружение, Соломон. Не обольщайтесь.
С. В.: И все же. Я бы сравнил Довлатова с Высоцким, популярность которого была “от пионеров до пенсионеров”, причем в самых разных кругах общества. Последними признали Довлатова те, кого в Америке называют “академиками”, университетская профессура. Но в их кругу, конечно, популярность Довлатова не сравнится с таковой Бродского или даже Пригова, Сорокина и Пелевина. С Довлатовым происходит то, что Саша Генис обозначил так: “То, что трудно читается, легко объясняется, и наоборот”.
И. Ч.: С Довлатовым как раз “и наоборот”.
С. В.: Ну да, у перечисленных мною авторов есть загадки, которые можно отгадывать, это увлекательная игра, и этим слависты с большим удовольствием занимаются. Очень хорошо об этом высказался Лев Лосев, который сам всегда стремился писать очень внятно, без ненужных сложностей. Он это ценил в других и говорил, что Довлатов знал секрет, как писать интересно, потому что он не был авангардистом. Для Лосева “авангардисты” — это те, кто не умеют писать интересно и придумывают всяческие фокусы, чтобы этот свой колоссальный, по его мнению, недостаток скрыть. А Довлатов обладал этим редкостным даром — писать интересно. Вот вы сказали, что не могли оторваться от книг Довлатова. То же самое, между прочим, говорил Бродский. Он всегда дочитывал Довлатова до конца, а это в его читательской практике была большая редкость.
И. Ч.: Довлатов — мастер. Он магически плетет свой текст, у него нет ни случайных фраз, ни лишних слов. “Через неделю меня полюбила стройная девушка в импортных туфлях”. Каково? Одна фраза — и полный портрет девушки, внешний и внутренний. Вы, я знаю, сближаете Довлатова с Чеховым. А для меня он соприроден Платонову, Бабелю, Зощенко. У них тоже фантастический язык. Довлатов из тех, кто занят языком, кого ведет не сюжет и не идея, а язык. И это затягивает и не отпускает.
С. В.: Для меня Довлатов похож на Чехова. Вспоминаю слова не очень сейчас популярного Максима Горького, который говорил, что у Чехова все ясно, все слова простые, каждое — на своем месте. Я думаю, что это лучшее определение довлатовской прозы. Не говоря уже о том, что идеологически Чехов и Довлатов были похожи — оба были представителями переломных эпох. Чехов писал тогда, когда Россия перебиралась от феодального состояния в капиталистическое, а Довлатов, попав в суперкапиталистическое окружение — Нью-Йорк, символ современного капитализма, так много здесь узнал и столь многому научился, что оказался предвестником процессов, которые намечаются в России — перехода от феодально-советского состояния, в котором она до сих пор пребывает, к какому-то новому неизвестному “капиталистическому” будущему.
И. Ч.: Не знаем мы с вами, Соломон, какое у России будущее, начнешь его определять как капиталистическое — как раз ошибешься.
С. В.: Мы пророки плохие, согласен. Когда я читаю, что современники писали о Чехове, поражаюсь сходству с тем, что говорили о Довлатове. В этом смысле Корней Чуковский, которого я очень люблю как литературного критика и очень высоко ставлю…
И. Ч.: Он и был по призванию литературным критиком, а детским писателем сделался поневоле, после революции, поняв, что работа критика опасна.
С. В.: Он писал о Чехове: “Казалось бы, весь поглощенный своей артистической живописью, Чехов меньше всего притязал на роль проповедника
и идейного вождя молодежи… Чехов словно щелоком вытравлял из нас душевную дряблость”. Для меня это точнейшее определение психологического и, если угодно, этического воздействия довлатовской прозы. Он помогает молодым учиться слегка ироническому отношению к действительности, видеть абсурдность окружающего и “провоцирует” то, что у всех нас было
в присутствии живого Довлатова: боязнь сказать какую-то пошлость или неверно звучащее слово. Он был такой “душевный камертон”, обладал наивностью и чистотой, притом что человеком был, как сейчас выражаются,
непростым, мог себя вести по-всякому. Он не был идеальной фигурой. А вот вспоминающие Чехова пишут о нем как о почти святом человеке…
И. Ч.: Не так давно переведена книжка англичанина Дональда Рейфилда об Антоне Павловиче, там попытка собрать на него некий “компромат”, но так и хочется крикнуть, как Маруся кричала доктору в “Цветах запоздалых”: не разочаруете.
С. В.: Чехов был пусть не святой, но очень хороший человек. Довлатова в святые никто, пожалуй, не запишет. Но его проза настраивает сегодняшнее российское поколение на правильный лад.
И. Ч.: Вы, Соломон, находите точки схождения у Довлатова и Чехова. Мне нужно подумать на эту тему. Пока они для меня в разных измерениях. У Чехова пропасть лежит между ранними вещами и поздними, а Довлатов сразу, с “Зоны”, нашел свой стиль и ему не изменял. Чехов начал со смешных коротких рассказов, а кончил рассказами и пьесами очень горькими, драматичными. Довлатов же, наоборот, в повестях, написанных в Америке, гораздо более “позитивен”, чем в тех, что писал до эмиграции. О российских повестях, особенно о “Зоне”, хочется сказать, что они “эсхатологические”, на них отблеск конца света, и они напоминают мне трагические вещи Бабеля и Платонова. В американских вещах гораздо меньше абсурда и больше юмора, есть в них что-то от Шолом-Алейхема…
С. В.: Если бы мы сейчас взялись составлять антологии русской литературы ХХ века, то Довлатов участвовал бы по меньшей мере в четырех. Первая — антология русского рассказа с условным названием “От Чехова до Сорокина”. При ее составлении никто не обойдет Довлатова. Вторая — антология русской юмористики ХХ века. Мое для нее название “От Аверченко до Жванецкого”. Третья — петербургская проза ХХ века. И четвертая — эмигрантская литература ХХ века. Тот факт, что при мало-мальски объективном подходе Довлатову обеспечено место в этих четырех антологиях, свидетельствует о том, что свою законную нишу в русской литературе он себе завоевал.
И. Ч.: Я же говорю, классик.
С. В.: Еще о популярности. Уверяю вас, если вы сейчас полистаете журнальные статьи за эти двадцать лет, прошедшие со смерти Сережи, вы там найдете много некогда громких имен, которые ныне как корова языком слизала, а присутствие Довлатова продолжает оставаться существенным, и я пока не вижу признаков спада этой популярности. Притом абсолютно не настаиваю на том, что завтра такой спад не начнется — за мою жизнь подъемы
и спады происходили с самыми крупными фигурами. Хороший пример —
репутация и влияние Блока. Он завоевал неслыханную популярность в России в предреволюционные годы. Затем еще большую после своей безвременной смерти в 1921 году. А потом как-то все пошло на спад, чтобы потом возродиться в конце пятидесятых. Пик популярности Блока пришелся на мою юность.
