Вступительная заметка Геннадия Николаева
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2011
МЕМУАРЫ XX ВЕКА
Виктория Левинсон
“Перемещенное лицо”
Виктория Евгеньевна Левинсон родилась в Лондоне в 1917 году. Невозможно пересказать все крутые повороты, назвать города и веси, куда забрасывала ее судьба, события, трагедии и утраты, которые выпали на ее долю. В ее устных рассказах
и мемуарах, во всем ее облике поражают редкостная для нашего времени деликатность, мягкость, доброта, все то, что определяется словом “интеллигентность”. Качества, которые жестоко вытравливал из человека ХХ век (ХХI усердно продолжает это черное дело). Виктория Евгеньевна сохранила эти качества вопреки всему. Щедро одаренная от природы, она легко осваивала новые профессии, работала переводчицей, преподавала биологию, языки, ей приходилось спускаться в шахты, собирать урожай на колхозно-совхозных полях, работать в цехах…
Стремление человека к открытому миру, некий космополитизм, видимо, заложен в нас Природой. Так же как и “охота к перемене мест” — иными словами, стремление к свободе, желание жить там, где хочется, тяга к познанию мира, его красот и т. д. Все это было бы прекрасно, если бы не те жестокие обстоятельства, в которых вынуждены были существовать нормальные, порядочные люди ХХ века. Вот о судьбах таких людей и пишет Виктория Евгеньевна Левинсон в свои 94 года.
Воспоминания ее — это подлинная энциклопедия жизни порядочного человека в условиях “строительства социализма в отдельно взятой стране”.
Геннадий Николаев
Мои родители по различным причинам оказались в Англии еще до революции, там познакомились и поженились. В 1915 году появилась на свет моя сестра Анна (Нюси), в 1917-м — я.
В 1925 году папа уехал в Германию, а мы с мамой остались в Лондоне. Мама начала работать в советском торгпредстве, а мы пошли в школу, в первый класс. Жили мы, как, впрочем, всегда и везде, в меблированных комнатах, своего дома у нас никогда не было. Из всего школьного обучения в той английской школе я помню только очень веселые спортивные занятия, например, бег с яйцом в ложечке или бег в мешках. Конечно, были и арифметика, и английский язык, и прочие предметы, но, как эти уроки проходили, я почему-то не запомнила. Зато помню, как после уроков мы собирались компанией, в которую входили в основном мальчики с нашей улицы, и ходили гулять на пустошь или лазали в дома, на которых висела табличка: “Сдается”. Таких домов на нашей улице, которая называлась Саммерфильд Крезент, было множество, уютные одно- или двухэтажные коттеджи с палисадником спереди и большим садом позади.
В 1926 году произошел какой-то конфликт между Англией и СССР, в ре-зультате чего торгпредство было закрыто, а сотрудники высланы из страны. Маму не выслали, так как ее дети, то есть мы с Нюси, были подданными Великобритании. Но надо было знать мою маму — всех так всех. Лояльность превыше всего! И она, несмотря на уговоры друзей, знакомых, родственников, даже сотрудников посольства, взяла нас в охапку и уехала. Но не очень далеко, всего лишь в Германию, в Берлин, к папе.
У родителей в то время были какие-то сложные отношения, и папа жил отдельно от нас, ведь и в Германию он уехал один. Как я теперь понимаю, тот разрыв был связан с тем, что папа, к сожалению, был заядлым картежником. Он мог однажды выиграть крупную сумму, и мы тогда снимали шикарные квартиры в самых фешенебельных районах Берлина. А в другой раз он мог спустить все до последнего пфеннига, и нам приходилось переезжать в какую-нибудь комнатенку со скудной меблировкой и питаться чем бог пошлет.
В Берлине мама устроилась где-то на работу, а мы пошли в школу, во второй класс. В школе мы, как и все добропорядочные немецкие дети, посещали уроки Закона Божьего. Наша гувернантка когда-то научила нас некоторым молитвам, мы молились каждый вечер перед сном, стоя на коленях возле кровати. Поэтому мы были очень огорчены, когда в один прекрасный день нам вежливо объяснили, что эти уроки не для еврейских детей, что для них есть специальные классы по иудейскому вероисповеданию. Пришлось нам ходить на эти уроки и даже начать изучать иврит. И только тогда я поняла, что я — еврейка. А еще яснее мне дал это понять какой-то мужчина, обозвав нас с Нюси “юдише швайне”, когда мы стояли на улице и ждали маму, которая зашла в магазин. Это было в 1928 году. А за год до этого,
с одобрения многочисленных друзей и просто знакомых из числа эмигрантов, было решено, что папа возвращается в Советский Союз, посмотрит, что и как, и, если не так уж плохо, вызывает нас. Надо сказать, что к этому времени папин отец умер, а его жена с детьми переехала из Липецка в Смоленск. Я говорю “его жена”, потому что папина мать умерла, когда он был совсем маленьким, и отец женился второй раз. От первого брака был только папа, а вторая жена родила четверых детей. Но она и папу воспитала как родного сына, поэтому мы считали ее своей бабушкой. Но это было потом.
От папы приходили письма, но, что он писал, мама не говорила. Очевидно, он уговаривал ее приехать, потому что мама стала собираться в дорогу. Насколько папу уговаривали ехать, настолько маму отговаривали: там голод, холод, там дикая страна, там медведи по улицам ходят, это безумие — туда ехать, да еще с маленькими детьми… Но мама, как обычно, была непреклонна.
Из Берлина мы ехали в шикарном международном вагоне. Это был последний признак “проклятого капитализма” и вместе с тем последний очаг цивилизации. Все дальнейшее уже было сплошным социализмом без малейшего признака цивилизации: пограничная станция Негорелое с ее убогим
вокзальчиком, красноармейцы в длинных, до пят, шинелях, в буденовках
и с винтовками, которые сопровождали нас даже в туалет — невиданное деревянное строеньице, стоявшее на отшибе, в которое я боялась зайти — темень, холод… Впрочем, темень и холод бывают и при капитализме. Утром мы сели в поезд, который шел на Смоленск. Прибыли мы в Смоленск 18 марта 1928 го-да. Будь проклят тот день!
В Смоленске на вокзале нас встретил папа. Но, боже мой, какой у него был вид! Вместо красивого, элегантного, одетого с иголочки джентльмена перед нами предстал какой-то мужичок в сборчатой шубе, в войлочных сапогах, на голове что-то меховое… А я и не знала, что кроме шляп и цилиндров существуют ушанки и папахи. Я многого тогда не знала, например, что войлочные сапоги — это валенки, что кроме них носят еще и лапти. Да что там ушанки и валенки, я русского языка не знала! Дома мы всегда говорили по-английски или по-немецки, по-русски родители говорили только тогда, когда не хотели, чтобы мы, дети, знали, о чем идет речь. Правда, с русскими они говорили по-русски, и иногда какое-нибудь слово запоминалось, но значения его я не понимала. Помню, однажды я спросила у родителей, что такое “нибронок”. Родители ломали голову, но ответа не находили. Были подняты на ноги все русские, проживающие в Берлине, вплоть до дипкорпуса! Все пожимали плечами, пока кто-то вдруг робко не предположил: “Может быть, она имеет в виду └ребенок“?” Все с облегчением вздохнули, а я успокоилась, узнав, что “нибронок” это “кинд”. Сейчас, когда в Россию приезжают многие “бывшие”, как их тогда называли, я узнаю, что они на чужбине старались сохранить обычаи и язык, обучали ему своих детей и даже внуков. Я не знаю, почему нас не учили русскому. Может быть, потому, что, когда мы родились, родители успели прожить в Англии уже больше пяти лет и у них не было ностальгии по всему русскому. Может быть, потому, что они были евреи, хотя не знали ни слова по-еврейски, не соблюдали праздников, обычаев они вообще не знали, они были очень далеки от иудаизма. А может быть, потому, что вообще не собирались вернуться. Я до сих пор не могу понять, что заставило их вернуться. Любовь к Родине? Или желание изведать что-то новое, необычное? Последнего они, да и мы, их дети, изведали сполна!
Возле вокзала никаких машин или такси, естественно, не было. Папа усадил нас в сани, запряженные лошадью, багаж сложили в другие сани — розвальни, и мы поехали домой. Дом, в котором жили наши незнакомые родственники, был деревянный, двухэтажный, с темной скрипучей лестницей. Семья занимала весь второй этаж, так как народу было много. Встретили нас очень радушно и гостеприимно, но это гостеприимство длилось недолго. Бабушка невзлюбила маму за ее независимый характер, а мама, привыкшая к английскому порядку и немецкой аккуратности, не могла переносить весь этот гвалт и беспорядок, царившие в доме. К тому же мы были довольно большой обузой для них, ведь родители не работали, деньги папа добывал, сдавая в ломбард одну за другой мамины чудесные заграничные вещи. Мы их потом так и не выкупили. В конце концов папа подыскал подходящую комнату, и мы в нее переехали. Дом, в котором мы устроились, был небольшой, одноэтажный и стоял напротив синагоги. Мы заняли одну небольшую комнату, хозяйка, мадам Жиц, дала нам кое-какую мебель и домашнюю утварь и началась наша новая жизнь. Папа зарегистрировался на бирже труда и вскоре получил место заведующего буфетом в драмтеатре.
Я уже говорила, что папа был очень обаятельным и добрым человеком. Для артистов театра он стал отцом родным, они души в нем не чаяли. К то-му времени НЭП уже шел на убыль, с продуктами становилось все труднее, и папа чуть ли не из-под полы доставал их для этого артистического буфета. С актерами мы были очень дружны, нас, детей, пропускали на все спектакли.
Мама тоже начала работать преподавателем английского языка в Евпедтехникуме, который расшифровывался не как Европейский педагогический техникум, а как Еврейский, хотя еврейский язык там не учили и вообще все обучение велось на русском.
После окончания домашнего курса обучения, обладая достаточными знаниями, но разговаривая с диким акцентом, мы отправились записываться
в школу. Нам повезло, школа оказалась замечательная, это была 7-я школа им. Пржевальского. Забегая вперед, скажу, что в ней училось много известных людей, в том числе скульптор Лев Кербель.
В последних классах школы я увлеклась спортивной гимнастикой и продолжала заниматься ею и в институте до самого его окончания. Занятия спортом очень помогли мне в жизни, я практически никогда ничем не болела. Только в 1984 году у меня обнаружили язву желудка, которая перешла в рак, и удалили желудок вместе с селезенкой. А в остальном я вполне здорова…
В 1936 году я окончила школу и поступила в Смоленский педагогический институт. Как-то в 10-м классе я начала писать “роман”. Мои подруги увидели мою тетрадь, забрали ее, прочитали и отдали на “рецензию” нашему учителю русского языка и литературы, который был одновременно доцентом литературного факультета пединститута. Само “произведение” ему, конечно, не понравилось, это была какая-то любовно-детективная история, но он нашел
у меня большие способности и порекомендовал развить их, поступив на литфак. Я и подала заявление на литфак, но как-то во время подготовки к экзаменам друг одной знакомой девочки начал надо мной подтрунивать: “Вот ты будешь учить азы, буки, веди, превратишься в └синий чулок“. То ли дело моя Тоська, будет ученым-географом!” Тося эта подала заявление на географический факультет. В самом деле, подумала я, грамматику я терпеть не могу, учить всякие теории языка и прочее не по мне. Пойду лучше на геофак. Сказано, вернее подумано, и сделано. Таким образом, я стала студенткой географического факультета, о чем нисколько не жалею, так как учиться было интересно. Главное — было много полевой практики, разъездов по области, путешествий, словом, то, что я люблю. К сожалению, в дальнейшем мне эта география не пригодилась, пригодился только диплом о высшем образовании, чтобы получать более высокую ставку.
В 1933 году папа был арестован ГПУ, но через три месяца его освободили, извинившись за этот “инцидент”. Они, мол, просто хотели проверить его личность. При освобождении ему сказали: “Евгений Ефимович, у нас к вам претензий нет, вы можете ходить с гордо поднятой головой!” После этого случая в маму вселился страх, который не отпускал ее до самой смерти. Она эту контору называла не иначе как “три буквы”, на английском, конечно,
и то шепотом.
С 1935 года в городе стали происходить странные вещи, стали исчезать люди. Большим потрясением для нас был арест первого секретаря обкома партии Румянцева и председателя облисполкома Быкова. Может быть, мы не обратили бы внимания на это, но их дочери Нина и Галя учились с нами
в школе, и их стали избегать, даже близкие подруги отвернулись от них. Потом пошли другие аресты — людей, известных в городе и совсем неизвестных. Среди первых был Розенберг, главный архитектор города, с дочкой которого я сидела за одной партой, Уборевич, командующий Западным военным округом, который потом стал Белорусским, а сейчас неизвестно каким. Когда арестовали Уборевича, у нас был настоящий шок. Дело в том, что мама преподавала ему английский язык. По определенным дням к дому подкатывал шикарный лимузин и увозил маму на квартиру командарма. После окончания урока ее привозили обратно. Прямая связь с “врагом народа”, “японским шпионом” и бог знает кем еще! К счастью, все обошлось, маму не тронули, чему мы до сих пор удивляемся.
Зато арестовали многих папиных знакомых и сослуживцев. А потом настал и наш черный день: 8 декабря 1937 года арестовали папу. Пришли, как обычно, ночью, сперва произвели обыск, забрали то, что еще оставалось
из маминых драгоценностей, но не оставили никакого акта о конфискации, из чего можно заключить, что они эти вещи просто украли. Оставив в доме хаос, они ушли, забрав с собой папу. И начались наши мытарства. Мама ежедневно ходила в тюрьму, выстаивала длинные очереди, собирала передачи, но, так как в Смоленске с продуктами было плохо, мы с Нюси ездили за ними в Москву. Останавливались, естественно, у бабушки, которая еще раньше переехала туда со всей семьей. В один прекрасный день папина родня объявила нам, чтобы мы больше к ним не ездили, они нас не знают и мы их не знаем. Все! Таким образом, на долгих тридцать лет оборвалась связь с нашей родней и восстановилась она только когда старшее поколение уже умерло, бабушка, все тети, дядя.
У нас же жизнь сложилась совсем по-другому. 28 сентября 1938 года тройка НКВД по Смоленской области приговорила папу к пятнадцати годам лишения свободы, и он был отправлен в Вятлаг. Обвинялся он, конечно же, по статье 58, пункт 10, то есть контрреволюционная агитация, да еще и восхваление фашистского строя, распространение клеветнических контрреволюционных измышлений о руководителях партии и советской власти и прочий бред. Его не лишили права переписки, и многие, чьи мужья были осуждены на десять лет без права переписки, нам завидовали. Мы тогда не знали, что это означает расстрел. Главное, мы получали от папы письма и имели возможность посылать ему посылки. Для нас последствия были минимальные: маму уволили с работы, а меня и сестру исключили из комсомола, точнее исключили сестру, а я сама выложила комсомольский билет, не дожидаясь публичного осуждения меня как дочери врага народа. Мама вскоре нашла другую работу, кроме того у нее были частные уроки, а мы с Нюси продолжали учиться в институтах.
Когда папу арестовали, мама решила, что квартира для нас слишком велика, и мы обменяли ее на одну комнату в коммунальной квартире. Собственно говоря, это была не совсем коммунальная квартира, а три комнаты и кухня большая. В двух комнатах жила семья Кербелей, то есть семья известного скульптора Льва Ефимовича Кербеля: его отец, мать Зинаида Иосифовна, сестра Дуся и брат Володя, который впоследствии погиб при “воссоединении” Бессарабии с Союзом. Ну и сам Лев, который тогда еще не был знаменитым скульптором, а был просто Левкой, нашим школьным товарищем. Мы же заняли третью комнату, в ней до нас жил довольно известный в музыкальных кругах того времени пианист Михновский. В 1939 году Нюси окончила мединститут, и ее направили заведовать здравпунктом на станцию Павлиново, что в 100 км от Смоленска. А зимой того же года началась Финская война и многих учителей из сельских школ отправили на фронт. На их место стали посылать студентов старших курсов пединститута, конечно, добровольно. В моей группе нашелся один такой доброволец, который поехал
в павлиновскую школу, но и его скоро мобилизовали. Тогда уже нас стали посылать в обязательном порядке, правда, не “распределили”, а разрешили ехать кто куда хочет. Я, конечно, выбрала Павлиново, где работала Нюси. Таким образом, в марте 1940 года мы, недоучившиеся студенты, стали учителями. Летом мы все вернулись и сдали госэкзамены и, получив дипломы, осенью разъехались по своим школам.
В Павлинове я жила вместе с Нюси, но осенью, когда я вернулась, ее перевели в райцентр Спас-Деменск, который тогда еще был в Смоленской области, в больницу, а ко мне в комнату вселили молодую учительницу немецкого языка. 21 июня 1941 года у нас, как и во всех школах по всей стране, был выпускной вечер, а утром мы узнали, что началась война. Я тут же кинулась в Смоленск к маме. Не доезжая до Смоленска, поезд остановился, так как объявили воздушную тревогу, и мы увидели, как бомбят город. Самое ужасное было то, что ни один наш самолет не поднялся в воздух, а ведь у нас был военный аэродром. В Смоленске на привокзальной площади были толпы народа, все стремились уехать. Я там встретила свою школьную подругу, она меня спросила: “Зачем ты приехала? Все уезжают, а ты приехала”. А я подумала: куда же ехать, ведь это мой родной город, разве можно его бросить? Я села в трамвай, который еще ходил, и поехала домой. Мамы дома не оказалось, соседи сказали, что она записалась в ПВО и пошла дежурить в институт (она тогда работала почасовиком в пединституте). Я пошла ее искать. По дороге встречались люди, у которых через плечо висели противогазные сумки, без такой сумки ходить по городу не разрешалось. Как только раздавался сигнал воздушной тревоги, прохожих загоняли в подъезды и подворотни. Самое надежное убежище! У мамы, которую я нашла в институте, тоже была противогазная сумка, но оказалось, что никакого противогаза в ней нет, народ в этих сумках носил все необходимое на первый случай — полотенце, мыло, зубную щетку, мужчины — курево, женщины — пудру и т. п. Обманывали самих себя. Впрочем, в газовые атаки никто не верил. По городу поползли слухи, что немцы разбомбят Смоленск 27 июня, поэтому все стремились поскорее уехать. Мы тоже собрались в путь, положили в чемоданчик кое-какие вещи, мама собрала в портфель документы, но забыла взять наши дипломы и все свои иностранные справки о работе, из-за чего ей впоследствии не хватило стажа для получения пенсии. Несмотря на июньскую жару, мы на всякий случай надели пальто и отправились на вокзал.
После Смоленска Спас-Деменск показался нам райским уголком. Мы практически каждую ночь раздевались и ложились спать. Нюси работала, а мы с мамой вели хозяйство и вообще отдыхали, ведь у нас был отпуск. Так продолжалось дней двадцать, если не считать отдельные “сюрпризы” в виде ночных тревог, когда с замиранием сердца вскакиваешь с постели, второпях одеваешься и выбегаешь на крыльцо (вместо того чтобы прятаться). Но мы были еще неискушенные, и нам было интересно по гулу моторов определять, наши это самолеты летят или этих гадов. Но нашему спокойствию скоро пришел конец. Маленький невинный городок стал объектом ежедневных налетов, жить стало невозможно. Мы буквально превратились в кротов, день и ночь проводили в щели. Наши хозяева уехали в деревню, и мы остались втроем в целом доме, вернее вдвоем, так как Нюси днем работала и часто ночью дежурила в больнице. Мы с мамой такие храбрые, что во время одной бомбежки залезли в подпол и сидели в картошке, зажав уши и зажмурив глаза. В конце концов мы решили, что лучше быть всем вместе, поэтому собрали три узелка — каждому по смене белья, по одному платью и по паре туфель, запаковали остальные вещи, спрятали их в подпол на случай пожара, нацепили пальто в июльскую жару и, как тени, стали ходить за Нюси. Собственно говоря, много ходить не приходилось, так как большей частью мы сидели в щели. В щели же мы отпраздновали мамин день рождения. 24 июля бомбили больницу, превращенную уже в госпиталь. На наше счастье, мы оказались тут же, так как сразу же началась эвакуация раненых и нас посадили в машины с тяжелоранеными бойцами и вывезли из города. Так мы приехали в Барятинское (50 км от Спаса), у каждой по кошелке, по пальто и больше ничего на всем свете.
Наших раненых мы благополучно сдали в госпиталь, откуда их эшелоном должны были отправить дальше, в тыл. Мы договорились с начальником госпиталя, что поедем с ними. А пока что мы проголодались и пошли в станционный ресторан пообедать. Вид у нас был такой, что трудно его описать: пыльные, усталые, взволнованные. Но тем не менее мы привлекли внимание двух молодых людей, которые в момент нашего прихода заканчивали свой обед. Начались традиционные вопросы: кто, как, откуда? Убедившись, что мы не являемся диверсантами, они предложили нам поехать с ними в одну деревню, где они находились по особому заданию. Оттуда их машины часто шли в Москву, и они обещали вывезти нас туда при первой возможности. Они только не упомянули, что деревня эта находится ближе к фронту, и мы это раскусили только по дороге. Доехали мы хорошо, только один раз пришлось маскировать машину и прятаться в лесу. Машина неслась по гладкому шоссе Москва—Варшава, и часа через три мы были уже на месте. Устроились у симпатичной хозяйки и вообще чувствовали себя вне всякой опасности. К сожалению, это чувство скоро прошло, так как уже на второй день недалеко “случайно” ухнула бомбочка, а еще через день немцы средь бела дня устроили нам такую бомбежку, что мы с Нюси спешно ретировались в кусты и засели в крапиве, от испуга даже не почувствовав ожога. Потом, правда, два дня жгло и вообще было смешно, но мы начали дипломатические переговоры на предмет выезда из деревни, тем более что ночью гул самолетов и страх не давали заснуть,
а с раннего утра начиналась такая канонада, что земля дрожала. Нервы у нас были до того напряжены, что крик петуха мы принимали за сигнал тревоги,
а жужжание комара — за гул самолета. Если к этому добавить, что спали мы на сеновале, что не раздевались уже семнадцать дней, то понятным станет наше желание скорее уехать. Как и обещали, нас вывезли, правда, не через два-три, а через девять дней, и не в Москву, а в Орел.
Наш эшелон состоял из восьми теплушек, в каждой теплушке было человек 40—50.
Первые дни мы жили очень неорганизованно, было грязно, тесно, негде было разместиться, спали на полу. Но постепенно все наладилось, достали на какой-то станции доски, построили нары и прекрасно разместились. Потом, когда часть пассажиров сошла, стало совсем просторно, каждая семья имела свое место. Все мы сдружились. Направление нашего эшелона было на Куйбышев, и мы мечтали о жизни на берегах великой Волги-матушки, но не тут-то было. Впрочем, сначала расскажу о маршруте.
На станции Грязь нам устроили сюрприз: вместо того чтобы направить нас на Тамбов, направили на Пензу, и в эшелоне началась паника, что мы едем не в Куйбышев, а в Саратов. Как будто не все равно, куда ехать! Но мы уже считали Куйбышев своим родным городом, поэтому были очень взволнованы. Потом выяснилось, что мы все-таки едем в Куйбышев, но через Пензу. На станции Ртищево мы простояли двое суток, лил дождь, было холодно и противно. Нас поставили за 1,5 км от станции, и мы боялись идти за водой или еще за чем-нибудь, чтобы не отстать от эшелона. Один раз Нюси, я и еще одна девочка все-таки пошли в город за обедом, но потом среди огромного скопления составов не могли найти свой эшелон. Мы ныряли под вагоны, перелезали через тормозные площадки, шлепали по лужам, волновались, но спустя полчаса нашли свой вагон. Состав наш обычно шел великолепно, темп его бывал прямо курьерский, но зато когда он останавливался, то не меньше чем на пять часов, а то и на целые сутки. С этими остановками бывала целая комедия, ведь неизвестно, на сколько он остановился, а отправлялся он без всякого предупреждения, ни свистка, ни гудка. Как известно, в теплушках всякие удобства отсутствуют, поэтому приходилось терпеть, пока поезд не остановится. Но так как неизвестно, сколько он будет стоять, то и боялись выходить, тем более что залезать обратно было очень неудобно, лесенки у нас не было. Хорошо, если поезд останавливался около кустов — нырнул туда, и готово. Но чаще всего он останавливался среди других эшелонов, до места назначения далеко, поэтому мы выбросили лозунг “Долой стыд!” и садились прямо около колес. Тут ходят и смазчики, и обходчики,
и стрелочники, и вообще пассажиры — все нипочем. Особенно интересно было, когда мы проезжали Казахстан, где на сотни километров вокруг голая однообразная степь и полупустыня. Хоть караул кричи! В Пензе мы простояли сутки, и тут с нами произошло неприятное недоразумение. Во время маневров нашего эшелона отцепили три вагона и прицепили их к дру-гому составу. В одном из этих вагонов был начальник нашего эшелона. Наши же четыре вагона прицепили к какому-то составу, и мы укатили — без начальника и без направления. Пришлось выбрать нового начальника, а новое направление мы получили в Сызрани. Там мы тоже простояли целую ночь и узнали, что в Куйбышев нас вряд ли пустят, там и так полно. Днем мы проехали Волгу. Если бы от нас это зависело, мы бы никуда от Волги не уехали, так она нам понравилась. В Куйбышев мы приехали ночью, и нам разрешили выйти из эшелона, а через полчаса отвезли за 40 км в небольшой городок Кинель, где находился эвакопункт. В этой “Канители”, как очень метко выразился один юрист из Киева, который сел к нам в вагон, начались такие душевные мытарства, что их даже трудно описать. Дело в том, что семья из Минска ехала в Среднюю Азию к родственникам. Слушая их разговоры, разбирая все “за” и “против”, мы тоже начали подумывать о том, чтобы ехать в Ташкент, куда и направлялся состав, к которому прицепили наш вагон. “За” было то, что в этих краях, то есть на Волге, уже много народу, что работы по специальности уже нельзя найти, а главное, что надвигается зима, а у нас нет зимних пальто, теплой обуви, вообще ничего теплого. “Против” было то, что Средняя Азия очень далеко и что очень жарко. Но далеко от чего? От дома? Так дома нет, а что касается жары, то мы едем к зиме, а не
к лету. В общем, решили ехать! Правда, нам дали направление в Бузулук Чкаловской области, где нас должны были распределить по колхозам. Мы решили, что если в Бузулуке нас высадят, то, так и быть, остаемся в колхозе. Если же не тронут, то поедем в Ташкент. Прельстили нас теплая зима, обилие фруктов, а главное, большая возможность найти работу по специальности. В Бузулуке мы простояли сутки, и каждый час меняли свое решение: то сходим, то остаемся. Особенно хотела остаться Нюси, но мы обвинили ее в том, что она эгоистка, так как врач всегда найдет работу и у нее есть зимнее пальто, а у нас нет. Короче, уговорили ее ехать с нами дальше. Наконец поезд тронулся, последние прощания с оставшимися (их было очень много), последние сожаления, что и мы не остались, — и мы снова в пути. С того дня прошло ровно три недели, и не было дня, чтобы кто-нибудь из нас не сказал: “Как я жалею, что не осталась в Бузулуке!” Утром мы проснулись на небольшой станции под названием Ак-Булак. Это последняя российская станция,
а дальше — обширный Казахстан. Нестерпимо палит солнце, кругом однообразная полупустыня, покрытая редкими колючими травами. Местами однообразие нарушается всхолмлениями, представляющими собой песчаные дюны. Первый верблюд произвел целую сенсацию! А когда появились фрукты, то вообще весь эшелон с ума сошел. Мама для начала купила такую дыню, что мы ее три дня ели и потом на дыни смотреть не могли. Хуже было то, что, когда появились дыни, исчезли дюны… Проехали города Актюбинск, Аральск, Кзыл-Орда и много более мелких. Аральское море проехали ночью, не удалось увидеть.
Последняя узловая станция — