Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2011
ВОЙНА И ВРЕМЯ
Сергей Искюль
1812 год в воспоминаниях дочери
московского генерал-губернатора
Происшествия рокового 1812 г. затронули судьбы многих и многих людей, резко изменили привычный строй жизни, надолго заслонили все прочие события мировой истории. Происходившее поражало воображение современников своей впечатляющей несообразностью, ужасом и даже апокалипсичностью. “Позднейшее потомство, — читаем в одном из современных той эпохе сочинений, — будет говорить о 1812 годе, как мы теперь говорим о всемирном потопе. Тогда окруженный водою ковчег спас Ноеву семью; здесь же объятая пламенем Москва спасает наводненную, так сказать, злодеяниями, безбожием и ужасными бедствиями Европу. Глаза Вселенной обращены были на Наполеона и на Россию: на него с ужасом —
на нас с надеждою и упованием”.1
То, что современники наблюдали своими глазами, или то, что слышали от других, своей разительной неординарностью, сложным сочетанием
до конца не понятых коллизий естественно побуждало людей, отличных положением в обществе, душевным складом и тем, что называется убеждениями, браться за перо. Простое человеческое побуждение укреплялось движением высокой мысли о нравственном долге перед потомками — донести до них свидетельство о трагических событиях, о которых довелось услышать или очевидцем которых случилось быть тому или иному мемуаристу.
Воспоминания, письма современников, носящие зачастую характер мемуарный, а порой и дневниковый, ибо описывают события день за днем, и, наконец, сами дневники, сохранившиеся в весьма малом числе, в той или иной степени отразили и внешнюю сторону военных событий 1812 г., и многообразие “внутренней”, народной жизни в ту пору. Одно из первых мест среди этих важных мемуарных свидетельств по праву занимают те, в которых речь идет о том, что происходило в “священной, древней столице России”.
Большинство из этих воспоминаний о событиях 1812 г. учтены в перечнях, составленных А. Г. Тартаковским и приложенных им к специальному исследованию о русской мемуаристике 1812 г. Есть у Тартаковского упоминание и о мемуарах Н. Ф. Нарышкиной, опубликованных в Петербурге по-французски в 1912 г.2
Впоследствии воспоминания Нарышкиной-Ростопчиной так и не были ни переведены, ни прокомментированы, но здесь объяснение может быть найдено в том, что вся концепция 1812 г. с тех пор претерпела существенные перемены, а новый взгляд на события 1812 г. вполне обеспечивался теми источниками, которые отвечали новой концепции Отечественной войны.
О Наталии Федоровне Ростопчиной (Нарышкиной) известно главным образом из собственных ее воспоминаний: она родилась в 1798 г., в Москве, а умерла 2 июля 1863 г. в Царском Селе, похоронена на Пятницком кладбище Москвы вместе с сыном Михаилом3, известно, что она вышла замуж за Дмитрия Васильевича Нарышкина (ум. 20 декабря 1831), который поручиком в 1814 г. вступил в составе русской армии в Париж и одно время был адъютантом графа М. С. Воронцова, после чего служил в Белевском линейном полку майором, с 1829 г. страдал душевным расстройством, был похоронен в Симферополе.4
Вот, собственно говоря, и все, что можно сказать о любимой дочери московского генерал-губернатора. Другое дело — сам граф Федор Васильевич, ее отец, к защите репутации которого Наталия Федоровна прилагает
в своих записках столько усилий, не всегда, впрочем, справляясь с имевшимся в ее распоряжении материалом.
Ф. В. Ростопчин — личность во всех отношениях колоритная и примечательная, особенно тем, как проявил себя в 1812 г., вскоре после того, как главнокомандующий второй столицы империи фельдмаршал Н. В. Гудович, тогда уже ослепший на один глаз, подал прошение об отставке и был уволен от дел. На его место 24 мая военным губернатором Москвы был назначен
49-летний “действительный тайный советник и Двора Его Императорского Величества обер-камергер граф Федор Васильевич Ростопчин”, всемилостивейше переименованный по этому случаю в генералы от инфантерии.
В фаворе ли, в опале Ростопчину, как и светлейшему князю Александру Сергеевичу Меншикову, ни в коем случае нельзя было отказать в природном остроумии. Казалось, он был из тех, кто умел привнести толику острых замечаний, даже отзываясь о погоде, и его разговор был всегда любопытен и интересен. Кроме того, в александровское время Ростопчин уже получил немалую известность как сочинитель. Появившаяся в 1807 г., когда Наполеона в России уже поминали антихристом, книжица “Мысли вслух на Красном крыльце Ефремовского помещика Силы Андреевича Богатырева” была из тех, что наделывают много шума и пребывают, что называется, у всех на устах и на слуху. По отзыву современника, “эта книжка прошла всю Россию; ее читали с восторгом!”5 Неприкрытая ненависть ко всему иноземному, а значит, в первую очередь к французскому, желчные насмешки над отечественными галломанами, безыскусный в своей простоте разговорный строй речи, уснащенной знакомыми поговорками, — все это было неподражаемо, до разительности оригинально и доходчиво. Поэтому книжка была принята весьма благодушно, “особенно купечеством, мелким дворянством и чиновничеством”, недоброжелательно взиравшим на “тогдашних львов и львиц полуфранцузского воспитания”.6 Как того и хотелось сочинителю, “Мысли вслух…” немало способствовали прижизненной славе Ростопчина в обществе допожарной Москвы.