И. Ч.: Вы же понимаете, с чем это связано. Блока в конце пятидесятых — начале шестидесятых начали изучать в школе, тогда в программе даже Есенина не было, не было никого — ни Ахматовой, ни Цветаевой, ни Мандельштама, ни Пастернака.
С. В.: Блок заменял всех, он, для меня во всяком случае, был русским поэтом номер два после Пушкина. А сейчас я смотрю, молодежь относится к Блоку чрезвычайно сдержанно.
И. Ч.: Боюсь, многие школьники даже не знают этого имени, как и всех прочих перечисленных нами поэтов. Для сдачи ЕГЭ они не нужны.
С. В.: Да и для меня сегодня имя Георгия Иванова гораздо привлекательнее по многим параметрам. Наверное, такое было бы дико услышать их современникам… Существует некий культурный рынок, и акции на нем непрерывно то поднимаются, то опускаются.
И. Ч.: Я, Соломон, остаюсь верна Блоку, хотя признаю, что поздний Георгий Иванов поэт удивительный. Но хочу заметить, что мы с вами ходим по кругу. Муссируем вопрос о довлатовской популярности. Вы считаете, что Довлатов так же популярен в России, как в конце восьмидесятых, когда он завоевал российский книжный рынок. Мне кажется, что пик довлатовской популярности падает на перестройку, именно тогда россияне его для себя открыли. Потом пришли другие авторы, и их было много. Сейчас имя Довлатова в массмедиа почти не упоминается, что говорит о падении популярности, но соглашусь, что процесс этот скачкообразный и каждый настоящий писатель в какой-то момент снова становится нужным и актуальным для большого числа людей. А кто-то — много и таких — читает Довлатова независимо от рейтинга популярности. Значит, интерес к нему существует. Но давайте пойдем дальше.
Посмотрела на сайте: родители Довлатова его пережили — такая у сына была короткая жизнь: не дожил до сорока девяти лет. В России Довлатов воспринимал жизнь как “минное поле”, и он — “в его центре”. Уезжать не хотел, но был вынужден уехать. Что дала ему Америка? Представляется, что эти двенадцать американских лет были для Довлатова подарком судьбы. Недаром он писал в эпиграфе к “Заповеднику”: “Моей жене, которая была права” (поскольку стремилась в эмиграцию). Вы все эти годы с ним общались, что скажете?
С. В.: Первое, что хочу сказать, что эти двенадцать лет в Америке принесли Довлатову как минимум десять лет жизни. Главный абсолютный смысл его жизни был в писательстве. Это было то, ради чего он жил. Америка, дав ему осуществиться как писателю, его спасла. Довлатов умер очень рано, но в Советском Союзе он мог бы погибнуть гораздо раньше, потому что та болезнь, о которой знают все читатели Довлатова…
И. Ч.: Он ее и не скрывал. Вы говорите об алкоголизме?
С. В.: Ну да. Он сильно пил в Советском Союзе, и крах его писательских устремлений там, на родине, гораздо раньше, чем в Америке, привел бы его к концу. И конец его мог быть какой угодно. В этом своем состоянии он мог бы ввязаться в пьяную драку, загремел бы в тюрьму, попал бы в лагерь уже не в качестве охранника, а в качестве зэка.
И. Ч.: Что в России почти одно и то же. Читала материал о девушке, которая переписывалась с Довлатовым, когда он был в армии; так она поначалу боялась отвечать на его письма, хотя был он не заключенный, а надзирающий… А вообще, судя по “Зоне” Довлатова, жизнь охранников и зэков
и вправду мало чем отличается.
С. В.: И что там произошло бы с его обидчивостью, с аккуратизмом — он был страшный аккуратист и очень пунктуальный человек…
И. Ч.: Да? Его автобиографические герои живут, как правило, среди ужасного беспорядка и хаоса.
С. В.: Я думаю, что пунктуальность и стремление к порядку — от его болезни. Тот хаос, который в тебе бродит, нужно как-то усмирить. Он был чрезвычайно точный человек. Если он говорил, что придет в пять часов, то ровно в пять он появлялся на пороге. Ненавидел расхлябанность, необязательность — типичные черты для человека из России. Повторю еще раз: Довлатову в Америке удалось напечатать практически все, что он написал, —
и это продлило ему жизнь.
И. Ч.: Значит, в Америке Довлатов воплотил в жизнь свои мечты?
С. В.: Все, что связано с Довлатовым, имеет параллельные смыслы. Он
и в Америке не добился того, о чем мечтал. Я всегда вспоминаю польского юмориста Ежи Леца, говорившего: “Сбылись самые смелые наши мечты, пришла пора на несмелые”. У Довлатова сбылись самые смелые мечты,
а самые несмелые не сбылись. Он все время подчеркивал, что не имеет особых амбиций, никогда не равнял себя с великими, с тем же Чеховым… Как известно, он именовал себя не писателем, а рассказчиком. Планку выше Куприна, которого, я считаю, он превзошел, — не ставил.
И. Ч.: Некорректны все эти сопоставления, Соломон, давайте их оставим.
С. В.: Однако на самом деле он считал себя выдающимся писателем, каковым и был.
И. Ч.: Давайте добавим, что это вы так думаете, ведь вы не слышали от него таких признаний?
С. В.: Не слышал. Так вот, Америка ему в этой позиции отказала.
И. Ч.: Ничего себе “несмелые мечты” — добиться, чтобы тебя признали выдающимся писателем, да еще не на родине!
С. В.: Здесь понятие успешного писателя связано с двумя показателями. Или нужно быть автором бестселлеров, или стать любимцем университетской профессуры. Он не стал ни тем ни другим.
И. Ч.: Довлатов печатался в “Нью-Йоркере” — неслыханная вещь! В “Нью-Йоркере” из русских печатались единицы. Это, по-вашему, не признание?
С. В.: О “Нью-Йоркере” особый разговор. “Нью-Йоркер” — это многотиражный журнал для высоколобых, это одна из аномалий американского журнального рынка. “Высоколобый” журнал, издаваемый массовым тиражом, который можно найти на столике у любого дантиста. Когда Довлатов там печатался, у них был полумиллионный тираж, сейчас вообще миллион. Они напечатали десять рассказов Довлатова. Кроме Набокова, Бродского и еще нескольких проходных фигур, из русских у них никто больше не печатался. Попадание туда Довлатова было невероятной удачей. Она странным образом не транслировалась в продаваемость его книг. Казалось бы, если ты напечатался в “Нью-Йоркере”, там тебя прочла такая огромная аудитория и людям понравилось — а об этом говорит то, что его продолжали в этом журнале печатать, — значит, книжки должны были расходиться массовыми тиражами. Но этого не было.
И. Ч.: Возможно, книжки читают не те люди, что выписывают “Нью-Йоркер”. Другая аудитория.
