Публикация и послесловие Юрия Гаринова
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2011
ВОЙНА И ВРЕМЯ
Павел Гаринов
Записки советского военнопленного
Прошло уже много лет, но пережитое и виденное мною до сих пор всплывают в памяти: карцеры, тюрьмы, концлагеря, где вытерпел все пытки
и унижения.
Объявление о начале войны по громкоговорителю застало меня 22 июня на одной из ж/д веток, где я, работая паровозным машинистом, набирал воду в котел. Прибыла паровозная бригада для смены, и я поехал в диспетчерскую.
Я знал, что на случай войны на меня была оформлена бронь, которая, правда, на руки не выдавалась. Но в диспетчерской мне ответили: “Никакого документа вам не будет”. Тогда я потребовал дать мне расчет — я иду добровольцем. Расчет мне был произведен к 20 часам. Не заходя домой, я поехал
в Экипаж Балтийского Флота. На Театральной площади встретился с женой
и все ей рассказал. Она пожалела, что мне не удается даже зайти домой.
В Экипаже меня назначили начальником сопроводительной команды до Базы военно-морских сил Балтийского Флота. Оборонительный рубеж находился в районе эстонского порта Палдиски, где и состоялось наше первое боевое крещение.
Я приступил к обязанностям стереоскописта. Нашей зенитной артиллерией было сбито семь немецких самолетов, после чего фашисты озверели
и стали делать налеты целыми звеньями. Много было убитых. За оставшимися в живых и ранеными пришла машина из Таллина, привезли на сборный пункт. Выдали по пачке залежалых галет с плесенью и по тарелке кислых щей, хлеба не было. Вооружили нас винтовками, хранившимися со времен Гражданской войны, да и то они были разукомплектованы: № винтовки — один, у затвора — другой, у штыка — третий. Взаимодействие частей отсутствовало, сохранялся лишь внешний вид винтовки.
Комиссар обратился к нам с призывом: “Сейчас в ночь мы идем в наступление!” На пути следования нам встречались наши отступающие войска с обозами, которые растянулись на километр. Некоторые из наших матросов задиристо кричали отступающим: “Эй, крупеники! Чего отступаете?” На что следовал ответ: “Идите, идите, вам там тоже начешут!”
Сначала меня определили в разведку, затем стал связным. Мне было приказано связаться с ближайшей морской частью. Я нашел эту часть, вызвал капитана. Летящие немецкие самолеты заметили нашу черную форму
и начали обстреливать из пулеметов.
С большими трудностями и маскируясь мы добрались до нашей спаренной пулеметной и зенитной батареи. Немцы стреляли из минометов и бомбили этот объект с самолетов. В результате погибла вся прислуга во главе
с командиром. Мы с капитаном и одним из оставшихся в живых побежали. Обстрел с самолетов продолжался, и меня ранило в ступню правой ноги. Пока я останавливал кровотечение и перевязывал ногу, капитан из виду скрылся. Было уже темно, и мы с оставшимся нашли траншею, чтобы спрятаться. Он попросил у меня папиросу. Я дал ему пачку и предупредил о соблюдении маскировки. Но он высунулся с зажженной папиросой, его тотчас сразило прямым попаданием, а меня всего забрызгало кровью.
На чистом поле становилось светлее, и надо было куда-то уходить,
а куда, и сам не знаю. Нога болела, пришлось ползти до речки, на берегах которой был кустарник, чтобы спрятаться. Только успел доползти, как огонь усилился и пришлось лечь в речку, где воды оказалось немного. От разрывов снарядов меня завалило землей. Десятки раз осколки попадали мне в каску, которой часто пренебрегали многие наши матросы. И все же осколочным рикошетом попало мне в правое плечо и руку. Пролежать пришлось весь день, а ночью вблизи от меня проходили немецкие солдаты, которые или не заметили меня, или приняли за убитого. Когда рядом хлюпала вода и шевелилась земля, боялся, как бы не наступили на голову. Прошло много времени, все стихло и стало совсем светло. Надо было выбираться из речки: если пойдут танки, они меня раздавят. С большим трудом выкарабкался из завала, ползком добрался до леса, утолял голод попадавшимися ягодами.
