Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2011
ЛЮДИ И СУДЬБЫ
Марина Ломовская
Герои Каверина в романе и в жизни
Евгению Михайловичу Ломовскому
Сорок лет назад в журнале “Звезда” был напечатан один из лучших романов Вениамина Каверина “Перед зеркалом” (1971, № 1—2). Каверин так рассказал об истории возникновения замысла романа в предисловии к отдельному изданию:
“Лет восемь тому назад мне позвонил почтенный ученый, с которым я встречался очень редко — на новогодних вечерах в доме общих знакомых. Он производил впечатление человека сдержанного, скромного, прожившего такую же сознательно-ограниченную, сдержанную жизнь. <…> И вдруг этот почтенный ученый — будем называть его Р. — неожиданно позвонил мне по телефону и спросил, не хочу ли я познакомиться с многолетней перепиской между ним и… Он назвал незнакомую фамилию, которую я сразу же забыл.
В юности, занимаясь древней русской литературой, я проводил целые дни
в архивах, и с тех пор чувство острого интереса к тайне неопубликованной рукописи не покидало меня. Когда Р. позвонил мне, оно зажглось неярко, но надежно и деловито. Я поблагодарил, и вскоре он привез мне три аккуратно переплетенных коричневых тома”.
Это и была двадцатипятилетняя переписка между ученым, имя которого мы теперь знаем, и художницей, эмигрировавшей из России, вышедшей в Париже замуж, но сохранившей юношескую привязанность к своему российскому другу.
“Как же я должен был в этом случае поступить? Имел ли я право воспользоваться этими письмами? Даже самые близкие из моих друзей не открывались передо мной с такой искренностью и полнотой!
Я мог бы придумать занимательную историю о том, как попали ко мне эти письма. Более того, я начал писать ее. Склонность к странностям и неожиданностям, так долго украшавшая мою жизнь, снова пригодилась бы мне. Но впервые мне захотелось отстранить или даже забыть свою любимую склонность. Что-то ложное почудилось мне в самой попытке подтвердить подлинность этих писем событиями, созданными воображением”.
Тем не менее Каверин художественно осмыслил драгоценный подарок профессора, добавив к письмам, послужившим основой романа, им самим написанные сцены.
Библиограф Марина Ломовская много лет собирала материалы о прототипах двух героев Каверина, живших во Франции: художнице Лидии Никаноровой (выведенной в романе под именем Лизы Тураевой) и ее муже, художнике Георгии Артемове (в романе он назван Георгием Гордеевым). Мы публикуем очерк, в котором содержатся сведения об этих ярко талантливых людях и некоторые документы касательно их жизни.
* * *
В 2000 году я поступила в библиотеку иностранных языков одного из скромных университетов Тулузы руководителем отдела славянских языков: русского, польского, хорватского.
В самом начале учебного года, когда одна из преподавательниц пришла обсудить, какую прозу взять для изучения на III курсе, я посоветовала роман В. Каверина “Перед зеркалом”. Мои доводы показались ей убедительными: прекрасно написан, действие происходит как в России, так и во Франции, есть перевод романа на французский, есть книги и статьи о русской эмиграции, о художниках…
Она вспомнила, что много лет назад сама держала этот роман на примете и даже начала подбирать материалы в специальную папку. Она спросила меня:
— Ты знаешь, наверное, что прототипом героини была художница Лидия Никанорова? Об этом говорится в книге “Неизданные письма” Марины Цветаевой.
Нет, в тот момент я этого не знала, но всегда очень хотела знать. У нас
в семье после прочтения романа в далеком теперь 1972 году мнения резко разделились: только я одна и поверила, что эта история — реальная и герои существовали в действительности, а другие считали, что Каверин остается
и в этом романе верен своему редкому и прекрасному таланту мистификатора. Воспользовавшись советом, я раздобыла “Неизданные письма” Цветаевой под редакцией Г. и Н. Струве, вышедшие в 1972 году в Париже.
И вот письмо Вере Буниной от 26 февраля 1934 года: “…Вера, и у нас радио, и вот как, и вот какое. В Кламаре у нас есть друзья Артемовы, он
и она (он — кубанский казак, и лучший во Франции резчик по дереву. Его работу недавно (за гроши) купил Люксембургский Музей. Она — акварелистка). И вот, они на всё обменивают свои вещи: и на мясо, и на обувь, и на радио. На-два. Т. е. получив новое, старое дали нам”.1
Так любя точность, так тщательно всегда стараясь все проверить и перепроверить, Марина Ивановна здесь ошибается дважды: Артемов — не кубанский казак, а донской, и работу его купил не Люксембургский музей,
а музей под названием “Зал для игры в мяч”.
К этому письму в издании 1972 года дан подробнейший комментарий — это практически пересказ тех мест романа В. А. Каверина, где героиня описывает своему российскому корреспонденту встречи с Ларисой Нестроевой и впечатления от нее (таким именем В. А. Каверин назвал М. И. Цветаеву). Тут же говорится, что “в жизни └Лизу Тураеву“ звали Лидия Андреевна Никанорова (ок. 1900—1939). Прототип └Кости Карновского“ (российский корреспондент Лизы. — М. Л.), если таковой был, нам неизвестен. Гордеев (Артемов) изображен в романе Каверина как фигура очень красочная. Насколько это изображение соответствует действительности, мы не знаем”.
Артемовы дважды упоминаются и в “Сводных тетрадях” самой М. И. Цветаевой.1 Первое упоминание — это запись сна, второе — лаконично о реальном событии: маленький Мур раскрасил у Артемовых натюрморт, оба события относятся к 1931 году.
О том, какое наиважнейшее значение имели для М. И. Цветаевой сны, написаны книги, в том числе и с толкованиями. Я не специалист по снам, но в этом пересказе сна — там, где речь идет о кукольных башмачках на ногах Мура, — есть изумительный штрих, в котором проявился дар Цветаевой в ее умении воскрешать — “дать увидеть другим”.
Удивляясь во сне на Мура, которого вдруг видит куклой и в кукольном же одеянии, Цветаева спрашивает: “Но — как он влез в эти башмаки??! А<ртемо>ва, улыбаясь: — └О, он их расширил!“ (как в жизни — нараспев голоса и улыбки)”. И вот такой, казалось бы, малости достаточно для того, чтобы услышать певучий голос и одновременно увидеть раздвигающиеся в улыбке губы! То, что в этом сне привиделись “множащиеся на глазах собаки: щенки, часть черных с желтым, часть волки. И двое — нет, четверо — нет, восьмеро — и т. д. — родителей”, — менее удивительно, потому что, мне это стало известно из биографии художника, у Артемовых постоянно были по крайней мере две собаки.
* * *
Жарким тулузским летним днем 2005 года, выйдя из подъезда дома
и направившись к метро самым обычным маршрутом, я увидела нечто такое, что изумило меня и заставило остановиться. На перекрестке двух широких шумных улиц с огромной рекламной витрины смотрела вдаль молодая женщина. Как так может быть: ведь я знаю ее и — в то же время понимаю, что вижу этот портрет впервые. Читаю то, что написано под портретом: “Georges Artemoff. 1892—1965. De Montparnasse B la Montagne noire. Gaillac MusJe des Beaux Arts 25 juin — 19 septembre 2005” (“Жорж Артемов. 1892—1965. От Монпарнаса до Черногорья. Гаякский музей с 25 июня по 19 сентября”). Так это Лиза… нет, Лидия, милая, смуглая, с чуть раскосыми серо-зелено-голубыми глазами, которые художник сделал очень ясными, и они неудержимо притягивают внимание; он очень хорошо знал их и любил. В глазах этих отражается и то, что было, и то, что есть, и то, что будет… Артемов изобразил Лидию на темно-красном фоне стены “Кавказского погребка” на Монмартре, который сам же и расписывал в начале 1920-х годов. Она в свободной светлой блузе, спереди свешивается кисть левой руки, невидимый локоть которой опирается на невидимую же спинку стула.
Именно с этого портрета я видела небольшую черно-белую репродукцию в книге “Марина Цветаева: фотолетопись жизни поэта”. На той же странице и фотография самого художника, но уже, как говорится, в годах. И еще факсимиле автографа — дарственной надписи с титульного листа единственной цветаевской книжки, вышедшей в Париже в 1928 году, “После России”:
Стой сей да пой
В небе голубом!
Весело весной
Строить новый дом!
МЦ
На счастье
19 марта 1931 г.
Конечно, я отправилась в Гаяк, в воскресенье, 19 сентября 2005 года.
В витринах многих магазинов, на улицах, ведущих от вокзала к центру города, попадаются афиши с портретом Лидии. В самом музее довольно людно. Вот и начало выставки: на большом панно с фотографией еще совсем юного Георгия Артемова представлена хронология его жизни, в этом же зале — бронзовый женский торс, в следующем в стеклянной витрине — многочисленные яркие эскизы к росписям в русском стиле, набросок к портрету Марины Цветаевой — безоговорочного сходства нет, но чувствуется, что это она, такая, как увидел ее художник. А вот и главный зал: на стене справа — три великолепных портрета Лидии разного времени: два с подписью Кламар — “Лидия
в зеленой шляпе” (без даты) и “Лидия с букетом мимозы” (1936), третий — Вонифачио (без даты) “Лидия в красной рубашке”. На остальных стенах — портреты, натюрморты, панно, на подставках — изумительные деревянные скульптуры рыб, животных. Под многими работами значится: “Из частной коллекции”. Прохожу по залам снова и снова, просматриваю хронологию жизни Артемова, покупаю каталог. В каталоге представлены, как водится, репродукции некоторых работ, воспоминания и заметки современников и та же, что и на панно, но более развернутая биография, составленная некоей Мари Артемофф-Теста. Есть и фотографии. Одной из первых мне бросается в глаза та, которую я сразу узнаю: ее со скрупулезной точностью описал Каверин. Видимо, отпечатков снимка было несколько и один из них был отправлен в письме в Россию.
“…перед мольбертом, на котором стоял начатый картон, держа кисти
в руках, сидел художник, без сомнения, Гордеев, а в центре — серьезная, причесанная на прямой пробор, в свободном, легком платье, оставлявшем голыми руки и шею, ему позировала Лиза. В том, как она держала руки, легко соединив узкие, длинные кисти, в покорности, странно противоречившей гордому повороту головы, в линии шеи, плавно переходящей в плечи, во всем была скромная женственность — ее слабость и сила. И такая же, схваченная несколькими линиями, она была намечена на картоне.
Солнце светило в спину художника, и контур его повернутого в профиль лица был расплывчат, неясен. Что-то офицерское было в небрежности,
с которой он сидел, скрестив ноги в высоких сапогах”.
Есть фотографии совсем еще молодого Артемова, Артемова после ранения — в шинели и на костылях, находящегося в госпитале, Артемова за работой, Артемова в годах, седого, немолодого…
* * *
На следующий день я повесила афишу выставки в уменьшенном формате у себя в кабинете, и с тех пор она у меня всегда перед глазами.
По давно заведенному порядку во время учебного года у нас в библиотеке подрабатывают студенты всех языковых отделений, в их числе была и моя помощница — назову ее Т. И вдруг однажды, в полной тишине, когда мы
с ней сидели друг против друга и каждая из нас занималась своим делом:
я, уткнувшись в компьютер, — описывала книги, она — наклеивала этикетки индексов на корешки, она вдруг задумчиво произнесла:
— А я ведь знаю эту Мари Артемофф-Теста!
— И ты столько времени молчала?!
Оказывается, когда Т. еще была питерской студенткой и искала языковую практику во Франции, она попала в семейство Мари.
— Какая она, Мари? — спрашиваю я с жаром.
— Прошло много лет, я почти ничего не помню. Помню, что это было где-то под Марселем во время летних каникул, она все время что-то готовила, на ней была вся семья — какие-то дети, внуки. Ну, в общем, как все хозяйственные женщины.
— Рассказывала что-нибудь про отца?
— Ты знаешь, — Т. задумалась, вспоминая, — кажется, да. То есть конечно же. Она еще тогда меня попросила перевести какие-то записочки
с русского на французский… совсем старые, написанные карандашом…
— Его записочки, он сам их писал?
— Нет, ему, потому что там всячески обыгрывалось имя Жорж — сейчас помню только Жоржик да Жоржик…
— Так это могут быть записки Лидии — если старые, по-русски, небрежно, карандашом… вспомни, пожалуйста!
— Да, скорее всего, ее, да, наверняка даже. А знаешь что, я попробую поискать свои старые записные книжки, может быть, найду адрес или телефон.
Записная книжка более чем пятнадцатилетней давности нашлась — таким образом я обрела номер телефона и адрес, по которому в департаменте Воклюз, где-то между Марселем и Арлем проживало семейство Жан-Пьера Теста и Мари Артемофф-Теста в то время, когда у них гостила Т.
Оставалось позвонить и узнать, обитают ли они там по-прежнему. Звонить я, однако, не спешила. Я невольно задавалась вопросом: захочет ли Мари Артемофф-Теста впустить меня в частную жизнь своей семьи?..
Из каталога выставки я знала, что Лидия и Георгий похоронены не так уж далеко — на кладбище небольшой деревни Водрёй, и мечтала побывать на их могиле, но поездка все не складывалась.