С. В.: Теоретически это должно было выглядеть так: все пятьсот тысяч читателей “Нью-Йоркера”, ознакомившись с рассказами Довлатова, восхитились и кинулись покупать его книги. Почему этого не случилось?
И. Ч.: Есть многое на свете, друг Гораций…
С. В.: А с другой стороны, он не стал любимцем университетской элиты, которая так щедро приняла Бродского, дала ему так называемую “премию гениев”, премию Фонда Макартуров, потом он получил Нобелевскую премию, будучи еще не старым человеком. Довлатову — как он понял — ничего этого не светило. Я-то как раз считаю, что его предсмертный кризис, тот последний большой запой, который привел к его смерти, был связан с осознанием вот этой двусмысленности своего положения. Он в последнее время довольно часто говорил: “Теперь я знаю, чего я достиг, — я средний писатель, и у меня жизнеощущение среднего писателя”.
И. Ч.: Соломон, могу я высказать свое предположение? Почему вы не допускаете, что предсмертный кризис Довлатова был вызван тем, что его не знали и не печатали на родине? Ведь по-настоящему он стал там известен только после смерти. Все же главная аудитория русского писателя не в Америке, согласитесь. Американцы читали его книги в переводе, и тот потрясающий русский язык, которым написаны его рассказы и повести, кем этот язык мог быть услышан и оценен? Собратьями по перу? Горсткой эмигрантов? И это трагедия. Бесспорно, трагедия. Признание в Америке? Да, наверное, он понимал, что у Бродского перед ним все преимущества. Бродский
и лекции читал в университетах, и говорил и писал по-английски, и был нобелевским лауреатом, и раньше оказался за границей…
С. В.: Все, Ирина, несколько сложнее и закрученнее. Жизнь Довлатова развивалась в нескольких направлениях. Была его писательская деятельность, которая делилась на две части, внешне стыковавшиеся, а на самом деле очень разделенные: это карьера русскоязычного писателя и карьера американского писателя — и это последнее направление имело большое практическое значение для его жизни.
И. Ч.: Вы имеете в виду деньги? Гонорары?
С. В.: Ну да. Он печатался в двух ведущих американских издательствах. Те пять книг, которые у него в Америке вышли, были напечатаны “Альфредом Кнопфом” и “Вайденфельдом”. Было еще больше дюжины книг, вышедших в русскоязычных издательствах. Первые две довлатовские книги были напечатаны в самом большом из престижных издательств — издательстве “Альфред Кнопф”. Но “Кнопф” — из-за малой продажи книг Довлатова — от него отказался, на третий год уже не заключил с ним контракта. Вайденфельд сразу купил права на три книги. Обычно говорят, что в Америке блата нет. Но я понял, что понятие “нужное знакомство”, по-моему равнозначное русскому блату, здесь прекрасно существует. Так вот, нужные знакомства на каждом этапе писательской карьеры Довлатову очень помогали. По внешним данным то, как развивалась американская карьера Довлатова, — это все невероятное везенье. Просто фантастическое. Не зря коллеги и бывшие друзья из Ленинграда очень ему завидовали. Бродский порекомендовал ему переводчицу Энн Фридман. И уже Энн, переведя довлатовский рассказ, снесла его в этот самый “Нью-Йоркер”. Я думаю, что не без поддержки Бродского это произошло, потому что трудно вообразить, что Энн Фридман просто так туда “заявилась”. Скорей всего, Бродский позвонил и предупредил, она принесла переведенный рассказ — и его приняли.
Я разговаривал с редакторшей Довлатова в “Нью-Йоркере”; на вопрос, почему они тогда взяли рассказ Довлатова, она мне ответила: это была новая свежая фигура, это было смешно, и это было в манере “Нью-Йоркера”. Довлатов точно подошел для этого места.
И. Ч.: Его начали там печатать с подачи Бродского?
С. В.: Конечно. Он сам никогда бы не пошел в “Нью-Йоркер”, не зная языка.
И. Ч.: Довлатов был с английским в плохих отношениях?
С. В.: С людьми, которые были к нему расположены — с редакторшей из “Нью-Йоркера”, со своим агентом, — он как-то умудрялся объясняться. Но первоначально помощь ему была необходима. А дальше уже все закрутилось, дальше уже работало качество его прозы. Если ты напечатал рассказ
в “Нью-Йоркере”, это всегда сигнал для американских издательств. Американец печатает вещь или ее фрагмент в “Нью-Йоркере” — и тут же продает книгу в какое-то солидное издательство.
И. Ч.: Соломон, чтобы мы снова не вернулись к нашим баранам,
я кратко сформулирую вашу мысль: Довлатову с публикациями в “Нью-Йоркере” повезло, а с публикациями книг не очень. Это его по-настоящему волновало?
С. В.: Конечно. Публикуя рассказы в “Нью-Йоркере”, ты остаешься автором журнала, одним из десятков авторов, составляющих содержание
номера. Мечта каждого писателя — опубликовать бестселлер, еще лучше, если этот бестселлер будет признан высоколобой критикой.
И. Ч.: Поосторожнее, Соломон, с обобщениями. Писатели разные, и разные у них цели.. Баратынский, например, мечтал просто найти “читателя”
“в потомстве”. Жуковский писал “для немногих”, понимающих поэзию, для друзей. Не думаю, что у Пушкина или Чехова было в планах написать что-то типа бестселлера. Да и сегодняшние авторы не все стремятся “опубликовать бестселлер”, все же это синоним массовой “удешевленной” литературы.
С. В.: Чехову как раз хотелось написать бестселлер, тому пример — “Драма на охоте”.
И. Ч.: Бестселлер явно не получился, одна из малоудачных чеховских вещей…
С. В.: А Довлатов точно мечтал о бестселлере. Этого не произошло. “Кнопф” от него отказался. Я пропустил вот какой момент. После публикации в “Нью-Йоркере” раздался важный звонок от Эндрю Уайли, который тогда был начинающим, а сейчас стал одним из ведущих литературных агентов Нью-Йорка. Сегодня у него полный портфель преуспевающих знаменитых авторов. А тогда он только начинал. Вот он прочел рассказ — а для него опять-таки публикация в “Нью-Йоркере” рекомендация, — позвонил Довлатову и помог ему заключить контракты с “Кнопфом”, не сногсшибательные, но вполне приличные, под десять тысяч; тогда были опубликованы две его первые книги. Вайденфельд, который, кстати, был очарован Довлатовым, решил, что “Кнопф” уделял тому недостаточно внимания, мало рекламировал, и, заключив с ним контракт на три книги, предпринял шаги
к развертыванию рекламной кампании. И тут был у Довлатова некий пик, которым он не без основания гордился. На первую книгу, вышедшую
у Вайденфельда — “Наши” в переводе Энн Фридман, — была опубликована рецензия на первой странице “Нью-Йорк таймс бук ревью”, воскресного книжного приложения к “Нью-Йорк таймс”, самого влиятельного литературно-критического издания Америки; на него обращают внимание все профессионально занимающиеся литературой. Рецензия на Довлатова появилась одновременно с рецензией на книгу Татьяны Толстой, выпущенную
в “Кнопфе”. Довлатов невероятно по этому поводу торжествовал, вот у меня лежит в архиве эта страничка из “Нью-Йорк таймс бук ревью” с надписью: “Sergey, this is fabulous! Сongratulation!” — поздравление от его редактора. Он рассчитывал, что после этой рецензии продажи книги “Наши” взлетят до феерических высот, но этого опять-таки не произошло. И те две книги издательства “Вайденфельд”, которые появились уже после смерти Сережи, ситуацию не изменили. Практически на этом американская карьера Довлатова закончилась.
