Перевод с французского Д. В. Соловьева под редакцией Сергея Искюля. Примечания Сергея Искюля
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2011
ВОЙНА И ВРЕМЯ
Наталия Нарышкина
1812 год
1812 год начинался тревожно: страх перед ужасной войной с неизвестным исходом, слишком скромные таланты наших генералов и прежде всего необходимость больших пожертвований людьми и деньгами; все это вызывало у дворян вполне оправданное беспокойство. Тем не менее они выказывали твердую решимость до последней капли крови защищать свою страну и своего монарха, столь несчастливого до сих пор в войнах против Наполеона. Аристократическая молодежь просилась в армию, люди зрелого возраста были готовы служить там, где им прикажет правительство. К их числу принадлежал и мой отец. В марте он поехал в Петербург и встретился с великой княгиней Екатериной, женой принца Георга Ольденбургского1, которая постоянно жила в Твери, куда отец часто приезжал, привлеченный ее обаянием и дружественностью. Перед тем как представиться императору, он испросил аудиенцию у Ее Высочества, дабы уведомить великую княгиню о причинах, приведших его в Петербург, а именно о затруднениях при выборе службы в нынешних обстоятельствах: “Я не могу быть военным, хотя и участвовал в действиях на море и на суше, но только в качестве волонтера и к тому же ничем не отличился. Министром я тоже не могу быть, ибо все места уже заняты доверенными лицами Его Величества”. — “Я думала об этом, — ответила ему великая княгиня, — и полагаю, что надо поставить вас в Москве на место графа Гудовича2, превосходного человека, но уже слишком старого и немощного”. — “Боже сохрани меня от сей напасти! Москвичами слишком трудно управлять; к тому же они никогда не любили ни одного из своих начальников”. <…>
Император Александр часто и охотно беседовал с отцом и предложил ему должность московского генерал-губернатора, на что батюшка ответил ему: “Умоляю Ваше Величество найти для меня что-нибудь другое, поелику на сем месте при всей своей любви к родному городу я смогу навлечь на себя вражду москвичей, чего никак не желал бы для себя”. На сей раз император не настаивал, но возвратился к этому во время аудиенции перед отъездом отца в Москву. Взяв его за руку, он сказал с улыбкой: “Ростопчин, ради спокойствия Отечества ты должен согласиться, я прошу тебя и даже приказываю”. — “Государь, я подчиняюсь, но у меня есть две просьбы: первая, это бульшие полномочия, чем у прежних губернаторов, ибо сего потребуют обстоятельства в случае войны, и второе, никогда и ничем не награждать меня. Я и так был уже сверх меры осыпан благодеяниями покойного государя и, посвятив оставшуюся жизнь служению Отечеству, лишь исполню священный для меня долг”. Александр согласился на это, и было договорено, что назначение отца будет несколько месяцев сохраняться в тайне, до тех пор, пока фельдмаршал Гудович не подаст в отставку. Однако старик и не думал уходить, несмотря на то что у него уже не оставалось сил заниматься делами. Пришлось удалить графа с соблюдением всех внешних знаков почета и уважения, каковые он заслужил своей долгой и успешной службой; но теперь качества, потребные для такой должности, никак не соответствовали возможностям восьмидесятилетнего старца.3 <…>
Поначалу москвичам было приятно видеть во главе города одного из своих, ибо до сих пор все лишь восхищались остротами батюшки и его умением вести дела. Каково же было их удивление, когда они увидели перемену в новом своем начальнике; исчезли его веселость и простота обращения; само лицо стало серьезным и озабоченным, в речах уже не было прежнего острословия и язвительности, поелику теперь ему недоставало свободного времени.
Батюшка вступил в новую должность в расцвете лет и зрелого ума. Спокойные годы, проведенные в деревне, изгладили горестные воспоминания прошлого о том времени, когда фавор и немилости императора Павла4 могли превратить его чувствования благодарности в горечь неприязни.
С присущими ему решительностью и преданностью отец в двенадцатом году всецело отдался тяжким трудам запутанного правления. Неизменно справедливый к заслугам, кои он всегда вознаграждал, батюшка навлек на себя упреки в излишней строгости к провинившимся, но вполне оправдал надежды императора Александра, доверившего ему поддержание порядка и общественного спокойствия. В случае вторжения неприятеля Москва становилась средоточием военных действий и должна была подавать пример другим губерниям пожертвованиями, потребными для нужд войны. В течение четырех месяцев древняя столица пробуждала во всех благородных сердцах пламенную любовь к Отечеству. Царь и народ не погрешили противу сей высокой миссии, но дворянство отнюдь не всегда соответствовало предначертаниям Провидения. Одно только благородное сословие из собственной корысти опозорило себя клеветой на истинный патриотизм, не остановившийся перед тем, чтобы сжечь Москву ради изничтожения французской армии. Сие сословие по низменным своим побуждениям не воспользовалось благоприятными обстоятельствами, дабы избавить народ от постыдного деспотизма и просить императора дать свободу и вольности тем, кто спас честь и монархию. Не было сделано ничего, правительство и местные власти возвратились к своему обычному состоянию расточительности, произвола и хаоса. Но вскоре придет тот день, когда российское дворянство пожнет плоды своей непостижимой бездеятельности и когда оно окажется беззащитным перед всесильным властелином или перед яростью униженных рабов.
Нынешнее молодое поколение полагает, что Россия уже утратила деятельное начало и жизненную силу, однако современники 1812 года помнят то глухое брожение, которое охватило простонародье противу бездельного московского дворянства, бежавшего из города при приближении неприятеля. Народ обвинял генералов в предательстве и подозревал живших в нашем доме иностранцев в том, что они передавали французам государственные тайны. Требовались особое умение и осторожность, дабы не допустить сборищ и бунтов, чего отцу моему удалось достичь, не прибегая к военной силе, благодаря одному только убеждению и доверенности к нему жителей Москвы. <…>
Но какие перемены случились в нашем прекрасном летнем доме после возвращения в Москву! Вместо привычного покоя и уединения теперь чуть ли не с самой зари раздавался топот копыт и бряцание ружей часовыми; постоянно приезжали и уезжали адъютанты, ординарцы и казаки. Беспрестанные визиты, гости к обеду и гости по вечерам, курьеры из армии даже среди ночи — все это не давало ни минуты покоя. Матушка уже почти не прятала свою досаду от пустословия московских дам. Она даже не старалась быть приятной и пользовалась всяким случаем оживить нудную беседу религиозным спором, мало заботясь о том, чтобы скрыть свое обращение в католичество; сие было весьма неприятно для отца, особливо при всеобщем шпионстве и пересуживании всяческих сплетен. Вероотступничество почиталось тогда величайшим преступлением, и что было еще терпимо в Петербурге вызывало осуждение и ужас в полуварварской Москве. Вследствие сего аббата Сюррюга5 просили бывать у нас как можно реже, а матушке пришлось быть осторожнее в своих благочестивых обрядах, дабы не привлекать к себе внимания. <…>
В 1815 году отец писал матушке из Берлина: “Г-н Обресков (гражданский губернатор Москвы)6, несмотря на природное свое легкомыслие, выказал при вторжении Наполеона бурную деятельность. Только он и г-н Брокер помогали мне в тяжких трудах 1812 года”. Теперь уместно перечислить высших московских чиновников той эпохи. Г-н Обресков был пятидесятилетний толстяк, любитель изысканного стола и карт, чуравшийся каких-либо серьезных занятий. Однако с приближением неприятеля он пробудился от своего летаргического сна и оказал немалые услуги Отечеству; к тому же г-н Обресков отличался редким тогда бескорыстием. Правитель губернской канцелярии г-н Рунич был человек честный, но вполне ничтожный. Обер-полицмейстер Ивашкин7 на все жаловался и не выказал ни присутствия духа, ни способности к делам. Его помощник Дурасов8 слыл полным умственным ничтожеством, несмотря на представительную внешность и краснобайство; третий полицмейстер, г-н Брокер, был правой рукой отца и всецело ему предан. Деятельный, сообразительный и бесстрашный, но подчас грубый и жестокий, он так и не заслужил признательность москвичей; его образование было весьма недостаточно, а манеры слишком неприятны своим вызывающим тоном, но, в сущности, он имел благородное сердце, и батюшка вполне понимал его истинную цену. Император Александр мог убедиться в достоинствах г-на Брокера и через несколько лет после войны назначил его петербургским полицмейстером. Кроме того, ему было поручено не только управление нашими имениями, доходы от коих он утроил, но и присмотр за моим младшим братом.
Г-н Брокер умер почти совершенно разорившимся, забытый неблагодарным светом, не оценившим его заслуги. <…>
При начале войны казалось, что народ почти не интересуется общественными событиями, <…> сии невежественные люди не хотели верить в возможность поражения. Однако у читающих и мыслящих были не столь благоприятные предчувствия, но они не осмеливались высказывать свои опасения, несмотря на очевидное для всех численное превосходство неприятеля. При всем заслуженном доверии к таким генералам, как Барклай, Багратион, Раевский, Неверовский, Ермолов и Тучков, их никак нельзя было поставить в один ряд с Наполеоном. Разногласия между Барклаем и Багратионом не могли не мешать нашим успехам, но прискорбнее всего, как я уже говорила, было неверие дворянства в твердость намерений императора Александра. Наполеон в своих прокламациях обещал русскому народу свободу, что могло ввести крестьян в искушение9; казалось, для них пришло время освободиться от тиранства господ, и стоило лишь возникнуть бунту в Москве, как дворянство могло быть поголовно вырезано на пространстве всей Империи. Отец до последней минуты поддерживал в столице порядок и субординацию и спас Россию от потрясения, которое привело бы ее к гибели. Дворянство не оценило сей выдающейся заслуги, и на последующих страницах сих записок читатель увидит, какой горечью это отозвалось в сердце моего родителя. Однако, с другой стороны, Провидение даровало ему утешение в любви купцов и простого народа. С раннего детства батюшка хорошо знал язык, обычаи и нравы народа; к счастию, первые годы жизни он провел среди добрых селян, а при Павле, пользуясь царским фавором, сумел смягчить жестокость законов; но даже в опале отец смог улучшить положение семи или восьми тысяч своих подданных. В Москве предметом его забот было еще и народное благосостояние. В отличие от прежних губернаторов, которые обращались к крестьянам и ремесленникам лишь с повелениями, он старался извещать сих людей о происходящих событиях и с этой целью публиковал короткие сообщения, выдержанные в шутливом тоне, доступном для сей непритязательной публики.10 В них печатались новости из армии, призывы сохранять спокойствие и не верить распространителям злонамеренных слухов. Сии афишки с жадностью читали не только люди бедные, но также и великие мира сего, хотя сии последние имели все возможности получать любые газеты, не только русские, но и иностранные.11 Теперь высмеивают слог этих афишек, но они легче достигали цели, поставленной их автором, нежели замысловатости нынешних ораторов и публицистов, которые непонятны народу и своими туманными рассуждениями рождают лишь фальшь и путаницу в умах. Если в эпоху эмансипации крестьян 1861 года пролилась кровь, то лишь потому, что народ не понимал смысла обращенных к нему высокопарных и выспренних слов.
Отец каждодневно посещал те места, где собирался народ, чтобы стряхнуть с себя накопившуюся усталость. Там он разговаривал с сими почтенными людьми и своим доброжелательством завоевывал их доверие и привязанность. Узнав, что вопреки его приказу питейные заведения закрываются на ночь лишь со стороны улицы, оставляя свободный вход через заднюю дверь, он, чтобы поймать виновных, переоделся в простое платье и, прогуливаясь ночью по городу, удостоверился в ослушании кабатчиков. На следующий день появилось объявление, разоблачавшее их мошенничество, и публика узнала, каким способом оно было раскрыто. С тех пор в народе вообразили, что батюшка скрытно ходит по всему городу, и уже никто не осмеливался нарушать его приказания, отдававшиеся для сохранения спокойствия и порядка в городе.
Однажды в начале июля я увидела отца, прогуливавшегося по тенистым аллеям нашего прекрасного сада. Он был печальнее и задумчивее, нежели обыкновенно; его поразила ужасная сцена, свидетелем коей он оказался по долгу своей службы. Вот что случилось.
В Москве жил тогда некий купец Верещагин, имевший доброе имя и честно нажитое состояние.12 К несчастью, он вознамерился дать своим детям дворянское образование, которое по понятиям того времени заключалось в изучении французского языка, а также французской и немецкой философии. Старший сын13 дурно воспринял уроки приставленных к нему менторов; выйдя из-под их опеки, он вздумал распространять свои завиральные домыслы среди людей, его окружавших. Ничтожное положение сего персонажа охраняло его от преследований, и он продолжал высказывать мнения, недопустимые при тогдашнем возбуждении умов. В конце концов полиция обнаружила, что несчастный сей безумец при содействии своего французского учителя сочинил подложное воззвание от имени Наполеона и распространял оное среди народа.14 Полицмейстер Брокер, удостоверившись в его виновности, доставил преступника вместе с отцом к градоначальнику, и оба были допрошены в присутствии свидетелей. Старик клялся своими сединами, что сын его невиновен, но когда г-н Брокер представил вещественные доказательства в виде черновых записей, написанных рукою обвиняемого, сцена совершенно переменилась. Содрогаясь от ужаса, старик подошел к сыну и, вперив в него безумный взор, воскликнул: “Ну, говори же! Скажи им, что ты невиновен!” — “Я не совершил никакого преступления, — с твердостью отвечал молодой человек. — Верно, я написал сию прокламацию и раздавал ее народу, но делал это по собственному разумению ко благу Отечества, ибо полагаю императора Наполеона великим человеком, а французов достойными людьми и уверен, что мы не были бы несчастливы при перемене правления”.15 Из глаз отца покатились слезы при сих словах, кои возмутили бы каждого патриота, почитающего своим долгом ненавидеть захватчиков. В неописуемом гневе Верещагин кинулся на предателя и, казалось, хотел задушить его собственными руками. Когда батюшка велел отвести преступника в тюрьму, старик в последний раз подошел к несчастному своему сыну, произнес ужасное проклятие, поклявшись, что сам убьет его.
3 июля 1812 года вышел в свет 53-й номер “Московских ведомостей”, в котором содержалось следующее уведомление:
“Московский Военный Губернатор, Граф Ростопчин, сим извещает, что в Москве показалась дерзкая бумага, где между прочим вздором сказано, что Французский Император Наполеон обещается через шесть месяцев быть в обеих Российских Столицах. В 14 часов Полиция отыскала и сочинителя и от кого вышла бумага. Он есть сын Московского второй гильдии купца Верещагина, воспитанный иностранным и развращенный трактирною беседою. Граф Ростопчин признает нужным обнародовать о сем, полагая возможным, что списки с сего мерзкого сочинения могли дойти до сведения и легковерных и наклонных верить невозможному. Верещагин же сочинитель и Губернский Секретарь Мешков переписчик16, по признанию их, преданы суду, и получат должное наказание за их преступление”. <…>
После отъезда из армии императору пришлось ехать по пустынной и разоренной дороге; жители, населявшие местность вблизи от театра военных действий, поголовно бежали с приближением неприятеля. Однако сие зрелище переменилось при достижении Смоленска, где императора окружила радостная и беспечная толпа людей, нимало не подозревавших о предстоящих им бедствиях. <…>
12 июля император прибыл в Перхушково, на последнюю станцию перед Москвой, и остановился там, не желая днем въезжать в столицу, где его дожидалась огромная толпа народа. Отец поехал на сию захудалую почтовую станцию, куда был вызван для разговора с государем. Александр выглядел печальным и обескураженным. После долгой беседы с глазу на глаз он спросил у батюшки, можно ли рассчитывать в сих затруднительных обстоятельствах на дворян и простой народ. Отец ответил ему: “Одного вашего слова, государь, достаточно для того, чтобы все, от беднейших работников и до немощных старцев, взялись за оружие для защиты Отечества. Не обижайте нас недоверием и положитесь на нашу преданность, как и мы не сомневаемся в твердости вашего характера”. Император, казалось, был доволен сим ответом и подробно расспрашивал о делах и состоянии умов в Москве. <…>
15 июля был достопамятный день для жителей Москвы. После прибытия императора батюшка старался приуготовить умы к экстраординарным расходам, каковые требовались вследствие чрезвычайного положения дел. Его отнюдь не удовлетворяли те далеко недостаточные приношения и пожертвования, каковые высшая аристократия была готова возложить на алтарь Отечества. Напротив того, купцы выказывали готовность прийти на помощь и отдать все свое достояние.