Когда после выставки прошло почти два года, в библиотеку заглянул Жерар Казанова — наш бывший студент. Он питал слабость к русскому языку, и я дала ему “Перед зеркалом” (правда, во французском переводе — по-русски он бы не одолел). Прочитав, он сам предложил поехать на кладбище. Поездка совпала с кануном праздника Всех Святых и Дня поминовения, то есть пришлась на ясный солнечный день конца октября. В эти дни повсюду — около всех магазинов, магазинчиков и рынков — выставлены
в горшках на всеобщее обозрение и на продажу хризантемы всевозможных размеров, цветов и оттенков. Я выбрала желтые, и вот — едем…
Водрёй — совсем деревня, на единственной улице, по которой мы едем, не видно ни одной из 343 обитающих злесь, согласно справочным данным, душ. Окрестности холмистые — как следует из того же справочника, здесь проходит западный склон Черногорья (Монтань нуар), спускающийся к озеру. Справа по ходу машины, на верху одного из холмов мы видели маленькую полуразрушенную и благодаря этому всю пронизанную солнечными лучами романскую церковь, а рядом с ней — верхушки крестов и памятников. Неужели здесь? Кладбище явно старинное и такое маленькое. Ответ был получен тут же от внезапно появившегося местного жителя: другого кладбища нет. Поднимаемся, отворяем калитку, заходим.
Отроду я не видела такого славного кладбища! Обычное французское кладбище — место унылое, сплошной бетон и на нем разных размеров параллелепипеды памятников. На этом маленьком кладбище под ногами не асфальт, а земля, растут деревья. Но самое главное — это вид, открывающийся с холма: он настолько прекрасен, что от него не хочется отводить взгляд. Читаю надписи на надгробиях, вскоре у южной стены церковки нахожу искомую могилу. Она совсем простая — без всякой плиты, прямоугольник земли, обложенный по периметру камнями. На ней установлен серый каменный столбик, и по нему стилизованными под славянскую вязь латинскими буквами выбито: “GEORGES ARTEMOFF. Ouroupinskaia pres du Don RUSSIE 1892 — REVEL 9.VII.1965”. Видимо, на этом столбике
и стоял его собственноручный резной деревянный крест, которого теперь — увы — нет, как нет и никакого упоминания о Лидии, а ведь она похоронена здесь же за 27 лет до Георгия. В спрессованной временем могильной земле
я заметила небольшое круглое углубление — туда идеально встал мой горшок с желтыми хризантемами.
* * *
И вот наконец, через месяц после этой поездки, я решилась и позвонила Мари. Представилась, сказала, что номер телефона мне дала Т. Мари, лишь на минуту задумавшись, вспомнила ее без труда. Еще я сказала, что мне очень понравилась выставка в Гаяке; что я знала имя ее отца задолго до выставки, так как он является персонажем романа, который мне довелось прочитать больше 30 лет назад; что мне очень интересно, как в дальнейшем сложилась судьба ее отца и Лидии. И если о жизни ее отца можно узнать из каталога гаякской выставки, то о Лидии там сказано совсем немного. Не сохранилось ли случайно что-нибудь из ее работ, из ее бумаг? Мари отнеслась ко мне с пониманием, была дружелюбна и разговорчива. Сказала своим низким голосом, который временами прерывался одышкой, что про существование романа она знает. Еще добавила, что если мне неизвестно, то имя прототипа Кости Карновского — Павел Безсонов, что если меня Лидия интересует больше, чем ее отец, то это вполне нормально — к ней уже обращалась одна исследовательница из России по поводу Лидии, так как имела намерение написать о ее творчестве. Мари совершенно неизвестно, осуществилась ли эта идея, но все, что сохранилось от Лидии — о, это совсем немного, — она той исследовательнице предоставила.1
— Думаю, это не будет некорректно, если я вам покажу то, что показывала ей? Ведь у меня перед ней никаких обязательств, — сказала Мари, басовито, с хрипотцой, посмеиваясь. — У меня есть альбом Лидии — юной девушки со стихами и дневник, который она вела с 1921 года.
Мне это было бы более чем интересно!
Наступил день — это произошло уже в конце апреля 2008 года во время пасхальных каникул, — когда Мари пришла ко мне домой. Год рождения Мари мне был известен, поэтому, открыв на ее звонок дверь, я, как и ожидала, увидела немолодую женщину. В чертах ее светлоглазого крупного лица с утяжеленным годами подбородком было заметно сходство с отцом. Неумолимое время округлило и ее фигуру, оно же посеребрило густые волосы, собранные надо лбом черным бархатным обручем.
Она достала из сумки “уездной барышни альбом” образца 10-х годов ХХ века. Стихи Пушкина, стихи Надсона, стихи без указания авторов, разными почерками, разными чернилами, экспромты с посвящениями “милой Лидочке” и без таковых, виньетки, маленькие рисуночки. На одной из страничек — карандашный рисунок круглого милого личика в профиль, с коротким, слегка вздернутым носиком, с кудряшками у виска. Автопортрет? На том же листке — девичья фигурка в длинном гимназическом пальто. Раскрываю другой документ — видавшую виды старую, сильно потрепанную тетрадь в твердом переплете, от которого осталась только верхняя крышка. Сомнений не было и быть не могло, предупреждал же Каверин, что “почерк был неразборчивый, обгоняющий мысли, небрежный”, а письма ее — “торопливые, неразборчивые, подчас беспечные”.
Мари предложила мне приехать к ней — не тащить же весь архив в Тулузу! — и сама же любезнейшим образом помогла осуществить это приглашение. Поездка состоялась в середине июня 2008 года: Мари в очередной раз приехала в Тулузу помогать дочери и внукам и на обратном пути захватила меня с собой в Кадёнэ, небольшой городок между Марселем и Арлем, где она живет.
По дороге Мари рассказала историю собранного ею архива. Потеряв отца в 1965 году, когда ей было всего 20 лет, Мари обратилась к нему только
в конце 1980-х годов. Она занялась наследием отца, имея в виду организовать выставку его работ. Выставка живописи, рисунка и скульптуры состоялась в Кастре — центре департамента Тарн в 1990 году, зал и помощь
в организации предоставило крупное фармацевтическое предприятие “Лаборатория Фабр”.
По ходу подготовки выставки возобновлялись отношения со старыми знакомыми, которые когда-то знавали ее отца, — увы, их почти не осталось, появлялись новые знакомые. Кто-то посоветовал Мари обратиться к Никите Струве в YMCA-PRESS: от него-то Мари и узнала о существовании романа “Перед зеркалом”. Заинтригованная, не найдя роман в магазинах, она пошла читать его в Национальную библиотеку. Прочтя, буквально в бешенстве (отцовский темперамент!), желая восстановить справедливость по отношению к “неправильному” изображению ее пап<, Мари снова отправляется к Н. Струве. Она во что бы то ни стало желает узнать, как найти ту женщину-поэта, друга и соседку по Кламару!.. И получает обескураживающий ответ, что Марина Ивановна Цветаева — тут Мари впервые услышала это имя — давно умерла в России. Видя горячность и возмущение Мари, Никита Струве попытался утешить и объяснить ей невозможность в СССР в 1960—1970-е годы полной свободы творчества: Каверин, мол, вынужден был создать не очень приятный и даже отрицательный тип художника-эмигранта. Такое объяснение Мари совершенно не удовлетворило.
Не имея возможности очной ставки ни с давно умершей Лидией, ни
с Мариной Цветаевой, Мари решила “добраться” до самого писателя… На ловца и зверь бежит: среди тех, кто помогал в организации выставки, был некто Мишель Рудэ, который, как обнаружилось довольно скоро в разговоре, знаком с семьей Кавериных. Он-то и дал знать Мари, что встретиться
с Вениамином Александровичем ей не удастся, потому что писатель умер
в прошлом, 1989 году. Но сам предложил написать письмо дочери писателя, Наталье Вениаминовне. Мари показала мне ответ Н. В. Кавериной на письмо Мишеля Рудэ.
Это, к сожалению, недатированное, отпечатанное на машинке лаконичное письмо. В начале — благодарности Мишелю за письмо и приглашение погостить во Франции. В конце — взаимное любезное приглашение погостить в России. В середине — уверения, что было очень интересно узнать
о выставке и увидеть портреты героини романа “Перед зеркалом” (видимо,
в письме были посланы копии с портретов Лидии), самые общие сведения
о романе…
Теперь Мари уже знает многое о Цветаевой, она давно раздобыла французский перевод романа, но образ художника Георгия Гордеева — Артемова по-прежнему считает неприемлемым.
Я вспоминаю свое собственное первое впечатление от романа и — понимаю Мари, потому что Гордеев (Артемов) — образ неприятный, я, читатель,
не люблю его. И “виноват” в этом — Каверин, который ТАК написал свой роман, не изменив, вероятней всего, ни строчки из писем с упомининием
о Гордееве, но все же, как он указывает в самом конце, “пользуясь правом романиста, я дополнил переписку немногими сценами”. Одна из таких сцен, например, долгожданная после семилетней разлуки встреча любящих друг друга Лизы и Кости в Париже. Георгий в данной ситуации — досадная помеха, мы не то что не любим, мы почти ненавидим его, “высокого, по-цыгански черного, красивого, в белой рубашке с закатанными рукавами”, не оставляющего любящих ни на минуту наедине. Может ли он нам нравиться
с его натянутой, обещанной заранее “любезностью”, с его не слишком удачными шутками, чередующимися с молчаливостью, с его собственничеством по отношению к Лизе, с его дикой ревностью… Сама Лиза отдает себе отчет в том, что он не виноват в своей ревности, настолько это стихийное чувство, а после очередного расставания с ним пишет в письме Косте: “А теперь, что ты скажешь, мой дорогой, если я признаюсь тебе, что, как ни странно,
я скучаю иногда без Георгия? Уж очень мы └вжились“ в наши ссоры и примиренья. Но ведь и по тюрьме скучают. Кажется, у Леонида Андреева один из рассказов начинается: └При закате солнца наша тюрьма прекрасна…“”.
В конце концов, следуя логике своего произведения и по “праву романиста”, Каверин “разводит” Лизу с Гордеевым и в преддверии ее очередной грядущей встречи с Костей заканчивает роман 1932 годом.
Писатель резонно предполагает: “Возможно, что подлинная Лиза Тураева не узнала бы себя, читая эту книгу, — ведь в романе она и та, подлинная, и совсем другая, подсказанная воображением!” А Артемов? Узнал бы он себя в Гордееве?
— Мне хочется, — сказала Мари во время одной из наших бесед, как бы отвечая на мой непроизнесенный вопрос, — чтобы пап< занимал то место
в искусстве, которое он заслуживает.
И еще почти слово в слово, понятия о том не имея, повторила сказанное когда-то Ариадной Эфрон о своей матери: “А └выдумывать“ ее (М. И. Цветаеву. — М. Л.) ни к чему. Такую не выдумаешь”.1
Летом 1991 года Мари поехала на родину отца, встречалась в Ростове-на-Дону с хранительницей Ростовского музея изобразительных искусств Галиной Амурзаевой, автором статей о Георгии Артемове. В 1992 году к столетию со дня рождения отца Мари удалось организовать две большие выставки: одну — на Корсике, где были представлены работы бонифачийского периода обоих Артемовых: живопись и рисунки Георгия и акварели Лидии. Мари встретилась и поговорила с людьми, у которых жили художники, те же люди назвали адреса и указали дома, где можно было найти работы Артемовых и одолжить их для выставки. Очевидцы — заметила Мари со значением — говорили ей, что отношения между супругами были самые добрые.
Другая выставка, 1992 года, прошла в Тулузе под эгидой Генерального совета департамента Верхняя Гаронна в культурном центре крупнейшего научно-производственного объединения “Аэроспасиаль”.
Как бы в благодарность за хлопоты и память каждая выставка приносила свой “улов”. Таким образом, во время одной из выставок Мари получила пачку писем от некоего господина, с матерью которого, Жероминой Максиола, была в переписке Лидия. Женщины познакомились на Корсике, а когда они расстались, то между ними завязалась переписка. Поскольку письма написаны по-французски, Мари без труда смогла с ними ознакомиться и утвердиться во мнении, что между Лидией и папї отношения были иные, нежели в романе. Поскольку корреспондентка Лидии была знакома с обоими Артемовыми, то Лидия, естественно, рассказывает ей об их общих с мужем трудностях, делах, заботах, и что характерно, с понимаем и сочувствием к мужу.
Каждые пять лет Мари стремится устраивать выставки отца. Я попала на выставку 2005 года к сорокалетней годовщине со дня его смерти.
И вот я — в ее доме. Вокруг нас на стенах просторной гостиной и столовой — картины, рисунки. Многие мне уже знакомы, но есть и еще не виданные. Особенно мне нравится спящий пес — рисунок сангиной. Изумительная точность сонного собачьего состояния — расслабленность и в то же время глубокая задумчивость, сосредоточенность, при которой мгновенно — от малейшего шума — должно приподняться лохматое ухо. Портреты доверчивой синеглазой девочки с маленькими светлыми косичками у висков, поднятыми вверх и забранными в бант, — Мари, которую отец неустанно писал на протяжении всего ее детства. Лидия в красной рубашке смотрит со стены, но не на нас, а как бы в себя, своими — на этот раз — голубыми глазами.