И. Ч.: Бывает посмертная карьера, Соломон. Движение книг неисповедимо, как путь орла в небе и путь мужчины к сердцу женщины. Глядишь, через несколько лет кто-то из американских критиков вновь Довлатова откроет. А сейчас будем радоваться, что во время “американской паузы” Довлатова печатают в России.
С. В.: Понимаете, Ирина, Бродского тоже не переиздают, в магазинах —
я имею в виду американские — книг его нет. Но зато время от времени появляются академические исследования о нем. Перевели на английский язык замечательную биографию Бродского Льва Лосева.
И. Ч.: Вам она кажется замечательной? Она хорошая, но от ближайшего друга я ждала иного, мне в ней не хватило субъективности. Это именно “литературная биография”, как оно и обозначено автором. Но, извините,
я вас перебила.
С. В.: Репутация Бродского на американском книжном рынке тоже колебалась — шла вверх, шла вниз, но он остается в круге внимания любителей литературы. А Довлатов, видимо, представляется этим людям слишком легковесным.
И. Ч.: Он ведь застал начало своей славы в России?
С. В.: Только самое начало. О той феерической славе, которая выпадет ему после смерти, он не подозревал. В России… как это? Любят только мертвых?
И. Ч.: “Живая власть для черни ненавистна, / Они любить умеют только мертвых”.
С. В.: Есть такая русская черта, и даже не только русская, что ранняя смерть — Довлатова ли, Высоцкого ли, да и в конце концов Пушкина
с Лермонтовым, — добавляет трагического и романтического ореола. Поэтому очень может быть, что, если бы он продолжал жить, его писания не вызвали бы такого бума. Тынянов сказал после смерти Блока: “За маской поэта мы увидели лицо человека и полюбили это лицо”. В этой связи
я вспоминаю одно место из мемуаров Василия Яновского, где говорится, что, если бы Чехов дожил до Октября, он бы, скорее всего, уехал в эмиграцию, стареньким приходил бы в редакцию парижских “Последних новостей”, а редакционные работники говорили бы между собой: “Опять старый черт приплелся со своими рассказами!”
И. Ч.: Не перепутал ли Яновский Чехова с Ионычем? Это тот в течение жизни все больше окостеневал и в конце пришел к полному тупику. А Чехов, с его чахоткой, сорвавшийся на Сахалин — каторжников переписывать, — это какой-то другой персонаж, согласитесь. У меня к вам, Соломон, такой вопрос: как себя чувствовал Довлатов в Америке? Известно, что уезжать он не хотел, жена хотела, а он нет. Его буквально вытолкнули, весь “Заповедник” этому посвящен.
С. В.: Это не так. Когда люди начинают говорить, что их вытолкнули, это неправда. Никого из Советского Союза не выталкивали. Это все придумано, включая “выталкивание” Бродского. Иосиф тоже любил говорить, что его вызвали в ОВИР и сказали: “Уезжайте, Бродский”. Но у него на руках в это время уже было несколько вызовов из Израиля. Откуда эти вызовы? Он пытался жениться на какой-то американке, чтобы получить возможность выехать. Хорошо встать в такую патриотическую позу и сказать: “Я не хотел уезжать, меня вынудили”. Много раз он говорил и писал, и об этом есть
в наших с ним “Диалогах”, что в Ленинграде мы выросли гораздо большими ценителями американской культуры, чем сами американцы. В Советском Союзе была такая категория — “штатники”.
И. Ч.: Ну да, это Бродский, Рейн…
С. В.: Они все бредили американскими джинсами, американскими фильмами, американской музыкой, американской литературой. Довлатов говорил, что он плакал над Сэлинджером. Они сформировались в парадигме американской культуры. Конечно, для них Америка была землей обетованной. Они хотели туда уехать и, когда сложились благоприятные обстоятельства, сделали это. Преследования со стороны властей им только облегчали обрезание пуповины, отъезд.
И. Ч.: Соломон, быть “штатником” и уехать в Америку не одно и то же. Рейн не уехал. Все же с родной землей поэта многое связывает, тот же язык, читатели, общая судьба… Бродский, как вы помните, перед отъездом написал письмо Брежневу, там было о том, что ему горько покидать родину, что он хочет, чтобы его стихи жили на родной земле… Наивное и очень трогающее душу письмо.
С. В.: Ирина, это вы наивный человек! Письмо Брежневу написано для полного собрания сочинений. Бродский не был столь наивен, чтобы серьезно предполагать, что Брежнев даже просто прочтет это письмо.
И. Ч.: Опять, Соломон, мы ведем с вами давнишний спор о “мифе”, который, по вашему мнению, создают о себе писатели. Для вас писатель — это эдакий Наполеон из романа Толстого, думающий исключительно о своем величии. А писатели, может быть, самые наивные люди из всех живущих на земле.
С. В.: Кто не хотел уезжать, тот не уехал. А Бродский уехал, как Стравинский, как Владимир Набоков. Мы забываем, что Стравинский, например, вовсе не от революции бежал, он бежал до революции — из России. Посмотрите на сегодняшнюю ситуацию — миллионы людей убегают из России.
И. Ч.: Да, это большая трагедия. Свидетельство, что не все в порядке
в Датском королевстве.
С. В.: А с другой стороны, это показатель, что Россия становится обычной цивилизованной страной, откуда массы людей могут перемещаться по их усмотрению. О нас, третьей эмиграции, говорили: приехали за длинным рублем. Дело же не в этом! Многие люди здесь живут хуже, чем жили там. Но человек хочет перебраться с мировой периферии — предположим, из Риги или из Вильнюса или из какого-то русского города — ближе к европейской или мировой цивилизации.
И. Ч.: У Довлатова есть в “Зоне” один персонаж, по национальности эстонец, постоянно повторяющий одну уморительную, но и зловещую фразу: “Настоящий эстонец должен жить в Канаде”. Кстати, недавно я узнала, что в Канаде действительно большая колония эстонцев. Теперь о Довлатове. Хотелось бы знать, как он врастал в американскую жизнь. Говорят, что он плохо водил машину, не любил путешествовать…
С. В.: Действительно, в некоторых письмах Довлатова есть, что он не любит водить машину. Я справлялся у его жены. Лена мне сказала: “Что ты, он обожал водить машину. Он, когда учился вождению, говорил: я выучусь, а водить будешь ты”. Кончилось тем, что он не давал ей сесть за руль. Ей пришлось купить для себя другую машину. То же самое с путешествиями. Никакой “боязни пространства”. Лена говорит, что он очень любил разъезжать по Америке в качестве писателя. Его не привлекал туризм, то, что так манило Вайля с Генисом, обьездивших весь мир. Довлатов же, по словам Лены, с удовольствием ездил по колледжам, когда его приглашали, по университетам, выступал в русских общинах.