Тишина продолжалась недолго. Началась снова стрельба, свистели пули, от страха бежало стадо коров. Через некоторое время увидел человека с корзиной и спросил, далеко ли деревня и есть ли там немцы. Он ответил, что деревня недалеко и немцев там нет. Я пошел в этом направлении и пришел на хутор. Вышла женщина, я попросил у нее хлеба. Она пригласила меня в дом, дала кринку молока и хлеба. После длительной голодовки я это быстро съел. Но не успел я ее поблагодарить и выйти из дома, как вошли четыре немца и крикнули: “Хальт! А, марина-комиссар, попался!” Стали обыскивать меня, а потом, ударив прикладом, погнали через трупы наших красноармейцев на поле боя. Сердце сжалось, думаю: вот и меня ждет такая же участь. Кричу: “Фриц! Давай, стреляй в меня, стреляй!” А он мне штыком
в зад до крови.
Так догнали мы группу наших пленных, и мне стало веселей при встрече с матросами нашей части. Пригнали нас к штабу гестапо, откуда были слышны стоны и крики от пыток нашего брата, и загнали в сарай. Поздно вечером
в темноте пригнали еще пленных, нас выпустили и пристроили к ним. Большим строем в тысячу человек нас погнали в лагерь для военнопленных
в районе г. Вильянди.
Большой лагерь был обнесен столбами с колючей проволокой, строений не было. Стояла холодная дождливая осень. На открытом пространстве промокшие от дождя и окоченевшие от холода пленные быстро гибли: каждое утро и вечером вывозили гору трупов. В этом лагере я подружился со своим земляком — ленинградцем Фомичевым И. С., с которым мы все время старались держаться вместе.
Однажды нас всех построили и погнали на железнодорожную станцию, где стоял товарный поезд. Нас погрузили и повезли в лагерь для военнопленных в г. Елгава (Латвия). Лагерь, в котором было около 26 тысяч пленных, располагался на территории разбитого пивоваренного завода. Наступил ноябрь 1941 г. Местным латышам потребовалась дополнительная рабочая сила из военнопленных для уборки с полей сахарной свеклы. Они отбирали тех, которые выглядели поздоровее. Мне, Фомичеву и одному товарищу
с Волховстроя повезло, так как в это время в лагере начались тиф и дизентерия. Когда полевые работы закончились, латыши продлили наше пребывание у себя на домашних хозяйственных работах.
У моего хозяина <…> было 2 лошади, 6 коров, 25 свиней, 15 овец, десятка два кур. И все это хозяйство было возложено на меня: всех надо было накормить, напоить, нарубить хворосту для плиты. Работа каждый день — до 24 часов, подъем — в 3 часа ночи. От изнурительного труда, пота и грязи, без смены белья я сильно заболел и с высокой температурой потерял сознание. Хозяева стали лечить, опасаясь, чтобы не умер. Немцы штрафовали хозяев на 500 марок за каждого умершего пленного.
На новый, 1942 год меня навестил Фомичев И. С. Он работал у врача-латыша. Его содержали хорошо, кормили, одевали; уходил он из дома свободно. Увидев меня, он сказал моему хозяину, что пожалуется коменданту лагеря на плохое содержание пленного. Струсил мой хозяин и распорядился истопить баню. Помылся я с горем пополам, так как в бане было холодно. А за то, что я пожаловался земляку, он ударил меня по уху клюшкой.
Я решил бежать от этого хозяина. Ночью 2 февраля 1942 г. шел большой снег — настоящая вьюга. Накануне я все приготовил для побега, лег спать не раздеваясь под предлогом, что холодно. Думая, что хозяин уже спит, я встал и тихо вышел. Но он вскочил с кровати, схватил ружье и крикнул: “Ты куда?” Я ответил, что в уборную, которая находилась за домом. Выйдя в коридор, я взял свой рюкзак и увесистую палку для самообороны. При выходе из дома хозяйская собака, хорошо уже знавшая меня, не залаяла.
Но через полтора километра, когда я проходил мимо соседнего хутора, выскочила другая собака и бросилась на меня. Я сильно ударил ее палкой, палка сломалась. Только после удара пряжкой флотского ремня по ее морде она с визгом отскочила. Я стал побыстрее уходить все дальше и дальше. Было очень холодно, глубокий снег набрался в ботинки, ноги мерзли. И я решил выйти на автомагистраль.