“Вообрази, — делилась новостью о назначении Ростопчина с подругой
В. И. Ланской фрейлина М. А. Волкова, — Растопчин — наш Московский властелин! Уверена, он сам не свой от радости. То-то он будет гордо выступать теперь! <…> Теперь-то все его качества и достоинства обнаружатся…”7
И они не замедлили обнаружиться.
Ростопчину было известно распространенное мнение о том, что его предшественник делами фактически не занимался, а положился на своего деятельного брата графа Михаила Васильевича, который “слыл человеком весьма корыстолюбивым”.8 Ростопчин же прекрасно знал, насколько обывателям по душе, когда вновь назначенные власти предержащие сразу проявляют себя деятельными и расторопными начальниками в деле конечного искоренения лихоимства и прочих пороков. Это всегда нравилось и, более того,
с нетерпением ожидалось. Именно поэтому Ростопчин тотчас отдал ряд распоряжений, способствовавших его популярности на новом посту. Так, между прочим, он приказал снять афишки и разного рода объявления, наклеенные на стенах церквей, чего было вполне достаточно, чтобы “пустить пыль
в глаза и убедить большинство моих обывателей в том, что я неутомим…”.9
Появляясь в самых отдаленных уголках Москвы, новый генерал-губернатор и главнокомандующий повсюду “оставлял там следы собственной справедливости или строгости”. Как писал он князю А. Н. Голицыну, “между прочим, старухи меня очень хвалят за то, что я дал месяц сроку гробовым мастерам переменить вывески, и вместо гробов, написать их имена и род мастерства. Говорят: └Ах! как мил! и так чуть жива, а тут еще гроб в глаза!“”10
Не ограничиваясь предпринятыми мерами, генерал-губернатор также взялся навести порядок в гостиницах, трактирах и ресторанах, где “люди праздные, развратные и множество лиц темного свойства проводили целые ночи за игрою, попойками, надувательствами, погрязали в разврате и пропадали окончательно”. 20 июня Ростопчин отдал распоряжение московскому обер-полицмейстеру Петру Алексеевичу Ивашкину, чтобы бывшие в Москве
392 дома под названием гербергов (нем., постоялых дворов), съестных трактиров и харчевен приведены были “в пристойное положение”. Еще ранее, 10 июня, все эти места было приказано очистить от распутных женщин и запирать на ночь не позднее десяти часов вечера.11
Тогда же генерал-губернатор занялся злоупотреблениями в корпусе полицейских офицеров, исключив из рядов полиции квартального, заставлявшего мясников ежедневно поставлять к его столу 60 фунтов говядины. Чинам московской полиции Ростопчин строго заявил, что “они не должны и надеяться скрыть от меня свои плутни”, поскольку для всякого городского обывателя доступ к генерал-губернатору всегда открыт.
Таким образом, к середине августа 1812 г. граф сделался “предметом всеобщего обожания”.12
Когда же началась давно ожидавшаяся война с французами, то в продолжение пребывания Александра I в Москве, прибывшего туда из армии, чтобы заручиться поддержкой московского дворянства и купечества, генерал-губернатор успешно противодействовал “неприличному” поползновению отдельных представителей дворянства задать императору неуместные вопросы. После же того, как пожертвования со стороны дворянства и купечества и общее воодушевление москвичей превзошли всякие ожидания, государь не стал скрывать своего удовлетворения и публично выразил Ф. В. Ростопчину монаршью благодарность.
Прощаясь в тот памятный день с Ростопчиным, император с особенным чувством поцеловал его. Это не прошло незамеченным для А. А. Аракчеева, который после поздравил губернатора с высшим знаком благоволения со стороны государя, сказал при этом, что служит императору с самого вступления его на престол и еще ни разу не был удостоен августейшего поцелуя. Разумеется, император Александр в лице главнокомандующего Москвы хотел поблагодарить население Первопрестольной, которое оказалось на высоте верноподданнического долга, проявив горячий порыв любви к отечеству. Вместе с тем этот жест со стороны государя отчасти, вероятно, был вызван желанием душевного примирения с одним из тех, кто с марта 1801 г. служил живым укором его совести.
Достойны упоминания слова государя, сказанные Ростопчину в самый день отъезда в Петербург: “Как можно предвидеть то, что еще может случиться? и я полагаюсь на вас”.13 Представляется, что эти слова были произнесены по завершении приватной беседы императора и генерал-губернатора, в продолжение которой последнему были даны распоряжения на случай приближения французов к Москве.
Желание поджечь Москву и обвинить в этом кощунственном деянии французских варваров, дабы пробудить к ним лютую народную ненависть, впервые возникло у Ростопчина, насколько это можно установить, вскоре после оставления Смоленска. Во всяком случае, уже 12 августа он писал Багратиону: “Я не могу себе представить, чтоб неприятель мог прийти
в Москву. Когда бы случилось, чтобы вы отступили к Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю каждого убираться; а народ здешний по верности к Государю и любви к Отечеству решительно умрет у стен Московских, а если Бог ему не поможет <…>, то, следуя Русскому правилу: не доставайся злодею, обратит город в пепел, и Наполеон получит, вместо добычи, место, где была столица”.14 По словам князя Н. Б. Голицына, состоявшего при Багратионе, 15 августа в разговоре с подчиненными тот между прочим обмолвился: “…Если бы случилось (чего Боже сохрани!), что враг дерзнет осквернить присутствием своим святыню московскую, то я знаю достоверно, что, по старому русскому правилу, Москва будет предана огню…”15
В тех же выражениях московский главнокомандующий писал на следующий день министру полиции: “Мнение народа есть следовать правилу: └не доставайся злодею“. И если Провидению угодно будет, к вечному посрамлению России, чтоб злодей ее вступил в Москву, то я почти уверен, что народ зажжет город и отнимет у Наполеона предмет его алчности
и способ наградить грабежом своих разбойников”.16
Насколько известно, Ростопчин более в эти дни никому ни единым словом об этом не обмолвился — даже Александру I, с которым поддерживал деятельную переписку. Так, в письме из Москвы от 14 августа император мог усмотреть только намек на последующее развитие событий: “…Здешние жители просят оружия; оно у меня будет наготове, но раздавать его
я стану лишь накануне того дня, когда решится участь Москвы. Если Провидение дозволит Наполеону войти в нее, он ничего не найдет в ней для удовлетворения своей алчности. Деньги будут вывезены, а вещи зарыты
в землю. Войско и Москва будут действовать заодно для спасения России…”17
Весьма скоро, однако, своими общими представлениями о грядущей участи Москвы Ростопчин поделился еще кое с кем. Перед военным советом в Филях он сказал генералу Ермолову: “…Если без боя оставите вы Москву, то, вслед за собою, увидите ее пылающей!”18
Утром 1 сентября Ростопчин беседовал с Евгением, принцем Вюртембергским, услышавшим из его уст: “Если бы меня спросили, <…> то я ответил бы: разрушьте столицу, прежде (именно так! — С. И.) чем уступить ее неприятелю”. Возможно, спохватившись, московский главнокомандующий тут же добавил: “Таково мое мнение, как графа Ростопчина; но как губернатор, как человек, обязанный заботиться о благе столицы, конечно, я не могу дать этого совета”.19 Ростопчин не уточнил, что именно он подразумевал под глаголом “разрушьте”, но случайной оговоркой это быть не могло.
Как бы то ни было, в ночь со 2 на 3 сентября запылали Смоленская улица Москвы и Гостиный двор, утром 3-го — фабрики около Новой деревни, Покровское и так называемый Немецкий рынок.20 Утром же в этот день огонь, потушенный было у Яузы, вновь охватил деревянные постройки на ее берегах.21 Вечером дымом был окутан уже весь Арбат. Пламя охватило Никитскую, Поварскую и Кудринскую улицы.22 Кремль оказался окруженным морем пламени. 4 сентября до этого слабый ветер достиг,
к несчастью, ураганной силы, и пожар перекинулся за Москву-реку. Первыми загорелись дома за Каменным мостом, и “пожар столь сделался ужасен, что никак описать невозможно”.23
По свидетельству очевидца, огромное зарево над городом было видно за 150 верст от Москвы.24
Пожар начал стихать только 7 сентября и совсем прекратился 8-го. Таким образом, огонь безостановочно полыхал целых шесть суток. Но и
в последующие дни, несмотря на холодный дождь, ливший с 7-го несколько дней подряд, пламя вспыхивало то здесь то там.
Запалить огонь в московских домах не составляло никакого труда, потому что до пожара в Москве, как мы знаем, было много более половины деревянных домов, включая и театр у Арбатских ворот (в котором 30 августа давали “Наталью, боярскую дочь”). Известный впоследствии артист
Н. М. Никифоров, остававшийся со своим престарелым отцом в Москве при французах, сохранил воспоминание, что театр был подожжен сторожем, унтер-офицером Петром Васильевичем Мельниковым, который “сам передавал Никифорову, что поджег театр по приказанию начальства”.25
На 1811 г. домов в Москве было 9151. Из них 6584 — деревянных26, большая часть которых, 6532, сгорела дотла.27
В огне московского пожара погибло множество разнообразных памятников общего достояния: старинных рукописей, прекрасных и ценных книг, картин, скульптур. Перестала существовать, к примеру, бесценная библиотека директора Императорского Эрмитажа и библиофила графа Дмитрия Петровича Бутурлина.28 Столичная газета с прискорбием писала по этому поводу: “…Получено достоверное известие, что прекрасная библиотека графа Бутурлина в Москве сожжена французами, вместе с драгоценным собранием картин. Библиотека, которую граф собирал около 20 лет, составляла более 40 000 томов; все лучшие и самые редкие издания, начиная с XV века, собраны были им с величайшим тщанием и большими трудами. Библиотека сия была украшением Москвы и известна всем любителям словесности… Не единый сей памятник просвещения истреблен дерзкою рукою варваров девятнадцатаго века!”29
Сгорело богатое собрание картин старых мастеров и гравюр статс-секретаря Екатерины II Адама Васильевича Олсуфьева, сгорела и обширная коллекция разных редкостей, включая нумизматические, профессора Федора Григорьевича Баузе, сгорели коллекции, собранные Павлом Григорьевичем Демидовым во время путешествий по Европе в 1751—1761 гг. и подаренные им Московскому университету, и много еще чего… Среди рукописей,
остававшихся в московском доме А. И. Мусина-Пушкина, сгорел, например, список сочинения под названием “Слово о полку Игореве”.
Согласно “Краткой выписке значительным вещам во время нашествия неприятельскаго в Москве погибших и згоревших в Московском арсенале”, составленной после оставления Москвы неприятелем, сгорело “знамен российских 337, иностранных 526” — то есть знамен различных российских полков, в том числе уже упраздненных, а также знамен, захваченных русскими войсками в качестве трофеев в различных войнах. Там же пропало 287 штандартов российской армии, 881 “значок российский” (значок, род малого знамени, флажок, вымпел), 14 турецких бунчуков и булав, 95 “значков офицерских”.30 Но что толку в напрасных сожалениях?
Современниками и историками очень редко вспоминается, когда заходит речь о событиях той поры, что в Москве были оставлены тысячи русских солдат и офицеров, раненных под Смоленском, Бородином и в других
местах. Они размещались в отведенных для них госпиталях, ряде монастырей, а также казенных и партикулярных домах. Когда столице еще не угрожала опасность, все раненые и больные препровождались в объезд Москвы, но в Гжатске Кутузов переменил это решение Ермолова, приказав отовсюду свозить всех в Москву. В одной из “афишек” Ростопчин известил обывателей столицы:
“Сюда раненых привезено; они лежат в Головинском дворце, я их смотрел; напоил, накормил и спать положил. Ведь они за вас дрались; не оставьте их; посетите и поговорите. Вы и колодников кормите, а это Государевы верные слуги и наши друзья, как им не помочь!”31
К концу августа их насчитывалось, таким образом, до 26 000 человек или, что скорее всего, до 30 000. Раненых начали вывозить из Москвы только в 8 часов вечера 1 сентября и продолжали это делать до 10 часов утра следующего дня, причем лежавших в повозках и пеших отправляли в сопровождении сильного охранения, дабы крестьяне, назначенные возчиками, не разбежались (!). По словам Ростопчина, “от 16 до 17 тысяч их было отправлено на 4000 телегах накануне занятия Москвы неприятелем в Коломну, откуда их должны были в закрытых баржах переправить в Рязанскую губернию, где для них были устроены госпитали. 2000 раненых были оставлены в Москве”. По свидетельству же генерал-интенданта Е. Ф. Канкрина, вместо раненых, положение которых “в виду недостатка помощи и общего упадка духа было бедственное”, часто “увозили жен вахтеров, мебель и пр.”, и когда “комиссионеры и госпитальные служащие вместе
с другими оставили город, больные и раненые были брошены на произвол судьбы”.32
Оставление раненых и больных произвело на проходившие через Москву войска удручающее впечатление. “Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля”, — писал впоследствии А. П. Ермолов.33
Редко кто поступал так, как граф М. С. Воронцов. Когда он, сам раненный при Бородине, прибыл в свой московский дом, то увидел 200 подвод, груженных воронцовским имуществом и готовых к вывозу из Москвы. Без колебаний приказал он все это сгрузить, а на телеги положить раненых солдат и офицеров своей Сводно-гренадерской дивизии. Впоследствии все они — более 300 солдат и около 50 офицеров — лечились в графском имении Андреевском до конца войны.
По свидетельствам французов, число оставленных русских раненых колебалось от 7000 до 15 000 человек. На самом деле их было много больше, ибо французы брали в расчет только тех, которые лежали вперемежку
с ранеными Великой армии, где им делали операции. Например, участнику генерального сражения А. С. Норову операцию делал сам лейб-хирург Наполеона Жан Доминик Ларей, который перед началом операции спросил раненого, давно ли делали перевязку, и, услышав ответ, распорядился тотчас же нести его на операционный стол, а после операции сказал ассистентам: “Вы отвечаете мне за жизнь этого молодого человека!”