И. Ч.: Вас не удивляет, Соломон, как по-разному представляется Довлатов в воспоминаниях? Не думаю, что это связано с его “протеизмом”, скорее всего, люди воспринимали его с разных расстояний, и оценки не совпадали… У Гениса — о довлатовской нелюбви к передвижению, у жены — наоборот.
С. В.: Конечно, по сравнению с Генисом и Вайлем он не любил передвигаться в пространстве. Он как-то сравнил их с Зикмундом и Ганзелкой, были в шестидесятых такие путешественники. “Литература для них Африка, и все кругом сплошная Африка. От ярких впечатлений у авторов лопаются кровеносные сосуды. Но пишут талантливо”. Генис и Вайль ему нравились как талантливые люди, но он не разделял их жадности до географических, кулинарных и прочих впечатлений. Это ему было чуждо. Книга Александра Гениса “Довлатов и окрестности” безумно талантлива, тем не менее это филологическая проза. Биографии Довлатова, подобной лосевской биографии Бродского, до сих пор у нас нет, и не знаю, когда мы ее получим.
И. Ч.: Не забудьте, Соломон, о книгах, посвященных Довлатову, Игоря Сухих и Валерия Попова. Генис не писал довлатовскую биографию как
таковую, он рассказал о “своем” Довлатове, вспомнил любопытные, оставшиеся в памяти моменты. Это к тому же хорошая проза, ее интересно читать.
С. В.: В том-то и дело, это ярчайшее художественное произведение
о Довлатове.
И. Ч.: Согласна: точные биографические данные о Довлатове нужно брать в другом месте, но думаю, что и в книге Гениса есть своя художественная правда. Хочу вас спросить: насколько автобиографична проза Довлатова? Она производит впечатление абсолютной реальности, зеркальной автобиографичности.
С. В.: Читатели Довлатова знают, что все его писания носят, по видимости, автобиографический характер. Он не мог писать о том, что так или иначе не происходило с ним. Но он фантастическим образом все это преображал и менял, иногда до полной неузнаваемости. Все же первоначальным толчком должны были быть реальное происшествие, реальный характер или какая-то реальная фраза…
И. Ч.: Есть у Довлатова автобиографический герой — Алиханов. В “Компромиссе” это человек с низким лбом, слабым подбородком, живущий
в немыслимых антисанитарных условиях, сильно и беспросветно пьющий. Так рассказано о себе, но и о друзьях-коллегах не лучше. Представляю, сколько было обид! А уж женщины как изображены! В “Довлатове и окрестностях” Генис рассказывает, как им с Вайлем порой доставалось. Доставалось ли от Довлатова вам, Соломон?
С. В.: Никто из нас не избежал Сережиного сарказма. Довлатов, повторю еще раз, никогда не воспроизводил действительности. У него нет того, что называют “жизненной правдой”. Реальные факты он растягивал, лепил, сжимал, это для него был только исходный материал. Но довлатовская манера вводила и продолжает вводить в заблуждение многих читателей. Похожая история с Высоцким: слушатели его песен были убеждены, что все происходило лично с ним — война, штрафбат, лагерь.
И. Ч.: Высоцкий был актером и в песнях примерял на себя разные роли; интересно, что и Довлатов вышел из актерской семьи. Правда, прием у него работает по-другому: он говорит от своего лица, но и себя и все вокруг преображает…
С. В.: Довлатов создавал иллюзию тотальной автобиографичности. Принимать это за истину нельзя. Если о том или ином эпизоде в довлатовском произведении я спрашиваю, условно говоря, у прототипа, то ответ всегда категоричный: все выдумано от начала до конца. Писательница Мэри Маккарти сказала как-то о Лилиан Хеллман, известной американской мемуаристке и драматурге: все, что она пишет, — неправда, включая предлог “и”. Так вот у Довлатова все неправда, включая предлоги. В этом меня уверяли абсолютно все. С одной стороны, он гордился, что вводит в заблуждение людей, считавших, что он пишет “фотографически”, копируя окружающие реалии. А с другой стороны, его это стало раздражать и обижать. Особенно такое:
“Я тебе сейчас расскажу, ты запиши — и можешь поместить в свою книгу”.
И. Ч.: Мастер, как волшебник, всегда все преображает, ему в этом помогает язык. Скажите, Соломон, хотя бы два слова о женских прототипах. Мне показалось, что отношения с женщинами у Довлатова довольно тяжелые, далекие от романтических.
С. В.: Довлатов, конечно, был тем, что сейчас здесь называют словом “мизогинист” (женоненавистник. — И. Ч.). Про своего брата Бориса он говорил, что тот норовит “трахнуть” все, что движется. На самом деле он говорил это и о себе. И он и Бродский по их отношению к женщинам были “сатирами”.
И. Ч.: Давайте, Соломон, заменим слово “сатир” на более легкое и подходящее для поэтов название — “донжуан”. Кто только из поэтов не был донжуаном — и Пушкин, и Гумилев, и Маяковский… А насчет мизогиниста… Не поверхностный ли это взгляд? Для вас, помнится, и Чехов в “Душечке” мизогинист, с чем я абсолютно не согласна. Да, в книгах Довлатова отношение к женщине часто очень заземленное и ироническое, хотя… хотя…. Видно, что без женщины в его мире будет беспросветно темно, из него испарятся надежда и смысл. Присутствие женщин дает герою-автору возможность движения… и самой жизни.
С. В.: Довлатов сформулировал свое отношение к женщине во фразе “Ну как можно трогать чужого человека руками!” Он повторял: “Не бывает некрасивых женщин, бывает только мало водки”.
И. Ч.: Соломон, я не верю в беспросветный довлатовский цинизм. Возьмите “Москву кабацкую”, там в одном из стихотворений Есенин называет женщину и “стервой”, и, пардон, “паршивой сукой”, а конец какой у этих стихов, помните? “Дорогая, я плачу, прости… прости”. Может, и у Довлатова так?
С. В.: Да, у Довлатова всегда были две стороны, которые проявлялись абсолютно во всем. На каждую черту всегда была какая-то античерта. Он был алкоголиком, который в быту мог быть дик и страшен, и он же был величайшим аккуратистом и “пунктуалистом”.