Через некоторое время, заметив сзади силуэт преследующего меня человека, принял решение укрыться в расположенном у дороги гумне. Зашел
и зарылся в кучу мякины, быстро отогрелся, страх прошел. Но надо было идти дальше. Очистив свою черную шинель от приставшей мякины, вышел снова на дорогу.
Было еще темно. Встречавшиеся на пути дежурные полицейские то
и дело спрашивали меня на латышском языке: “Кур ет кунск?” (“Куда идешь, господин?”). Я отвечал: “Jes et maia” (“Я иду домой”). Опять спрашивают: “Кur maia?” (“Куда домой?”). Отвечаю: “Baljis!” Так отвечал всем встречавшимся полицейским и на рассвете дошел до литовской границы.
На границе стояли два полицая, которые, увидев мою флотскую форму, догадались, что перед ними русский матрос. “А, марина, попался!” — закричали они. Привели в полицейское управление и учинили допрос: “Откуда и зачем сбежал? Мы тебя сейчас до полусмерти изобьем и отправим обратно к твоему хозяину, так как ему придется платить за тебя 500 марок!” Я сказал, что хозяин плохо меня кормит, хлеба не дает, бьет и поэтому я к нему не вернусь, хоть стреляйте. Вскоре прислали нового хозяина. Начальник полиции заявил: “Направляю тебя к этому хозяину. Но, если только будут на тебя какие-либо жалобы, сразу повесим”.
Привез меня новый хозяин на свою усадьбу: дом в 2 этажа, кирпичный, земли 150 гектар, 7 лошадей, 26 коров, 4 телки, бык, 50 свиней, 85 кур,
4 лебедя. Вот это хозяйство на меня и было возложено: накормить, напоить, у свиней навоз убрать, воды натаскать на кухню. Работа, по-прежнему, до 24 часов, а в 3 часа ночи — подъем. Вымотавшись, я стал снова готовиться к побегу: сушил сухари, нарезал табаку-самосаду и все складывал в рюкзак. Но у хозяина был еще один работник — поляк, хорошо говоривший по-русски. Как-то, увидев мой рюкзак с припасами, спросил: “Это для чего тебе, хочешь бежать к партизанам? Я тебе сейчас устрою побег!” Он схватил мой рюкзак, я стал его отнимать. Он ударил меня по зубам, я стал сдавливать ему горло и схватил топор. Он испугался, выскочил из окна и скрылся. Это было в 24 часа ночи, я лег спать и заснул. Вдруг слышу окрик: “Встать! Ни с места, ты арестован!” Меня обыскали, на руки одели цепи и увезли сначала на ст. Мейтено, а через неделю, в июне 1942 г., — в тюрьму г. Алоя, куда был брошен в темную камеру недели на три. Питание — кусок хлеба и вода.
Затем увезли в гестапо (г. Елгава) и поместили в специальную темную камеру с блохами. <…> Я не успевал смахивать их с оголенных мест, а гестаповец со злорадством подглядывал за мной через отверстие в двери. В таких условиях я находился очень долго. Наконец меня перевели в светлую камеру и я увидел, что искусанное блохами тело у меня — сплошь в мелких красных пятнах. Гестаповец принес пять мелких картофелин, миску коричневой воды и кусок хлеба. Потом тюремный надзиратель повел меня на второй этаж, где за столом сидел гестаповец с крестом на груди. На столе лежали револьвер и резиновая плетка. Стал спрашивать: “Рассказывай, как ты вел агитацию в партизаны и куда хотел бежать”. Я ответил, что всего лишь интересовался, но агитации никакой не вел. Гестаповец сказал: “Вот как, ты интересовался партизанами, тебе уже надоело латышский хлеб кушать!”, ударил 15 раз плеткой по спине и приказал солдату отвести меня обратно в камеру. На обед принесли жидкие кислые щи, а затем повели на подобный допрос с 15 ударами резиновой плеткой. Так повторялось на второй и на третий день. Я не выдержал, разбил в форточке камеры стекло и хотел перерезать себе горло. Бой стекла услышали и снова повели наверх. После избиений, когда повели обратно в камеру, я упал с лестницы, и надзиратель после этого был вынужден меня придерживать. На пятый день, когда меня снова привели на допрос, следователь находился в соседней комнате, и я хотел выброситься
в окно со второго этажа. Но меня схватили, избили и отвели в камеру. На шестой день после очередного допроса и 15 ударов плеткой меня увели в камеру, где одели наручники и повели, я подумал, на расстрел. Вели меня через весь город, пока не показались красные кирпичные корпуса с зарешеченными окнами.
Я понял, что это — тюрьма. Меня обрили наголо и отвели на третий этаж. На дверях там было написано: “31-я политическая банда”. Надзиратель первое время придирался: проведет рукой по окну, увидит пыль на перчатке, набьет по спине и закричит что-то по-немецки. Я догадался, что окно надо протирать. В этой тюрьме меня держали пять с половиной месяцев. Перед выпуском из тюрьмы меня еще раз допросили. Я не менял свои показания.
Затем перевели в рижский лагерь для военнопленных, которых там было около 46 тысяч. У моего номера на куртке обрезали углы, что означало — данному пленному нельзя выходить из лагеря ни на какие работы. Сначала посадили в строгий карцер на два месяца, а потом выпустили и назначили дворником по лагерю. Через продолжительное время вместе с 18 другими военнопленными вывели из лагеря, повели на ж/д станцию и посадили
в телячьи вагоны. Мы думали, что нас повезут в Германию на тяжелые работы. Но привезли в Болдарею и поместили на судно, которое стояло у берега Западной Двины. Я изъявил желание быть уборщиком кубриков. На судне было четыре ската новых автопокрышек, принадлежащих немцам. Я их изрезал и спрятал под палубу. Никто об этом не знал, пока не обнаружили их пропажу. Так как все пленные в это время были на работах, а на судне оставался один уборщик, то подозрение пало на меня. В другой раз я повторил вредительскую акцию. На берегу реки стояло другое судно типа буксира, вытащенное из воды с помощью лебедки для ремонта. После окончания ремонта буксир готовился к навигации. Я выбрал удобное время, незаметно вышиб запорную собачку в лебедке, но вмерзшее судно осталось на месте. С наступлением теплых дней лед под килем судна подтаял, и оно пошло с берега в реку. Ударившись об лед, оно получило большое повреждение. На следующий день меня арестовали, обвинив в саботаже. Полицейский-латыш надел наручники и повел меня в рижский лагерь. По дороге я ему сказал: “Ты меня ведешь на казнь, но и тебе не миновать такой же участи от моих товарищей. Советую тебе порвать сопроводительную бумагу о казни и напиши сам о том, что, мол, пленный отказался работать и направляется в ваше распоряжение, герр комендант. Если сделаешь так, останешься жив сам, а также твои жена и дети”. Мы пришли в лагерь, у ворот которого было несколько виселиц. Сопровождавший меня полицейский обратился к коменданту лагеря и сказал ему что-то. Подошел полицай-русский и поместил меня в строгий карцер на два месяца.
В рижском лагере я находился до 24 июля 1943 г. В этот день меня
в числе нескольких сотен отобранных пленных построили, погнали на ж/д станцию, погрузили в товарные вагоны и отправили в Германию. Приехали в огромный концлагерь Бухенвальд с усиленной охраной и огромным ярусом сторожевых овчарок. Этот лагерь был разделен высокими длинными сетками на сектора по национальностям военнопленных: англичане, французы, американцы, русские. Иностранные военнопленные, по-видимому, от Международного Красного Креста получали посылки с продуктами питания. Они дразнили наших пленных, просовывая через сетку печенье. А наш голодный пленный подходил к сетке, пытаясь взять, но тут же падал от пулеметного огня с вышки. На территории лагеря нас заставляли щипать траву до единой травинки, а кто не укладывался в норму выработки, избивали. От этой работы сильно болели пальцы, из-под ногтей сочилась кровь. Из этой мелко нарубленной травы варили похлебку.
В конце октября 1943 г. нас построили в несколько рядов и стали отбирать кого куда: для работ в шахте или к бауэрам (крестьянам). Вместе с земляком Богдановым из Ленинграда нас отправили на работу в угольную шахту Тифбаум. В этой шахте глубиной 950 м шахтеры, работая по 14 часов в сутки, выживали не более полутора месяцев. Кормили нас густой кислой баландой, которая и голодному в глотку не лезла. На территории шахты утром и вечером подбирали трупы умерших пленных и по два фургона совершенно голых вывозили и зарывали в общую яму. Однажды мой начальник, с которым я работал, сел обедать. Я сел тоже отдохнуть. Он закричал: “Чепай, чепай, курва!” (“Бросай, бросай на транспортер уголь, курва!”)
Я отказался, и он пожаловался управляющему, который избил меня плеткой и спросил: “Почему не работаешь?” Я ответил, что сил нет, есть хочу, а он мне ничего не дает. Тогда управляющий перевел меня к поляку, занимавшемуся ремонтом железной дороги, по которой ходили локомотивы с углем. Это был хороший человек: садится перекусить и мне дает. Он много рассказывал о жизни в довоенной Польше, что пригодилось потом на допросах и даже спасло мне жизнь.
Проработал я с ним полтора месяца до окончания ремонта ж/д путей, после чего меня направили грузить уголь в вагонетки. Тяжело стало и голодно. При выезде вагонеток на-гора стал посматривать, нет ли на путях вагонов с картошкой и овощами, которые присылались для немцев. С риском для жизни ползешь, бывало, к вагонам, чтобы взять пригоршню картофелин. Увидит постовой немец, начнет стрелять, а ты ползком-ползком за деревья и уйдешь.
Задумался я о побеге с шахты, пока еще остались силы. Однажды конвоиры вели нас с шахты в лагерь. Дорога протяженностью пять километров шла через дубовый лес. Я вышел из строя, сказав командиру, что мне необходимо справить нужду. Строй продолжал двигаться вперед. Так как был уже поздний вечер, мне удалось незаметно скрыться. Пришел в село, пролез в подворотню первого же дома, забрался в сарай с прессованной соломой. Лег сначала под самую крышу, а потом, чтобы согреться (ведь стоял январь месяц), зарылся поглубже внутрь. Вдруг слышу немецкий крик, а затем на русском языке: “Выходи, а то овчарки разорвут тебя на части, если не выйдешь!” Я молчу, еле дышу, чувствую, как солому стали протыкать штыками. К счастью, не обнаружив меня, они ушли.
Лежал я в соломе долго — больше суток. Вдруг закудахтали куры, и я услышал женский голос. Решил рискнуть и показаться, вылезая из соломы. Молодая женщина, увидев меня такого страшного, закричала от испуга
и убежала. Я стал снова зарываться в солому. Через несколько минут раздался мужской голос: “Комрад! Выходь, выходь, не май страху!” Поняв, что это — не немец, решил снова вылезти и увидел перед собой молодых мужчину
и женщину. Они отвели меня в теплый скотник, и мужчина сказал: “Раздевайся, паня тебя помоет и даст белье!” Я разделся, паня принесла горячей воды и вымыла мне спину. После помывки одели в чистое белье, вельветовые брюки, пиджак. Надев на голову простреленный берет, сказали: “Вот ты и стал как настоящий партизан!” Принесли теплого белого хлеба и бокал кофе с молоком. Я мгновенно все съел, они удивились и заметили, что так нельзя на голодный желудок. Спросили, откуда иду и какой национальности. Я сказал — русский военнопленный, работал на шахте, совершил побег
и прошу временно остаться у них. Они разрешили, но с условием — не выходить на улицу. Я пробыл у них три дня. Поняв, что они против немцев, спросил, есть ли в их районе партизанские отряды. Пан сказал, что в 50 километрах от них есть отряд, который они снабжают хлебом. Я попросил выполнить какое-нибудь задание в помощь партизанам.
Первым моим заданием было изменять на противоположные направления немецких указателей на дорогах. Я ходил по автодорогам и на всех перекрестках переколачивал указатели, зная о немецкой дотошной пунктуальности. Вторым моим заданием было — раскладывать в колеи дорог металлические “ежики” для прокола шин проезжавших немецких автомашин.
При возвращении с очередной выполненной операции я увидел едущий мне навстречу мотоцикл, ярко освещавший дорогу, и услышал крик: “Хальт!” Остановившийся вооруженный до зубов немец надел мне на руки цепи
и отвез в комендатуру на допрос. Потребовали документы. Я заранее был готов к возможным задержаниям и, чтобы не было подозрений на партизана, сказал без запинки: “Рыл окопы, началась стрельба из пушек и пулеметов, все побежали со страху, и я побежал, оставив свой мантель, в кармане которого были лигитомации (документы)”. Не поверив, втолкнули меня в крытый черный фургон и повезли, как я услышал, в город Оломоуц (Чехословакия). На допросе там я говорил то же самое. На вопрос о национальности ответил, что я — поляк, зовут меня Франс Земгле. Что, мол, до войны проживал в Станиславской губернии, Борисоглебской волости, деревня Шухово, но, когда в 1939 г. советские войска заняли западную Белоруссию,
я уехал со своей родины в Чехословакию и стал шахтером. Спрашивали
о родителях. Я ответил: “Отец — Франц Земгле, мать — Зофья, умерли
в 1939 г., братьев и сестер не было”. Чтобы удостовериться в том, что я — поляк, переводчица стала спрашивать меня о ценах на продукты питания и промтовары в довоенной Польше, я не задумываясь отвечал.
— Когда покупал пиджак и сколько платил?
— Купил в 1937 году, платил 27 злотых.
— Шпиг тогда сколько стоил?
— Один злотый, 20 грошей.
— Сколько стоил литр шнапса?
— 4 злотых.
— Какое у тебя образование?
— Учился 3 месяца у дьякона, когда был в работниках после смерти родителей.
Переводчица не вытерпела и сказала: “Ну, сволочь, тебя осталось только повесить!” Так продолжалось больше месяца. Допросы проходили через день-два. Я говорил одно и то же. Если бы давал различные показания, расстреляли бы как партизана. С двумя моими товарищами, Андреевым И. А. из Ленинграда и Волковым Борисом из Москвы, так и случилось. При допросах они напутали и были расстреляны той же ночью.
В марте 1944 г. нас, заключенных креминала в г. Брно, построили, погрузили в вагоны и повезли в концлагерь Мирошово. Во время движения поезда был налет авиации и разбомбило середину эшелона. Оставшихся
в живых доставили в концлагерь, условия в котором были специально созданы для вымирания военнопленных. Я помню случай, когда забежал на кухню, схватил пару горстей картофельных очисток и спрятал их себе под нары. Заметивший это охранник избил меня так, что чуть жив остался. Поэтому решил бежать и из этого концлагеря.
24 марта 1944 г. я предложил одному пленному сходить вместе в уборную. Немец-охранник, сопроводив нас до уборной, пошел посмотреть, как работают на кухне чехи — такие же концлагерники. Воспользовавшись отсутствием охранника, мы вместе с товарищем Каховским схватились за козырек забора, осадили его, перелезли и поползли. Снег был твердый — не проваливался. Слышим, сзади началась стрельба, но мы были уже у леса. Лесом прошли километра три. Очень спешили, опасаясь погони.
Когда лес кончился, видим — несколько домиков. У одного из них стояла пожилая женщина. Мы спросили: “Немцы у вас есть?” Она ответила, что нет. Мы попросили у нее хлеба. Она пригласила нас в дом и дала нам по кринке молока и по куску настоящего хлеба. До сих пор вспоминаю эту добрую милую чешскую женщину. Прощаясь с нею, мы спросили, куда нам лучше идти, чтобы не наткнуться на немцев. В другой поселок мы пришли
к вечеру. Зашли в один дом, попросились переночевать. Хозяйка дала нам хлеба, по кружке молока и сказала, что у нее немцы взяли накануне мужа, поэтому в доме оставаться нельзя: лезьте на чердак и прячьтесь в соломе. Так мы и сделали. Через некоторое время слышим немецкие крики, собачий лай и грохот танков. Решили залезть под самую застреху. Лежим и еле дышим, чтобы собаки не учуяли. Немцы стали ворошить солому, но, к счастью, нас не обнаружили.
Утром хозяйка зовет нас и говорит: “Уходите, пока все тихо!” Мы вышли из деревни и углубились в лес. На лесной дороге догнали мужчину с рюкзаком. Он был чех и спросил нас, кто мы и куда идем. Мы сказали, что бежали из концлагеря. “Оно и видно по вашей одежде, наши там тоже есть. Ну, ничего, скоро немцам — капут!” — сказал он и дал нам по пачке печенья. Мы поблагодарили его и спросили, куда ведет эта дорога. Он ответил: “Дорога ведет в город Спалени-Порычи, до него 25 километров. Там, по-моему, есть штаб партизанского отряда”. Чех оказался прав. Мы разыскали партизанский отряд из 85 человек: чехов, словаков, югославов и трех русских. Командиром отряда был югославский офицер в чине майора — отважный человек, заботившийся о личном составе, хорошо владевший русским языком и тактикой партизанской войны.
В районе г. Пльзень находилась шестая танковая бригада СС. Союзными войсками она была в основном сломлена. Нам, партизанам, оставалось добивать врага. Мы с товарищем Каховским почти год участвовали во всех партизанских операциях. 22 июня 1945 г. мы поехали на партизанский слет
в Градец-Кралове. Парад принимал генерал Людвиг Свобода. После слета
я поехал в Советскую комендатуру для выяснения своей последующей судьбы. В комендатуре я был принят генералом Муравьевым, который сказал: “Где находишься в настоящее время, там и оставайся до особого распоряжения”.
Я остановился в Брежграде, в 8 км от Градец-Кралове, у пана Францишека, дом 76. После прописки получил продовольственную и хлебную карточки.
Чтобы поступить на работу на завод “Шкода”, я заверил у нотариуса копии со своих партизанских документов и послал их с заявлением ценным письмом нашему послу в Праге тов. Зорину. Через две недели мне пришло разрешение о трудоустройстве на заводе “Шкода”. Поехал на завод, расположенный в 12 км от моего местожительства, получил пропуск и был принят директором и главным инженером. Меня спросили о моем техническом образовании и сделали вывод о том, что оно соответствует подготовке в промышленной школе. Меня назначили разметчиком с месячным окладом две тысячи крон. На “Шкоде” я отработал 3 месяца: июль—сентябрь 1945 г. В октябре по радио было объявлено, что все советские граждане, находящиеся на территории Чехословакии, обязаны возвратиться на родину. Я взял расчет на заводе и обратился снова в Советскую комендатуру. Меня там с интересом выслушали и иронически заметили: “Зачем было брать расчет, если тебя не гнали с завода. Надо было брать подданство и оставаться”. Я ответил, что мне это уже предлагали на заводе, но я с благодарностью отклонил это предложение, сказав, что мне дорога моя родина. Генерал Муравьев одобрил мое поведение и дал сопроводительный лист с десятью репатриантами для возвращения их на родину маршрутом через Прагу и Австрию. В Вене я нашел часть, которой был адресован сопроводительный лист. Вверенных мне людей я сдал и встретился с подполковником Вишневским, тоже из Ленинграда. Показал свои партизанские документы, рассказав о пребывании в немецких тюрьмах и концлагерях. Он сказал: “Береги это, земляк! Ты будешь представлен к правительственной награде!”
В городе Инсбрук меня назначили уполномоченным по репатриации советских граждан, угнанных фашистами в Германию. В феврале 1946 г. наш эшелон двинулся на родину. Во время движения эшелона выпускалась воинская газета, редактором которой выпала честь быть мне. В первых числах марта мы прибыли в Москву.
В Москве я, как военнослужащий, был зачислен в колонну ГУАС НКВД и работал на заводе механиком до ноября 1946 г. Тем временем моя жена Наталья Николаевна, оставшаяся в блокадном Ленинграде и верившая всю войну, что я жив, писала письма во все инстанции, чтобы выяснить судьбу своего без вести пропавшего мужа. Благодаря ее настойчивости я вернулся в Ленинград в ноябре 1946 г.
Поступив на Механический завод, до пенсии работал слесарем, револьверщиком, строгальщиком, токарем, механиком, светокопировщиком, конструктором. Усидеть долго на пенсии не смог: продолжал работать вахтером на междугородной телефонной станции, а затем в Эрмитаже и Мариинском театре.
Отец, Павел Константинович Гаринов, умер в 1981 году. Много лет я хранил у себя воспоминания отца, оказавшегося с первых же дней войны в немецком плену. Неукротимое желание выжить побуждало его к постоянным побегам из тюрем, карцеров, лагерей и помогло закончить войну в рядах чехословацких партизан. Смелость, выдержка и находчивость русского человека — вот что сохранило ему жизнь. Мне показалось, что его воспоминания представляют общественный интерес, так как преодоление доставшихся ему тяжких испытаний может послужить примером для подражания тем, кого судьба порой ставит, казалось бы, в невыносимые условия.
Юрий Гаринов