Описание горестной участи русских раненых содержится в сочинении маркиза Жоржа де Шамбре: “Из всех зрелищ, кои вкупе являют пред нами картину разорения Москвы, самым страшным было зрелище пожара русских госпиталей; там оставались одни только тяжелораненые, ибо все те, которые были в состоянии держаться на ногах, бежали при приближении французской армии. Лишь только пламя охватило помещения, где они продолжали лежать вповалку, случалось видеть, как они ползли, пробуя спускаться
по лестницам, или же выбрасывались из окон, испуская жалобные крики; но лишь на мгновение им удавалось оставаться в живых; они умирали, разбившись при падении с высоты, или становились жертвами голодной смерти безо всякой помощи. Более десяти тысяч раненых погибли таким образом”.34
В воспоминаниях Н. Н. Муравьева упоминается о том, что 2 сентября при выступлении из Москвы командующему арьергардом М. А. Милорадовичу “приказано было заключить с неприятелем перемирие на 24 часа, дабы успеть вывести раненых из столицы. Перемирие состоялось, но
в госпиталях было до 25 000 больных и раненых, из коих часть сгорела
в общем пожаре города”.35 Эта цифра более близка к истине.
Непредусмотрительность и пренебрежение своими прямыми обязанностями со стороны главнокомандования армией и властей предержащих столичного града Москвы иначе как непростительными, вопиющими и чудовищными не назовешь. Оба они — и Кутузов и Ростопчин — прежде всего были озабочены тем, чтобы переложить вину за оставление Москвы и пожар или на “обстоятельства”, или друг на друга, или, в конце концов, на “француза”. Фельдмаршалу, правда, это требовалось в меньшей степени, поскольку он был уже недосягаем для какой бы то ни было критики.
У современников насчет истинных причин пожара не было никаких сомнений, и догадки лишь отчасти разнятся друг от друга.
“Пока наши войска находились в городе, — писал около 1816 г.
Д. П. Бутурлин, — невозможно было поджечь его, не повредив нашему отступлению. Но во многих домах были сложены горючие материалы,
а в городе был рассеян целый отряд поджигателей, состоявших на жалованьи и руководимых несколькими офицерами прежней московской полиции, которые остались в городе переодетыми”.36
Свидетельство поручика Михаила Михайловича Евреинова, в сущности, немногим отличается от вышеприведенного: Ростопчин “накануне того дня (дня оставления Москвы. — С. И.) приказал вывести всю пожарную команду и выпустить острожников, которым внушено было везде поджигать; а им, как неимущим своих домов, жалеть было нечего, и Москва запылала…”.37
Но это все было написано уже по зрелом размышлении. Молва же,
а вслед за ней и разного рода сочинители приписывали всю “честь” московского пожара сначала французам, а потом уже Ростопчину, отзываясь “об оном, яко о памятнике, утверждающем навсегда права его на безсмертную славу”, но сам Ростопчин отнюдь не торопился увенчать себя лаврами Герострата. Проживая впоследствии в Париже, он издал книжку под названием “La vБritБ sur l’incendie de Moscou” (Paris, 1823; в том же году издана в Москве по-русски), но в “Правде о пожаре Московском”, отдельные современники полагали, “все неправда”.38 В ней “уклоняется он от славы, вовсе ему будто не принадлежащей, относя пожар московский французам”.39
Не одно поколение русских людей ломало голову над вопросом, так ли это на самом деле. “Повинен” в этом отчасти и сам Ростопчин. Ведь бывший московский главнокомандующий не единожды и разным людям, уже после достопамятной войны, с 1815 г. находясь за границей, говорил,
к примеру: “Я поджег дух народа, и с этим страшным огнем легко зажечь множество факелов”. Или: “Моя так называемая знаменитость основана на Московском пожаре, событии, которое я подготовил, но отнюдь не приводил в исполнение”.40
Тогда, в 1812 г., многие и впрямь “были убеждены, что Москву сожгли французы, причем ради одного только грабежа и для того, чтобы уязвить русского человека в самое сердце, надругавшись над самым священным для него чувством”. Легенда о пожаре как об акте самоотверженности и самопожертвования появилась позднее, а тогда… “Кто не проклинает французов-злодеев, тот или глуп, или злодей, — с негодованием писал, находясь под впечатлением московских событий, современник. — Ах, надобно слышать здесь тысячи анекдотов от оставшихся русских, дабы знать, до какой степени простиралось их скотство и неистовство! Есть еще полоумные, есть люди, которые все пожары приписывают русским. О, [уж это мне французское] воспитание!”41
Но неужели после 1882 г., когда было опубликовано письмо Ростопчина Балашову от 27 августа, где тот писал: “Если по несчастию столицы спасти нельзя будет, то я оставшееся предам огню…”42 — еще оставались какие-либо сомнения? Ведь довольно и простой логики, чтобы согласиться с тем, что писал по этому поводу помощник почт-директора Москвы: “Надобно допустить, что город был подожжен в нескольких местах еще накануне лицами, оставшимися в Москве и снабженными с этой целью горючими материалами до оккупации ее неприятелем, глупо было бы допустить, что французы подожгли город…”.43 Но память и привычные образы мышления, сложившиеся под влиянием людской молвы, долго еще питали то и дело возникавшие споры и предположения. Тем более что “афишки” Ростопчина, правительственная пропаганда и инвективы, обращенные с церковных амвонов,
с самого начала обвиняли в сожжении Москвы одних французов.