И. Ч.: Поразительно, таких страшных описаний жилья героя, как в “Заповеднике” или в “Компромиссе”, я больше не читала. А в жизни — аккуратист! Аккуратистом был и Маяковский, что тоже вроде бы странно. Он много раз на дню мыл руки, боялся грязи, инфекции — у него отец умер от заражения крови, уколовшись иголкой…
С. В.: Довлатов — человек, у которого на столе все лежало в абсолютнейшем порядке. Если сдвигался карандаш на миллиметр в сторону, это уже было событие. А в произведениях он создает образ богемного писателя. Если он создаст образ “человека в футляре”, для которого так важна пунктуальность, кто же такому будет симпатизировать? Кстати, Довлатов был стилягой. Все в одежде было у него продумано — по цвету, по тону. Пуговицы были особые. Всему этому уделялось колоссальнейшее внимание.
И. Ч.: Вот опять вспомнился Маяковский, которому, “кроме свежевымытой сорочки”, по его словам, ничего было не нужно, а ведь тоже тянулся к красивым вещам, постоянно покупал их за границей… То, что вы рассказываете, эти мелочи быта, привычки, — все это необыкновенно интересно.
С. В.: Довлатов хотел быть бонтонным человеком. Он не был потребителем высокой культуры, скажем, в области музыки или балета…
И. Ч.: Генис пишет, что Довлатова мало что интересовало за пределами дома, что он мало куда выбирался…
С. В.: Но один раз, поскольку ему покровительствовал фонд американского миллиардера Пола Гетти, — а Пол еще и сочиняет музыку, и даже один мой знакомый сделал фильм о нем как о композиторе, по заказу самого Гетти, — так вот Пол Гетти пригласил Довлатова в Карнеги-холл на концерт из своих музыкальных произведений. Это был первый в жизни Довлатова визит в Карнеги-холл, и он меня на полном серьезе спрашивал, какое ему для этого визита приобрести пальто. Я ему пытался объяснить, что никто не обратит внимания, в чем он явится. Можно прийти в джинсах. А он готовился к этому событию специально и специально что-то для него приобрел. Так же он готовился к своему первому походу в американский ресторан,
к походу к редакторше из “Нью-Йоркера”. Что-то покупал, занимал у знакомых… Ему хотелось выглядеть очень стильно. Притом что идеалом поведения для него, конечно, был старик Хем. Старик Хем, который своей небрежной походкой входит в бар где-нибудь в Париже или на Кубе, заказывает кальвадос, выпивает, клеит какую-нибудь роскошную женщину, и они оба выходят под дождем из бара, растворяясь в сумерках.
И. Ч.: Старик Хем, как мне казалось во времена детства, всегда ходил
в том самом грубой вязки свитере, в каком мы его видели на известной фотографии; она была в каждом “интеллигентном” российском доме.
С. В.: Довлатову было важно быть на высоте стиля. И это тоже другая сторона того внутреннего буйства, которое, вероятно в нем сидело. Надо сказать, что я его только раз в жизни видел пьяным. Так что мне не придется смачно описывать довлатовские загулы. Он был довольно неприятным
в пьяном виде. Но это был единственный случай. Не раз я видел его на “Радио Свобода” после выхода из запоя, у него было черное лицо, и он хрипел, но передачу проводил прекрасно.
И. Ч.: Погодите, Соломон, про “Свободу”! Сначала расскажите про работу Довлатова в газете “Новый американец”. Этот тогда только возникший еженедельник, как я слышала, жестко конкурировал со старейшей русскоязычной газетой “Новое русское слово”, издаваемой небезызвестным Андреем Седых, бывшим когда-то литературным секретарем Бунина. Сейчас оба издания прекратили свое существование. Но когда-то их соперничество было очень явным, что подогревало интерес читателей.
С. В.: Я в “Новом американце” сотрудничал, хотя не входил в редакцию. Всех людей, которые выпускали эту газету, я хорошо знал. Это был очень важный этап для Сергея.
И. Ч.: Он тогда (1979 год) действительно был “новым американцем” — год как эмигрировал…
С. В.: Здесь я опять проведу параллель с Чеховым. Мы привыкли говорить о Чехове как об авторе “серьезных” пьес и рассказов. А он сотрудничал в самых легкомысленных, популярных и коммерчески аннонсированных изданиях своего времени: “Будильник”, “Стрекоза”, “Осколки”, он был по своему темпераменту газетчиком, репортером. Для этих изданий он писал абсолютно все — юморески, сценки, фельетоны, подписи к карикатурам, зачастую без имени автора.
И. Ч.: Соломон, Чехов все время жаловался на газетную работу, она ему не нравилась, он не воспринимал ее всерьез.
С. В.: Да, жаловался, но и Довлатов жаловался на свою работу в газете, да и на работу на “Радио Свобода”. Но в этих жалобах — “вот тащу этот воз” — и у Чехова и у Довлатова был элемент кокетства. Много общего
в позиции газетчика в России конца ХIХ века и в довлатовский период. На рубеже ХIХ—ХХ веков формировалась газета, свободная от политического контроля, когда уже не предписывалось, кого нужно ругать, а кого хвалить. С превращением России из страны феодальной в капиталистическую появилась коммерческая пресса, ее задачей было увлекать читателя, писать обо всем интересно. Пресса стала для журналиста источником заработка. Появился телеграф — новость можно было получить гораздо быстрее, появились фотографии — изображение можно было воспроизвести гораздо легче, появились мощные печатные машины… Развивалась технология — и я в этом вижу сходство с сегодняшнем днем. Кстати, мне было бы крайне любопытно, как Сергей реагировал бы на существование Интернета, всевозможных айфонов и айподов… Чехов, даже прекратив сотрудничество во всех этих бульварных и полубульварных изданиях, носился с идеей создания большой, влиятельной либеральной газеты. И он добился своего. Знаменитая газета “Русское слово”, которую издавал Иван Сытин и редактировал Влас Дорошевич, возникла из идеи Чехова.
И. Ч.: Соломон, я хочу напомнить о письме Григоровича, полученном двадцатишестилетним Чеховым, где старый писатель заклинал молодого бросить “срочную” газетную работу, не губить талант, который он в нем почувствовал, и засесть за крупную вещь. Чехов в ответ писал, что он плакал над этим письмом, что Григорович заставил его осознать, что, занимаясь спешной газетной работой, он предает свой дар… А потом… потом появилась “Степь”, гениальная чеховская повесть.
С. В.: Ирина, вы неисправимы. Вы принимаете письма писателей за чистую монету.
И. Ч.: Исхожу из того, Соломон, что, будучи пишущим человеком, стараюсь всегда выражать свои подлинные чувства и мысли. Вы тоже человек пишущий, у вас что — по-другому происходит?
С. В.: Письма писателей — это литература. Письма Довлатова — это литература, то же и у Чехова.
И. Ч.: Кого вы делаете из писателей, Соломон? Вам кажется, что даже письма ими пишутся исключительно в расчете на потомков, а потому эти письма не спонтанны и не искренни. Это, по-моему, заблуждение.