В каталоге гаякской выставки репродукция этого портрета соседствует на развороте с фотографией деревянной скульптуры “Раненая лань” 1932 года. Прикрытые веками еще живые глаза смертельно раненного животного удивительно похожи на глаза задумавшейся Лидии. На массивном комоде извивается и лоснится своим темно-коричневым деревянным волнистым боком плывущая рыба…
Я ни в коем случае не собираюсь “уличать” Каверина, для меня-то его “право романиста”, которым он так сумел воспользоваться, — священно. Возможно, кто-то кроме меня любит этот роман и ему тоже будет интересно узнать о прототипах романа и том, как в дальнейшем сложилась их жизнь.
Вполне допускаю, что Каверин бы меня не похвалил. В “Эпилоге” (M.: Вагриус, 2006) он пишет с некоторым раздражением о раскрытии прототипов художественных произведений: “В наше время — это модное занятие не только русских исследователей, но и западноевропейских русистов. Чем-то напоминая сплетню, оно не связано, в сущности, ни с историей, ни с литературой, ни с ее теорией”. И сам же, надо сказать, довольно непоследовательно, уже через две страницы вспоминает об одной из своих встреч с Юрием Тыняновым, описанной в главе романа “Двойной портрет”: “Она почти не замаскирована и может, мне кажется, занять свое место в этой книге. Вот эта главка: └…Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен…“”
и т. д. Значит, самому Каверину показалось нужным объяснить и раскрыть прототип “старого друга”.
Имея в виду незаслуженно малую известность Георгия Калистратовича Артемова среди российской публики, я перевела с французского биографию художника, составленную его дочерью.
Соблюдая хронологию событий, предложенную Марией Георгиевной (так иногда называет ее муж, когда сердится на нее за излишний, с его точки зрения, культ Георгия Артемова в их доме), я буду “разбавлять” биографию теми дополнительными сведениями, которые мне показались заслуживающими внимания.
Из биографии Г. К. Артемова,
составленной его дочерью
1892. 17 февраля (по ст. ст.) — вероятная дата рождения Георгия Калистратовича Артемова в станице Урюпинская на правом берегу реки Хопер — притока Дона. Точную дату рождения сейчас установить трудно, известно только, что он немного “состарил” себя, чтобы пойти на фронт в 1914 году, и значительно позже “омолодил” во время заключения второго брака.
Георгию запомнилось счастливое детство в благополучной семье, в которой кроме него было еще четверо детей: сестра Анна, пианистка, и три брата: Петр, Иван и Дмитрий. Его отец Калистрат Артемов, военный врач и атаман казацкой станицы, мать Матрена Жданова, тоже военный врач, но еще
и художник. В кругах московской интеллигенции у нее имелись друзья,
в частности она была знакома с К. С. Станиславским — великим реформатором театра. Георгий пошел по стопам матери: с самого раннего детства, насколько ему помнилось, он всегда рисовал. В семье читали в подлиннике Вольтера и Бальзака.
1899—1905. В соответствии с казачьей традицией Георгия отдали учиться в Донской Кадетсткий корпус императора Александра III в Новочеркасске. Но из всего, что надлежало знать и уметь казаку, молодого Артемова привлекали лишь верховая езда, охота и рыбалка. Он решительно хотел стать художником. Не закончив училище, он записывается в Ростовскую академию художеств (класс художника А. С. Чиненова). Ему было всего 16 лет, когда в Ростове состоялась первая выставка его работ: он представил публике 50 картин. Ему снова назначают стипендию — на этот раз для учебы
в Москве.
1906 —1913. Артемов успешно учится в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, в мастерской Константина Коровина, на даче которого он часто гостит. Посещает знаменитую галерею живописи С. И. Щукина, великолепное собрание картин И. А. Морозова — видит там работы Пикассо, Матисса, Дерена, Вламинка, Сезанна… По окончании учебы Георгий получает золотую медаль и еще одну стипендию, возможно, от Московского общества любителей живописи — на этот раз для учебы за границей. Артемов покидает Москву и едет учиться в Париж.
1913. В Париже Артемов сначала поселился у Осипа Цадкина, с которым у него была общая страсть к собакам и который предоставил Георгию свою мастерскую в ситэ Фальгильер на Монпарнасе, потом заводит собственную мастерскую. Приобщившись к художественной жизни Парижа того времени — это было золотое время “Ротонды”, — Артемов был совершенно потрясен увиденным. Он знакомится с Модильяни, Сутиным, Паскиным, Пикассо. Артемов старается не поддаваться ни модным течениям, ни денежным соблазнам. Он много работает, чтобы найти свой собственный путь в искусстве.
1914. 26 августа Артемов записывается добровольцем в 1-й иностранный полк, с которым отправляется на фронт в Шампань.
1915. 10 февраля во время боевых действий Артемов ранен в правое бедро — немецкая пуля настигла его в секторе Прюнэ сюр Марн, когда он прилаживал пулемет к амбразуре. Потянулись долгие месяцы в госпитале Красного Креста в Париже в палате Николая II. За ним ухаживали Виктор де Помпиньян — художник-миниатюрист и его сестра Софи, которые впоследствии всегда помогали Георгию в трудные годы его жизни.
1916. 3 января Артемов награждается военным крестом, ему назначается денежное пособие. Для дальнейшего излечения он направляется в Бург-Сен-Морис. В это время он пишет портрет Софи де Помпиньян, пейзажи, серию картин на темы русских сказок.
1917. В самом конце года, то есть уже после Октябрьской революции, Артемов возвращается на родину, чтобы встретиться с семьей, которая
к тому времени находилась в Новочеркасске.
Георгий посчитал своим долгом включиться в Гражданскую войну — он всей душой был за то, чтобы крестьяне стали хозяевами своей земли, —
и пошел бороться за это в рядах “зеленых”. Потом он становится офицером связи у Врангеля в Белой армии, с остатками которой эвакуируется в Турцию.
1920. Без денег, без документов — у него все украдено — Артемов добирается до Костантинополя. Однако он сумел сохранить и провезти рукоятку своей сабли, украшенную камнями. Он продает их и какое-то время живет на эти деньги. Вступает в уже существующий Союз русских художников и вместе с другими устраивает выставку в казарме Мак Махон в Таксиме. На вернисаже он знакомится с молодой русской художницей-акварелисткой Лидией Никаноровой, которую с этой встречи полюбил на всю жизнь, и с ее мужем Борисом. Лидия служит официальной переводчицей у экс-хедива Египта и живет в его имении в Чубуки. Кроме того, она работает над копиями мозаик Кахрие-Джами в Константинополе, которые, спустя время, через посредничество англичанина М. Холланда будут куплены лондонским Музеем Виктории и Альберта.
Первая запись в дневнике Лидии о Георгии Артемове относится к 10 февраля 1922 года. Стоит ознакомиться с некоторыми записями, сделанными как накануне, так и немного позже их встречи, ведь, по словам Каверина, над этой жизнью “стоит знак истории”. Авторская орфография и пунктуация сохранены.
Из дневника Лидии Никаноровой
23 XI <1921>. У меня не хватает времени на все. Главное много уходит на хозяйство, на мое смешное маленькое хозяйство, где я ужасно неловкая, трачу много времени и вношу мало уюта. Все мечтала иметь возможность не делать всего этого “скучного”. Теперь поняла, что нужно выучиться все “это” делать скоро, ловко, тогда будет незаметно и будет хва<та>ть времени на все. Выучиться необходимо, т. к. “возможностей” других не вижу. И это я поставила себе теперь задачей.
Нарисовала несколько типичных турок и отдала на продажу, но <на> мое несчастье испортилась погода и на “заборах” торговли больше нет. Да
к тому развелось такое множество “заборных” торговцев и, главное, акварелями русских художников вперемежку с закантованными открытками, такое множество <…> газетчиков, торговцев пончиками и т. д. и это уже <нрзб>.
Дело мое с Прагой на той же точке замерзания да и мой пыл уже за
4 месяца поостыл.
Погода сейчас стоит ужасная и здесь в Чибуки страшно холодно. Еще три дня тому назад стояли прекрасные теплые осенние дни, и как то вдруг, пришла противная зима: страшный ветер все срывает, море бурное, дождь льет. Наш ласкающий пейзаж из окна изменился в неприветливый и зябкий, море светло-зеленое, почти бесцветное, горы серо-лиловые в тумане дождя, небо свинцовое, тяжелое…
Бедному Бориске приходится в такую погоду два раза в день шагать наверх в гору километра полтора — к этим несчастным голодным кроликам.
<…> В августе этого месяца <года?> перед отъездом за границу хедив по советам своих турков решил закрыть свое кролиководство, т. к. это не давало абсолютно никаких доходов и не покрывало даже четверти своего расхода. Служащих попросту рассчитали, сделали объявление в газетах о продаже. Но никто их не купил и до сих пор продано 15. За отъездом хедива беспорядок хозяйств достиг своего апогея. Кролики по нескольку дней не получали пищу и дохли по 30—40 штук в день. В это время с отъездом Табурэ уже ими заведовал Борис и я ему помогала. Я нервничала ужасно при виде такого ужаса и ничего сделать не могла. Хакки-бея (одного из местной уродливой администрации ), кто мог сделать распоряжения, никогда не бывает. И лишь когда взялся Азиска (Аббельзис <нрзб>) за это дело кроликов — мы стали получать корм и кролики перестали дохнуть. Приблизительно издохло больше половины — 400 штук. Предвижу новый падеж, т. к. кормят больше мокрыми листьями капусты, а пол каменный и они издыхают от холода, т. к. не получают сухого корма.
Хедив уехал числа 30 августа <зачеркнуто> сентября. Мадам уехала
8 октября.
XII, 12 <1921>.
В своем старом доме, в уюте, в тепле
Вдвоем коротали они
И осень и зимние дни.
Сгорел дом, осталось им рыться в золе.
Сокровище ведь схоронилось под ней
Из тех, что в огне не горят
Поищут, — быть может, тот клад
Найти и удастся ему или ей
Но если бы даже свой клад дорогой
Нашли погорельцы опять, —
Ему никогда не сыскать
минувшего счастья, ей — веры былой.
Ибсен.
15 XII <1921>. Общность взглядов в браке не обязательна на “все” вещи. Должен быть взгляд “признание индивидуальности”. Навязывать свою индивидуальность другому — преступление, как и требование отречения от индивидуальности. Если я уверена в том, что он “хороший” человек, какое мне дело, что у него другие взгляды? Я могу спорить, не соглашаться, но я не имею права “требовать”. Должна принимать как он принимает индивидуальности.
Страшно я плохо передаю “ритм” движением. И у Гурджиева меня считали способной, но у меня всегда был этот недостаток. Так и в жизни моей существенно не хватает ритма. Я его чувствую, но тело какое-то упрямое, не поддается. Но это вполне поправимо, только нужно заниматься.
31 XII <1921>. Музыка здесь не процветает, европейская музыка. Только русские, как и другое искусство, принесли сюда. Теперь вот М. Булгаков устраивает род симфонических концертов, в программу которых входит даже Скрябин, Глазунов, Мусоргский, Глинка, Балакирев, Римский-Корсаков и др.
27 I <19>22. После первого же концерта пришлось ликвидировать задуманное — публика не поняла и мало нуждалась в этих концертах. Кончилось неудачей прекрасное дело Булгакова.
Турецкая музыка еще народная — слишком своеобразная, чуждая нам, чтобы могла заменить нашу европейскую музыку. Она одноголосная, иной полифонии и хороша только на их инструментах, на наших бедна.
Покупаю себе ежем<есячный> журнал “Жар-Птица” издаваемый в Берлине и Париже. Прекрасно иллюстрирован, но кот<орый> весь можно охарактеризовать стих. Ахматовой:
Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так сделался каждый день
Поминальным днем, —
Начали песни слагать
О великой щедрости Божьей
Да о нашем бывшем богатстве
1 февр. <1922>. Зачем так безумно много в жизни горя и боли?
2 февр. <1922>. Да, много русских опустилось на “самое дно”. Вернее, одна часть опустилась, другая поднялась до самосознания — которая часть больше — не могу сказать судя по нашим знакомым и всему слышанному — меньшая. Но эта меньшая зато более сильная, как сумевшая выдержать борьбу, испытание.
4 февр. <1922>. Прочла, как живут русские студенты в Праге. Я не хотела бы быть там вместе с ними. Быть в пансионе, связанной дисциплиной, быть всем обязанной — это парализовало бы меня, а главное всегда в толпе. Вот студенты живут по нескольку человек (10—15) в одном зале или разделенные ширмами. Я потому так хлопотала туда, что мне хотелось там работать учеником, отдавшись. Но я потеряла надежду, что меня переведут, т. е. дадут возможность учиться в худ<ожественной> школе, а не заставят проходить курс математики, кот<орая> теперь мне совсем чужда и не нужна. И главное я, кажется, совсем туда не попаду, хотя давно записана кандидаткой — уже 1000 человек уехали, а я все первая кандидатка — как везде — лавочка.