В одиночестве со своим высказыванием предстает Д. П. Рунич. По его мнению, мысль о пожаре Москвы принадлежала… самому Александру I, ибо эта мера “могла быть задумана и предписана только самим императором; ее приказано было исполнить лишь в последней крайности, когда опасность угрожала бы всей Империи. Исполнение этой меры могло быть поручено только Ростопчину и Кутузову, причем лишь первый из них мог привести ее в исполнение”.44
Современник Рунича Н. И. Тургенев, напротив, считал, что “правительство, то есть император, не имело никакого отношения к пожару; оно никогда не давало никаких приказаний, никакого разрешения в этом смысле”.45 Но, если документальные свидетельства отсутствуют, это отнюдь не значит, что распоряжение о поджоге Москвы не могло быть дано московскому главнокомандующему конфиденциально самим императором или, например, Аракчеевым в устной форме.
В письме императору от 8 сентября Ростопчин, передавая то, что к тому времени удалось узнать о пожаре, отзывался следующим образом: “…2 числа начали гореть лавки и хлебные магазины вдоль Кремлевских стен. Виновниками этого пожара были либо французы, либо русские воры; но я больше склонен думать, что это сами сторожа лавок, руководимые правилом: коль скоро не мое, так будь же ничье!..”46 Когда же впоследствии в разговорах
с Ростопчиным литератор и мемуарист Ф. П. Лубяновский вспомнил о московском пожаре “как о славном для него памятнике”, Ростопчин “руками
и ногами отбивался от этой славы”. Воспоминатель не знал о полицейской акции московских властей, а только о том, что вывезен был огнегасительный снаряд, и сообщает, что “пожар начался с Обжорного и Москательного рядов, где голодный народ и выпущенные из тюрьмы преступники ночью
с огнем шарили в лавках, наполненных съестными припасами, маслом, скипидаром и проч.”.47
Вхожий в дом генерал-губернатора С. Н. Глинка, который наверняка знал правду о московском пожаре, в ближайшем последствии, не вдаваясь в подробности, писал, что “при Наполеоне Москва отдана была на произвол Провидения. В ней не было ни начальства, ни подчиненных. Но над нею и в ней ходил Суд Божий. Тут нет ни Русских, ни Французов: тут огнь небесный”. Потомство же “не станет из пучины пожара Московского выкликать имен…”.48
“Потомство” же, напротив, не уставало задаваться вопросом о том, кто “сочинитель” московского пожара, даже после того как были опубликованы отдельные важные документальные свидетельства, даже после выхода в свет воспоминаний Н. Ф. Нарышкиной, из записок которой мы узнаем, как было предпринято сожжение второй столицы России.
Ее воспоминания, написанные в начале 1860-х гг., основаны на собственных впечатлениях, дневниковых заметках того времени, рассказах самого Ростопчина и старшего брата Сергея — адъютанта генерала М. Б. Барклая
де Толли, находившегося в момент оставления Москвы при отце. Дочери генерал-губернатора Наталии Федоровне было тогда 15 лет, и у нас нет оснований не доверять ей.
Итак, в ночь на 2 сентября в ростопчинском особняке на Лубянке состоялось тайное совещание чинов московской полиции. Участвовали также несколько человек из числа навербованных простых горожан, которых привел полицмейстер А. Ф. Брокер, одно из наиболее доверенных Ростопчину лиц. Совещавшиеся получили точные инструкции, какие именно здания и кварталы следует поджечь сразу же по завершении прохождения русских войск через Москву, и их деяниям должен был сопутствовать тем больший успех, что, по сведениям ряда воспоминателей, дома московских обывателей, покинувших уже свои обиталища, заранее были соответствующим образом приготовлены к всесожжению.
Одним из первых занялся осуществлением предначертанного плана квартальный надзиратель П. И. Вороненко, 2 сентября “смело приступивший
к делу <…> в 10 часов вечера, когда часть неприятельской армии уже заняла несколько кварталов города. В одно мгновение склады с припасами, нагруженные хлебом барки на реке, лавки со всевозможными товарами — все это богатство стало добычей пламени, ветер распространил пожар, а так как отсутствовали насосы и сами пожарные, чтобы остановить огонь, жертва, вдохновленная велением момента, совершилась, и желание моего отца исполнилось…”.49 Тем более что и сам Вороненко в записке, составленной по просьбе историка А. И. Михайловского-Данилевского, вспоминал в 1836 г.: “2-го сентября в 5 час. пополуночи он же (Ростопчин. — С. И.) поручил мне отправиться на Винный и Мытный дворы, в Комиссариат и на не успевшие
к выходу казенные и партикулярные барки у Красного Холма и Симонова монастыря, и в случае внезапного вступления неприятель-ских войск стараться истреблять все огнем, что мною и исполняемо было в разных местах по мере возможности в виду неприятеля до 10 час. вечера…”50 Этот, судя по всему, главный исполнитель плана Ростопчина не называет имен тех, кто ему помогал, но можно не сомневаться, что их было достаточно, потому что поджог произошел одновременно и огонь поддерживался сразу в нескольких частях Москвы.
Могли ли после этого оставаться какие бы то ни было сомнения в том, кто явился организатором московского пожара? Кстати сказать, ропот со временем не утихал, обратившись в нешуточные обвинения: обыватели уже сыты были всегдашними ссылками на бесчинства французов, искренне не понимая, зачем, скажем, понадобилось вывозить пресловутые пожарные трубы. “Сильно тогда все серчали на графа Ростопчина”, — свидетельствует московский мещанин Петр Кондратьев.51
Толки и брюзжание московских барынь и господ в немалой степени отравляли жизнь столичному генерал-губернатору, настолько, что вынудили изыскать способ ответить всем тем, кто в толк не мог взять, почему должен был разориться, лишившись нажитого по милости генерал-губернатора, или побираться на развалинах собственного дома. Безвестный сочинитель вступился за “око Царёво”, выпустив в середине июля 1813 г. книжицу под странным названием “Московские небылицы в лицах”, но едва ли не сам Ростопчин водил чьим-то безвестным пером, отрицая свою причастность
к пожару и изыскивая все новые аргументы в пользу собственной невиновности. “Пламя, пожравшее часть жилищ и имуществ Ваших, озарило Отечество наше вечною славою! Чего желать еще? Вспомните притом: жизнь не стократ ли драгоценнее имущества?”52 Но это уже никого не удовлетворяло и только приблизило конец московского “сидения” Ростопчина.
Когда до него дошла весть, что генерал-губернатором назначен А. П. Тормасов, бывший столичный главнокомандующий привычно съязвил: “Москву подтормозили! Видно, прытко шла!” На каковой каламбур Тормасов возразил: “Ничуть не прытко: она, напротив, была совсем растоптана!”53 Тормасов знал, что говорил. “Действия графа Растопчина <…>, — писал современник, — возбудили почти всеобщий ропот. При этом слишком памятна еще была смерть неповинного купца Верещагина, преданного им на растерзание черни (он указал на него разъяренному народу, как на изменника, распространявшего прокламации Наполеона)”.54 Этим, по убеждению многих, “он лишил себя народной привязанности”.
Записки Н. Ф. Нарышкиной никогда не публиковались по-русски, за исключением одного отрывка, заключающего в себе описание пребывания семьи Ростопчиных в Ярославле.55
Название воспоминаний едва ли авторское, более чем наверняка оно было дано издателями; предположение вероятно, хотя рукопись записок
в архивных фондах, имеющих отношение к Нарышкиным и Ростопчиным, не обнаружена.
По своему составу воспоминания Нарышкиной сложны, точнее многослойны, ибо мемуаристка касается не только того, чему сама была свидетельницей, но многих жизненных обстоятельств, пережить которые ей не было суждено. Воспоминания написаны с использованием дневниковых записей отца, его и чужих писем, а также сочинения “La vБritБ sur l’incendie de Moscou”. Включается в воспоминания и то, о чем беседовал Ростопчин с дочерью уже после того, как испытал на себе “неблагодарность” властей предержащих и московских обывателей. Естественно поэтому, что оценки тех деятелей,
с которыми генерал-губернатору приходилось иметь дело в 1812 г., в том числе и М. И. Кутузова, вполне отразились в воспоминаниях его дочери. Естественно, что автор большей частью восприняла эти оценки и писала воспоминания с целью оправдать деятельность Ростопчина в Москве в 1812 г. Таким образом, известная субъективность восприятия и точки зрения должны быть приняты во внимание при обращении к этом важному источнику. Вместе с тем там, где автор выступает как очевидец тех или иных событий, степень достоверности того, что она сообщает, весьма высока.
Ниже впервые на русском языке публикуется отрывок из воспоминаний Наталии Федоровны Нарышкиной, относящийся к достопамятной эпохе. Перевод выполнен Д. В. Соловьевым и отредактирован мною. Полностью воспоминания дочери Ф. В. Ростопчина предполагается опубликовать в издательстве “Искусство”.
1 Русские и Наполеон Бонапарте, или Рассмотрение нынешняго обладателя Франции с Тильзитского мира по изгнание его из древней Российской столицы… / Писано Московским Жителем 1813 года. М., 1813. С. V—VI.
2 Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика. Опыт источниковедческого изучения. М., 1980. С. 282.
3 Вел. кн. Николай Михаилович. Московский некрополь. Т. 2. СПб., 1908. С. 314—315.
4 Ikonnikov N. La noblesse de Russie. Paris. 1960. T. XI. P. 218.
5 Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869. С. 241.
6 Дубровин Н. Ф. Москва и граф Ростопчин в 1812 году (Материалы для внутренней стороны 1812 г.) // Военный сборник. 1863. № 7. С. 100.
7 Русский архив. 1872. № 12. С. 2377.
8 Вигель Ф. Ф. Записки Филиппа Филипповича Вигеля. М., 1892. Ч. 3. С. 35.
9 Ростопчин Ф. В. Москва и двенадцатый год в записках графа Ф. В. Ростопчина / Пер. с фр. И. И. Ореуса // Русская старина. 1889. № 12. С. 656.
10 Ростопчин — А. Н. Голицыну, 19 июля 1812 // Российская национальная библиотека. Отдел рукописей. Ф. 203, д. 8, л. 7.
11 Дубровин Н. Ф. Москва и граф Ростопчин в 1812 году // Военный сборник. 1863. № 7. С. 115.
12 А. Я. Булгаков — К. Я. Булгакову, 21 августа // Русский архив. 1900. № 5. С. 33.
13 Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Его жизнь и царствование. СПб., 1893. Т. 3. С. 376.
14 Русский архив. 1896. № 4. С. 563.
15 Голицын Н. Б. Материалы для истории Московского пожара 1812 года // Русский инвалид. 1846. № 270.
16 Дубровин Н. Ф. Отечественная война в письмах современников. СПб., 1882. С. 94.
17 Русский архив. 1893. № 8. С. 523.
18 Ермолов А. П. Записки Алексея Петровича Ермолова с приложениями. Издание Н. П. Ермолова. Ч. 1. 1801—1812 гг. М., 1865. С. 210.
19 Военный журнал. 1848. № 3. С. 42.
20 Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 года, собранные и изданные П. И. Щукиным (далее — Щукин). М., 1900. Ч. 5. С. 3.
21 Письмо приказчика М. Сокова — И. Р. Баташеву // РА. 1871. № 6. Стб. 0219-0220.
22 Кичеев П. Г. Из недавней старины. Рассказы и воспоминания Петра Григорьевича Кичеева. М., 1870. С. 35.
23 Русский архив. 1871. № 6. Стб. 0220—0221.
24 Свербеев Д. Н. Записки Дмитрия Николаевича Свербеева. М., 1899. Т. 1. С. 72.
25 Русский архив. 1876. № 10. С. 128.
26 Щукин. М., 1899. Ч. 4. С. 230.
27 Сын Отечества. 1814. № 39. С. 38.
28 Бутурлин М. Д. Очерк жизни графа Д. П. Бутурлина // Русский архив. 1867. С. 380, 383.
29 Северная почта. 1812. № 86. 26 окт. С. 2.
30 Российский государственный исторический архив. Ф. 1409. Оп. 1. № 1477.
31 Ростопчинские афиши / Собрал и издал П. А. Картавов. СПб., 1904. С. 52.
32 Колосов Г. А. Взгляды на гуманные требования войны и их выполнение во время войн 1812—1814 гг. СПб., 1913. С. 44.
33 Ермолов А. П. Записки. С. 214.
34 Chambray G. marquis de. Histoire de l’expйdition de Russie. T. 2. Paris, 1825. P. 124—125; Шницлер И. Ростопчин и Кутузов. Россия в 1812 году / Пер., предисл. и примеч.
А. Е. Ельницкого. СПб., 1912. С. 175.
35 Русский архив. 1885. № 11. С. 347.
36 Русская старина. 1894. № 10. С. 210.
37 Евреинов М. М. Память о 1812 годе. М., 1874. С. 55.
38 Глинка С. Н. Записки. Записки о 1812 годе… первого ратника Московского ополчения. СПб., 1836. С. 78.
39 Брокер А. Ф. Биография графа Федора Васильевича Ростопчина // Русская старина. 1893. Кн. 1. С. 167.
40 Попов А. Н. Французы в Москве. М., 1876. С. 102—103.
41 Алексей Федорович Мерзляков — Федору Михайловичу Вельяминову-Зернову,
14 марта 1813 // Русский архив. 1865. С. 112—113.
42 Дубровин Н. Ф. Отечественная война в письмах современников… С. 114.
43 Рунич Д. П. Записки // Русский архив. 1885. № 3. С. 605.
44 Там же. С. 604.
45 Тургенев Н. И. Россия и русские. Т. 1 / Пер. с фр. Н. И. Соболевского; Под ред.
А. А. Кизеветтера. М., 1915. Т. С. 14.
46 Русский архив. 1892. № 8. С. 535.
47 Лубяновский Ф. П. Воспоминания Федора Петровича Лубяновского. 1777—1834. М., 1872. С. 287.
48 Глинка С. Н. Записки о 1812 годе… С. 78—79, 81, 82.
49 Narichkine N. 1812. Le Comte Rostopchine et son temps (par Madame Narichkine nйe Comtesse Rostopchine). Saint-Pйtersbourg, 1912. P. 150, 168—169.
50 Вороненко П. И. “Записка” 1836 г. // 1812 год в воспоминаниях современников / Отв. ред. А. Г. Тартаковский. М., 1995. С. 71.
51 Рассказы очевидцев о двенадцатом годе // Русский Вестник. 1872. № 11. С. 275.
52 Московские небылицы в лицах. М., 1813. С. 8 и далее.
53 Дмитриев М. А. Указ. соч. С. 246.
54 Исторический Вестник. 1900. № 5. С. 818.
55 Труды Ярославской Губернской Ученой Архивной Комиссии. 1912. Кн. III. Вып. 3. Ярославль, 1912. С. 5.