Купечество и дворянство собрались в Слободском дворце17, куда после молебна приехал император, чтобы с полной откровенностью изложить все те нужды и тягостные усилия, в каковых нуждалась Империя. Он сказал, что вполне рассчитывает на их преданность и любовь к Отечеству. Речь царя вызвала всеобщее одушевление, а сам он был глубоко тронут изъявленными лично ему чувствами. <…>
Император казался довольным всем увиденным в Москве, особливо убедившись в любви к нему простого народа. В него вселяли уверенность меры нашего батюшки по созданию ополчения и снабжению армии провиантом, равно как и те, которые были направлены на поддержание порядка и спокойствия. Он выказывал ему свою благодарность и уже в день отъезда наградил отца эполетами с императорским шифром, сказав при этом: “Отныне я буду, к своему удовольствию, всегда на ваших плечах”. Сии слова оказались последними лестными изъявлениями монарха по отношению к своему подданному.
В письме графу Салтыкову18 от 15 июля император писал, что доволен всем полученным от жителей древней столицы:
“Мой приезд в Москву принес существенную пользу. В Смоленске дворянство доставило мне 20 тысяч рекрутов, а Московская губерния десятую часть с каждого имения, всего 80 тысяч человек, не считая волонтеров из дворян и городских жителей. Деньгами дворяне пожертвовали 3 миллиона, купечество более десяти. Сие одушевление и забота об общем благе трогают до слез”. <…>
К нам непрестанно приходили дурные вести, несмотря на благодарственные молебны за якобы достигнутые нами успехи, чему верил лишь простодушный народ; но сие опровергалось конфиденциальными сведениями, приходившими из армии, где возникли разногласия между двумя командующими. Князь Багратион в своих письмах к отцу жаловался на промедления и нерешительность Барклая; сей последний в свою очередь упрекал его за намерение сражаться, имея меньшие силы, как по числу войск, так и в отношении талантов наших военачальников. Солдаты роптали на постоянное отступление и уже поговаривали об измене.19 Вечно недовольная всем Москва негодовала, видя во главе наших войск иностранца, хотя сей иностранец был честнейший и преданнейший из людей, который служил России с бульшим рвением, нежели Кутузов, сей придворный генерал, неспособный быть чистосердечным ни к государю, ни к губернатору Москвы. Отец, искренне любивший и уважавший Барклая, тем не менее, приветствовал назначение Кутузова, ибо также полагал необходимым доверить командование армией русскому генералу.
Не буду говорить о военных действиях, кои описаны историками, и теперь все знают, что было на самом деле. Но тогда приходилось скрывать правду, дабы народ не впал в уныние, каковое повлекло бы за собой пагубные следствия. Наималейший успех наших войск преподносился как славная победа, за которую возносили благодарственный молебен. До взятия Смоленска все якобы шло наилучшим образом, и если мы даже и отступали, то единственно из предосторожности и для того, чтобы найти самую выгодную позицию. У батюшки также были излишние иллюзии, особенно после отстранения немцев Фуля20 и Вольцогена21 от руководства действиями армии, ему казалось, что при таких генералах, как Барклай и Багратион, все закончится наилучшим образом. Но, увы, оба сии командующие продолжали ссориться, а Наполеон стоял почти у самых ворот Смоленска.
Было уже 10 августа; матушка послала меня отвезти отцу только что полученное письмо, на которое требовалось незамедлительно ответить. Войдя, я увидела его сидящим за столом; обхватив голову руками, он, казалось, погрузился в глубокую печаль, и я не решалась подойти к нему, но шуршание моего платья вывело его из оцепенения. Несколько секунд он с грустью смотрел на меня, потом, взяв со стола какую-то депешу, сказал: “Отнеси матери это письмо Барклая. Смоленск взят, и скоро неприятель будет возле Москвы”. Известие о сей ужасной катастрофе сразу же распространилось по всему городу и вызвало всеобщую растерянность. Однако батюшка быстро взял себя в руки и, как всегда, старался развеять слишком мрачное впечатление, произведенное на публику этой вестью. В своих афишках для народа и в разговорах он старался обращать внимание прежде всего на героизм, выказанный нашими генералами и солдатами. Сии последние более всего вызывали его восхищение и умиление. Когда после сдачи Смоленска госпитали оказались переполненными, каких только знаков душевного внимания и сочувствия с его стороны не было выказано несчастным больным и раненым! <…>
После злополучной сдачи Смоленска отец занялся спасением московских сокровищ. Огромное число телег и лошадей были употреблены, чтобы перевезти вглубь Империи богатства, находившиеся в церквах, монастырях, общественных библиотеках и музеях. Если и пришлось сожалеть о потере некоторых предметов искусства и драгоценных рукописей, то это вина тех, кто использовал перевозочные средства, чтобы спасти собственное имущество, и не заботился о предметах, доверенных им правительством. Как только был дан сигнал к выезду населения, началось опустение Москвы; каждый день на улицах можно было видеть сотни экипажей, увозивших большей частью женщин и детей, хотя иногда попадались среди сих беглецов молодые и старые бояре, следовавшие примеру слабого пола. Собиравшийся на заставах народ громко выражал презрение к сим эмигрантам, обвиняя их в трусости и предательстве. Подчас было затруднительно пресекать сии изъявления патриотического негодования. Дабы избежать насмешек и оскорблений простонародья, некоторые мужчины даже надевали на себя платья своих жен и матерей.
У отца не было ни минуты отдыха; наибольшие затруднения вызывали огромные обозы, направлявшиеся в армию. Барклай, Багратион и Кутузов постоянно требовали все больше и больше боевых и съестных припасов. Колоссальная корреспонденция, непрестанная готовность подавлять малейшие признаки недовольства и, важнее всего, формирование ополчения в нескольких губерниях — всем этим батюшке приходилось заниматься, да еще при недостатке способных помогать ему людей. Москва выставила одного рекрута на десять человек, в общей сложности 32 тысячи ополченцев; Тульская, Калужская, Рязанская и Владимирская губернии по 15 тысяч, а Ярославская и Тверская по двенадцать. За шесть недель все сие ополчение было экипировано, а московское отправлено в главную квартиру; сим последним командовал доблестный отставной генерал граф Ираклий Марков, брат известного дипломата.22 14 августа мы провожали наше бедное ополчение; прежде чем двинуться в путь, все они, экипированные и при оружии, выстроились на городских площадях между Красными воротами и Сухаревой башней. Впереди стояли мой отец и граф Марков, встречавшие епископа Августина, шедшего во главе многочисленного духовенства, возносившего полагающиеся при сей оказии молитвы. Ополченцы были окроплены святой водой и вместо знамени получили взятые из храма Спасителя хоругви. Яркое солнце освещало сию трогательную и торжественную сцену. Сколько в сей день было пролито слез и вознесено молитв! Батюшка выделялся среди всей толпы своим благородным и импозантным видом. Его энергический взгляд смягчался болезненной мыслью о том, что собравшиеся вокруг него тысячи людей обречены на верную смерть. Эти столь плохо вооруженные селяне, над которыми смеялись французы и к которым столь пренебрежительно относились в русской армии, на Бородинском поле оказали нашим солдатам величайшие услуги: они выносили под огнем противника раненых, доставляли заряды от редута к редуту и от одной позиции к другой; при сем несколько тысяч их погибло; другие сражались в строю, выказывая презрение к смерти и ту храбрость, которая порождается любовью к Отечеству. Несчастные, забытые всеми души, да благословит вас Господь и дарует вам блаженство на небесах, коего вы были лишены на земле! <…>
К середине августа Москва наполнилась беженцами из Смоленской губернии, хотя некоторые помещики оставались в своих имениях, удаленных от большой дороги; вместе со своими крестьянами они начали партизанскую войну, которая стоила Наполеону немалого числа солдат. Разделившись на отряды, храбрые селяне не пускали в свои деревни мародеров и отставших вражеских солдат. Если неприятельские фуражиры приходили в большом числе, тогда жители поджигали свои дома и с семьями и скотом удалялись под сень сумрачных еловых лесов, где выжидали удобный момент, чтобы внезапно напасть на французских дезертиров, и чаще всего безжалостно убивали несчастных, хотя иногда их спасало вмешательство местного помещика.23 Среди тех, кто наиболее отличился в партизанской войне, упомянем г-на Энгельгардта, заслужившего уважение всей округи своей храбростью, с которой он защищал от мелких отрядов фуражиров не только собственное имение, но и своих соседей.24
Вместе со смоленскими беженцами приехала и моя тетка Голицына; имение ее находилось неподалеку от Бородина, и она подвергалась довольно большой опасности. Как только пришло известие о сдаче Смоленска, тетка решила уехать; приготовления к отъезду происходили в спешке, поелику нельзя было терять ни минуты, чтобы успеть до начала сражения. Уже закладывали лошадей, как вдруг прибежал испуганный управляющий имением, а вслед за ним огромная толпа крестьян, которые с угрожающим видом остановились перед барским домом и выкрикивали, что не позволят их госпоже уезжать из имения. Тетка и кузина страшно перепугались, ведь они были совершенно беззащитны перед четырнадцатью тысячами осмелевших крепостных. Через четверть часа явилась депутация из двадцати человек, чтобы поговорить с княгиней. Преодолевая страх, тетка вышла к ним и спросила, что им надобно. Они отвечали ей: “Матушка, мы узнали, что ты хочешь уехать. На кого ты покидаешь нас? Неужели ты боишься супостата? Нас здесь несколько тысяч, и мы защитим тебя. Если ты уедешь, мы опозоримся, и соседи будут говорить, что наша матушка не доверилась своим детушкам. Оставайся с нами и ничего не бойся, мы только просим избавить нас от сего зловредного управляющего, который обманывает тебя и грабит нас. Прогони сего изменщика, который предаст всех во власть врагам. Пусть он уходит, иначе мы убьем его”. Слыша сии речи, несчастный дрожал и умолял тетку спасти ему жизнь. Она отвечала крестьянам, что царь запретил покушаться на жизнь виновных без суда и ее долг защитить человека, который пользовался ее доверием, однако, дабы удовлетворить их просьбу, управляющий сейчас же уедет, а поскольку они желают, чтобы она оставалась с ними, отъезд ее будет отложен. После сих речей депутатам была поднесена водка, и все разошлись. С наступлением ночи снова подали экипажи, и, стараясь избегать селения, ехали лесом. На следующий день тетка и кузина были в Москве, а еще через два дня они отправились в Петербург.
Народ стал покушаться на иностранцев, и отцу было нелегко защитить их от ярости тех, кем они почитались за шпионов. Настоятеля католической церкви аббата Сюррюга просили внушить его соотечественникам умеренность в словах и осторожность в поступках. Однако французам было невозможно не радоваться успехам Наполеона, и они неоднократно позволяли себе публично такие выражения, которые уязвляли слушателей. Батюшка был вынужден выслать в Нижний Новгород самых отъявленных болтунов среди иностранцев25; после бегства Наполеона они спокойно возвратились в Москву и могли только радоваться тому, что ценой двухмесячной ссылки избежали катастрофического перехода через Березину, поелику все скомпрометировавшие себя иностранцы, несомненно, последовали бы за отступающей французской армией.
Однажды, когда мы сидели за столом, отцу доложили, что внутри Кремля собираются многочисленные шайки, которые полиция не в состоянии разогнать, и как бы это все не переросло в бунт. При тогдашнем состоянии умов народные волнения могли принять весьма опасный оборот, особливо из-за того, что большинство чиновников были люди робкого десятка, отличались нерешительностью и были ненавистны простому народу. В нашей конюшне всегда стояли уже оседланные лошади, и батюшка спешно отправился в Кремль; там он подошел к толпе, которая почтительно расступилась перед ним. Все происходило на площади в окружении соборов и колоколен. Два несчастных немца лежали на земле, и трое полицейских пытались защитить их от ярости нескольких простолюдинов. Неподалеку стоял внушительного вида молодой купец красивой наружности и громко разглагольствовал об измене дворян, шпионстве иностранцев и попустительстве градоначальника сим изменникам: “Если власти ведут себя подобным образом, значит, мы сами должны избавить наше Отечество от иностранцев, которые хотят отдать его на милость Наполеона”. Отец несколько минут слушал этот вздор, но когда сей Демосфен пустился в слишком уж дерзкое рассуждение, он схватил его за руку и вскричал громовым голосом: “Несите сюда известь, чтобы заткнуть рот сему негодяю, который смеет так говорить пред нашими святыми церквями и гробами святых наших мучеников! А вы, — обратился он к толпе, — что вы здесь делаете? Сейчас же идите по домам! Ежели через пять минут здесь будет хоть один человек, он пожалеет об этом”. Толпа сразу же разбежалась; на площади остались только двое немцев и молодой купец, который, перепугавшись, что ему и в самом деле залепят рот, упал на колени. Батюшка поднял провинившегося и сказал, что прощает его, но, если он вздумает снова возмущать народ, ему не миновать прогулки в Сибирь. Что касается немцев, сапожника и булочника, то это были самые мирные и ни в чем не повинные люди, а единственное их преступление заключалось в том, что они слишком внимательно разглядывали большую кремлевскую звонницу. Народ сдуру вообразил, что сии иностранцы хотят снять план сего места и доставить оный неприятелю.
На следующий день появилось объявление генерал-губернатора, предупреждавшего о жесточайшем наказании за насилие над иностранцами. Подозреваемых в шпионстве или возмутительных речах надлежало доставлять к градоначальнику, ибо только он может допрашивать виновных и предавать их суду.
Тем не менее озлобление против французов было столь велико, что иностранцы все еще подвергались страшной опасности. Полицмейстер Брокер случайно услышал разговор каких-то двух людей, замышлявших нападение на иностранцев, а именно на лавочников с Кузнецкого Моста; речь шла о том, чтобы за одну ночь перерезать всех сих достойных московских граждан. Один из злоумышленников признался, что их сообщники — это слуги нескольких господ, но поелику он так и не назвал их имен, то был единственным, кто получил наказание. Батюшка отправил его в действующую армию, чтобы там он честно сражался с врагами. Спасенные иностранцы никоим образом не изъявили отцу своей признательности, а, напротив, когда вновь обрели возможность свободно говорить, осыпали его клеветами и оскорблениями. <…>
17 августа в армию прибыл Кутузов, заменивший Барклая, а 19-го известие об этом распространилось по Москве, и говорили, будто видели над головой будущего спасителя России парящего орла. Бедная Россия сильно заблуждалась, полагая, что после того, как армию возглавил сей ученик Суворова, ей уже не грозит никакое поражение. Но, несмотря на вновь обретенное доверие и возродившиеся надежды, поток беженцев продолжался в ужасающем количестве, и вокруг нас образовывалась пустота. <…>
Погода начала портиться, желтые листья предвещали наступление осени, сильный ветер поднимал на улицах тучи пыли. По городу уныло бродили раненые, придавая ему вид заброшенности и ощущение страха. Тем временем батюшка получил из армии сообщение, что к 26 августа готовится генеральная баталия. Увы, для несчастной России наступил сей день бесполезного ужасающего побоища и всеобщего траура; день, когда христианская душа с болью повторяла слова Екклесиаста: “Суета сует, — всё суета!”. Кто думает ныне о стремившихся к славе ценою своей жизни; кто вспоминает о смиренных мучениках, даже не помышлявших о людской благодарности; где те жены и матери, которым было суждено изнемочь под тяжестью выпавших на их долю страданий? Теперь все забыто, и время делает свое разрушительное дело, уничтожая редуты, которые хотели сохранить в память об ужасающей битве 26 августа.
В течение всего этого дня к нам каждую минуту прибывали курьеры из армии. Бородино находится всего в 20 лье от Москвы, и благодаря заранее приготовленным перекладным известия приходили через шесть часов. Они становились все более и более угрожающими, и еще до полуночи нам пришлось оплакивать потерю или раны близких, оказавших столь необходимые Отечеству услуги: доблестный и обездвиженный Багратион, опасно раненный Михаил Воронцов, убиты оба Тучковых26 и граф Кутузов.27 Господь спас жизни моего брата и дяди Васильчикова, равно как и обоих кузенов Голицыных. Отец, несмотря на одолевавшие его мучения, на публике выглядел спокойным и невозмутимым; наш дом все время был полон людей, которые хотели узнать новости и расспросить курьеров, приезжавших из армии. Князь Кутузов имел наглость объявить о своей победе, и батюшка, хоть и не веря ему, был вынужден опубликовать полученные подробности сражения. Погода 26 августа была до крайности тягостной; ветер гнал темные облака, сквозь которые на мгновение пробивался луч света; над городом летали тучи ворон, словно направляясь к тому месту, где для них готовилось зловещее пиршество. В окрестностях столицы слышалась канонада, глухой и непрестанный воющий звук, от которого в ужасе содрогалась душа. Увы, через много лет в тот же день, 26 августа, в Севастополе произошла не менее страшная бойня, за коей последовал куда более тяжкий мир28, нежели заключенный когда-то в Тильзите. Сердца истинных патриотов содрогались при мысли о возобновлении сего позорного договора, ибо представлялось невероятным, чтобы император Александр сумел противостоять всем несчастиям сей войны. По мере того как армия приближалась к Москве, бегство из нее усиливалось и на улицах уже встречались только простолюдины и купцы.
Батюшка пригласил г-на Карамзина и нашего милого философа Тончи29 пожить у нас в загородном доме; их общество было нам весьма приятно и явилось некоторым отвлечением для наших возбужденных умов. Г-н Карамзин был женат первым браком на сестре моей бабки Протасовой.30 Несмотря на открытость характера, сей человек, как мне кажется, никогда не имел врагов. Император Александр и обе императрицы неизменно выказывали ему свое благоволение, а император Николай вознаградил его заслуги со щедростью, коей не удостоился никто другой. Во времена Павла батюшка часто оказывал Карамзину немаловажные услуги, а впоследствии они сошлись еще ближе. Фавор двора не мешал историку исполнять свой долг гражданина, и ему случалось откровенно высказывать монарху свое мнение. Как и многие просвещенные люди, он порицал пристрастие Александра к Польше, и, когда наш монарх, движимый чувством справедливости, пожелал восстановить независимость сей несчастной страны, Карамзин написал памятную записку, в которой доказывал, что российский император не имеет права отдавать то, что было завоевано ценою русской крови. К несчастью, Александр последовал сему совету, несогласному ни с человечностью, ни с его чувствами симпатии к полякам.
При всем своем самообладании батюшка, скрывая на людях душевную боль, отнюдь не всегда сдерживался, оставаясь в семейном кругу. Не раз мне приходилось видеть, как он проливал слезы в молельне матушки; и сколько было причин для того, чтобы сломить самую твердую душу: страдания раненых, страх, что не удастся спасти их и, наконец, боязнь победы Наполеона после нашего нового поражения. Присовокупите к сему непрестанные интриги среди высших чинов армии и в самой Москве, неясность касательно того, нужно ли в случае неизбежного сражения у ворот столицы отправить свое семейство в надежное место или же оставить его в городе.
Неустанно производилась отправка в Рязань тех раненых, которые могли перенести это. Каждое утро отправляли телеги, груженные имуществом церквей и архивов, но, как я уже говорила, чиновники нередко использовали их для собственных нужд. У отца происходили столкновения с архиепископом Августином, который часто противоречил генерал-губернатору. После сражения 26 августа он явился к отцу с требованием предоставить ему 300 телег, чтобы вывезти все раки, а также иконы и саркофаги с останками наших древних царей. Отец официально воспротивился сему преждевременному разорению храмов. Народ, который толпился тогда возле святого собора, несомненно, возмутился бы, увидев исчезновение драгоценных для него древних икон, перед которыми он привык молиться и ставить около них свечи, дабы заслужить их покровительство. Пример другого архиепископа, убитого в прошлом веке во время чумы только за то, что он препятствовал верующим скапливаться возле икон31, казалось, несколько поколебал рвение Августина. На самом деле он страшно боялся французов, а мой отец решительно противился его отъезду из города. Более того, архиепископу было предписано возглавить крестный ход с почитаемой в народе иконой Смоленской Божьей Матери и пройти по всем госпиталям.32 Батюшка знал, что для наших бедных солдатиков будет большим утешением видеть сей почитаемый образ возле своего ложа страданий и смертной агонии.
Иностранные историки упрекали отца за то, что во время пожара Москвы он бросил на верную погибель несколько тысяч раненых. Вот что писал батюшка по этому поводу в брошюре “VБritБ sur l’incendie de Moscou”:
“Накануне занятия Москвы неприятелем от шестнадцати до семнадцати тысяч раненых на четырех тысячах телегах были отправлены в Коломну, а оттуда в больших крытых барках вниз по Оке до Рязанской губернии, где уже были приготовлены госпитали. Две тысячи остались в Москве, и их госпитали уцелели от пожара”.
Если присовокупить к сим семнадцати тысячам тех раненых, коих ежедневно отправляли во внутренние губернии после Бородинского сражения, то ясно, что никаких 20 тысяч, упоминаемых хулителями моего отца как сгоревших в пожаре, на самом деле не могло быть.33 Возможно, некоторые из оказавшихся в партикулярных домах, оставленных владельцами, погибли в пламени, не имея сил двигаться, но их число совсем невелико, ибо чувство сострадания не позволяло слугам позорно бросить на произвол судьбы тех, кои оказались прикованными к постелям. Да и сам Наполеон, сжегши мост через Березину34 и тем самым оставив несколько тысяч своих людей на обледенелом берегу погибать от голода и огня неприятеля, проявил жестокость совсем иного рода. Даже Тьер пишет, что отставшие бросались в огонь или в воду, надеясь достичь другого берега, чтобы присоединиться к Великой армии. И если оправдывают Наполеона, ссылаясь на необходимость пожертвовать частью людей ради спасения большинства, то пусть будут столь же снисходительны к тому человеку, которому князь Кутузов не оставил времени для спасения наших раненых. Достаточно вспомнить, насколько трудно было раздобыть телеги с лошадьми, кои были в огромном числе потребны для отступающей армии. Французы уже заняли часть Московской губернии; даже из еще свободных селений крестьяне вместе с лошадьми и телегами бежали в леса. Приходилось отправлять чиновников по дальним деревням; повсюду были задержки, а время шло, и Кутузов давал батюшке двенадцать-четырнадцать часов до оставления столицы. Посему все упреки историков надобно обращать к командующему нашей армией, сему лживому старому интригану и завистнику, который не хотел ни с кем делить славу спасителя России. Вечером 30 августа батюшка сказал нам, что мы должны уехать завтра рано утром и нельзя терять ни минуты. Наша армия остановилась у самых ворот Москвы. Тем не менее никто не верил, что город будет сдан без долгой и упорной борьбы. Один только вид убитых и раненых и зрелище сражения были выше сил матушки, которая не переносила даже обыкновенного шума и всяческого беспокойства. Посему надо было расстаться, но какие пытки претерпел наш батюшка при мысли о предстоящих нам опасностях особливо ежели ему будет суждено пасть, защищая Москву. Его патриотическая душа с ужасом отвергала даже мысль о подчинении России Наполеону, и тем не менее сие могло бы произойти, если бы император Александр прислушался к мнению некоторых своих советников, кои желали мира с единственной целью спасти свои дома и загородные резиденции в Петербурге.35 Планы Наполеона отнюдь не ограничивались захватом Москвы, но распространялись и на новую столицу. Даже в Москве у батюшки были основания подозревать некоторых особ в одобрении замыслов императора французов и намерении в случае успеха оных присягнуть ему. Всем сенаторам было приказано ехать в Казань, однако нашлись и не исполнившие сего; их призвали к генерал-губернатору, и он сказал им: “Господа, я уведомился о намерении вашем остаться в городе, невзирая на приказание Сенату покинуть Москву, а посему имею честь предупредить вас, что, если завтра вы не тронетесь в путь, я отправлю вас в Казань с полицией”.36 Подобная, хоть и незаконная, мера была совершенно необходима. В Москве Наполеон мог воспользоваться сим фальшивым Сенатом, дабы навязать русскому народу свою волю под видом законности, по крайней мере в глазах людей невежественных, какими были в то время наши селяне и городские жители.
31 августа появилось уведомление губернатора о том, что Наполеон уже у ворот города, однако наша армия готова погибнуть, но не отдать Москву. “Не пустим злодея в Москву; но должно пособить и нам свое дело доделать. Грех тяжкой своих выдавать: Москва наша мать; она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь кто чем может, и конные и пешие; возьмите только на три дня хлеба, идите со Крестом. Возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на трех горах. Я буду с вами и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет, вечная память, кто мертвый ляжет; горе на Страшном суде, кто отговариваться станет”.
Батюшку упрекали и высмеивали за сей призыв к народу, оказавшийся бесполезным вследствие сдачи города неприятелю. Кутузов своей ложью обманул всех и спутал планы высших начальников. Доблестный Багратион, принц Евгений Вюртембергский, сам Тьер в своей “Histoire du Consulat et de l’Empire” вполне допускали возможность упорной обороны на улицах города. Даже сократившееся, население Москвы составляло около 50 тысяч; отовсюду пришло бы еще несколько тысяч крестьян. В брошюре “La vйritй sur l’incendie de Moscou” батюшка пишет о том, что встречал их тысячами на дорогах; они еще не знали о сдаче столицы и спешили на помощь попавшим в беду братьям. Могло воспоследовать отчаянное сопротивление, перед которым Наполеон, возможно, и отступил бы. Во всяком случае, лучше было погибнуть в бою, нежели подвергаться опасности тех последствий, которые повлек бы за собой захват Москвы французами.
Если бы батюшка мог хотя бы на мгновение допустить возможность сдачи столицы, разве мог бы он объявить о сем решении Кутузова за несколько дней до его исполнения? Ведь тогда ни о чем не подозревавший народ в припадке ярости перебил бы всех иностранцев, после чего начался бы грабеж частных домов, и, самое страшное, сии беспорядки перекинулись бы на соседние селения. То, что иностранцы обвиняют нас в варварстве и патриотических зверствах, вполне справедливо, ибо в минуты отчаяния русский народ предается всяческим эксцессам; но, с другой стороны, любого здравомыслящего человека должно поражать, как наше дворянство, и в особенности нынешнее поколение, может не признавать заслуги отца в поддержании порядка и безопасности в Москве вплоть до последней минуты ее сдачи неприятелю. Мы хорошо знаем, что рассказы о мародерах, ходивших по городу с факелами, суть не более чем вымысел Наполеона. На самом деле отец избрал нескольких преданных горожан, истинных героев, для того чтобы поджечь магазины, лавки и дома; но все это происходило бесшумно и в полном порядке.37 Ныне из ненависти к памяти моего отца русские историки с ожесточением и совершенно бездоказательно утверждают, что пожар возник случайно; неизвестно для чего они хотят лишить нацию блистательного подвига, ослепившего своим сиянием всю Европу.38 Но что тогда останется нам, чтобы лелеять свою патриотическую гордость? Выходит, случай, а не возвышенный порыв души обратил нашу столицу в груды пепла; тот же случай благодаря ранней зиме уничтожил французскую армию, и, наконец, случайно, лишь с помощью австрийцев и немцев, мы пришли в Париж. Именно так говорят нынешние российские Тациты и Титы Ливии. Возвратимся, однако, к печальному нашему повествованию.
Батюшка хотел, чтобы мы отправились 31 августа, но затем задержал нас до следующего дня, чтобы попрощаться с братом, но он приехал через несколько часов уже после нашего отъезда.
Мы собрались в последний раз в кабинете матушки. Было пять часов утра. Отец обратился к нам и дрожащим от волнения голосом сказал, что сие прощание, быть может, будет последним в сей жизни, ибо, как глава города, он решился разделить с армией и народом все опасности и, возможно, будет убит в бою. Благословив нас, батюшка сказал, чтобы мы слушались матушку и поддерживали ее в предстоящих тяготах. Затем он взял к себе на колени столь любимую им дочь Лизаньку39, нежно целовал ее и просил всех любить и заботиться о ней. После сего, оборотившись к спутнице своей жизни, он поблагодарил ее за то счастие, которое она дала ему, просил поминать его в молитвах и забыть о тех огорчениях, каковые он принес ей. В последний раз расцеловав нас, он знаком просил всех удалиться. Уже в дверях я обернулась к нему и увидела его стоящим на коленях перед образом Спасителя, всецело погруженным в свои мысли.
Проходя через гостиную, мы увидели там множество людей, желавших попрощаться с нами. Более всех других казался взволнованным г-н Карамзин; как любящий супруг и нежный отец, он вполне понимал наши страдания. Добрый наш Тончи был бледен и выглядел осунувшимся, у чиновников были напряженные лица; никогда еще мы не уезжали при столь тяжких обстоятельствах. В переполошенном городе наш отъезд лишь усугубил всеобщее беспокойство. На улицах скопились экипажи отъезжающих, но самая удручающая сцена ожидала нас после заставы, на большой дороге к Троице40, по которой мы должны были ехать в Ярославль. Она была вся забита густой толпой несчастных пешеходов со всеми их пожитками, а также коровами, собаками и лошадьми. На телегах с наваленной домашней утварью вперемежку с курами сидели дети и расслабленные старцы. Сии беглецы то и дело оборачивались назад, дабы мысленно проститься, рыдая и плача, с родными местами, каковые они уже не надеялись увидеть снова. Мы были вынуждены ехать шагом, дабы никого не задавить, и лишь после первой почтовой станции дорога освободилась от загромождавших ее двух рядов экипажей. На ночлег остановились у Троицы, в знаменитом монастыре Св. Сергия, находящемся в 60 лье от столицы и у которого не прерывались связи с нашим батюшкой. Однако на другой день мы напрасно ожидали известий от него, а то, что говорили люди, выехавшие уже после нас, было совсем неутешительно. Посему матушка решила выехать сей же ночью, дабы как можно скорее добраться до Ярославля. От пережитого беспокойства и волнения сон никак не шел ко мне, а вскоре после полуночи на горизонте показались красноватые отсветы, которые становились все больше и больше. Я спросила у возницы, откуда этот свет, и он отвечал, что это отсвет крови, пролитой воинами на поле битвы. Сие поэтическое объяснение отнюдь не успокоило меня, и на ум пришла смутная мысль о пожаре и моем бедном отце, которого должны мучить постоянные тревоги и всяческие ужасы.
Мы приехали в Ярославль без каких-либо происшествий и остановились за отсутствием гостиницы в доме одного хлеботорговца, у которого был изрядно красивый дом на главной площади. Он оказал нам гостеприимство благодаря протекции генерал-губернатора принца Ольденбургского.
Что происходило в Москве после нашего отъезда? Постараюсь описать это во всех подробностях, каковые я узнала впоследствии от моего старшего брата, который приехал через несколько часов после нашего отъезда; кроме того, любимый камердинер отца рассказал мне о последних часах перед сдачей города; про смерть Верещагина я узнала от ординарца, бывшего свидетелем сего ужасного убийства.
Распрощавшись с нами, отец еще несколько минут оставался в кабинете матушки, чтобы прийти в себя. Затем верхом на лошади он поехал в наш городской дом и навестил раненых в госпиталях, после чего занимался различными важными делами. Приезд сына отчасти оживил безмолвие, царившее в доме. В десять часов надо было быть в главной квартире, чтобы договориться с князем Кутузовым о том, какие меры следует принять в Москве ради спокойствия в городе. Далее я дословно передам часть записок отца, которые сохраняются у меня.
“Я застал князя Кутузова греющимся у огня, в окружении генералов и адъютантов, ожидавших его приказаний. <…> Кутузов принял меня чрезвычайно любезно, и мы с полчаса оставались наедине. Сей разговор показал мне низость, малодушие и неуверенность нашего главнокомандующего, которого называют теперь спасителем России, хотя он не сделал ничего, дабы заслужить сие именование. Кутузов заявил мне, что намеревается дать сражение как раз на той позиции, которую занимала тогда наша армия. Я заметил ему, что местность позади нашей линии круто поднимается в сторону города и, если придется отступать, наши войска войдут в Москву, смешавшись с неприятелем, и это может привести к потере всей армии. Кутузов продолжал уверять меня, что он ни при каких обстоятельствах не оставит сию линию обороны, но если вдруг какая-то неожиданность принудит его к этому, то он пойдет в сторону Твери. <…>”.
Возвратившись из главной квартиры, отец еще мог скрывать одолевавшее его беспокойство; в послеобеденное время он распоряжался вывозом несчастных раненых и мерами общественной безопасности. Полиция получила приказ разбивать бочки с водкой; одновременно был открыт арсенал, и каждый мог вооружиться для защиты Москвы. 1 сентября в городе не происходило никаких беспорядков. После каждодневного бегства дворян, части купечества и простого народа отец полагал остававшимися в городе, включая женщин и детей, около ста тысяч, из них половину готовых вступить в ряды наших солдат. По окрестностям были разосланы курьеры, призывавшие крестьян незамедлительно прийти в Москву.
Пока батюшка и москвичи предавались сим прекрасным порывам любви к Отечеству, Кутузов собрал военный совет, чтобы обсудить дальнейшие действия. По правде говоря, главнокомандующий мог бы вполне обойтись и без сей пустой формальности, ибо он уже решил никого не слушать, а действовать по собственному плану. <…>
В семь часов вечера Кутузов послал батюшке письмо, в котором сообщал, что вследствие передвижений неприятеля он вынужден, к сожалению, оставить Москву и отступать по Рязанской дороге.41 Получив сие фатальное известие, отец при всей живости своего характера впал в отчаяние42, каковое мой брат сумел успокоить лишь с большим трудом. Затем, взявшись за перо, он написал матушке следующее письмо:
“1 сентября в 11 часов вечера.
Друг мой, наше расставание было весьма тяжким, но случившееся ныне превышает все вероятия. Сегодня утром я был у Кутузова. Он спрашивал мое мнение, и я сказал ему, что, находясь в 7 верстах от Москвы, он должен дать сражение, а ежели проиграет его, то надобно занять Калужскую дорогу, дабы отрезать неприятеля от юга, откуда поступают съестные припасы и подкрепления. Он во всем согласился со мной. В 7 часов я получил письмо от него, где говорилось, что позиция его плоха и он, к сожалению, должен оставить Москву и уходить по Рязанской дороге. Войска уже проходят через город, который грабят и разоряют сами русские. Оставлено 22 тысячи раненых; и после сего еще хотят сражаться. Кровь моя кипит, и мне кажется, я умираю от невыносимой боли. Друг мой, если для Ярославля есть хоть малейшая опасность, уезжайте в Нижний. Бог знает, когда я получу от тебя известия; наши люди уехали в Ливны. Я уйду из города последним и присоединюсь к армии”.
Отцу надо было не только собрать все свои силы, чтобы превозмочь одолевавшие его страдания, но и позаботиться о спасении раненых, ради чего приходилось прибегать к насильственным мерам. Все остававшиеся в городе лошади подлежали изъятию для перевозки солдат из госпиталей. Вопреки утверждениям иностранных историков, было установлено, что в Москве осталось всего 2000 раненых, которых нельзя было вывезти из-за тяжести их состояния.43 Когда столица была освобождена от французов, из оных выжили 1360, находившихся в Шереметевском госпитале44; все были крайне истощены от недостатка пропитания, и спасти удалось только половину. Возможно ли предположить, что 18 тысяч погибли в пожаре и никто даже не пытался спасти их?
Еще до полуночи батюшка отправил из города всех чиновников своей канцелярии, городской управы, полиции, а также 2100 пожарных с водяными трубами. Было оставлено лишь небольшое число полицейских чинов для исполнения приказов губернатора.45
В сию ужасную ночь с 1 на 2 сентября началось повальное бегство; недоставало лошадей, и даже некоторые состоятельные семейства принуждены были уходить пешком; говорили, будто полиция силой принуждала обывателей покидать город, но, как я говорила, сами полицейские тоже ушли, и народ просто бежал от наступающего врага. Точно так же несчастные жители Смоленска покидали свои очаги, дабы не попасть под чужеземное иго. Неужели москвичи добровольно остались бы, дабы терпеть жестокие притеснения со стороны поляков и баварцев, прославившихся грабежами и зверскими насилиями? <…>
Что за ночь накануне оставления Москвы! Не говоря уже о важных делах, непрестанно занимавших отца, сколько надоедливых посетителей докучали ему своими жалобами и смехотворными просьбами! <…>
Утром 1 сентября, возвратившись из главной квартиры, батюшка написал императору письмо, замечательное по своей откровенности; перечислив диспозиции, принятые князем Кутузовым, он так закончил свое послание:
“Государь, забудьте слово мир; Ваше Величество восторжествует над своими врагами и врагами России; Отечество наше в скором времени вновь займет свое место в Европе. Подданные ваши готовы пролить свою кровь, защищая вас, они нимало не поколебались в своей решимости. Да не введет вас Господь во искушение, и тогда вы спасете весь мир”.
Вечером того же дня батюшка написал следующие строки:
“Государь,
адъютант князя Кутузова привез письмо, в котором князь просит меня предоставить в его распоряжение полицию, дабы вывести армию на Рязанскую дорогу. Он пишет, что с болью оставляет Москву. Государь, решение Кутузова определяет судьбу вашей столицы и всей нашей Империи. Россия содрогнется при известии об оставлении сего средоточия ее величия и места упокоения праха наших предков. Я последую вслед за армией. Все, что находилось в городе, помещено в надежное место, а мне остается лишь оплакивать судьбу моего Отечества”.
Поздно ночью полицмейстер Брокер привел к батюшке нескольких людей, в числе коих были как горожане, так и служащие полиции. Тайное совещание происходило в кабинете отца при участии г-на Брокера и моего брата; пришедшим были точно указаны те здания и кварталы, кои надобно было превратить в пепел сразу же после прохождения наших войск. Все сии люди обещали исполнить сказанное и сдержали свое слово; это были отнюдь не грабители и бандиты, зажигающие город, но граждане, преданные своему Отечеству и своему долгу. Я позволю себе скромное имя того человека, который первым начал исполнение сего плана; это был Вороненко46, забытый Россией и не получивший никакой иной награды, кроме назначенной для него моим отцом. Он приступил к делу уже в десять часов вечера, когда неприятельские войска начали занимать кварталы города. В единое мгновение загорелись склады зерна и барки с хлебом, стоявшие на реке, а также лавки со всевозможными товарами, потребными для жизни горожан; все сии богатства погибли в огне. Ветер раздувал пламя, а поелику все пожарные со своими трубами уехали из города, сия патриотическая жертва, задуманная батюшкой, свершилась, но все ее исполнители погибли. Одни были схвачены и преданы смерти по приказу Наполеона, другие умерли в крайней нужде или от болезней. Никто, кроме отца, не подумал вознаградить семейства сих бесстрашных сынов Отечества. Мне выпало счастье передать довольно значительную сумму двум вдовам, которые благодаря сей помощи вели спокойное и достойное существование. В 1819 году, за два дня до моего отъезда из Парижа, батюшка дал мне письмо к г-ну Брокеру, в коем предписывалось выдать мне по прибытии в Москву пять тысяч франков; они предназначались для двух женщин, потерявших мужей во время вражеского нашествия. Батюшка сказал мне:
“Сие дело касается вдов двух московских ремесленников, которые в точности исполнили мой приказ сжечь магазины. Поелику правительство так и не пожелало признать их заслуги, мне надлежит позаботиться об их семьях, коим угрожает нищета. Большинство призванных мною к сему делу были холосты, но у двоих остались дети. Одна из вдов сообщила, что для ее дочери представляется прекрасная партия, однако жених небогат, и она просит меня помочь молодым завести свое хозяйство; ты отдашь им 2500 франков, а остальное вдове бакалейщика, у которой трое сыновей и они хотят открыть галантерейную торговлю. Прими их у себя и ничего не говори Брокеру, он и так все время ворчит, что я бросаю деньги на ветер”. Я неукоснительно исполнила волю отца и подробно расспросила обеих женщин и их сыновей о судьбе мужей; к сожалению, они ничего не могли сказать, поелику и тот и другой ушли из города накануне вступления французов в Москву и впоследствии от них не приходило никаких известий. Предполагают, что один, Иван Прохоров, был расстрелян, а Антон Герасимов пропал без вести. Их имен нет в перечне приговоренных к смерти Наполеоном, который опубликован в истории Войны 1812 года генерала Данилевского.47
Провидение наделило моего отца поразительно деятельным характером и неколебимой стойкостью в жизненных испытаниях, и, тем не менее, оказалось достаточно одной ночи в сей ужасный канун 1 сентября, дабы сломить непреклонную волю его души. С тех пор к нему так и не возвратилась ни его веселость, ни нравственная сила.
В течение сей ночи, когда вокруг него все бурлило, отец не раз пытался утишить свою боль и удалялся на несколько минут в апартаменты матушки; мне неведомы его чувства при виде стольких предметов, напоминавших о прежней спокойной и счастливой жизни. Быть может, он молча оплакивал свое Отечество, которое почитал униженным и уже навсегда погибшим; оплакивал судьбу сего с детских лет любимого им города, которому теперь было суждено погибнуть от его руки, чтобы не отдавать столицу на поругание врагу. Батюшка досадовал на подстроенную для него Кутузовым ловушку, поелику действие на французов пожара оказалось бы вдвойне ужаснее, если бы город загорелся еще до вступления в него Наполеона. Бессильная ярость врагов при виде изничтожения всех тех богатств, к коим они уже протягивали алчные руки, явилась бы для нас радостным зрелищем. Однако сие не представлялось возможным осуществить в полной мере, ибо прежде, чем зажигать город, надо было пропустить по загроможденным улицам наши войска с их неимоверными обозами. На заре батюшка пошел на балкон, чтобы в последний раз увидеть, как лучи восходящего солнца золотят купола кремлевских церквей, показывая неприятелю всю их красоту. Пушки с грохотом катились по мостовой, и слышалось глухое роптание солдат, раздраженных сим принуждением к позорному отступлению. С этими звуками смешивались жалобы и проклятия народа, который незаслуженно обвинял в сдаче Москвы наших несчастных воинов.
Утром приходилось еще заниматься спасением всего, что только возможно; архиепископу Августину были даны телеги для вывоза сокровищ из кремлевских соборов, которые удалось укрыть в надежном месте. Затем отец написал матушке следующее письмо, пересланное с одним из слуг.
“Москва, 2 сентября, 8 часов утра.
Друг мой, отправляю к тебе Якова, дабы сообщить, что все кончено; Россия навсегда погибла. Император уступит настояниям своего окружения и замирится с Наполеоном. Ты не представляешь, сколь я несчастен. Когда ты получишь сие письмо, от Москвы останутся лишь груды пепла. Прости, что я изображаю из себя римлянина, но если мы не сожжем город, то непременно сами же разграбим его, а после сие будет довершено Наполеоном, чего я никак не хочу допустить. Я намереваюсь последовать за армией до границ моей губернии, а затем постараюсь приехать к вам. Прощай, друг мой, поцелуй детей. Что-то будет теперь с нами!”
Время отъезда приближалось; с минуты на минуту должны были сообщить о приближении неприятеля, и дом уже совершенно опустел; с отцом оставался только г-н Брокер и ординарец. Надо было проехать заставу еще до вступления французов. Здесь следует упомянуть об одном факте, коим воспользовались враги моего отца для очернения его памяти; они обвинили губернатора в злобности, столь не свойственной его характеру. Я уже говорила о молодом купеческом сыне, сочинителе подложной прокламации Наполеона. Обер-полицмейстер Ивашкин должен был отправить всех обитателей тюрем, общим числом 810 человек, в Нижний Новгород, но почему-то оставил в Москве Верещагина, считавшегося государственным преступником. Сенат приговорил его к позорной казни, но просил монарха о смягчении сего вердикта, принимая во внимание молодой возраст осужденного. Однако его судьба так и оставалась еще нерешенной; он был приведен во двор нашего дома; рядом с ним стоял один француз, виновный в оскорблении правительства.48 Батюшка покидал свой дом в таком состоянии, которое на какое-то время лишило его употребления рассудка, и сам, будучи при Павле спасителем стольких несчастных, теперь не нашел слова милосердия для человека, предавшего свое Отечество. Обратившись сначала к французу, он сказал: “Вы иностранец и должны радоваться победе ваших соотечественников; идите к ним и скажите, что во всей России нашелся лишь один предатель, вставший на сторону врага”. Засим батюшка приказал толпившемуся на улице народу беспрепятственно пропустить француза. Верещагин в ожидании приговора с вызовом смотрел на толпу; когда его спросили, нет ли у него раскаяния, он отвечал, что, напротив, радуется освобождению России от рабства, в котором цари держали ее много веков. При сих словах батюшка вышел из себя и крикнул ординарцу, чтобы тот бил сего хулителя своего Отечества. Ординарец, молодой боязливый человек, да еще с тупым палашом, своим ударом лишь оглушил несчастного и свалил его; в этот момент отец и мой брат садились на лошадей, и народ молча расступился перед ними. Ординарец отошел по какой-то надобности в дом и оттуда увидел, как люди набросились на молодого человека, который, поднявшись, шел к дверям, чтобы спрятаться где-нибудь в доме. Последовала ужасная сцена. Сначала его били, потом тащили по земле за волосы и, наконец, разорвали на куски.49 Какие-то сострадательные души к вечеру похоронили брошенное возле Кремля изуродованное тело.
Измена везде карается смертью. В самом начале войны Наполеон приказал расстрелять чиновника, передавшего флигель-адъютанту Чернышеву важные бумаги, и никто не посчитал сей приговор несправедливым или слишком жестоким.50 Во время Крымской войны были повешены несчастные татары, заподозренные в сношениях с нашими врагами, которые отнюдь не могли почитаться их неприятелями.51 Князей Меншикова и Горчакова нисколько не порицали за сии меры, считавшиеся необходимыми и законными. Верещагин был виновен в попытке возмутить народ своими прокламациями, кои он приписывал Наполеону. Это дело слушалось в Сенате, и исполнение приговора отсрочилось, поелику преступника хотели предоставить милосердию монарха. Батюшка вовсе не хотел лишить несчастного жизни, убийство произошло после его отъезда, и он узнал о нем от ординарца, когда народ уже разошелся с места сего злодеяния. Озлобленные против памяти своего знаменитого соотечественника, русские историки стараются представить сего молодого человека невинной жертвой, избранной для того, чтобы отвлечь внимание народа в момент бегства градоначальника; они преднамеренно не упоминают ни причину, по которой виновный оказался в руках правосудия, ни объявление в “Московских ведомостях” от 3 июля. В русском переводе французской брошюры моего отца о пожаре Москвы так же преднамеренно пропущено все, касающееся сей прискорбной истории. Но возможно ли было столь заранее подготавливать жертву для прикрытия своего бегства, которое никто не мог предвидеть; если даже сие было именно так, то почему на растерзание толпы отдали не француза, а русского? Для генерал-губернатора было бы легче и проще скрыться в сумерках, но на самом деле он не предпринял никаких предосторожностей, а медленно ехал без свиты и эскорта до заставы и покинул город, лишь когда кремлевские пушки возвестили о том, что император Александр уже не царствует более в древней своей столице. Мы увидим из письма отца к матушке, что те немногие люди, которые встречались ему на пути, приветствовали его словами любви. При жизни батюшки никто не упоминал о смерти сего несчастного. Император Александр не упрекал его за сие52, не желая давать отцу отставку, о которой он настоятельно просил и которая произошла лишь в октябре 1814 года, когда новым градоначальником стал граф Тормасов. После сего отец был назначен членом Государственного Совета, и придворные, видя столь благожелательное отношение и подражая повелителю, осыпали батюшку комплиментами. Все резко переменилось после возвращения императора в Петербург в 1815 году.
Привожу далее отрывок из записок отца, касающийся его отъезда из Москвы.
“Ординарец явился с известием, что арьергард Милорадовича уже прошел Арбат, а сразу вслед за ним идет неприятель. Я направился к Рязанской заставе и, у моста через Яузу увидев князя Кутузова с эскортом, поклонился ему, но не хотел вступать в разговор, однако он, пожелав мне доброго дня (своего рода сарказм), сказал: “Уверяю вас, что я не удалюсь от Москвы без сражения”. Я ничего ему не ответил. Перед мостом меня остановила дюжина раненых офицеров, шедших пешком; они попросили денег, и я вывернул все свои карманы, но хотел бы дать им больше, чем нашлось в них. Они со слезами благодарили меня, я тоже прослезился при виде сих изувеченных офицеров, которые вынуждены были просить милостыню, чтобы не умереть от голода. Я с трудом проехал заставу из-за скопления экипажей и войск, которые спешили покинуть город. Раздались три пушечных выстрела из Кремля, сигнал сдачи города, возвещавший мне, что отныне я уже не начальник в нем. Остановившись, я с глубоким чувством простился с сим первейшим российским градом; здесь я появился на свет, и я же был его хранителем, исполнив свой долг, но душевная боль снедала меня и порождала зависть к падшим при Бородине, которым не выпало несчастия видеть триумф врага”.