С. В.: Чехов абсолютно не пренебрегал газетой, в том же суворинском “Новом времени” он напечатал несколько лучших своих рассказов.
И. Ч.: Да, но это уже другой жанр — не фельетоны, не подписи к карикатурам… Давайте вернемся к “Новому американцу”. Что это была за газета? Довлатов был ее основателем?
С. В.: Нет.
И. Ч.: А кто был?
С. В.: Первые три основателя — это Борис Меттер, Алексей Орлов
и Евгений Рубин. Рубин пригласил Довлатова. Там была очень сложная запутанная история. Довлатов уходил, приходил. Если вы скажете, что Довлатов подходил к своей газетной работе не с той серьезностью, как к писанию своих книг, то у меня есть против этого очень серьезный аргумент. Как известно, в писаниях Довлатова нет такой фразы, в которой два слова начинаются с одной и той же буквы. Не обращали на это внимания? Взгляните на любой подписанный довлатовский текст, пусть даже на передовицы
в “Новом американце”, и там нет фразы, в которой встречаются слова на одну букву. Это было для него главное правило.
И. Ч.: Видимо, это его дисциплинировало, как поэта — рифма. Но рифма имеет в стихах колоссальное значение. Может, и для Довлатова этот прием служил еще для чего-то, например организовывал определенное звучание фразы?
С. В.: Это тот “намордник”, который заставлял его не пользоваться случайными словами. Он фанатически следовал этому правилу, порой даже меняя слова в цитатах… Так вот, скрипты, которые он писал для “Свободы”, от этой установки свободны. А те тексты, что он помещал в колонке редактора — они позднее вошли в “Марш одиноких”, — следуют этому закону. Он эти тексты рассматривал как свою прозу. Теперь о газете. Он сделал ее абсолютно революционной по отношению к тому, какой была пресса и в Советском Союзе и — что интересно — в эмиграции. Эмигрантская пресса на Западе была зеркальным отражением советской прессы.
И. Ч.: Только с обратным знаком.
С. В.: Ну да, та была коммунистическая, а эта антикоммунистическая. Стилистически они не очень разнились — там и там пресса строилась на штампах, на казенщине. Только с той стороны это были “американские империалисты”, “агрессоры”, “загнивающий Запад”, а с этой — “кремлевские старцы”, “советчина” и прочее.
И. Ч.: В чем своеобразие “Нового американца”?
С. В.: Впервые этот свой иронический “отстраненный” стиль Довлатов распространил на газетные материалы. Он видел в газете — как и Чехов — трибуну для самых разных позиций, не было у него абсолютных авторитетов, которых нельзя было критиковать.
И. Ч.: Сейчас это называется “плюрализм мнений”. Довлатов ввел его
в газету?
С. В.: В том-то и дело, он сделал это первым. Это был довлатовский эксперимент. Закончился он финансовым крахом. Газета просуществовала всего три года. Но она сыграла важную роль — дала образец того, какой должна быть пресса. И это было важно как для эмиграции, так и для новой России. Довлатов попытался на скромной нью-йоркской территории осуществить большое дело. Но экономически это было в тот момент невозможно.
И. Ч.: Соломон, как я понимаю, “Новое русское слово” тогда выиграло
в конкурентной борьбе. Издание “Нового американца” прекратилось на радость сопернику. В конечном итоге прекратилось и “Новое русское слово”.
С. В.: Для Довлатова работа в “Новом американце” была реализацией его призвания. Он начинал как газетчик — лучше сказать “журналист” — еще во многотиражке в Ленинграде. В Таллине тоже работал в газете с большим увлечением. Он только не хотел быть пешкой, шестеркой — хотел руководить. Он привел в “Нового американца” талантливых людей, привлек к работе Вайля с Генисом.
И. Ч.: Вам нравилась эта газета?
С. В.: Конечно. Ее было очень интересно читать, это был глоток воздуха. Мы ничего подобного не читали ни в Советском Союзе, ни здесь, когда приехали. В “Новом русском слове” помещались объявления о встречах кадетов, бывших царских офицеров… Все излагалось допотопным нафталинным языком. Редактор Андрей Седых был вполне интеллигентный человек,
с ним было любопытно разговаривать о Бунине, о Шаляпине, о Рахманинове, но, скажем, написать, что японский дирижер Сейджи Озава, когда дирижирует, похож на маленькую юркую обезьянку, — уже было невозможно. Такого он не мог позволить. И тогда я с этим материалом объявился у Сережи
в “Новом американце” — и тот с удовольствием его напечатал. Всяческие стилистические и эстетические сдвиги Андрею Седых были противопоказаны.
И. Ч.: Хорошая деталь, Соломон, живая. Сразу ясна разница подходов. Все же эти газеты издавались в одной Америке, в одном городе и в одно время.
С. В.: В отличие от “Нового американца”, где заработок был проблематичен, “Радио Свобода” давало Довлатову довольно существенные деньги.
И. Ч.: Вот мы плавно перешли к работе Довлатова на “Свободе”. Я слушала архивные передачи Довлатова на “Свободе” — о российских актерах
и о шоферах-дальнобойщиках. Точно, жестко, но не сказать, чтобы блестяще, читает несколько скованно. У вас было другое впечатление?
С. В.: У него на самом деле был очень обаятельный баритон, и эта некоторая отстраненность — то, что вы назвали скованностью, — соответствовала повышенной интимности его текстов. Именно эта его сдержанная манера завоевала ему широчайшую популярность у радиослушателей.
Когда я приехал в Америку, руководство нью-йоркским отделением “Радио Свобода” было в руках эмигрантов второй волны. Некоторые из них были так или иначе бывшими коллаборантами.
И. Ч.: Вы говорите о послевоенной, так называемой “второй волне” эмиграции?
С. В.: Да-да. Среди них было немало откровенных или скрытых антисемитов. С этими людьми было трудно разговаривать, мы находились как бы на разных полюсах. Сейчас, на расстоянии, кажется, что между второй
и третьей волной была некая преемственность. Для нас понятие “вторая волна” было малосимпатично. Именно этих людей я тогда встречал на “Свободе”. Постепенно это все начало смещаться, и в середине восьмидесятых
во главе нью-йоркского бюро “Свободы” стал ныне покойный Юрий Гендлер, представитель уже нашей волны, привлекший к сотрудничеству Довлатова. Попав под обаяние Сергея, он стал привлекать людей, которых Довлатов ему рекомендовал.
И. Ч.: Соломон, вы ведь тоже тогда начали свою работу на “Свободе”?
С. В.: Я пришел туда по рекомендации и благодаря усилиям Довлатова. Когда я пришел туда впервые, в связи с мемуарами Шостаковича, то эти “мрачные личности” меня так напугали, что я в это место долго носа не совал. А Довлатов стал меня как-то даже допекать. “Приходите, Соломон,
я о вас с Гендлером говорил, вы ему очень интересны”. А я ему: “Да что я там буду делать? Я ничего этого не умею. Я не журналист — что абсолютная правда”. Довлатов мне: “Да помните, Чехов говорил, что может пепельницу описать? Описывайте пепельницу или то, что вам интересно!” И в конце концов он добился того, что я пришел. До этого Довлатов таким же образом привел Вайля с Генисом. Там, на “Свободе”, сформировался, как я это называю, “довлатовский кружок”.
И. Ч.: Вы себя причисляете к “довлатовскому кружку”?
С. В.: Безусловно. Мне, кстати говоря, очень легко было до “Свободы” добираться. Десять минут от дома — такая приятная прогулка. Нью-йоркского сабвея я не люблю, и за все тридцать пять лет жизни здесь не полюбил — путаюсь, боюсь. Другое дело идти пешком. Гендлер дал мне возможность не записывать тексты, просто импровизировать перед микрофоном. Писать я был не в состоянии, и Гендлер взял на себя ответственность
и освободил меня от этого. Двадцать пять лет исполнилось моей работе на “Свободе” в качестве комментатора, сначала исключительно на музыкальные темы, потом тематика расширилась. Сейчас мы с Сашей Генисом беседуем по широкому спектру культурных и социальных проблем.
Я считаю, что это новое “Радио Свобода” (особо выделю здесь блестящего Бориса Парамонова) сыграло ту же роль для радиовещания, что и “Новый американец” для газетного дела.
И. Ч.: Любила и люблю “Радио Свобода”, правда, сейчас из-за недостатка времени слушаю исключительно “Эхо Москвы”. А “Радио Свобода” слушала в Москве семидесятых-восьмидесятых, когда еще его глушили со страшной силой. Слушала в Италии в девяностые годы. Это замечательное радио — радио со своим лицом.
С. В.: И Довлатов сыграл в его формировании громадную роль. Уже на подходе к студии слышались его комментарии, шуточки, это создавало атмосферу, это было интересно. И ему самому было интересно на “Свободе”. Лена мне говорила, что, несмотря на такую шутку — “работа на „Либерти“ — это шестьдесят процентов халтуры и сорок процентов вдохновения”, — он ходил на “Свободу” с охотой. Там всегда можно было узнать новости, пообщаться с деятелями культуры, со знаменитыми писателями — Евтушенко, Вознесенским… Это все Довлатова интересовало. Он брал оттуда так называемые мониторинги — выдержки из советских газет. Они очень ценились. Довлатов, прочитав сам, одаривал ими других людей. После передач нередко заглядывал ко мне, так как я жил недалеко, и мы сидели абсолютно без алкоголя, разговаривали, обменивались “культурными сплетнями”.
И. Ч.: Он был на “Свободе” комментатором? журналистом?
С. В.: У него было несколько передач, например “Писатель у микрофона”. Он зарабатывал неплохие деньги. Гендлер прощал ему запои, из-за которых иногда срывались передачи. Довлатов вдруг исчезал на неделю или на больший срок. Гендлер обсуждал это с Леной, думал, как помочь Сергею, и как-то постепенно это все замазывалось. Другой начальник, который, может быть, меньше ценил бы дарование Сережи, его бы погнал. А Гендлер говорил: “Кого важнее взять в качестве руководителя? Человека, который читал Достоевского или хорошего организатора?” И отвечал: “Организатора. Хороший организатор сможет собрать людей, которые читали Достоевского”.
И. Ч.: Напоследок скажите, Соломон, о впечатлении, которое производил Довлатов на людей. Был гигантом?
С. В.: Да, Марианна (жена Соломона Волкова. — И. Ч.) говорила, что он устраивал солнечное затмение — он заслонял собой солнце. Вот Парамонов, он такой “особнячок”, сам по себе. А Довлатов любил окружить себя людьми, быть в центре общения, в центре разговора. При нем все боялись что-нибудь ляпнуть, типа “пара дней”. Сразу раздастся язвительный смешок.
И. Ч.: Был пуристом?
С. В.: Он поправлял невежду, говоря, что “парой” могут быть только парные вещи, например пара сапог. Дней может быть только два, а не пара. За ляпами он следил и пикировал на них, как ястреб. В присутствии Довлатова я обращал вниамние на то, “с какой буквы у меня начинается слово”.
И. Ч.: В строгости вас держал.
С. В.: Я старался соответствовать, быть таким же остроумным и интересным собеседником. Иногда, когда ему не хватало забавных историй, он приходил к нам с Марианной — и мы ему вываливали их целую кучу.
А потом с изумлением наблюдали, что он из них отбирал и как их огранял.
И. Ч.: Огранял тем фантастическим способом, о котором мы говорили
в самом начале…
Мой самый последний вопрос к вам: что вы не успели сказать Довлатову при его жизни?
С. В.: Я горжусь тем, что я успел сказать. А успел я сказать ему вещь,
о которой я уже говорил: “Сережа, вы наш советский Чехов”. Ему это страшно нравилось, очень льстило.
Когда он умер, мне позвонил из “Нью-Йорк таймс” человек, который пишет некрологи; я этому человеку сказал, что Довлатов — наш Чехов.
И это было в некрологе, появившемся на другой день в “Нью-Йорк таймс”, процитировано. Для меня он был духовным наследником Чехова.
И. Ч.: Спасибо, Соломон. Мне бы хотелось задать вопрос Марианне. Знаю, что она делала с Довлатовым фотоальбом “Не только Бродский: русская культура в портретах и анекдотах”. Для этого альбома Сергей Донатович написал шестьдесят текстов. Марианна, как вам работалось с Довлатовым?
Марианна Волкова: Он был очень доброжелетелен. Работа была необычная — нужно было подобрать тексты к фотографиям, это не так часто бывает. Он отнесся к написанию текстов невероятно скрупулезно. Это не было халтурой, он хорошо поработал, выложился.
И. Ч.: Он писал словесные портреты писателей?
М. В.: Не только. Художников, композиторов. В общем, людей искусства.
И. Ч.: Соломон рассказывал, что с Бродским, которого вы фотографировали, вам работалось тяжело, вы нервничали, даже плакали. А с Довлатовым?
М. В.: С Довлатовым прямо противоположно работалось, никаких не было трений.
И. Ч.: Марианна, каким он был внешне? Сам он себя как-то сурово описывал.
М. В.: Внешне он был южный красавец.
И. Ч.: Вот как! Недаром покорял женские сердца! Тексты, написанные тогда Довлатовым для вашего альбома, стали одними из первых его публикаций в Советском Союзе. Наверное, этот альбом был ему очень дорог?
М. В.: Конечно, это была не проходная работа. Я с ним готовила еще один альбом — “Там жили поэты”. Довлатов точно так же, как и для первого, написал для него тексты. Но альбома уже не увидел. Он вышел после смерти Сережи. Послесловие к этому альбому написал Андрей Арьев.
И. Ч.: Спасибо, Марианна, здоровья вам и новых альбомов!