5 февр. <1922>. Каково миросозерцание русского беженца? Да трудно рассказать! Всякое есть: большинство дошло до принятия большевизма, но только с отличительной разницей. Все националисты — или патриоты — все здесь научились любить и ценить Россию.
Есть и монархисты, есть украинисты и махновцы и петлюровцы — много, много разных. У одних бешеное озлобление, желание мести (это меньшинство), у других безысходная тоска о всем родном, у третьих ужас близости “дна”. Есть много и таких, у которых сложные политические теоремы заменяются одной аксиомой “Главное — наплевать”. “Главное никого не слушать, а поступать так как надо для самого себя. Когда каждый начнет устраивать только свою жизнь, — тогда и вся жизнь вообще устроится. А все эти подвиги во имя общества, да по призывам всяких там лидеров — все это чушь! Довольно для себя и во имя себя! И подальше от всех этих попечителей от общественных идеалов… пусть сами…” Это их итог всего пережитого. Вот и Боря, как эти, пассивно рассуждает.
А я? Я не знаю, что я! У меня одна неизбывная мечта, дума, тоска — живопись. А остальное для меня часто, очень часто — родина — Россия, но что, что в ней — для моего ума непреодолимое огромное — это стихия и я не спорю подчиняться.
<…> Как то истинктивно меня тянуло и тянет сначала во Францию, где я увижу и осознаю современное искусство, а потом в Италию, где я пойму, должна понять — я хочу этого в классическом искусстве: тайну Искусства
с заглавной буквы.
10 <февр. 1922>. В музыке моде<р>н в Париже Морис Равель его “Испанский час”, “Дафнис и Хлоя”. Его эстетику характеризуют так: она близка эстетике XVII—XVIII веков — искусство есть украшение жизни, изящное развлечение…
В то же время прошла успешно премьера “Лунного Пьеро” написана еще <в> 1910 году, но благодаря войне не шедшем ни в России ни во Франции.
Les quatre grands salons annuels <Четыре большие ежегодные салона>.
1) Salon des artistes francais <Салон французских художников>.
2) La Nationale, Le salon d’automne et le Salon des indБpendants <Национальный, Осенний салон и Салон независимых>.
11 <февр. 1922>. <…> Интересно, какие общества и какие выставки существуют в России.
Меня радуют мои успехи — это конечно не по пути к “славе”, о ней я совсем не думаю. Просто делаю для самой себя шаг вперед! Ведь в этой стадии каждый успех так заметен: напр<имер> вчера еще не “видела” носа, а сегодня вижу нос!
Артемов согласился раз в неделю (я могу только раз поездить в город) заниматься со мной. Я почти не умею работать одна. Нужно чтобы он научил меня этому.
Георгий Каллистратович Артемов — молодой художник из Ростова,
4 года учился в Париже и войной был оторван. Очень милый, симпатичный. Познакомились с ним на “конкурсе” — мне понравились его вещи: две мадонны и распятие — почти миниатюры — я подошла и разговорились.
С материальной помощью американцев в частности Стёрна, <нрзб> конст<антинопольские> русские худ<ожники> устроили маленькую студию из двух комнат: в одной худож<ники> в другой скульпторы. По вечерам живая натура. Художники довольны. Работают с подъемом. Здесь в Константинополе все молодые — покрупнее перебрались в Париж а эти лишь мечтают. Большинство голытьба.
Один из талантливых ялтинец Калмыков Ник. Ив. Иванов тоже здесь. Других пока не знаю. Измайлов кот<орый> много выставляет бездарных вещей. Вот Артемов тоже талантливый.
Поискать хотя бы снимок Божья Матерь умиление.
М. Н. Кузнецова открыла театр, в состав кот<орого> входят сама Кузнецова, Л. Бакст, Р. Судейкин и С. Вермель. Брайловский работает в Белградском театре. Да, так неудержимо хочется в Париж!
Там бьется сердце мирового искусства, там слагаются неписанные законы обновляющегося художественного сознания, там самый воздух насыщен ферментами творчества. Как некогда в Афинах или во Флоренции Медичи — теперь в Париже “святые места” искусства.
Меня заинтересовал (по репродукциям в “Жар-Птице”) С. Судьбинин. <…>
Теперь так часто здесь среди худож<ников>, поэтов ставится вопрос: “что мудрее что нужнее для будущего — выразить со всей силой общее, или свято уберечь личное”. Подвиг или уединение? Что означает в наши дни ветхий лозунг “искусство для искусства”: окостенение омертвение души или могучее цветение ее, попирающее смерть?
В частности я — не думаю о будущем и поэтому может я поступаю эгоистично служа “искусству для искусства” — на свою радость и на свою печаль. Но вообще я хочу быть полезной Родине и поэтому возвратиться
в Россию хочу только выучившись чему-либо, хочу с собой принести что-либо. <…> Ах, я так часто, так часто сердцем в России!
Ужасно хочется послать посылочку в Россию и такая досада — все не по карману. А я уже придумала все что нужно недорогое <нрзб>.
16 II <1922>. Безсонов спрашивает, что это не случайность, что в моих письмах нет больше “религиозного вопроса” — Да, “утратив счет ошибкам, больше Бога не ищу”. Прочла “в вопросах психологии и социологии искусство идет впереди науки” — это оригинальное замечание.
Действительно литература предсказала нашу революцию, ее оборот,
а науки нет — психология русского человека вправе угнетать народа не была изучена настолько, чтобы все предвидеть. Психология человека это одно —
а психология <нрзб> народа — другое.
27 II <1922>. Может быть действительно коллективизм более совершенное бытие человечества. Но я не могу этого прочувствовать. Меня угнетает, как постепенно бездушный механизм современного коллективизма разрушает “личность”.
15 III <1922>. Сегодня были впервые в “Бейн<нрзб>” — прелестное местечко — столько живописных улочек, поворотов. Меня водил Ник. Семен. — он там живет и немного художник, поэтому было еще приятнее. Зашли
в “гончарню” куда мне так давно хотелось — какое удивительное удовольствие я получила. Помимо того, что я увидела как делают кувшины и разную др. посуду, увидела впервые — я получила какое-то удивительное наслаждение — ну как например если бы я видела бы какой нибудь пластический танец. Этот ритм и пластичность и простота жестов. Мастер своего дела меня восхитил. У меня осталось впечатление музыки.
Побродивши зашли в турецкое кафэ выпить черного густого и сладкого как инжир кофе в маленьких чашечках. Я люблю заходить в турецкие маленькие кафэ. Там был ужасно смешной рыжий болтливый турок, кот<орый> подавал, и смешливый славный мальчонка.
На стенах в рамках висели старые молитвы написанные турецким письмом таким красивым по своей орнаментике — написаны были в виде корабля, вазы и других вещей, т. е. буквы и росчерки к ним делали контур этих рисунков.
(У Хедива, у матери, я видела в столовой тоже молитву написанную акварелью в виде вишневой ветки с плодами — вишни служат там многочисленными точками, кот<орые> так необходимы их буквам.)
На обратном пути разговорилась с турком, кот<орый> диктовал тихонько своим соседям стихи<…>
К сожаления я мало поняла стихи, т. к. плохо еще владею языком, но меня заинтересовал энтузиазм с кот<орым> говорили и старые и молодые турки <…>
Вчера наша собака “Кельб” слопала мою розовую птичку, кот<орая> всегда купалась в этом маленьком бассейне со львами. Я так любила эту птичку — это сентиментальность, а весь день потускнел, такой солнечный. Ибисы пришли весной, кругом цветы, цветы; и хочется песен и стихов.
19 III <1922>. Поинтересоваться новыми композиторами Польши: Шимановский и Тапсман, кот<орые> шумят в Париже на польских концертах.
В Москве вышел декрет об улучшении быта ученых (паек, поездки за границу и т. д.).
Я мыслю зрительно, восприятиями и поэтому <…>
17 V <1922>. Явление большевизма, в том мировом значении, кот<орое> это приобретает — знаменует собой значительный сдвиг в культурно-исторических соотношениях Европы и России. В этом явлении уже не Запад выступает в качестве активного фактора и не Россия в качестве подражателя с некоторым запозданием идущего по путям уже пройденным другими народами. Россия не повторяет и своей судьбой определяет самым непосредственным образом судьбы мира. И сущность этого изменения в исторически культурных соотношениях состоит вовсе не в противопоставлении социалистического строя, в его большевистском толковании — капиталистическому строю Запада. Сущность изменения состоит в сочетании элементов активности и пассивности, творчества и подражания.
18 V <1922>. Родина, спаленная, казалось, на костре коммунистической разнузданности, как феникс, воскресает из пепла; и крепнет, как драгоценное вино, хмельной любовный напиток патриотизма в советской поэзии. Скифы, Христос воскресе, Товарищ <нрзб> <Между строк:> Белый, Клюев, Есенин.
“У нас русских проснулась кочевая природа славянства” говорил Шахматов.
Св. Исидор
“Почто дивишься высотам звездным и морским глубинам? — взгляни
в бездну сердца твоего. Тут то дивися, аще имаши очи”. Перечитываю Братья Карамаз<овы> <…>
Мы сейчас беженцы — унижены, загнаны, выброшены из привычного уклада жизни, поглощенные мыслью об удовлетворении первичных потребностей человеческого тела, огрубели, очерствели в многолетней военной обстановке; привычная жестокость гражданской смуты опустошила и исказила наши души, гнет повседневности притупил чувство прекрасного и истинного.
24 V <1922>. В Париже устраиваются периодические ретроспективные выставки. В Лувре на русском языке читаются лекции по искусству. Устраиваются экскурсии по изучению Парижа, Франции для русских русскими, что очень нужно бы в Константинополе.
15 VIII <1922>. <…> Конструктивизм для меня сплошная “выдумка”
в боязни отстать от современности буквальное высасывание из пальца, а не творчество. Не имея никаких данных Татлины, Малевичи и К╟ стали безудержно фантазировать на темы слияния производства с искусством. Эта производительная точка зрения на искусство всполошила бездарностей, боящихся не соответствовать “революционному сдвигу”, не соответствовать величию тех ожиданий. Губительный путь только одних логических рассуждений. Почему “необходимо понять, что наше динамическое, прошедшее сквозь горнило Революции, сознание не может удовлетвориться статичными законами станковой картины”? По-моему тоже “выдумано”.
4 VIII <1922>. Очень хочу Рафаэля, как подход к античному — воскресившего богов Олимпа и классическую их обстановку. Рафаэль нашел
в живописи плоть и кровь Праксителя и Фидия.
24 II <19>23.
Были компанией: С. Н. Булгаков, Муна, Клюге, Когель, Артемов в Кахрие-Джами. Какое было чудесное настроение, какой восторг перед ожившими от протирания мокрой тряпкой и от рассказов фресками и мозаиками. Около иконы Виахернской Богоматери дала обещание Артемову.
2 III <19>23. Сделать иллюстрации к Дворянскому гнезду и к Песне торжествующей любви.
11 IV <19>23. На таком распутьи. Что делать? Я ужасно своевольна и совесть не менее развита. Как жить дальше. С Борей все построено на его терпимости и сильно развитом чувстве справедливости. У меня на страдании. Где найти в себе силу управлять собой самой не причиняя боль другим? Чем оправдать причиненное горе Артемову, даже не горе, а ужас, нестерпимую боль? Чем утешить; чем заплатить! Как строить свою жизнь, если у другого она отнята, разбита? Как жить дальше? Как уметь довольствоваться тем что есть иль вправе, уметь извлечь своими силами необходимое из шлака <нрзб>? Как избежать двойственности? Как избежать разлада впереди? Как созидать, не разрушая? Как совместить дом и мир? Природа великий целитель и среди нее я выздоравливаю, моя душа откликается на все ее музыкальные переливы света и тени. Дом и мир. Я все время стараюсь в дом втиснуть мир,
а нужно такое простое и естественное “дом в мире” — но такое трудное.
Пойду к Сергею Николаевичу (Булгакову. — М. Л.) побеседовать, поискать совета.
23 VII <1923>. Это не важно что мы может случиться будем (пустодвигатели). Мы должны стремиться к высшей цели. Ей служить нашим искусством. Соприкасаться с этим высшим нашим творчеством может для людей
и “бездарным”. Нужно очищать свои души. Как хорошо быть любящей, всепрощающей, великодушной! Прости меня для самого себя! Искусство твое будет глубже, чем душа твоя глубже. Искусство — путь самоотречения
и страдания.
Нужно чтобы мысли не “двоились” — тогда ты готова к служению — теургии.
4 IX <1923>. Сейчас одна в нашей башне. Вечер. Совсем под окнами стая шакалов воет так жалобно и мне их всегда так жаль: голодные, — приходят
к нам на кукурузное поле. Старик сторож спит, кругом горы, где часто разбойничают лази <?>, а мы как-то ужасно спокойно, не боясь, живем, как-то совсем не думаем об этом. Настоящая… “тихая пристань”. Только я все мечтаю улизнуть из нее. Жду с нетерпением вызова из Парижа от Артемова.