Отец и брат ехали молча; спешившись, они взошли на холм, с которого вся Москва была видна во всем своем величии. Батюшка сказал сыну: “Запомни вид сего города, ты смотришь на него в последний раз; через несколько часов от Москвы останется лишь прах и пепел”.
Вечером они прибыли в главную квартиру, откуда отец послал матушке следующее письмо:
“Село Люберцы. 3 сентября 1812 года.
Друг мой, вчера в 8 часов утра я покинул Москву, не сожалея ни о наших домах, ни об остальном имуществе; ты в безопасном месте, а Сергей здоров и рядом со мной. Наша несчастная столица отдана Наполеону, который сдержал свое слово, сказанное солдатам 27-го числа, на другой день после великой баталии, о том, что до занятия Москвы нового сражения не будет.53 Зато Кутузов обманул меня, обещав, что будет драться. Я проделал один марш с тем, что теперь называется армией. Скажу лишь, чтобы ты поняла, каков здесь беспорядок: в течение 36 часов дорогу загромождали три ряда экипажей. Император, не позволяющий офицерам иметь лошадей, не знает, что в армии их 60 тысяч. Солдаты выдохлись и падают от изнеможения; они говорят: └Так, в конце концов, мы дойдем и до Сибири, а наш царь хочет оставить Россию супостату, чтобы тот дал волю, чего он сам боится сделать“. Адъютанты Кутузова вопиют, что им стыдно носить русский мундир после позорной сдачи Москвы. Солдаты грабят даже в присутствии генералов. Вчера я видел, как сломали дверь одного дома и забрали из него все, что там было. Здесь по всем окрестностям все деревни разграблены за одну ночь. Думаю, обыватели меньше боятся неприятеля, нежели своих защитников. С нами уже все покончено. Кутузов — это старая упрямая баба; завтра он выступает по Владимирской дороге, неизвестно зачем. Не хватает муки, которая запасена в Калуге, и теперь вся она достанется французам.
Я сожалел бы о многом, но все-таки при мне вся корреспонденция и письма, а прочие бумаги пришлось оставить, и их, конечно, следует считать пропавшими. Арьергард Милорадовича едва не был отрезан; взяты 5 тысяч экипажей из обоза.
Обязанности мои завершены. Я предполагаю приехать к тебе, как только армия отступит еще дальше. При сих весьма тягостных обстоятельствах я исполнил свой долг. Те немногие люди, коих я встречал, говорили: └Благослови тебя Бог, батюшка, и храни от злых людей!“ Город уже грабят, а поскольку пожарных труб нет, он, несомненно, будет сожжен”.
Прочтя подробности последних часов перед вступлением французов в Москву, читатель может задаться вопросом: как русские могут отрекаться от той славы, которой народ покрыл себя, пожертвовав столицей ради спасения страны?54 Каждый честный патриот должен со стыдом вспоминать о том, как дворянство и народ объединились в отрицании своей величественной эпопеи, не говоря уже о поношении и оскорблениях ее благородного творца. Вечный позор прошлому поколению, которое очерняло своими упреками преданность Отечеству, сим неблагодарным душам, заставившим последнего российского патриота взяться за перо, дабы сорвать с себя лавровый венец, коим увенчала его вся Европа, но который не имел для него никакой цены, как полученный не от своих соотечественников. Однажды батюшку спросили, зачем он опубликовал брошюру “La vБritБ sur l’incendie de Moscou”, в которой отрицал, что именно он поджег столицу. Вот каков был его ответ: “Я сделал это, как отец, раздраженный неблагодарностью своих детей. Страстно любя Отечество, я был горд и счастлив тем, что могу вписать еще одну прекрасную страницу в его историю. Но русские стерли сию страницу, отрекшись от участия в задуманном мною уничтожении столицы. Поэтому в своей брошюре я лишил их наследства, каковое они сами отвергли с гневом и презрением”.
Остановлюсь теперь на тех абсурдных упреках, кои предъявлялись моему отцу. Во-первых, его обвиняли в обмане жителей Москвы своими неоднократными заверениями, что Наполеон никогда не войдет в город, отчего состоятельные люди не смогли спасти свое движимое имущество. Но мы уже видели, что отъезд дворянства начался сразу после сдачи Смоленска; поэтому если страх заставлял людей состоятельных спасаться, то это же чувство должно было побуждать их заботиться и о своих богатствах. Мой отец верил в то, что удастся отстоять Москву, лишь доверившись словам князя Кутузова, который обманул не только армию и народ, но и самого монарха, поклявшись своими сединами, что не допустит врага в столицу. С другой стороны, утверждали, будто генерал-губернатор и главнокомандующий сговорились сжечь Москву после того, как в нее войдут французы. Но на самом же деле не было и речи о подобном плане, о чем свидетельствует та открытая неприязнь, которая возникла между ними после рокового дня 2 сентября. <…>
Мой отец справедливо негодовал, когда Кутузова называли “спасителем Отечества”, ибо после сожжения Москвы Наполеон не мог уже долго оставаться в сей столице, а отступление в неблагоприятное время года должно было неизбежно привести к катастрофе вследствие холода, голода и изнеможения людей. Изобильные губернии юга и центра обязаны своим нежданным спасением храбрости и искусным действиям генерала Дохтурова, в то время как о главнокомандующем вообще ничего не было слышно. Он спал, ел и почивал на лаврах. Переход через Березину, где Наполеон мог погибнуть со всей армией, показал изумленному миру, на что способны смелость и хладнокровие, проявленные посреди наиужаснейшей катастрофы. Вечная слава доблестным французам, обессмертившим никому доселе неизвестную реку, и позор сему старцу, который из низкой зависти помешал адмиралу Чичагову своим коварством, медлительностью и противоречивыми приказами сорвать плод, достойный его рвения и заслуг перед Отечеством. В Записках адмирала описывается та темная интрига Кутузова, благодаря которой ему удалось добиться неуспеха задуманного Чичаговым плана.
Второй упрек моему отцу: зачем было призывать к оружию жителей Москвы накануне того дня, когда французы должны были войти в город? Все письма и слова батюшки свидетельствуют о его твердом убеждении в том, что армия будет защищать столицу; об этом говорят и все современники той эпохи; никто не верил в возможность позорной сдачи. Несмотря на меньшую численность наших войск, надеялись на оборону, и Наполеону пришлось бы тогда столкнуться с вооруженным народом, вставшим на защиту своих домов; в то время еще не изобрели карабины Минье55, револьверы и дальнобойные пушки, и наши храбрые крестьяне дрались бы не хуже черкесов, черногорцев или кабилов.56 Батюшка хотел вести партизанскую войну, начав с крестьян, но ему не оставили для сего ни времени, ни средств; иначе разве стал бы он писать императору 13 октября следующее письмо:
“Вплоть до 30 августа князь Кутузов все время писал мне, что он решил дать сражение. Когда я приехал к нему 1 сентября, он повторил то же самое, присовокупив: └Я буду драться на улицах“. В час пополудни я уехал от него, а в восемь часов вечера получил его письмо с просьбой о присылке полицейских для проведения войск через город, который будет оставлен, по его выражению, с величайшим сожалением”.
Наилучшим свидетельством состояния его души в тот момент было прощание с семейством и последние слова, обращенные к нам. Он хотел погибнуть вместе со своими соотечественниками. Если впоследствии сами русские высмеивали его обращение к народу, а тогдашнее воодушевление кажется теперь бессмысленным, остается лишь надеяться на то, что в будущем Россия по справедливости оценит события 1812 года. Увы, пока еще никто не осознает поэзию возвышенных чувств, грубая сила заменила деятельную душу, а мелочная зависть удушает благородные порывы сердца. Великие люди России, число коих довольно невелико, являются в ее истории как некие фантомы; в их существование никто не верит, и они никого не интересуют. Лишь несколько замечательных воинов пользуются вполне заслуженной популярностью, но и для них нашлись хулители среди молодых военных нашего времени, порицающих прошлое, дабы выставить в благоприятном свете свое настоящее.
Третий упрек: как Ростопчин осмелился сжечь Москву без согласия императора? Отец рассказывал мне, что он не получил никаких приказаний на сей счет, но во время последней встречи с Александром он несколько раз говорил царю: “Будьте уверены, Ваше Величество, ежели по несчастию Наполеон одержит решающую победу и подойдет к воротам Москвы, там будут лишь одни обгорелые развалины”. <…>
Можно предположить, что император Александр не воспротивился сей мере; во всяком случае, батюшка рассчитывал на его одобрение, иначе он не написал бы 13 сентября в письме к государю такие слова:
“Приказ князя Кутузова направлять продовольственные припасы по Калужской дороге был отдан 29 августа, что свидетельствует о его намерении уже тогда сдать Москву. Меня приводит в отчаяние сокрытие сего намерения, поелику, не имея никакой возможности оборонять город, я просто сжег бы его, дабы лишить Наполеона славы завоевания сей столицы и возможности разграбить ее; французы пожалели бы о тех сокровищах, коими они надеялись завладеть. Наконец, я показал бы им, с каким народом они имеют дело”.
Сей отрывок из письма послужил для хулителей отца доказательством того, что мысль о сожжении Москвы принадлежит не ему, а в пожаре виновны сами французы, иначе Ростопчин не обвинял бы Кутузова в воспрепятствовании его замыслу, поелику уже не оставалось времени для приготовлений к поджогу. На сие можно возразить, что времени недоставало, дабы полностью и одновременно уничтожить все кварталы, но хорошо известно, что пожар начался в первую же ночь после вступления в город неприятеля и что по приказу отца некто Вороненко сначала зажег барки с зерном, а затем хлебные магазины на другом берегу Москвы-реки. Торговцы подожгли рынок, и огонь беспрепятственно распространился на улицы, застроенные большей частью деревянными домами. Уже в полночь весь горизонт был охвачен пламенем. Кто поверит, будто французы уничтожали город, который для них же самих был жизненно необходим? Многие из них погибли в ту ужасную ночь со 2 на 3 сентября, задохнувшись в дыму или заживо сгорев в пламени пожара. Не было никаких средств потушить огонь, поелику помпы и сами пожарные уже исчезли по приказанию генерал-губернатора.
Как я уже говорила, император Александр так ничего и не сказал о пожаре Москвы; это оскорбляло тех людей, которые верили, что споспешествовали делу, беспримерному в истории России. Ни единого слова поощрения или сердечного изъявления чувств восхищения и умиления. Принесшие себя в жертву были преданы безразличному забвению. Батюшка также лишился монаршего благоволения. Когда он просил об отставке, ему было сказано лишь то, что еще необходимо его участие и ради общего блага он должен оставаться на своем месте градоначальника.
Горящая Москва, упавшая духом армия, погрузившийся в спячку Кутузов, убитые или раненые лучшие генералы, одна часть России под пятой врага, а другая в ожидании подобной же участи, патриоты, страшащиеся решений Александра, таково было наше положение в сентябре 1812 года. Однако отец среди всех этих удручающих обстоятельств не терял присутствия духа, хоть и предвидел опасности, ускользнувшие от понимания полусонного князя Кутузова. Несомненно, Наполеон попытается завоевать в Москве популярность, пообещает свободу крестьянам и даст строжайшие приказы, чтобы селяне, привозящие на рынки свои товары, получали за них плату и не подвергались никаким притеснениям. Лестными обещаниями он будет стараться расположить к себе тех немногих священников и обывателей, которые не успели или не смогли уехать из города, чтобы привлечь этим на свою сторону дворянство и духовенство окрестных городов и сел. Если Императору французов удастся получить их поддержку, он сможет обосноваться в Москве, невзирая на опустошения, произведенные пожаром, поелику несколько улиц уцелели от огня. Наполеон умел обольщать тех, кто был ему нужен; не один предатель и не один дезертир переметнулись под знамена сего непобедимого завоевателя. Батюшка пытался воспрепятствовать сей опасности, воспламеняя все сердца ненавистью к захватчикам; он отправлял по всей губернии посланцев, дабы запретить крестьянам под страхом тяжелейших кар продавать врагам съестные припасы, и предупреждал, что Наполеон расплачивается фальшивыми деньгами (Тьер признал это)57, и, наконец, им было велено вооружаться и убивать всех отставших и мародеров, которые грабили деревни. Впрочем, я полагаю, невзирая на сии призывы, нашлось небольшое число людей, равнодушных к судьбе Отечества, которые привозили на рынок фрукты и овощи; к счастью, продавцов оскорбляли и даже грабили, и поэтому другие не решались последовать их примеру. Крестьяне быстро все поняли и разбежались по лесам, зарекшись от того, чтобы верить победителям. Сии поборы, но еще более использование неприятелем церквей для конюшен58 с каждым днем все более озлобляли народ, и его отмщение было ужасающим. Однако отдадим должное самим французам: за редкими исключениями они были добры и человеколюбивы; грабили и зверствовали поляки и баварцы, но ответственность за это совершенно несправедливо возлагали на французскую армию.
Батюшка оставил в нашей прелестной подмосковной вилле старого привратника-болгарина, весьма преданного нашему семейству. Ему приказали поджечь дом, а затем присоединиться к тем из наших людей, которые были отправлены из Москвы. Несчастный болгарин не думал, что неприятель так скоро окажется в Москве, и часть дня занимался упрятыванием в землю некоторых вещей, которые особенно ценили мои родители. Он уже собирался поджечь солому, наваленную в нижнем этаже, как вдруг появились вооруженные всадники; это были поляки, чей язык близок к нашему и его можно понимать. Они потребовали ключи от дома, на что болгарин вместе с одним крестьянином отвечали отказом и имели глупость пытаться не дать им войти в дом. Тогда командир отряда выстрелил в голову старика, и его сотоварища ждала та же участь; он упал на колени, прося о пощаде, и ему велели отдать ключи к винному погребу. Всадники предались безудержному пьянству, а наш храбрец спрятался в печь для обжига извести, где просидел до утра; когда он выбрался оттуда, то на месте дома стояли уже руины. Поляки разграбили и сожгли его.
9 сентября, находясь в деревне Кутузове в 35 верстах от Москвы, отец писал матушке:
“Мой друг, вот уже неделя как мы расстались, а от тебя нет никаких известий, что весьма для меня тягостно, особливо среди всех тех несчастий, каковые разрывают душу и наполняют ее горестными чувствами. Мы разворачиваемся вокруг Москвы и завтра выйдем на дорогу к Воронову в 35 верстах от Москвы, у села Пахры. Говорят о переходе на Калужскую дорогу, дабы оттуда заградить пути сообщения неприятеля со Смоленском и проч. Надеются на сражение, но я уверен, что в самый неожиданный момент французы пойдут на Тверь, где находятся большие магазины, и далее через Поречье в Белоруссию и будут готовиться к новой кампании, после чего с победой возвратятся в Париж, чтобы наслаждаться там плодами своих злодеяний. Москва уже более не существует; на вторую ночь после вступления неприятеля загорелись лавки и хлебные магазины; вечером следующего дня в разных местах возник пожар, бушевавший трое суток. Трудно сказать, что после сего уцелело; сие огромное пространство покрыто одним лишь пеплом. Я знал о неизбежности пожаров. Тридцать тысяч французов и тысячи русских мародеров кинулись грабить дома и церкви. Один священник, не впускавший их в храм, был убит. Однако добыча была невелика, лавочники все увезли с собой, остальное уничтожил огонь. Бонапарт остановился возле застав. При вступлении в город Мюрата какой-то крестьянин выстрелил в него и убил стоявшего рядом полковника.59 В нескольких местах народ, сбившись в шайки, пытался нападать на французов, но был рассеян картечью. Неприятельские солдаты недовольны Наполеоном. Он неоднократно и торжественно обещал им добычу и мир, но обманул их. Удручает то, что, хотя наша армия повсюду одерживает верх, у нее нет достойного предводителя. Еще вчера Васильчиков, командир отряда из 300 казаков и двух гусарских эскадронов, уничтожил 120 и пленил 230 конных егерей (отборные французские войска), в том числе полковника и всех офицеров… Дух армии столь низок, что я опасаюсь бунта. Кутузов нигде не показывается, спит и ест в одиночестве, возит с собой малолетнюю девку, переодетую казаком, и оставляет свои дела двум повесам.60 Солдаты называют его то предателем, то └темнилой“ (в России у него титул светлейшего, присвоенный князьям 1-го класса). Офицеры громко жалуются на то, что им стыдно носить русский мундир. Солдаты тоже ропщут: └Зачем нас привели сюда? Чтобы отдать Москву? И теперь хотят снова драться“. Всеобщий беспорядок таков, что в присутствии генералов солдаты грабят дома несчастных крестьян; на 50 верст по всей округе все разорено; невозможно вообразить повседневно совершающиеся ужасы. Интриги генералов процветают: старый Беннигсен хочет заменить Кутузова; Барклай советовал оставить Москву, чтобы забыли, как он сдал Смоленск; говорит, что надо сохранить армию, но зачем она нужна, если и без того уже все разваливается? Я посылаю некоего г-на Вороненко (того самого, которому, как я говорила, было поручено поджечь хлебные магазины. — Н. Н.), чтобы он доставил императору весьма важное донесение. Если не принять нужных мер, он просто перестанет царствовать…
Один мой чиновник приехал из Москвы; весь город сгорел, но будущее хуже настоящего; французы отправляют крестьян из города по деревням, дают деньги и говорят им: └Киев и Петербург взяты; теперь вы под Наполеоном, а Наполеон за вас. Никого не слушайте и занимайтесь своими делами“. Многие вооружились и творят чудеса против банд французов, но и наши войска грабят и разоряют деревни. Почему сражаются крестьяне и что они защищают? В Воронове люди перепились, безобразничали и сами сожгли Сутино и Юрьевку. Я отправил туда на постой 20 драгун. За сражение 26 августа Кутузов сделан фельдмаршалом; некоторые полагают, что он сдал Москву по приказу свыше. Суди сама, какое впечатление произведет это повышение. Все созрело для бунта. Армия ничего не делает и ничего не знает о неприятеле; я уже отчаялся в спасении несчастного нашего Отечества”.
Пребывание батюшки в главной квартире было для него жестоким испытанием. Он поссорился с Кутузовым, и к нему враждебно относились не только те генералы, которые надеялись на милости нового фельдмаршала, но даже солдаты, обвинявшие его в пожаре Москвы. При сих неутешительных обстоятельствах он познакомился с сэром Робертом Вильсоном, в чьем обществе мог беспрепятственно осуждать Кутузова, которого сей английский генерал упрекал в медлительности и упрямстве.61
Император Александр хранил глубокое молчание касательно пожара Москвы; он никогда не осуждал и не одобрял моего отца; во всех его манифестах сие самое памятное событие всей войны было предано забвению. Тем не менее трудно допустить, чтобы уничтожение города могло произойти без его согласия. Наполеон в письме к нему изобразил сие деяние в крайне неблагоприятном свете62; некоторые недалекие умы, которых всегда так много при российском дворе, обвиняли батюшку в варварстве и жестокости. У нас слишком доверяются мнению французов, и за это дело и враги и подданные Александра единодушно нарекли благородного патриота именем “варвара”. <…>
Известно, что Наполеон приказал маршалу Мортье взорвать Кремль. <…> Бессмысленно ждать пощады от раздраженного завоевателя.63 Правда, французы не тронули Берлин и Вену, но война с Россией не допускает великодушия. Во время Крымской кампании были сожжены все городки и селения по берегам Азовского и Балтийского морей. Я полагаю правильным предупреждать намерения неприятеля и самим уничтожать то, что мы не можем защитить. Кутузов помешал батюшке вовремя исполнить задуманное им еще после сдачи Смоленска. Это произвело бы на французов ужасное впечатление, однако в действительности сей акт самоуничтожения был лишен того зловещего великолепия, каковое еще более усилило бы его действие. <…>
19 сентября батюшка поджег наш прекрасный вороновский дом. Прежде чем совершить это, он повесил на дверях церкви следующую надпись:
“В течение восьми лет я старался украсить сие имение и был счастлив в лоне своего семейства. Обитатели сих мест уходят при вашем приближении, а я поджигаю свой дом, дабы он не осквернился вашим присутствием. Французы, я оставил вам два дома в Москве с обстановкой в полмиллиона рублей, но здесь вас ждет один только пепел”.
Наполеон, наша матушка и дворяне обеих столиц сочли сие деяние безумством, но в Европе многие восхищались им. Что касается меня, то я полагаю нестерпимым видеть превращение изящных апартаментов в прокуренную казарму и слышать непристойные слова в детских комнатах, где невинные беседы и младенческие молитвы сопровождались ласками родителей. Зачем доставлять врагам дьявольское наслаждение все уничтожать, ломать столь дорогие сердцу вещи, предметы искусства и роскоши, кои украшают одиночество деревенской жизни? Один французский офицер, плененный при переправе через Березину, рассказывал нашему знакомому полковнику, что у него был приказ сжечь вороновский дом, но на его месте он нашел лишь руины.
Я уже говорила, что матушка не одобряла содеянное отцом; по строгости своих религиозных принципов она почитала патриотизм величайшим безумием, плодом тщеславия, гордыни и себялюбия. В глубине сердца она предпочитала французов русским, как исповедующих дорогую для нее религию. Сии разногласия несколько стесняли переписку между родителями, что видно из того, сколь редко в ней упоминается пожар Москвы. С обычной своей откровенностью матушка сожалела, что ее муж хотел прославиться в Европе, уничтожая русскую столицу, хотя истинный христианин поступил бы совсем по-другому; и наконец, московское дворянство никогда не простит ему пропажу стольких богатств, накопленных в их дворцах. Отец боготворил матушку и боялся огорчить ее, но в сих обстоятельствах действовал по собственному разумению, не прибегая ни к чьим советам. В сущности, в религиозном отношении матушка была права; не стоило увлекаться благими порывами, кои вызвали лишь насмешки и презрение дворянства, неудовольствие императора и равнодушие народа. Только купцы и торговцы выказали себя беспристрастными и бескорыстными судьями.
Впоследствии дядя Васильчиков говорил, что все присутствовавшие при сожжении нашего дома испытывали невольное чувство восхищения перед человеком со столь сильным характером, что он мог принести в жертву свои жилища со всеми их богатствами. Рассказ английского комиссара Вильсона не вполне достоверен; он приводит слова, которые не мог сказать батюшка по поводу мнимой супружеской постели.64 Спальни родителей были на разных этажах, и оба они не любили занавеси у кроватей, а спали на своего рода диванах. Никак не удавалось поджечь кабинет матушки, где обычно собиралась вся семья. В нее наложили солому и щепки, но не могли зажечь огонь. Через много лет я побывала в Воронове и видела сии импозантные руины, но эта комната так и не сгорела. Ее зеленые стены, в противоположность всем другим, не почернели, а деревянные окна, лишь слегка опаленные огнем, остались почти целыми. Увы, матушка не пожелала сохранить сии дорогие сердцу развалины, и наследник, носящий имя моего отца, отдал их в чужие руки.65
Итак, батюшка, изъявив желание остаться в армии ради блага Отечества, решил все-таки уехать из главной квартиры во Владимир, а оттуда к нам в Ярославль. Причиною его отъезда было дурное отношение к нему Кутузова. Солдаты продолжали грабить и издеваться над бедными крестьянами, и отец, несмотря на все свое отвращение к фельдмаршалу, просил у него аудиенцию, дабы сообщить о многих делах, быть может, неизвестных Кутузову. Но дойти до главнокомандующего было нелегко, и батюшка после двух отказов потерял терпение и поручил адъютанту уведомить фельдмаршала, что он почитает свое присутствие в армии бесполезным, поелику ни одно из его обращений не было принято во внимание, и ему остается лишь покинуть театр военных действий и дожидаться в Ярославле того времени, когда можно будет возвратиться в Москву. С тех пор они уже не встречались. Но была и другая причина его отъезда. Хоть он и не жаловался на здоровье, чтобы не тревожить нас, но оно сильно расстроилось вследствие моральных страданий, пережитых в сем ужасном сентябре. Отца угнетала болезнь печени и разлитие желчи, вызывавшие у него глубокую меланхолию. После 2 сентября он стал мрачен, и лишь изредка к нему возвращались проблески прежней веселости и добродушия.
В Ярославле жизнь у нас была печальна. Только на третий день после нашего прибытия московский боярин г-н Толбухин66 подтвердил уже распространившееся известие о разрушении столицы, но принцесса Ольденбургская еще не получила официальное о сем сообщение. Князь Кутузов даже не удосужился уведомить об этом событии своего монарха. Трудно описать, сколь сия новость удручила жителей Ярославля. Все страшились того, что французы пойдут далее за Москву, и каждый готовился бежать вплоть до крайних пределов Империи. Не постигаю, почему Наполеон не отправил отряды по Ярославской дороге, где находились два богатейших монастыря, Троицкий и Ростовский.67 В самом Ярославле французам достались бы огромные запасы зерна, фуража и тканей. К счастью, единственными врагами, посетившими нас, оказались несчастные пленники, присланные из главной квартиры. Сколько раз, прогуливаясь по берегу Волги, сожалела я о сих несчастных, плохо одетых и голодных, замерзавших на морозе. Впрочем, надо отдать должное жителям Ярославля, которые выказали великодушие и сострадание ко всем сим иностранцам, попавшим к нам в руки. Не знаю, почему телеги с пленными всегда собирались при въезде и отправлении на рыночной площади; каждый день народ сбегался туда, одни влекомые любопытством, иные другими, более возвышенными, чувствами. Как всегда, себялюбивое дворянство давало мало, но купцы и торговцы несли все, что могло избавить от холода и голода: овчинные шубы, теплую одежду и обувь, хлеб, сахар, чай, кофе, все это заполняло жалкие телеги со ссыльными. Некоторые жители получили позволение готовить для них пищу в своих домах, Матушка давала более других, хотя ее средства оставляли желать лучшего. <…>
В Ярославле было много беженцев из Москвы, однако матушка избегала их общества, предвидя холодный прием из-за обиды на отца, которого винили в том, что он никого не предупредил об оставлении города. Перечисление богатств, которых они лишились, не могло тронуть наши сердца, поелику мы потеряли от пожара более других, но меня мучила мысль, что сии корыстные и себялюбивые души возненавидели моего отца. К матушке часто приходил один прусский офицер, раненный при Бородине; он храбро сражался на нашей стороне с самого начала войны, но говорил только по-немецки, что делало беседу с ним довольно скучной. В остальном сей господин был добрейшим и весьма любезным человеком, благодарным за оказываемый ему прием. Его отъезд в армию после выздоровления вызвал у меня чувство живейшего сожаления.
Батюшка через несколько лет встретил его в Берлине, и он презентовал ему эпическую поэму собственного сочинения, где мы с сестрой фигурировали в весьма лестном для нашего самолюбия свете.
В начале октября к нашему вящему удовольствию приехал брат Сергей. Его присутствие немало оживляло нашу грустную жизнь, особливо рассказы о войне, весьма для нас интересные. Он был изрядно умен и не лишен красноречия. Отец не приехал вместе с ним, поелику серьезная болезнь задержала его во Владимире. <…>
Наконец наступил день нашего освобождения от Наполеона, но, как всегда в жизни, радость была для всех неодинакова. Болезнь батюшки, его горесть при виде лежавшей в руинах Москвы и те меры, которые надо было предпринять, чтобы водворить порядок среди окрестных крестьян, — все это беспокоило нас и не позволяло надеяться на благополучную и приятную зиму. Вот письмо отца с сообщением доброй вести:
“Шнауберт68 спас меня от лихорадки; я плохо сплю, но силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. Известия сего утра меняют все мои намерения; 7-го Бонапарт с гвардией вышел из Москвы, а 11-го за ним последовала вся армия. Это чудовище взорвало Кремль. Я уже отправил полицию, дабы помешать нашим в окончательном уничтожении сего несчастного города. Мне надобно дождаться курьера от полицмейстера, и затем я сразу же поеду в Москву, хотя не знаю, смогу ли там хоть где-нибудь приютиться. Как только узнаю что-либо по сему поводу, сразу же пришлю к тебе нарочного, и, несмотря на творящиеся вокруг ужасы, ты приедешь ко мне. Провидение нанесло страшный удар, дабы вернуть нас к себе, но поверженная Москва уничтожит злодея; у него осталось лишь 50 тысяч войска. Суди сама, сколько он потеряет на марше в 1200 верст в такое время года, преследуемый несколькими корпусами, среди коих 27 тысяч казаков и все население окрестных деревень”.
Батюшка приехал в Москву в последние дни октября и содрогнулся при виде сих руин. Наш городской дом уцелел благодаря тому, что находился в нескольких шагах от церкви Св. Людовика, настоятель которой, аббат Сюррюг, нашел способ вступиться за свой храм и его французских прихожан. Матушка пожертвовала немалые деньги на украшение сей церкви, которую она посещала каждый день. Добрый аббат, возможно, пожелал в знак благодарности сохранить и ее дом. Однако остались лишь голые стены, все было разграблено: богатая библиотека, картины, мебель. Тем не менее старались восстановить хоть что-нибудь к нашему приезду. 27 октября отец писал матушке:
“У меня ничего нового, кроме того, что я здоров и помимо всяческих распоряжений занимаюсь писанием бумаг даже по ночам. Я послал нарочного в Петербург; крестьяне начинают пошаливать: поелику уже нечего грабить, они все сжигают, как в Петровском у графа Разумовского и в Архангельском у князя Юсупова. К счастью, у меня есть казаки, чтобы урезонить их, и, надеюсь, порядок вскоре восстановится. Я велел повсюду разыскивать оконные стекла; в довершение всех неприятностей дымят печи. Мне грустно, как никогда прежде. Из армии прибыл курьер с известием, что Бонапарт прошел за два марша 100 верст и теперь находится в Смоленске. Его арьергард ускользнул от казаков Платова, которые развлекались грабежом обозов, нарочито оставленных для сего самими французами. Чичагов в Минске и может заградить их отступление. Друг мой, ты будешь поражена, приехав в сей несчастный город. Можно было бы менее сожалеть о нем, ежели сия жертва смогла бы умилостивить гнев Всевышнего”.
И наконец, последнее письмо отца к матушке, отправленное 1 ноября:
“Друг мой, посылаю человека, который будет сопровождать вас. Ежели Господь сему не воспрепятствует, мы через восемь дней снова будем все вместе. В твоих комнатах тепло; нижний этаж и кабинет топят новой печью. Мне приходится разбирать множество всяческих дрязг, вместо того чтобы заниматься делами. Господа в Петербурге не понимают, что именно теперь надобны меры для успокоения народа и возвращения его к должному порядку, ибо нельзя допустить, чтобы часть нации занималась только грабежами и убийствами. Я послал человека в Битюк и Ливны*, дабы разузнать о делах и получить деньги, которых остается всего ничего. Я еще не возвращаю наших людей, надо посмотреть, что будет к концу зимы. Вскоре мне придется ехать в Петербург; ежели там хотят, чтобы я оставался на сем месте, пусть вознаградят тех, кто помогал мне спасать Отечество. Для меня необходимы подробные инструкции, ибо я не желаю более действовать на свой страх и риск. Трудно свыкнуться с тем, что тебя ласкают, если ты нужен, и гонят, как дикого зверя, когда все опасности уже миновали. Прощай, мой друг, возвращайся в сей разрушенный город и разграбленный дом, к мужу, который любит и уважает тебя превыше того, что можно выразить словами”.
Мы отправились в путь 7 ноября по отвратительным обледенелым дорогам, сплошь изрытым ямами. <…>
Несмотря на то что батюшка велел сопровождавшему нас офицеру, чтобы мы въезжали в столицу ночью, отражение от снега и свет звезд освещали сие пустынное и беззвучное пространство, среди которого возвышались, как надгробия, ветви обгорелых деревьев и печные трубы, единственные знаки того, что здесь были дома, ныне обращенные в груды пепла. Везде пахло гарью; местами не было проезда из-за обломков, загромождавших улицы. Время от времени слышался грохот от рушащейся стены или лай собаки, сторожившей какую-то лачугу, сколоченную на развалинах великолепного дворца. Мы ехали по сим зловещим местам не менее часа; наконец приблизились к центру города, и здесь нас ожидало ободряющее зрелище: Лубянская улица, где мы жили, была освещена, как и прежде; люди и редкие экипажи беспрепятственно передвигались по ней; все дома были целы, а наш сверкал яркими огнями: отец хотел, чтобы мы вселились в свой дом со всеми теми удобствами, к которым привыкла его хозяйка. С какой радостью поднимались мы по лестнице, которую уже и не чаяли увидеть вновь! Бедный отец вышел к нам навстречу; он показался мне постаревшим лет на десять; лицо его пожелтело, худоба сделалась чрезмерной, и ему было трудно ходить. После первых минут радости мы стали осматривать комнаты; в них не осталось ни единого стула и ни единого стола, однако в течение трех недель архитектор Кампрези сумел купить для нас мебель, занавеси и починить паркет, двери и окна, но у нас недоставало столового серебра. Батюшка написал своему другу графу Головину, чтобы приобрести его в Петербурге, но оно еще не дошло до нас, и стол был совсем бедно сервирован тем, что мы привезли из Ярославля. Устроившись в своей комнате, я с удовольствием увидела из окна маленькие лавочки, освещенные фонарями; сие показывало, что Москва не лишена ни торговцев, ни покупателей.
На следующий день батюшка рассказал нам, что после ухода маршала Мортье у крестьян не нашлось иного дела, нежели довершить грабеж, учиненный французами. Казаки прекратили отвратительное сие деяние. Наш народ твердо верил в то (я полагаю, совершенно справедливо), что возвратил себе не только свободу, но и землю своих господ, ибо по его понятиям она изначально принадлежала селянам, а не господам. Сие через несколько лет неизбежно приведет к страшной борьбе, и дворяне будут поголовно изничтожены. Весьма сведущие публицисты пытались доказать, что земля перешла к помещикам только после установления рабства; другие писатели противостояли сему мнению. Однако самих крестьян вполне могло удовлетворить лишь владение всей территорией Империи. Батюшка надеялся, что император Александр освободит сельских жителей от столь ужасного в России личного рабства. Нация заслужила некоторое вознаграждение за свой благородный отказ принять свободу из рук Наполеона. Увы, она ничего не получила. Нескольких простолюдинов по ходатайству моего отца наградили крестами и медалями за подвиги, о которых Тит Ливий с пиететом написал бы в своей истории. Остальная нация должна была довольствоваться двумя-тремя довольно холодными и незначительными самими по себе манифестами, что более всего огорчило нашего батюшку. Напрасно он требовал и подавал советы; опасность миновала, беды Москвы и достохвальные деяния ее защитников были забыты. Императорская фамилия оказала вспомоществование разоренным москвичам; императрица Елизавета выказала присущую ей благородную щедрость; была учреждена комиссия по распределению пожертвований в пользу нуждающихся.69 Из Англии прислали значительные суммы, свой вклад внесло и дворянство всех губерний наравне с купеческим сословием. В столицу постепенно возвращались жители; везде на месте прежних дворцов строились скромные жилища.
В первые минуты после отступления французской армии почти уже решились оставить Москву и перенести древнюю столицу России в другое место. Говорили о Коломне, Рязани, Нижнем Новгороде; по правде говоря, московские руины представляли собой лишь, так сказать, исторический интерес, и казалось невероятным, чтобы они вновь отстроились. Однако батюшка настаивал на необходимости сохранить за градом древних русских царей имя столицы России. После некоторых колебаний сей проект бы оставлен. И уже через два года в Москву вернулось то оживление, каковое придавал ей все возраставший приток новых работников. <…>
Повсюду распускали слухи, будто генерал-губернатор повредился в уме, ничем не занимается, и поэтому ни в чем нет удачи; проклинали его патриотизм, особливо женщины, которые, оплакав руины своих домов, возвращались в загородные имения.
Батюшка в свою очередь также ожесточился; раздраженный всеми сими порицаниями, он неоднократно, но безуспешно просился у императора в отставку. Болезни и расстройство нервов все более и более нарушали его душевное равновесие.
В декабре нас серьезно обеспокоила болезнь батюшки; нервы у него столь расстроились, что мы не решались ни ходить, ни говорить в его присутствии. Каждый визит был для отца истинной пыткой, а ведь ему приходилось исполнять светские обязанности и показываться на публике, которая обвиняла его в причудах, гордыне и даже в безумии. Когда он выезжал в экипаже, поклоны налево и направо стесняли его, но дурная погода мешала столь необходимым ему пешим прогулкам. Наш домашний врач доктор Шнауберт уже не вызывал у отца прежнего доверия; батюшке постоянно казалось, что он уже умирает, хотя до сего времени ему никогда даже не приходили в голову мысли о болезнях или конце жизни. Матушка не понимала его состояния, и мы тоже в глубине души соглашались с теми, кто полагал, что у него мнимая болезнь, и стоит ему побороть меланхолию и свои страхи, и он с легкостью излечится от ипохондрии. Отец уступил настояниям Шнауберта и согласился пригласить нескольких самых знаменитых московских докторов. <…> Они расселись с кислыми минами, и при начале сего консилиума выказывали полное согласие друг с другом, однако все закончилось весьма бурно. Самый старший из них, в чине генерал-майора, неожиданно разъярившись, встал и направился к дверям. Все остальные послушно последовали вслед за ним. Он остановился, схватил перо и написал рецепт, каковой был одобрен его коллегами, обещавшими пациенту скорое выздоровление. Члены сего совета десяти удалились с множеством униженных поклонов. Из сего консилиума никакого облегчения для больного не воспоследовало, и он порвал их рецепт. Зато сии господа могли быть довольны, каждый из них получил по 50 франков; впрочем, меньшая сумма не соответствовала бы их чинам в военной иерархии. Приезд графа Головина помог батюшке больше, чем все рецепты врачей. Мало-помалу приступы ипохондрии ослабевали, хотя полного выздоровления так и не наступило. Вернувшихся из провинции с каждым днем становилось все больше, а наши званые вечера все оживленнее.
Мы подошли к концу 1812 года, столь богатого самыми разнообразными событиями и столь рокового для моего отца. Сожалевшие о потере своих домов через несколько лет построили для себя новые; в разоренных неприятелем имениях быстро восстановился порядок; император Александр забыл о недавних унижениях и был провозглашен освободителем Европы. Но что досталось моему отцу за все его деяния на благо Отечества? Ненависть дворянства и безразличие народа.
Он потерял все: здоровье, спокойную совесть и веселый нрав; ему оставалось одно лишь восхищение иностранцев. Нынешнее поколение не знает, что такое любовь к Отечеству и ощущение себя русским. Правда, у нас не только правительство и наши люди, но даже климат представляют мало приятностей и авантажей, и трудно понять, как можно жертвовать жизнью или хотя бы собственным покоем ради нашей унылой России. И тем не менее предки наши предпочитали родную землю с ее туманами и льдами всем красотам южной природы. Несмотря на кнут, бессудные тюрьмы и пытки, они полагали свое Отечество лучшим в мире и сохраняли даже к самым жестоким царям ту же верность, что и римляне по отношению к добродетельному Титу. Безразличие и апатия современного поколения ведут нас в никуда; отсутствие побуждений порождает бездеятельность, а боязнь разочарований и печали затуманивают рассудок. В нашей стране нечего любить и не к чему стремиться, и мы ищем счастья и удовольствий в чужих краях.
Перевод с французского Д. В. Соловьева под редакцией Сергея Искюля
1 Петер Фридрих Георг принц Гольштейн-Ольденбургский (1784—1812) — супруг великой княгини Екатерины Павловны (1788—1819), генерал-губернатор Тверской, Новгородский и Ярославский, главный директор Ведомства путей сообщения, в 1812 г. занимался обеспечением коммуникаций, устройством госпиталей и формированием ополчения.
2 Иван Васильевич Гудович (1741—1820) — российский военачальник, генерал-фельдмаршал (1807), граф (1797), занимавший военно-административные должности Рязанского и Тамбовского (1785—1796), Киевского и Подольского (1798) и Московского генерал-губернатора (1809—1812), член Государственного совета (с 1810).
3 Фельдмаршалу Гудовичу в 1812 г. был 71 год.
4 При Павле I в течение трех лет (1798—1800) Ф. В. Ростопчин был сделан кабинет-министром по иностранным делам, третьим присутствующим в Коллегии иностранных дел, графом Российской империи, великим канцлером ордена Св. Иоанна Иерусалимского, директором почтового департамента, первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел и, наконец, членом совета императора. Павел I часто награждал его деньгами и населенными имениями.
5 Имеется в виду Андриен Сюррюг (ум. 20 декабря 1812) — французский эмигрант, поселившийся в России в 1790-х гг., служил учителем в доме А. И. Мусина-Пушкина, в дальнейшем — настоятель французского католического собора Св. Людовика в Москве.
6 Николай Васильевич Обрезков (1764—1821) находился на посту гражданского губернатора Москвы с 25 июня 1810 г. по 1 июня 1813-го.
7 Петр Алексеевич Ивашкин (1762—1823) — генерал-майор, московский обер-полицмейстер (1808—1813).
8 Егор Александрович Дурасов (1781—1855) — московский вице-губернатор с 13 октября 1813 г. по 13 июля 1817-го.
9 Ничего подобного в 1812 г. не было. Император французов — “сын Революции” и этот “Робеспьер на коне” — отнюдь не предпринимал тех действий и поступков, которые, казалось бы, напрашивались сами собой. Наполеон подчеркивал и тогда и впоследствии, что становиться “королем Жакерии” ни при каких обстоятельствах был не намерен, и в этом отказе всегда был последователен. Своими действиями он подчеркивал полнейшее нежелание вмешиваться во внутренние дела империи своего союзника, как он со времен Тильзита не переставал называть Александра I. Это нежелание еще раз с очевидностью обнаруживает стремление Наполеона завершить войну переговорами и подписанием мира.
10 Имеются в виду сочинения генерал-губернатора, которые в просторечии назывались афишками.
11 Для москвичей выходила только одна газета — “Московские ведомости”, попадали во вторую столицу и “Санкт-Петербургские ведомости”, и “Сенатские ведомости”, а также, возможно, и “Северная пчела”, обращение же иностранных газет было полностью запрещено.
12 Михаил Верещагин был сыном купца 2-й гильдии Николая Гавриловича, занимавшегося “содержанием на откупу” нескольких московских полпивных и других питейных заведений.
13 Верещагину было тогда 22 года. Для тогдашнего купеческого круга он был человеком даже слишком образованным, по крайней мере достаточно хорошо знал немецкий и французский языки. Между прочим, Верещагин перевел с французского роман Христиана Генриха Шписа “Федюша, или Маленький Савоец в овернских горах” (2 т., M., 1805) и с немецкого — роман Августа Лафонтена “Александра и Мария, или Любовь и честность” (М., 1807, 2-е изд. — 1816). Делами отца он почти не занимался, будучи служащим Московского почтамта, а свободное время проводил в кофейнях за чтением газет.
14 Доказательств этому никаких не имеется, другое дело, что сам Ростопчин в одной из афишек называет Верещагина “воспитанным иностранным”, а в письме к императору обратил особое внимание Александра I на то, что Верещагин в юности воспитывался “мартинистом”.
15 О словах Верещагина-отца и об ответе сына известно только из мемуаров Нарышкиной. В бумагах следственного дела все это отсутствует, и в мемуарах современников эти слова не приводятся, так же как и само проклятие Верещагина-старшего.
16 По решению Надворного суда “купеческого сына Верещагина, употребившего приобретенное науками знание к зловредному против отечества разсеянию от Державы, неприязнствующей Российской Империи, лжесоставного им сочинения, за таковое злостное содействие, как Государственного изменника, следовало бы казнить смертию; за отменением оной, заклепав в кандалы, сослать вечно в каторжную работу в Нерчинск, а сочинение истребить”. Мешкова постановили, “лиша чинов и личного дворянского достоинства, написать в военную службу”. Приговор был доставлен на утверждение в Московскую Уголовную палату 17 июля 1812 года. 20 июля решение состоялось, а спустя пять дней оно было подписано и тогда же, 25 июля, отправлено московскому главнокомандующему. Собственное признание подследственного послужило главным основанием для обвинительного приговора. Меру наказания в отношении Верещагина Палата оставила без изменений. Мешкова же за “неосторожное его любопытство” Палата определила, “вменя ему в наказание содержание под караулом, усугубить содержанием же в Смирительном Доме”, после чего ему решено было сделать суровое внушение, “чтобы он впредь такие вредные разсеивания старался удерживать”. Менее месяца продолжалось это дело в двух первых инстанциях, вопреки обычному медленному судопроизводству того времени.
17 Слободской дворец — здание в Немецкой слободе (Лефортово) Москвы, на правом берегу Яузы, на месте дома № 5 по улице Коровий Брод, в своей основе здание восходит к усадебному дому канцлера А. П. Бестужева-Рюмина (1749—1750-е).
18 Николай Иванович Салтыков (1736—1816) — в то время уже генерал-аншеф (1773) и вице-президент Военной коллегии, председателем Государственного совета и Комитета министров назначается уже при Александре I (1812), в княжеское Российской империи достоинство был пожалован за два года до смерти (1814).
19 “Всеобщий вопль” и в самом деле решительно требовал замены главнокомандующего, ибо едва ли кому, кроме узкого круга военных, были ясны причины того, что русская армия, совершая малопонятные маневры, отступала на восток без того, чтобы остановить наступление Великой армии в генеральном сражении; к этому, естественно, присоединялся ропот генеральской фронды в обеих армиях и салонные пересуды в обеих столицах, а о солдатах и говорить не приходится — многие из них всерьез считали, что Барклай — немец, а значит, предает интересы России.
20 Карл Людвиг Август Фуль (1757—1828) — прусский генерал, с 1806 г. на российской службе, военный советник Александра I, автор плана оборонительной войны с Францией, который был принят к исполнению, но не был до конца осуществлен.
21 Людвиг фон Вольцоген (1774—1845) — по происхождению саксонец, будучи высокообразованным офицером, обратил на себя внимание императора Александра I, назначившего его своим флигель-адъютантом (11 января 1811), по поручению Барклая де Толли составлял план ведения военных действий против Франции, состоял в свите Его Императорского Величества, произведен в полковники (12 июня 1812), после отъезда Александ-ра I из 1-й армии остался в должности дежурного штаб-офицера при Барклае, участвовал в сражениях под Витебском и Смоленском, за отличие в Бородинском сражении, во время которого он был контужен, награжден орденом Св. Анны 2-й ст. с алмазами.
22 Ираклий Иванович Марков (Марков 2-й) (1750—1829) — на военной службе после получения образования в Сухопутном шляхетном кадетском корпусе. Уволен в отставку в конце 1798 г. в чине генерал-поручика, впоследствии назначен начальником Московского ополчения (1812) и находился с ним при Бородине и в сражениях при Малоярославце, Вязьме и Красном, за что награжден орденом Св. Александра Невского, с 1813 г. в отставке по болезни.
23 Н. Ф. Нарышкина рисует идеальную картину партизанской войны, которой на самом деле не было. По мнению историка, ничего этого не было: то, “что у русского крестьянина не было никакой патриотической ненависти, видно из того, как население относилось к французам во время отступления” (Дживелегов А. К. Александр и Наполеон. Исторические очерки. М., 1915. С. 229).
24 Один из официальных героев войны 1812 г. в отечественной публицистике и историографии, помещик Смоленской губернии Павел Иванович Энгельгардт (1774—1812), полковник в отставке, был расстрелян французами по наговору собственных крестьян, которые в желании избавиться от жестокого помещика убили нескольких французских солдат и закопали их в саду поместья Энгельгардта, после чего пожаловались французским властям, что тот заставляет их убивать неприятельских солдат.
25 Высылая отъявленных болтунов, Ф. В. Ростопчин на самом деле занимался выискиванием подозрительных иностранцев. Что уликами против так называемых “шпионов” было одно лишь “подозрение” отдельных граждан, полицейских и самого Ростопчина, а не обнаруженные факты шпионства, в этом легко убедиться по тому, что виной подозрительных были единственно слова и мысли, “подслушанные” и записанные полицейскими прозорливцами. Ни одного факта, ни одного действия в пользу неприятеля и во вред России полиция так и не обнаружила.
26 Николай Алексеевич Тучков 1-й (1761—1812) — генерал-поручик, тяжело ранен в грудь при контратаке Павловского гренадерского полка, умер в Ярославле. Александр Алексеевич Тучков 4-й (1778—1812), генерал-майором (1808) в 1812 г. командовал бригадой 3-й пехотной дивизии, отличился в бою под Витебском и в сражении под Смоленском, в Бородинском сражении (26 августа) во главе Ревельского полка участвовал в контратаке на Семеновских (Багратионовых) флешах; был убит.
27 Граф Кутузов — на самом деле имеется в виду генерал-майор Александр Иванович Кутайсов (1784—1812), граф, второй сын обер-шталмейстера графа (1799) И. П. Кутайсова. При Бородине командовал всей артиллерией русской армии, убит во время контратаки на Семеновские флеши.
28 Имеется в виду штурм Малахова кургана союзной англо-французской армией 27 августа (8 сентября) 1855 г. и мирный договор, подписанный 18 (30) марта 1856 г. в Париже.
29 Сальватор Тончи (1756—1844) — живописец, автор портретов и исторических полотен. С 1800 г. работал в Москве, служил инспектором в московском Дворцовом Архитектурном училище, исполняя эту должность до конца своей жизни. Из его работ известны портреты Ф. В. Ростопчина, П. И. Багратиона, Г. Р. Державина и др.
30 Н. М. Карамзин был женат на Елизавете Ивановне Протасовой (1767—1802), дочери Ивана Яковлевича Протасова и его супруги Александры Алексанровны Юшковой, и имел от нее дочь.
31 Архиепископ Амвросий, епископ Русской церкви, с 18 января 1768 г. архиепископ Московский, погиб трагической смертью, растерзанный толпою 16 сентября 1771 г. в Донском монастыре при возмущении черни во время чумы, свирепствовавшей в Москве.
32 В крестном ходе несли не только глубоко почитающиеся Иверскую и Владимирскую иконы Божией Матери. К этому дню в Москву прибыла вывезенная из Смоленска чудотворная икона Божией Матери. Событие было знаменательное, что и говорить, но вместе с тем икона доставлена была в Москву как будто для того, чтобы известить москвичей о том, что Смоленск пал и занят неприятелем. Преосвященный Августин устроил святыне торжественную встречу, после чего ее установили для всеобщего поклонения в Успенском соборе Кремля. Накануне, ранним утром 25 августа, во время объезда позиции Кутузовым в дрожках, “в которых его возили” (Ермолов. Записки. С. 192), икона Смоленской Божией Матери была пронесена крестным ходом с молебнами вдоль бивачного фронта российской армии. К иконе прикладывались все, начиная с главнокомандующего и кончая последним солдатом.
33 По свидетельствам французов, число оставленных русских раненых колебалось от 7000 до 15 000 человек. На самом деле их было много больше.
34 О распоряжении Наполеона сжечь мосты перед лицом приближавшегося противника см.: Thiers A. Histoire du Consulat et de l’Empire. T. XIV. Paris, 1856. P. 636.
35 Возможно, намек на великого князя Константина Павловича и императрицу-мать Мария Феодоровну.
36 Сенат московский действительно попробовал было вмешаться в ход событий. Среди его членов нашлись люди, выражавшие желание войти в непосредственные сношения с Кутузовым, чтобы организовать оборону столицы. Часть сенаторов, вдохновившись, вероятно, примером из древней истории, когда в 390 году до н. э. римские сенаторы во время галльского вторжения отказались оставлять Рим, склонялась к мысли не покидать Москву.
37 Помимо Брокера и Вороненко к сожжению Москвы, так сказать, “причастны” были следственный пристав (известный московский сыщик) Г. Яковлев, частный пристав Арбатской части М. М. Щерба и некоторые другие чины полиции, выполнявшие распоряжения Ростопчина, а отнюдь не московский люд и обыватели, у которых просто рука не поднялась на свое имущество.
38 Возможно, Нарышкина имеет в виду сочинение М. И. Богдановича “История Отечественной войны 1812 года…” (СПб., 1859. Т. II. С. 304—306).
39 Елизавета Федоровна Ростопчина (1807—1825) — графиня.
40 То есть к Троице-Сергиевой лавре.
41 Первого сентября в 8 часов вечера Ростопчину вручили записку Кутузова, отправленную сразу после совета в Филях: “Неприятель, отделив колонны свои на Звенигород и Боровск, и невыгодное здешнее местоположение вынуждает меня с горестию Москву оставить. Армия идет на Рязанскую дорогу. К сему покорно прошу ваше сиятельство прислать мне с сим же адъютантом моим Монтрезором (Карлом Лукьяновичем. — С. И.) сколько можно более полицейских офицеров, которые могли бы армию провести через разные дороги на Рязанскую” (М. И. Кутузов. Сборник документов. М., 1954. Т. 4. Ч. 1. С. 221—222).
42 Прочитав записку Кутузова, Ростопчин в сердцах воскликнул: “Да не он ли сам еще вчера клялся своими седыми волосами, что Москву не сдаст без боя?!” Монтрезор почтительно ответствовал, что “на войне являются внезапно горькие необходимости, которым все должны уступить” (Русский инвалид. 1846. № 270. 3 дек. С. 1077).
43 См. примеч. 33.
44 Имеется в виду одна из старейших и наиболее известных больниц Москвы — Шереметевский странноприимный дом на Большой Сухаревской (ныне Институт скорой помощи им. Н. В. Склифосовского).
45 Полицейские не только выполняли приказы о поджоге зданий в разных частях Москвы, но и выполняли функции осведомителей, что видно из мемуаров самого Ростопчина.
46 Прокофий Иванович Вороненко (ум. не ранее 1839) — квартальный надзиратель в штате московской полиции (январь 1812, в ноябре того же года становится следственным приставом).
47 Имеется в виду сочинение А. И. Михайловского-Данилевского “Описание Отечественной войны в 1812 году”. (Ч. I—IV. СПб., 1839).
48 Имеется в виду повар Пьер Мутон, повинный в “разных разглашениях”, которые состояли в том, что он сказал хозяйскому крепостному лакею: дескать, люди подневольные скоро будут счастливы, ибо с приходом его соотечественников обретут наконец свободу.
49 Днем 1 сентября, разбив по дороге питейные заведения, раздосадованная взбудораженная толпа с Трех гор заполнила улицы и двор перед домом генерал-губернатора на Лубянке. Собравшиеся, среди которых было немало “лихих людей”, нетерпеливо требовали, чтобы граф шел во главе их на отражение врагов, которых сам же призывал закидать шапками. Другая толпа, вооруженная пиками и топорами, обступила подворье преосвященного Августина, викария Московского, требуя, чтобы и тот вышел к ней предводительствовать в побиении французов. Момент становился критическим, и Ростопчина, возможно, уже посетили опасения за собственную жизнь. Но когда волны неистового раздражения, казалось, готовы были перехлестнуть через балясины балкона губернаторской резиденции, главнокомандующий громогласно бросил в толпу: “Погодите, братцы: мне надобно еще управиться с изменником!” Граф вышел на крыльцо вместе со свитой и велел вывести Верещагина с Мутоном на двор. Француза он отпустил восвояси с назиданием передать соотечественникам, что подвергшийся казни русский был единственным изменником своему отечеству. Мутон поспешно ретировался. Но на самом деле, возможно, Мутона при том уже не было, а Ростопчин, обратившись к толпе и указуя на Верещагина, возгласил: “Вот изменник! От него погибает Москва!” Обреченный купеческий сын только и успел сказать: “Грех вашему сиятельству будет…” — пал под ударами тупых палашей и был отдан на растерзание озверевшей толпе (Дело Верещагина // Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 года, собранные и изданные П. И. Щукиным. М., 1904. Ч. 8. С. 64—65).
50 Имеется в виду главный сообщник А. И. Чернышева, некий Мишель, занимавший пост Commissaire des Guerres de Seconde Classe в Военном министерстве Франции; им был передан Чернышеву ряд секретных документов.
51 Утверждение лишено каких бы то ни было оснований и имеет своим источником слухи, распространявшиеся татарской верхушкой, сразу заявившей о своей лояльности по отношению к франко-британской коалиции в Крыму (см.: Дубровин Н. Ф. История Крымской войны и обороны Севастополя. СПб., 1900. Т. 1; Надинский П. Н. Очерки по истории Крыма. Симферополь, 1951. Ч. 1).
52 Император если и упрекал Ростопчина за это деяние, то не слишком строго. История эта была весьма неприятна государю, и в первых числах ноября 1812 г. он писал из Петербурга: “Я был бы вполне доволен вашим образом действий при этих, столь затруднительных, обстоятельствах, если бы не дело Верещагина <…>. Его казнь была не нужна, в особенности ее не следовало производить подобным образом” (Русский архив. 1893. № 1. С. 183—184).
53 В документах эпохи, в обращениях Наполеона к Великой армии подобного “обещания” не обнаружено.
54 Честь сожжения Москвы принадлежит всецело ростопчинской полиции, и гордиться этим актом должна была она, а не московские жители, у которых едва ли поднялась бы рука сжигать свои дома просто потому, что это были их дома и их имущество. Известны факты, когда москвичи обращались к французам за помощью, если видели, что дома поджигаются, и в ряде случаев поджигатели совместными усилиями задерживались.
55 Клод-Этьенн Минье (1804—1879) — французский офицер, известный решением проблемы проектирования надежной системы заряда винтовки, изобретатель пули Минье (1847) и винтовки Минье (1849).
56 Кабилы — народ группы берберов на севере Алжира.
57 Тьер пишет о том, что французы расплачивались специально изготовленными для этой цели во Франции деньгами (т. н. roubles-papiers) весьма ограниченной эмиссии (3 % от той, что проводилась в России), которая не могла нанести серьезного ущерба (Thiers A. Histoire du Consulat et de l’Empire. T. XIV. Paris, 1856. P. 392). Деньги были выпущены с тем, чтобы расплачиваться ими с русскими крестьянами за поставки съестных припасов во французскую армию.
58 В Москве пустые храмы, естественно, становились пристанищем бездомных погорельцев, неизбежно привлекая внимание злоумышленников. Молва приписывала неприятелю превращение русских церквей в конюшни, что выглядело особенно кощунственно в глазах православного человека. Для людей, склонных к обобщениям, это представлялось общим поветрием, поскольку от “безбожного француза” ничего иного и ожидать не приходилось. Так, по словам А. Я. Булгакова, секретаря московского генерал-губернатора, “храмы наши все осквернены были злодеями, кои поделали из них конюшни, винные погреба и пр. Нельзя представить себе буйства, безбожия, жестокости и наглости Французов” (Булгаков — брату, 28 октября // Русский архив. 1900. № 5. С. 34).
59 Факт из области слухов.
60 Имеются в виду дежурный генерал П. П. Коновницын и генерал-квартирмейстер К. Ф. Толь.
61 Роберт Томас Вильсон (1777—1849) — британский генерал, выдающийся деятель эпохи, участник многих важных исторических событий, постоянно и часто успешно вмешивавшийся в развитие этих событий, включая и войну 1812 г., когда ему, военному представителю союзной державы в ставке российского главнокомандующего, удалось предотвратить сепаратные переговоры, которые могли повлечь за собой приостановление военных действий; упреками по адресу главнокомандующего русской армии пестрят дневник Вильсона и вся его обширная переписка.
62 Наполеон — Александру, Москва 7 (20) сентября 1812:
“Государь, брат мой!
Узнав, что брат посла Вашего Императорского Величества в Касселе находится в Москве, я повелел привести его и некоторое время говорил с ним. Я поручил ему отправиться к Вашему Величеству и выразить вам мои чувства. Прекрасной и великолепной Москвы больше нет. Ростопчин приказал сжечь ее. Четыреста поджигателей были арестованы на месте преступления; все они заявили, что поджигали по приказанию сего губернатора и директора полиции: все они были расстреляны. По-видимому, пожар наконец прекратился. Три четверти домов сгорело, а то, что осталось, составляет лишь четвертую часть. Поступок этот отвратителен и не имел смысла. Может быть, он имел целью лишить меня вспомогательных средств? Но оные находились в погребах, коих огонь так и не достиг. Впрочем, к чему разрушать город, одно из прекраснейших в целом свете творений столетий, чтобы достигнуть таковой цели? Это сродни тому, что уже не раз обнаруживало себя начиная со Смоленска, что лишило последнего достояния более нежели полмиллиона семейств. Пожарные насосы Москвы приведены были в негодность или увезены, часть оружия оказалась розданной шайке негодяев, и понадобилось несколько выстрелов из пушек по Кремлю, чтобы их разогнать. Самая человечность, благо и польза Вашего Величества, а также и таковые сего немалого города требовали, чтоб Москва была передана мне на сохранение, поелику российская армия оставила ее без прикрытия: там должно было оставить городское правление, должностных лиц и гражданскую гвардию. То, что было сделано дважды в Вене, затем в Берлине и Мадриде. Именно таким образом у нас поступили, когда в Милан вступил Суворов. Пожары служат оправданием грабежей, в которые вовлекаются и солдаты, оспаривая имущество у пламени. Если бы я мог только допустить, что подобное стало возможным вследствие повелений со стороны Вашего Величества, я не стал бы писать сие письмо; но я почитаю просто невозможным, чтобы, обладая такими нравственными правилами, таким сердцем и правдивостию мысли, вы могли одобрить таковое превышение власти, недостойное ни великого монарха, ни великой нации. В то же время, когда вывозились из Москвы пожарные насосы, там оставили сто пятьдесят полевых пушек, 60 000 новых ружей, 160 000 000 патронов.
Я вел войну с Вашим Величеством без всякого озлобления: простая записочка от вас прежде или же после имевшего места сражения (Наполеон имеет в виду сражение при Бородине. — С. И.), остановила бы мое движение, и в таковом случае я хотел бы отказаться от вступления в Москву. Если Ваше Величество хотя отчасти сохраняет прежние ко мне чувства, то вы благосклонно прочтете это письмо…” (Correspondance de Napolйon I. Publiй par ordre de l’Empereur Napolйon III. T. 24. Paris, 1868. № 19213).
63 По выступлении из Москвы основных сил Великой армии численностью более 110 тысяч солдат, в городе остался гарнизон под командованием маршала Мортье. 10 октября в 11 часов вечера гарнизон вышел из Кремля, перешел Каменный мост и двинулся далее по Калужской дороге. Таким образом, французы окончательно покинули Москву, пробыв в ней 38 с половиной — 39 суток. Вскоре, между двумя и четырьмя часами ночи 11 октября, остававшиеся в Москве жители услышали шесть сильных взрывов, раздавшихся через разные промежутки времени со стороны Кремля, подорванного в пяти местах. Пострадали две башни и часть стены, Грановитая палата, Кремлевский дворец, часть Арсенала. Разрушений могло оказаться больше, но в ту ночь было сыро, накрапывал дождь, и заложенные заряды не сработали (Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 г., собранные и изданные П. И. Щукиным. М. 1900. Ч. 5. С. 159, 165—167).
64 По словам генерала Р. Вильсона, “каждому из нас дали горящий факел. Ростопчин поднялся в свою парадную спальню, остановился на мгновение и затем сказал английскому генералу: └Вот моя брачная постель; у меня недостает духа поджечь ее; окажите мне сию услугу“. Когда он сам запалил остальной покой, хотя и не прежде того, желание его было исполнено. По мере движения вошедших каждый апартамент зажигался, и через четверть часа все превратилось в одно пылающее месиво. После сего Ростопчин пошел к конюшням, которые сразу же загорелись, и, остановившись, созерцал всепожирающее пламя” (Вильсон Р.-Т. Повествование о событиях, случившихся во время вторжения Наполеона Бонапарта в Россию и при отступлении французской армии в 1812 году / Пер. с фр. Д. В. Соловьева; Науч. ред., автор статьи и коммент. С. Н. Искюль. М., 2008. С. 162).
65 Ф. В. Ростопчин умер в 1826 г., и Вороново унаследовал его сын, А. Ф. Ростопчин. Его жена, Е. П. Ростопчина, урожденная Сушкова, известная поэтесса и писательница той поры, владела Вороновым после смерти мужа до 1858 г., после чего усадьба перешла к графу А. Д. Шереметеву.
66 Московский боярин г-н Толбухин — возможно, Валериан Васильевич (ум. 1866) или Сергей Иванович (ум. 1855).
67 Имеются в виду второклассный Свято-Троицкий Данилов монастырь — православный мужской монастырь в Переславле-Залесском, основанный в 1508 г., и Ростовский Борисоглебский мужской монастырь близ Ростова Великого, основанный в 1363 г.
68 Карл Андреевич Шнауберт (1779—1859) — московский врач, пользовавший Ф. В. Ростопчина.
69 Нарышкина, вероятно, имеет в виду учрежденный 6 декабря 1812 г. по высочайшему рескрипту Московский комитет о вспомоществовании пострадавшим за время войны.
Примечания Сергея Искюля