5 IX <1923>. Как чудесно — совсем отрешиться от внешнего мира,
а целые дни проводить в этой прелестной Кахрие-Джами. Страстно работаю в отдых, лежу на цыновке и опять смотрю на “моих” чудесных сказочных ангелов — да, на “моих” — я чувствую вся Джами стала моей — я изучила каждый уголок (хотя все еще кажется новым) пытливо угадываю колорит фресок под слоями штукатурки, пыли, заставляю их возникать из хаоса
в стройное видение.
<…> Получила вызов от Артемова — счастлива. Забота — окончить работу в Джами.
6 IX <1923>. “Как вода я пролился и расторглись все кости мои, сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренностей моих” (Пс. 22). Вот эту способность к самоотречению, в прежде всего наслоившегося на мне и во мне я должна приобрести.
Не достаточно, чтобы человек согласился жить в нищете и страдать, нужно еще то, о чем вещает псалмопевец — внутренне расплавиться, перебить и переломить скелет своей души, то, что считается основой нашего существа. Почувствовать, что все внутри тебя стало текучим. Искусство требует этого самоотречения, я это поняла и на пути к осуществлению хочу подвижничества — лишь бы хватило силы.Тогда очевидно выявится и настоящее отношение к Артемову. А то шла какая-то борьба, которую и сами определяли смутно. У меня к нему подход как к художнику, тогда когда я правды подхода к искусству не знала. Отсюда драма.
После этой строки никаких систематических записей в тетради, кроме разного рода отрывочных, Лидия не вела.
Итак, незадолго до 10 февраля 1922 года на вернисаже выставки произошло знакомство Лидии с Артемовым, который ей показался “милым
и симпатичным”, а его работы — понравились.
Спустя почти год, по записи от 24 февраля 1923 года, Лидия “дала обещание”. Можно только предположить, что было обещано не расставаться, ехать вместе в Париж. Георгий уезжает первым, Лидия с нетерпением ожидает и 5 сентября получает от него вызов в Париж.
Из биографии Г. К. Артемова
1923. После двух лет жизни в Турции Георгию удается снова добраться до Парижа — он получает визу как участник войны за Францию. Через короткое время к нему присоединяется и Лидия: Артемов высылает ей контракт на работу, наличие которого обеспечивает и ей въезд в столицу Франции. В Париже, чтобы иметь заработок, Артемов объединяется со знакомыми художниками в артель деревянной скульптуры. Чуть позже начинает принимать заказы и расписывать в самых разных стилях, но чаще всего в русском, залы театров, кино, кабаре. На это время приходится его работа в знаменитом “Кавказском погребке” на Монмартре, который, в частности, описал Жозеф Кессель в своем романе “Княжеские ночи” (Joseph Kessel. Nuits de princes. Les Editions de France, 1927). Но не работа ради денег является самым насущным для Георгия Артемова — он по-прежнему мечтает овладеть техникой настолько, чтобы, уже не думая о ней, сделаться настоящим мастером. Его часто видели за работой и отмечали его виртуозный рисунок те его современники, кто, как и он, приходили рисовать в залы Академии Ла Гранд Шомьер (L’AcadJmie de la Grande Chaumiere).
1924—1926. В эти годы Артемову довелось работать в кино. В составе съемочной группы фильма “Проходящие тени” (режиссер Александр Волков. Les ombres qui passent, realisation: Alexandre Volkoff, 1924), где кроме Георгия
и Лидии над декорациями должны были работать Вячеслав (Владимир) Туржанский и Сергей Пименов, они попадают на Корсику, которая своей природой, напоминающей Кавказ, их совершенно очаровала. Артемов также сотрудничал со своими русскими друзьями в киностудии Монтрёй у Ермолаева и в кинообъединении “Альбатрос”.
В тот же период своей жизни Артемов, получив большой заказ из Америки на деревянные резные панно, имеет и солидный заработок, который дал ему возможность купить небольшую яхту для рыбалки и провести несколько лет с Лидией на Корсике. Именно эти шесть лет в Бонифачио, как и годы детства на Дону, навсегда остались в его памяти как самые счастливые
в жизни. Много времени было посвящено общению с новыми друзьями, охоте, рыбалке и, разумеется, работе. Артемов вдохновлен природой, людьми: пишет натюрморты, пейзажи, портреты, режет деревянные барельефы, скульптуры.
1927. 28 июля в мэрии 15-го парижского района был зарегистрирован брак Георгия Артемова и Лидии Никаноровой. (Брак с Борисом к этому времени уже распался.)
Артемов продолжает регулярно выставлять свои работы в салонах декоративного искусства и получать награды: сначала серебряную медаль, потом, в 1928 году, — золотую за скульптурное панно: лучник, целящийся
в загнанного собаками кабана.
1929. Падение биржи и наступивший кризис положили конец как заказам и продаже скульптурных панно в США, так и пребыванию на Корсике.
1930. На деньги от проданной яхты Артемовы возвращаются в Париж.
В апреле они принимают участие в выставке на улице Монтеня, 57, в галерее Рене Зиви. Георгий выставляет деревянные панно и скульптуры животных, а Лидия — 50 акварелей видов Корсики.
От архитектора Жака Солнье они получают заказ на фрески для его замка в Верьер-ле-Бюисон (Verrieres-le-Buisson, в 13 км к юго-западу от Парижа): интерьер должен был быть расписан на темы Азии и русского фольклора.
Благодаря этой работе Артемовы смогли купить небольшой домик в Кламаре, где к этому времени уже поселилось много русских. Окрестности этого парижского пригорода позволяли совершать длительные прогулки с их двумя собаками, Лелем и Кускусом.
В этом доме у Артемовых бывала семья отца Сергия Булгакова, Трубецкие, их друзья Сандро Минервин, Юлия Рейтлингер, Гронские, а также Марина Цветаева с Алей и Муром. Известно, что Аля делала многочисленные снимки Георгия и Лидии. Марина Цветаева позировала Артемову для портрета.
Из ПерепискИ Лидии с ее приятельницей
Жероминой Максиола
Письмо 1. <1929—1930>
Без даты и конверта (из текста ясно, что оно отправлено из Кламара
в Бонифачио).
Моя дорогая!
Ведь это же безумный расход! Зачем было посылать этот браслет — я так смущена. Я вас целую и вас же укоряю. Извините, что не могла вам ответить раньше — он такой славный.
О, как мы завидуем бонифачийской жаре, вашему купанию, вашей спокойной тихой жизни.
У нас ничего этого нет — начиная с солнца. Все время идет дождь, холодно — я не снимаю ваш полувер с вашего отъезда, да вдобавок я его надеваю на мою шерстяную зеленую куртку! Дела — на мертвой точке! Не на что надеяться до окончания отпусков. Мы еще раз ходили на выставку посмотреть, не продана ли рыба, но увы!
Если бы не долг, который нас измучил. Хозяин ничего не ответил на нашу просьбу дать отсрочку. Короче, все очень печально, но не буду плакаться. Вы читали “Цыган” Мюржэ?1
Нам так не хватает той бурной молодости, которая вселяет мужество.
Наш садик весь в цвету. <…>
Сейчас у нас никого нет в Париже, кроме мадам Цветаевой, которая приходит довольно часто. Мы ходим вместе в лес по грибы — это наше единственное развлечение. Аля тоже уехала. Я закончила ее портрет, но у Жоржа на этот раз не получилось — она позировала довольно редко, — а в самом начале без этого не обойтись. Аля — девушка очень славная, несмотря на то что ей всего 17 лет2, она очень развита духовно, очень способная к искусству, умная, идиллическая, гармоничная — все это сильно отличает ее от матери. Самый последний упрек ей заключался в недостатке воли в ее характере, в то время как она находит ее в своем сыне Муре. Но мне кажется, что она сама подавила индивидуальность Али, что и не отрицается. Во всяком случае, Аля будет куда счастливее своей матери. Мадам Цветаева — личность очень интересная, но до чего же трудная-претрудная.
<…> Я вас обнимаю очень нежно и жду новостей. Жорж вам передает свой дружеский привет. Привет вашим родителям.
Лидия.
Поскольку в первом письме Лидии говорится не только о “трудной” Цветаевой, но и о “гармоничной” Але, приведу два свидетельства Ариадны Эфрон, писавшей о тех временах много лет спустя в одном из своих писем
к Анастасии Цветаевой:
<1944?> “Однажды возник спор — что лучше, поэзия или живопись,
и мама доказывала, страстно и резко, что поэт — выше всех, что поэзия — выше всех существующих искусств, что это — дар Божий, наконец дошли до необитаемого острова, где (мама) └поэт все равно, без единого человека вокруг, без пера и бумаги, все равно будет писать стихи, а если не писать, то все равно говорить, бормотать, петь свои стихи, совсем один, до последнего издыхания“ — а Артемова: └а художник на необитаемом острове все равно будет острым камнем по плоскому царапать свои картины“ — и тут мама расплакалась и сказала: └а все равно поэт — выше!“ Мур, молча и внимательно наблюдавший за всем этим, бросился с кулаками на Ар<темо>ву, крича плаксивым (детским) басом: └Дура! Не смей обижать маму!“ (а потом
к маме, припал к ней, обнял. Было ему что-то около семи лет…)”.1
И в другом письме — Маргарите Алигер:
27 января 1967. “Был у меня на днях Каверин, к<отор>ый пишет повесть о давних моих знакомых, давно уже умерших; расспросил меня о них —
и вдруг все мои внутри окаменевшие пласты памяти — ожили, и возникла маленькая, рано состарившаяся, голубоглазая художница и ее мрачноватый, цыганистый муж — тоже художник, и их домик — развалюшка под огромной старой черешней и мама, читающая стихи в комнате, пахнущей псиной и осиной (псиной — п<отому> ч<то> был большой рыжий сеттер, осиной — п<отому> ч<то> дрова были осиновые сложены возле печурки). И-и-и…”2
Письмо 2. <Почтовый штемпель на конверте: 13. 2. 31>
Моя дорогая Жероминочка,
Я очень благодарна за дружескую помощь — спасибо!
Это поможет мне сэкономить много времени, которого сейчас так не хватает.
Я расскажу вам историю одной из наших продаж, по правде говоря, самую отвратительную. Один русский еврей нувориш хочет купить два панно и дает за них только полцены. Наш маршан, через которого все это делается, спрашивает, согласны ли мы на эту цену, потому что он делает все для того, чтобы продать этому клиенту как можно дороже, и делать нечего. У нас, как обычно, нет денег, и мы скрепя сердце согласились. Проходит неделя, другая без ответа. Деньги, которые нам так необходимы и которые раньше были одолжены, почти кончились. И вот он приглашает Жоржа к себе, чтобы посмотреть, подходят ли панно для его столовой. Жорж идет. Роскошные апартаменты в Пасси; он — толстый и бледный еврей принимает так, как будто он оказывает милость: в течение часа ведутся переговоры в самом мерзком тоне, которые ни к чему не приводят. Мой муж возвращается униженным и взбешенным: продавать не хочется, но необходимость требует. Проходит еще неделя. Не надо забывать, что у нас ни копейки, долги повсюду, потому что мы все надеялись со дня на день получить эти деньги. Он снова выбирает третье панно — лучшее, самое большое и опять дает за него значительно меньше. И вот три панно висят у него на стенах. Все это происходило без моего мужа, советы давали друзья. Я отказываюсь продавать третье за названную цену, все еще надеясь, что он, по крайней мере, возьмет два первые. Но на следующее утро он отправляет их назад маршану. Когда мой муж об этом узнал, он взбесился на меня, говорит, что можно отдать все панно за эту цену, чтобы выручить деньги хотя бы для продолжения работы, которая у него есть. Я снова иду к маршану с согласием продать все три. Этот считает, что делать так ужасно глупо, но так как у него тоже нужда
в деньгах, он находит возможность через неделю переговорить по этому поводу с клиентом. Ответ был: “Я подумаю”. Он “думает” еще две недели и решает взять только одно-единственное, которое я не хотела продавать за ту цену, которую он давал, да еще с условием поменять раму, когда рама была кончена, он хочет, чтобы она была резной. В конце концов панно у него уже две недели, а мы все без ответа! Ж. каждый день звонит ему от маршана — результат прежний, последний не выносит того и испытывает желание его “избить”. Мы уже давно потеряли всякую надежду и терпение, но что нам остается делать. Жорж мечтает получить что-то от другой продажи и забрать те панно. Но увы! Мы ведь рассчитывали на эти деньги — надо на что-то жить и работать. И все это тянется больше трех месяцев. И другая продажа рыбы тянется столько же — клиент “еще не решил”. А та работа, которая есть сейчас, на нее тоже уйдет не меньше двух месяцев. Сколько проектов сделано, сколько беготни, переговоров. Но по крайней мере эта работа есть и она хорошо оплачивается. Понятия не имею, у всех ли так или только
у нас <нрзб> Конечно, сейчас, в период кризиса, все изменилось. Но мы страдаем больше других, так как у нас ничего не отложено про запас, чтобы продержаться. Да и наш маршан, как мы видим сейчас, хоть и хороший человек, но он плохо знает свое дело, вернее у него нет для этого таланта.
С ним и с его клиентами нам всегда не везет. Он очень любит моего мужа, но ничего не может для него устроить. Мы выставлялись и у других, но сейчас нигде ничего не идет. Поэтому-то Ж. будет принимать участие только в трех Салонах (Декораторов, Французском, Тюильри).
И если будет время приготовить что-то для Колониальной выставки…
Персональная выставка стоит слишком дорого. Вообразите — 15 тысяч, там, где мы выставлялись в прошлом году. И сколько еще расходов для рам, подписей etc., наш маршан не берет с нас денег для панно и рисунков, но надо оплачивать множество всего другого.
Вы видите, что со всем этим нам никогда нет покоя. Да еще с нашими нервными характерами. Для себя я почти не работаю. И вот поэтому мы так мечтаем уехать, сбежать, чтобы спокойно поработать. Сегодня идет снег, погода ужасная. Будем надеяться, что скоро уже будет “снегопад” в нашем саду — из нежных лепестков черешни. Мы посадили глицинии, розовые кусты и дикий виноград. К этой весне они будут еще слабенькими, но потом, мы надеемся, будет очень красиво. Мы видим наш домишко не таким, какой он есть, а таким, каким он будет! Сейчас, наверное, в глазах других он кажется таким жалким.
Я начала прекрасную книгу “Жизнь бабочек” Фредерика Шнака, перевод с немецкого, Гран при Берлинской академии.1 Я страстно люблю природу, а жизнь бабочек мне особенно интересна. Жаль только, что передо мной нет альбома, хоть бы и самого маленького. Эта книга написана даже слишком поэтично, но это и понятно — такой прекрасный сюжет!
Сейчас в Париже много концертов, интересных театров, но, увы, совсем нет времени.
Да и надо всегда заранее заботиться о билетах. Мы редко куда ходим. Разве что раз в неделю в кино, здесь, в Кламаре.
Никого не вижу из наших друзей, мы ведь никому не давали нашего адреса — ни Сержу, ни Соне, ни аргентинцам, и я даже не знаю, как они.
О Сандро тоже ничего не знаю. Нам только стало известно, что у него была выставка, и мы случайно видели две его вещи — это были плохие копии
с работ Жоржа. Мы даже не говорили об этом, потому что Жорж глубоко переживал это предательство. Иногда заходит эта русская поэтесса1 — с ней очень интересно, но ее так замучила нищенская жизнь, что она сделалась злой. Часто видеться с ней хоть и очень утомительно, но и хорошо. С одной подругой, с которой мы раньше жили по соседству, теперь видимся очень редко, она становится все более и более эгоистичной и слишком “практичной”. Но я, несомненно, тоже эгоистка, и, к сожалению, это так естественно. Поскольку природа бесчувственна и равнодушна, народы тоже бесчувственны к несчастьям других народов, человек к человеку… И жаловаться просто нелепо, если вы не лучше. Те, кто страдает для других, кто ищет выхода, — это мученики и пророки, которые над миром или в пустыне.
О, как надо быть терпимым к другому, добрым; как мир нуждается в доброте.
Но чаще всего бывает, как у меня, например, — только жалкое разглагольствование.
Сейчас у нас отмечается юбилей Достоевского — вышло много книг, но я еще не читала; говорят, что есть много интересного и нового о нем. Не так давно мы видели выставку Паскина, талантливого, очень интересного художника, трагически умершего в прошлом году (он повесился с перерезанными венами). Среди современников он один из моих самых любимых.
У него очень красивый цвет, изящный рисунок — и все очень живописно. Только вот сюжеты слишком уж чувственные, почти порнографические. Может быть, эротизм был его несчастьем. Он очень известен в Париже
и очень здесь “пришелся” уже давно.
До свидания, моя дорогая, еще раз вас благодарю и крепко целую.
Лидия.
Жорж выражает вам свои дружеские чувства и почтение (он меня оглушил!).
Из биографии Г. К. Артемова
1931. Георгий Артемов впервые участвует в выставке анималистов в галерее Эдгара Брандта на бульваре Малерб, 27, со скульптурами “Рыба” и “Раненая лань”. Идея второй скульптуры пришла ему в голову внезапно: едва начав обрабатывать экзотическое дерево, доставленое из Индокитая, он обнаружил в нем пулю.
После первой выставки Артемов продолжал выставляться в галерее Брандта ежегодно вплоть до 1938 года.
Для колониальной выставки в Париже Артемов предлагает скульптурное панно “Охота на бизона”. Его произведения представленны в виде репродукций в одной из книг серии “Современная декоративная скульптура” изд. Шарль Моро (“La Sculpture decorative moderne” Paris, Jd. Charles Moreau)
и в “Журнале русского искусства в Париже” (“La Revue de l’Art Russe Ч Paris”); он снова получает медаль в Салоне художников-декораторов.
1932. Знакомство с художницей Жанной Астр-Доат (1901—1993), которая дружила с Юлией Рейтлингер (1898—1988). Жанна приходит в мастерскую Георгия, чтобы купить что-то из его работ. Каково было ее изумление, когда в нем она узнает того русского художника, которого когда-то, много лет назад, видела в Ла Гранд Шомьер и даже сделала с него тогда набросок
с натуры. Она сама в ту пору училась в мастерской Мориса Дени и в академии Рансона. Возобновленное знакомство скоро перерастает в дружбу с Артемовыми и впоследствии многое предопределит в их жизни.
Георгий участвует в Салоне русского искусства в галерее Ренессанс.
12 ноября Министерство изобразительных искусств покупает его деревянную скульптуру “Рыба-обольститель” для презентации русского деревянного искусства в Государственном музее “Зал для игры в мяч”.
1933—1935. На эти два года приходятся довольно разнообразные поездки по Франции, Артемовы гостят то у друзей в Бретани, то в Нормандии. Побывав однажды в изумительном по красоте Кольюре на юге Франции, который всегда притягивал к себе многочисленных художников, Георгий тоже никак не мог остаться равнодушным к изумительной по прелести природе этого края.
В мае 1935 года Георгий Артемов выставляет в Колониальном музее несколько скульптур рыб, декоративное панно и картину маслом, Лидия Никанорова — проект мозаики, этюд этого проекта, 2 натюрморта: масло
и акварель.
1936. Вследствие начавшейся болезни Лидия попадает в парижскую больницу Некер, после выписки из которой чувствует себя лучше. Жанна Астр приглашает Артемовых провести лето на вилле Ланкастр — в большом доме на берегу озера Сен-Ферреоль, где кроме нее, ее мужа и сына жили летом
и ее сестры с племянницами — их портреты писали и Георгий и Лидия.
1937. За ансамбль скульптурных панно, выставленных в павильоне художников-декораторов на Всемирной парижской выставке, Георгий Артемов получает золотую медаль.
1938. Состояние здоровья Лидии все ухудшалось. В начале лета она снова гостит у Жанны Астр на вилле Ланкастр, куда позже ненадолго приезжает
и Георгий.
Лидия пишет мужу, пока может писать… Авторская орфография и пунктуация сохранены.
Лидия Никанорова — Георгию Артемову.
Май—<июль?> 1938 г.
<Без даты. Ревель, городок под Тулузой> Жоржик мой мальчик родной, Солнышко мое крепко крепко тебя обнимаю. Начала тебе большое письмо все подробно, да не могу кончить. Doat’ы такие милые все носятся со мной и прелестный Francois от меня не отстает. Сегодня не буду выходить после обеда из своей комнаты и напишу это письмо. Из него ты узнаешь все подробности. А теперь, родненький мой, вкратце скажу, что провела ночь очень хорошо — все время лежала и даже спала и никакой невралгии не было и вчера тоже здесь спала очень хорошо, на всех боках! А сегодня опять очень болело, но скорее от живота. Сейчас лежу в чудной кровати и пишу тебе.
Погода когда приехала была отвратительная, а после обеда появилось солнце, но только ветренно, но уже жарко. Сидим на террасе, где ты собирал виноград там гуляем в парке. Как вы там живете, мои родные? Ради Бога не тоскуй, помни свое обещание и не волнуйся за меня — мне очень хорошо. Целую мое солнышко родное горячо горячо и моих собачек.
<Без даты. Ревель> Жоржик мой дорогой, родненький мой. Так и вижу вас троих перед глазами. Как вы вернулись домой, благополучно ли? Мне очень повезло в поезде. До 12 ночи было полно, а потом в Орлеане вышли
и нас осталось в купэ 4 и я спала и лежала все время. В Лиможе догнали плохую погоду, которая была накануне в Париже. Шел всю дорогу проливной дождь и представь себе у меня ничего не болело и не очень устала. С шести часов утра выпила кофе в Монтобане, а потом в Тулузе, где поезд стоял
30 мин. <нрзб> А в Монтобане я пила чудный кофе с горячим круассаном. <нрзб> Doat’ы merci милые хорошие меня встретили.
Послала тебе коротенькое письмо, хотела кончить это, но не удалось.
В четверг ночью (а до тех пор совсем не болело) у меня опять была ужасная невралгия, и весь следующий день, а к вечеру поднялась температура. Doat’ы сейчас же вызвали доктора их друга кузена Marfan’a. Он меня обследовал
и сделал укол морфина и я спала, а сейчас явились мои дела. Вероятно это
и была причина. Доктор нашел у меня засорение и печень больную. Сегодня мне много лучше, температура спустилась до 37,5, а была 39. Но я еще лежу. Пишу тебе это и знаю, как ты будешь волноваться и не знать как быть. Прошу тебя очень не волноваться. Если мне будет нехорошо, Doat’ы обещали, т. е. не поправлюсь сразу, послать тебе денег на дорогу — чтобы ты мог приехать с собаками в L’encastre — т. к. мы все переедем туда сегодня или завтра. Сейчас у меня болят только мои дела, а невралгия прошла. Может
с моими делами она пройдет навсегда. Погода здесь тоже неважная — то солнце то гроза, а ветер постоянный. Но все же смена климата может мне помочь. Пробуду здесь до 20 июня и вернусь домой — они сами поедут на несколько дней в Париж и я с ними вернусь. Они хотят, чтобы ты приехал — хозяйством будет заниматься в их отсутствие его мать… Но я им сказала, что ты приедешь только в случае большой продажи, чтобы жить где-нибудь около Кольюра. Вот пока все. Буду тебе писать часто лучше маленькие письма. Напиши мне скорее коротенькое письмо как ты живешь, есть ли у тебя деньги. Как детишки. Ох как трудно будет с двумя путешествовать. Я конечно довольна, что не взяла Лельку. <…>
Целую горячо горячо.
2 мая <1938. Ревель>. Жоржик мой любимый, мое солнышко черкни маленькую весточку, я очень беспокоюсь, как ты живешь. Конверты и бумага на библиотеке. Ответила ли тебе Marie-Louise? Наверное у тебя нет денег. Я тебе посылаю на всякий случай 50 ф из своих денег. Если у тебя будут после ты пришлешь. Пока что Doat’ы сами платили все лекарства. Сегодня жду особенно твоей весточки, видела тебя всю ночь во сне. Лелька наверное тебя изводит. А ты забываешь, что обещал мне закрывать столовую.
Наверное волнуешься о моей болезни? Не надо, мальчик мой любимый, мне здесь очень хорошо — все есть — весь режим хорошо исполняют.
Я почти поправилась, но конечно худая. Мне запрещены мясо, яйца, даже масло сейчас, но скоро можно будет есть более питательно. Пью фортифианы, ем компоты, овощи, молоко, даже кофе нельзя — всему вина печень.
Я чувствовала, что она у меня начинает пошаливать. Если можешь, не ешь колбас и всякой дряни. Все что я ела последнее время дома — мне было вредно, не напрасно мне совсем не хотелось есть.
Самое лучшее все-таки я вернусь домой с Jeanne к 20 июня — и если у нас будут деньги мы поедем куда-нибудь вчетвером. Я все больше и больше вижу, что с двумя собаками здесь невозможно. Сегодня плохая погода, льет дождь
у меня опять была невралгия, может не такая уже сильная как раньше.
Дорогуша моя, солнышко мое, только и думаю о тебе. Напиши мне мой мальчик, хоть коротенькое письмо.
Целую тебя горячо горячо и Kутика целую и Лельку мерзавца.
Лида.
<Без даты> Дорогуша — вот я уже в L’encastr’е — как хорошо здесь и все так знакомо и мило. Mme R. et Perlette здесь. Напиши мне скорее о себе. Все тебе кланяются. Живот еще побаливает и поэтому почти они переехали сюда, чтобы иметь под рукой доктора. Таким образом будь спокоен обо мне.
Целую тебя горячо горячо мое солнышко родное.
Лида.
1 июня. Encastre. Мой родненький, любимый, почему ничего не напишешь. Знаю, что тебе трудно писать, но все же меня беспокоит как ты там живешь один, мой любимый. Doat’ы тоже удивляются твоему молчанию.
Я еще валяюсь в кровати. По утрам температура хорошая, а к вечеру поднимается немного. Доктор предпочитает, чтобы я не выходила, пока температура будет совсем нормальная. Погода солнечная и теплая, но очень ветренная, а сегодня настоящий ураган и серый день. Живот поправляется — вкупе желудок и печень (это у меня тоже самое помнишь, как с грибами только еще в большей мере <нрзб>) Конечно, очень похудела, потому что не ела
3 дня ничего, а потом тоже мало без аппетита. Но доктор не велел насиловать. Теперь начинаю есть с аппетитом и пью панкриноль, а потом доктор даст более сильное средство. Доктор, их друг, очень внимателен. Пью разные угли, в состав которых входят бисмут то есть то же самое что мне давала Лидия Васильевна, но только очень дорого. Действительно мне не повезло — приехать сюда и хворать. Jeanna и Jean наперебой за мной ухаживают. Она даже спит со мной и я не могла ее уговорить оставаться у себя. Мне, конечно, не плохо и мы много болтаем. Моя невралгия совсем прошла. Много говорим
о тебе и оба они тебя очень зовут приехать сюда, как ты что-нибудь продашь. Jeanna по своей бесконечной доброте предлагает тебе послать на дорогу, но я думаю, что это слишком. Потом нужно будет на обратную дорогу.
И здесь тоже деньги все время нужны — особенно кормить собак — у них тоже режим, а наши собаки прожорливы по сравнению со здешними порциями. Лучше приехать со своими деньгами. Если ты сможешь продать тысячи на две — то приезжай не теряя времени и мы с тобой проведем до 12 июля здесь (потом будет полон дом, а сейчас мы одни). Но если у тебя нет денег сейчас, то потерпи, солнышко мое, еще немного и я приеду назад к 20 июня. Jeannе поедет в Париж на несколько дней для своей выставки — ее кто-то пригласил в группу. Если ты будешь здесь, она все равно поедет и мы останемся одни с Jean’ом. После 12 июля они не настаивают — будет слишком много народу и чужого. Дома в Кольюре она пока не нашла и это проблематично. Таким образом, если у нас будут деньги и они найдут дом мы поедем
к ним. Но если у нас будут к концу Салона деньги мы с тобой сейчас же уедем в Бретань и ты отдохнешь на просторе. Надо кончать письмо. Целую тебя горячо горячо, мои глазоньки родные и конечно Куть и Лель тут как тут.
<Без даты> Дорогуша, родной мой — получила твое письмо и вижу, как ты волнуешься там. Doat’ы такие хорошие, добрые. Предложили послать тебе денег — если ты продашь, им вернешь, а если нет, они возьмут рисунками.
А ты тоже нуждаешься в отдыхе и отдохнешь, а потом к 12 июля вернемся домой. Jeanne посылает тебе 500 ф. Постарайся быть экономным, чтобы
у тебя остались деньги на табак здесь и может на мясо собакам. Ружья не бери с собой — если надо будет учить — тебе одолжит Pierre. А с двумя собаками будет трудно с багажом. Возьми маленький чемодан и купи хороший ремень для собак и купальный костюм — возьми бретонские штаны. Мне костюм не надо, я не буду купаться ни брать солнечные ванны.
Возьми билет до Revel’я — у тебя будет пересадка в Castelnaudary. Дай телеграмму или письмом, если будет время, о дне и часе твоего приезда
в Revel — Jean тебя встретит. Не знаю, как ты справишься с двумя собаками? Если Marie Louise случайно прийдет попроси ее взять Лельку на месяц
к ней. <…>
Я все еще похварываю, живот лучше, невралгия переместилась выше т. к. плохая погода — страдаю.
Целую тебя горячо, горячо и жду.
Лида. <…>
<Без даты> Жоржун, мое солнышко, как ты доехал, как нашел собак?
У меня новостей нет, чувствую немного лучше, температура спускается каждый день понемногу — по 2 десят<ых>.
В воскресенье самая большая была 38,4 а сегодня выше 38 еще не поднималась — сейчас 2 часа, в 5 ч. думаю на одну или две поднимется. Сегодня понедельник, погода ужасная, холодно, дождь и ветер. А вчера была гроза
с градом. Напиши мне Жоржун родной, коротенькое письмо и напиши результаты и впечатление от визита к архитекторам. Целую тебя горячо горячо. Я еще живу твоим присутствием — все еще не остыло после тебя — как будто ты еще здесь мой хороший, мой любимый, единственный.
Лида.
Это последние слова из последнего, дошедшего до нас и, более чем вероятно, последнего в жизни Лидии письма мужу.
Из биографии Г. К. Артемова
Лидия умерла от рака 1 августа 1938 года и была похоронена на кладбище в Водрёй. Георгий сам вырезал из дерева крест для ее могилы, написал две картины, в которых он выразил свое бесконечное горе. Одна из них — натюрморт с отрубленной окровавленной головой теленка с пустыми глазницами, другая — “Снятие с креста”, где Лидия изображена Христом, Жанна Астр — милосердной скорбящей Богоматерью. На этой же картине, в отдалении, он поместил и себя. 13 августа он покинул Сен-Фериоль и жил некоторое время у старых друзей де Помпиньян в Рокбияре (департамент Лот
и Гаронна) с двумя своими собаками, вместе с которыми он в ноябре возвратился в Кламар.
1939. Летом Артемов снова у де Помпиньян в Рокбияре. Здесь же он узнает об объявлении войны. Почти неожиданно для самого себя он пишет портрет Жанны Астр. Сама Жанна считает своим долгом помогать Георгию — так как у него не было французского гражданства, его могли задержать и выслать. Жанна устраивает его в Кастельнодари сначала в семье друзей, затем он поселяется отдельно.
1940. Артемов много работает: создает парное панно “Охота на льва” для солдатского фойе в госпитале Лапассэ. Пишет “Материнство в красном” — портрет-предвидение: Жанна с младенцем на руках. За несколько лет до рождения их единственной дочери он предсказал ее появление на свет.
Благодаря прекрасному знанию анатомии Георгий устроился массажистом в один из госпиталей Кастельнодари.
1941. Артемов выставляет 5 работ на выставке “Парижская школа” в тулузском Музее августинцев. Работы Артемова были также выставлены в галерее Шап Лотьер в Тулузе и в городском театре Монпелье.
1942—1945. Георгий Артемов и Жанна Астр, которая тоже к тому времени овдовела, поженились. Оба считали, что таким образом укрепят шаткое эмигрантское положение Георгия. Однако безопасность была относительной: в 1943 году по доносам Георгий дважды был задержан, и каждый раз Жанне приходилось при помощи подарков и денег “выкупать” его на свободу.
Они поселяются сначала в Нажаке (Аверон), потом в Сессаке и еще спустя время — в Сорезе. Последние два городка находятся в Черногорье на юге Франции, пейзажи которого живо напомнили Георгию его детство на Дону. В этот период жизни Артемов продолжал писать и выставлять картины
в Ницце, Монпелье, Каркассоне. Он преподавал рисунок, живопись, заводил знакомства с художниками.
Для небольшой семинарии в Тулузе Артемов изготавливает скульптурный деревянный алтарь и витраж на темы Благовещения и Материнства. После окончания войны Георгий практически оставил скульптуру и стал заниматься исключительно живописью.
1945. 3 июля, к большой радости далеко не молодых родителей, появилась на свет их дочь Мари. Георгий много времени проводил с маленькой дочкой, разлучаясь с ней только для работы. Он хотел научить ее всему, что умел и любил сам, но годы брали свое. Как это было всегда, он упорно продолжал писать. В это время, со слов его дочери, Георгий Артемов получает и отклоняет приглашение Сталина вернуться на родину и взять на себя руководство Школой изобразительных искусств в Ростове-на-Дону. Он не обольщался насчет того, что ожидало бы его в случае возвращения, и говорил, в частности, что не имеет ни малейшего желания на старости лет писать величественные портреты в полный рост. В отличие от Георгия Артемова, Юлия Рейтлингер, с которой они дружили много лет, как и многие другие эмигранты, принимает решение возвратиться на родину. Вернувшимся из-за границы была уготована жестокая участь, которая превзошла все их ожидания.
1946. Геoргий продолжает писать и устраивать выставки в Тулузе, Каркассоне, Каннах, Монпелье. На выставке в Ницце Артемов встречается со своими друзьями Оболенскими.
1948. По ходатайству Жана Кассу (Jean Cassou ), директора Музея современного искусства в Париже, Георгий Артемов получает французское гражданство. Выставка в галерее Мост искуств (Pont des Arts) у Люси Вейль (Galerie Lucie Weill).
1949—1951. Семья Артемов-Астр жила в основном в Сорезе, но время летних каникул, как обычно, проводила на той же вилле Ланкастр на берегу озера Сен-Ферреоль — фамильном доме Жанны. Георгий часто ходил на охоту в окрестностях Черногорья и брал с собой маленькую Мари. 30 марта 1949 года у Георгия появляется трехколесный мотоцикл с коляской, к которому он соорудил кузов. Он назвал мотоцикл Мустангом и добирался на нем до мест охоты и даже до морского побережья.
В 1951 году Музей современного искусства в Париже приобретает одну из работ Артемова, выставленную в 1948 году в галерее Мост искуств (Pont des Arts), “Рыбачка” (“La pecheuse”).
Георгий создает серию карандашных портретов своего друга Дона Клемана Жакоба в церкви Сен-Феликс дю Лорагэ. В гостях у своих друзей в Сэте пишет пейзажи Средиземноморья, натюрморты с рыбами. Он снял однажды маленький кусочек земли в Бузиг на берегу озера То, обзавелся небольшим суденышком для рыбалки. На берегу этого озера у Гергия Артемова произошла неожиданная — и последняя в жизни — встреча с другом молодости Сергеем Пименовым, который снимал там фильм.
1952. Георгий, Жанна и Мари покидают Сорез и устраиваются в Ревеле
в доме Жанны на улице Нотр-Дам — рядом находилась местная церковь, носящая имя Святой Марии, для которой Георгий написал 14 стаций Крестного пути Христа. В зимнее время мастерской Артемову служила большая комната на первом этаже, выходящая окнами в сад, летом он работал на веранде.
И Жанна и Георгий сразу включились в культурную жизнь города: давали уроки живописи, участвовали в театральных постановках.
Из воспоминаний Ива Блакьера,
школьного учителя
Я часто улыбаюсь, перечитывая свои первые впечатления от знакомства
с Жанной и Жоржем, но несовершенство моих тогдашних записей меня не смущает, хотя в них местами сквозит и предвзятое мнение, и наивность, иногда попадаются и замечания не без ехидства… Мне просто хочется рассказать
о женщине и мужчине, достойных того, чтобы о них сохранилась память.
В творчестве Артемова чувствуется порыв — одновременно суровый
и страстный. Он определенно принадлежит своей эпохе, но без той повышенной нервозности и манерности, которая была свойственна многим его современникам. Та манерность, без которой, наверное, не обходится ни одно поколение.
Я записал однажды, что у Артемова была “удивительная склонность
к страданию” и это заметно во многих его работах. Но в нем есть и много светлого.
Глядя на портреты Лидии, Жанны, Полетты и ее сына Жана, Бенедикта и многих других, мне кажется, что я догадываюсь, чем была для него живопись: мгновением достоверности, полнотой радости, пусть и краткой, как вспышка молнии…
8 июня 1952 года, Ревель, аллея Шарля де Голля. В это день мы познакомились с Жанной Астр. Запомнились ее первые слова: “Наверное, мне не следовало приходить к вам, но мне так хотелось показать вам несколько картин…” На вид ей было лет 50, а по тому, как она держалась, было ясно, что она не из тех, кто гоняется за модой, а умеет создать свой собственный стиль. И я и моя жена Женевьев были сразу очарованы той простотой, свободой и естественностью тона, с которой она сказала, что давно желала
с нами познакомиться. Она изумительно владела манерой говорить искренне и непосредственно.
В том же, 1952 году и даже еще раньше мы слышали о них разное.
В Ревеле и в других городках, разбросанных вокруг Тулузы, у Жоржа были почитатели. В их доме в Сорезе на улице Пюивер бывало множество посетителей. Одни в качестве учеников мэтра, другие из интереса к единственному в своем роде искусству. Многим посетителям, между прочим, было хорошо известно, что Жанна тоже талантливая художница, что она училась в Париже в мастерской Мориса Дени, и кое-кто сожалел, что она, полностью посвятив себя творчеству мужа, пожертвовала своим собственным.
Каким же образом могли мы совместить ту женщину, которую видели первый раз в жизни на пороге нашего дома, с той, которая, как сплетничали, была несчастной жертвой казака? Ее свободная речь была не лишена лукавства, когда она произнесла: “Не следовало бы, наверное, приходить сюда…” Неподражаемость ее речи никак не сходилась с рассказами о конфронтациях с мужем. Однако вскоре нам представилась возможность понаблюдать и убедиться в этом — иногда даже это выглядело забавным…
Спустя небольшое время после нашей первой встречи с Жанной мы снова с ней увиделись на музыкальном вечере, устроенном Доном Клеманом Жакобом. Со всей свойственной ей любезностью она подошла к нам, чтобы представить своего спутника, одетого во что-то темное. Он почтительно поцеловал руку моей жены. В его взгляде было какое-то ожидание с оттенком недоверия. Но вдруг он широко улыбнулся и пожелал пойти и тут же поблагодарить музыканта. Его благовоспитанность нас поразила. Это и был Жорж Артемов. От богемы, к которой его приписывали городские сплетники, в нем ничего не было. Понятия не имея в тот момент о его любви к музыке, мы отнесли его порыв на счет светских приличий и дружеских чувств по отношению к Дону Клеману.
Таковы были первые впечатления.
Исчезающие картины прошлого… Помнится, я не стал ждать конца месяца, чтобы нанести визит в большой красивый дом на улице Нотр-Дам, принадлежавший семейству Астр-Жет, куда Артемовы незадолго до того переехали. Муслиновые вышитые шторы, в овальной золоченой раме портрет деда Жет, открытый пиратский сундук с потрясающим замком, под глобусом — мастерски подновленный Жанной свадебный букет 1850 года. Прекрасная солидная мебель, повсюду картины как бы в ожидании — их еще не успели повесить на стены. Был ли это беспорядок переезда? Конечно, но уж очень ощущался вкус к особому убранству. Жанна фантазировала, играла. Она задрапировала небольшой салон своей матери светло-голубым шелком. Легко представить, с каким вкусом она устроила проход с первого этажа на веранду и в сад. А в саду она установила колонны, капители от колонн, просто камни, чудом сохранившиеся от старинных построек и неожиданно обнаруженные во время строительных работ. Были в саду и романские скульптуры, которые Жанна буквально спасла, подобрав их под насмешливыми взглядами жителей Сореза. Легко также догадаться, что в этом доме невозможно было встретить той приверженности к общепринятым условностям, которые создает каждое поколение только для того, чтобы сменить старые на новые.
И вот входит вполне милый Жорж и заводит со мной беседу о том, как я преподаю рисунок детям в школе, и — мало вдаваясь в терминологические соответствия — настаивает на том, что надо непременно заниматься геометрическим рисунком.
Далее между супругами начинаются и почти не прекращаются пререкания, слава богу, без грубостей. Почти ни на что у них нет единой точки зрения. Жанна не уступает, возражает с жаром, Жорж настаивает. В какой-то момент Жанна обретает ту легкость тона, которую можно принять за заносчивость. Театр! Диалог из Чехова? Я не выдержал и решил положить конец надвигающейся грозе, заговорив о Боннаре. Почему о нем? Потому что любил и до сих пор люблю его. “Боннар, художник?” — стиснув зубы, почти прохрипел Артемов. Вскоре я привык к его неожиданным реакциям. С ворчанием он покинул поле боя. Жанна произнесла, лучезарно улыбаясь: “Теперь мы спокойно можем посмотреть его работы”. Это был период, когда “Сборщицы урожая” следовали одна за другой. Начал он эту серию работ еще в Сорезе, ему позировала Полетта, которую он обожал и которую считал настоящим скульптором. Она была дочерью краснодеревщика Августа Метжа. <…>
Я был потрясен, наблюдая, с какой серьезностью относился Артемов
к собственному творчеству. Я тут не ставлю под сомнение качество его работы. Мне хотелось понять, к какому направлению художников он мог бы принадлежать. Казалось, он идет против течения, и какое-то время меня это смущало. Его независимость, которую я понял и оценил позже, в ту пору мешала мне принимать его таким, каким он был.
Выше я начал говорить об особой реакции Жоржа на Боннара. О ком только он не отзывался саркастически! Матисс, Руо, Шагал… Пикассо? “Маленький апаш, проходимец…” Притом что лично знал его и отдавал ему должное.
Артемов шел “своим путем” и ни на кого не ориентировался. Была ли это ревность? Нет, не думаю. Известны слова Эль Греко о Микеланджело: “Достойный человек, но не живописец”. По другому поводу однажды Жан Кассу мне сказал: “Бразиллак? Ах да, это тот, который немного знает латынь и греческий…” Я слышал, как один скрипач по поводу знаменитого гитариста с международной славой сказал: “Надо же, я думал, что он давно умер!” — что означало лишь то, что гитарист именно для него давно не существовал.
Я думаю, что несправедливо было бы объяснять недовольство Жоржа другими художниками элементарным непониманием, просто они шли иным путем и в его представления не укладывались.
Позвольте мне еще один забавный эпизод! Знаете ли вы, как обрезались розовые кусты в саду? Саблей! Он их стриг саблей! И добивался прекрасного результата. А маленькой Мари он показывал, как надо срезать цветы в саду для букета… стреляя из карабина! И сильно возмущался, когда до него доходило, что соседи недовольны… Только не подумайте, что мои рассказы из разряда легенд, уверяю, что именно так все и было в повседневной жизни этого человека.
Как он изъяснялся? Определенные слова в его речи утрачивали свой первоначальный смысл и выражали только гнев. “Убить”, например. Однажды
в Сорезе, когда его собака трусила по улице в сторону дома, муниципальный уборщик замахнулся на пса метлой, и Жорж, который с порога дома увидел эту сцену, закричал: “Убью!” Последовал скандал.
Другой случай. Однажды кто-то позировал Жоржу и в споре взял сторону Жанны. Последовала угроза убить. На следующий день, не видя напуганной модели, он пожалел. Ему надо писать начатый портрет! Последовало возвращение, и все закончилось к обоюдному облегчению.
Еще случай. Охота в Ланкастре. Пришлось ждать целую ночь — а кабан все не появлялся. Один из товарищей Жоржа не выдержал и, выстрелив, убил… барсука. “Ты достоин смерти и не достоин называться охотником!” — разъярился наш казак, потрясая ружьем. Разумеется, он никогда никого не убивал. Тот, кто имел чувство юмора, способен был притушить пожар гнева и, как бы провоцируя дуэль, спросить: “Шпага или пистолет?” Вызов откладывался и забывался.
Что касается самой Жанны, то хоть и небезгранично, но у нее-то доставало чувства юмора, и кроме того она увлекалась театром, так что была способна иногда и подыграть. Однажды семейство Роберов собралось провести вечер у Артемовых. Каково же было их изумление, когда до них донеслись крики — входная дверь была приоткрыта. Что же они услышали? Жорж, стоя в вестибюле у подножия лестницы, ведущей на второй этаж, потрясая ружьем, кричал: “Жанна, я убью вас!” С высоты лестницы неподвижная Жанна бросила в ответ: “Убейте меня, Жорж!” Друзья отважились войти. Ружье исчезло, Жанна спустилась вниз с самой естественной улыбкой на лице… Жорж нимало не смущен… Все было точно по Чехову. И я прекрасно понимаю, что идея поставить и играть с нами его “Медведя” не могла не исходить от вас обоих — Жорж и Жанна.
Временами ему был свойствен юмор холодный, даже сардонический.
В качестве примера приведу его беседу с посетителями перед одним из натюрмортов.
— Этот натюрморт — потрясающий! Эти фрукты…
— Ах, — отвечает Жорж, — изумительные груши, очень красивые яблоки… рыбы…
— А то черное пятно, в самом верху?..
— Я пойду позову Жанну. Она вам объяснит…
Из биографии Г. К. Артемова
1953—1960. Коллективные и персональные выставки в музеях и галереях Парижа, Канн, Каркассона, Тулузы, Монпелье по крайней мере один-два,
а то и три раза в год. Некоторые музеи покупают у него картины.
Лионский музей приобретает в 1956 году портрет “Старый Пьер”, в том же году “Испанка” приобретается Музеем Гойи в Кастре, в 1958 году “Голова молодого рыбака” — Музеем в Сэте, “Натюрморт” — Музеем современного искусства в Париже.
В 1957 году Георгию Артемову были посвящены две радиопередачи. Знаменитый тулузский фотограф Жан Дьёзед (Jean Dieuzaide, 1921—2003) cнял серию фотографий Артемова во время двух его последних выставок в 1962-м
и в 1964 годах.
Здоровье Георгия Артемова ухудшалось, все больше давало о себе знать ранение, полученное почти 50 лет назад. После смерти своего ирландского сеттера Леля он больше не ходил ни на охоту, ни на рыбалку. Он грустил, зная, что никогда уже не увидит свою родину. В его живописи все больше преобладают темные тона: “Всадники Апокалипсиса”, “Раненый всадник”, “Похороны художника” — его последние работы, которые он создавал, слушая симфонию Дворжака “Из Нового Света”, которую боготворил.
1965. 9 июля Георгий Артемов скончался в Ревеле. Согласно его воле, он был похоронен на кладбище в Водрёй в одной могиле с Лидией.
* * *
Обратимся к такому важному источнику романа В. А. Каверина, как письмо-свидетельство А. З. Туржанской1, написанное по просьбе А. С. Эфрон, про которое Ариадна Сергеевна справедливо пишет: “Ничего точного, никаких дат…” — и которое она с другими своими краткими комментариями переписывает и пересылает писателю 6 февраля 1967 года. В фактической части этого письма есть неточности: Александра Захаровна “погрешила против истины”, написав про “третью жену”, которой не было, про местожительство
в Камарге, где Артемов не жил; не знала она в 1967 году, что Георгия Калистратовича уже не было в живых. Но эмоциональной, или, я бы даже сказала, лирической, части этого письма, мне кажется, можно доверять безусловно. “Последняя выставка Артемова, — пишет А. З. Туржанская, — была три года тому назад, <…> он очень вырос и талант у него большой. Но он стал пить и это мешало его работе и жизни”. “…Картины его очень хорошие, на последней выставке была особенно хороша девочка, чудесная, и хоть очень хорошенькая, но чем-то мне напомнила Лиду, и я ему это сказала, и этим доставила большую радость, и он сказал, что ее одну он и любил”.
“Что выяснилось? — завершает письмо вопросом Ариадна Сергеевна
и сама же отвечает: — Что Лида действительно не была └хороша собой“
и что ее одну он любил. Это немаловажно, хотя, вероятно, и то и другое — вне Вашего замысла”.
Да, роман, хоть и написанный на основе документов, все равно не документальное повествование.
Все, что нам удалось узнать о Лидии, увидев ее работы, прочитав ее письма, страницы дневника, говорит о том, что кроме внешнего очарования в ней было обаяние таланта и ума, силы и слабости, прелесть доброты и сердечности, гордости и покорности. “Очарование, — записала М. И. Цветаева, — отдельная область, как ум, как дар, как красота — и не состоящая ни в том, ни в другом, ни в третьем”. В бесполезных поисках ответа на вопрос: почему “чудное мгновенье” их первой встречи продлилось для Георгия годы, можно предполагать разное: Лидия была товарищем по цеху, в Лидии для него воплотилась оставленная родина, утраченная семья — мать, сестра… но все равно это ничего не объясняет. “Ибо тайна сия велика есть”. И эту тайну Георгий Артемов сумел передать! Ив Блакьер был изумлен этим, впервые увидев портрет Лидии: “Редкостным образом форма и цвет рождали чувство тайны”.
Может быть, и отблеск этой любви лег в горькие записи-признания
М. И. Цветаевой, что не было в ее жизни “и тысячной доли той любви, которая достигается одной наивной женской улыбкой”, в ее письма-жалобы:
“В любви — чего я над собой не делала — чтобы меня любили — как любyю — то есть: бессмысленно и безумно — и — было ли хоть раз?? Нет. Ни часу”.
В течение нескольких лет она была свидетелем любви человека “трудного”, “нервного”, “упрямого”, “с невозможным характером”, “неуживчивого”, как она сама, но человека-творца, который до самой смерти при любых обстоятельствах не расставался с кистью и карандашом, как она с пером. Обе не позволили судьбе “загубить и забить (а как старалась!)” своего дара…
* * *
30 января 2010 года при большом стечении народа в трех просторных залах бывшего епископского дворца, а ныне Музея Гойи в Кастре (департамент Тарн), состоялся вернисаж выставки “Artemoff: Pieces inJdites” (“Артемов: выставляется впервые”). Оживленная, помолодевшая Мари принимала поздравления, обменивалась приветствиями, показывала работы.
А немного раньше, 9 декабря 2009 года, в тулузской галерее Мулэн прошла презентация прекрасно изданного альбома “Артемов: последний кентавр”, авторы: Жан-Луи Оже и Николь Циммерман, Тулуза, Прива, 2009 (Artemoff, Le dernier centaure / Nicole Zimmermann et Jean-Louis Auge. Toulouse: Privat, 2009). На обложке — репродукция картины “Красный конь”, тот самый “Конь”, про которого мать Мари говорила, что это “само бешенство”. Как впервые экспонирующаяся, эта работа была и на выставке. Остановившись вместе со мной возле нее, Мари не без лукавства спросила, нет ли у меня идеи насчет того, кто на ней изображен? Я ответила, что вижу рвущуюся в бой амазонку на коне… “Это же мои мать и отец и их взаимоотношения, — нисколько в том не сомневаясь, объяснила Мари. — Конь амазонки пересекается с конем героя, тот на скаку хватает ее коня под уздцы, поэтому амазонка слегка отклонилась назад и воздела руки, защищаясь…”
Между выставками в Гаяке и Кастре прошло почти пять лет, интерес к творчеству Артемова не только не уменьшился, а — наоборот — возрос. До сих пор Мари держала свое слово — каждые пять лет устраивать выставки отца. Что ж, будем надеяться, что в 2015 году состоится еще одна встреча с художником, работы которого неизменно удивляют и восхищают силой его таланта и мастерства. А может быть, такая выставка состоится в России?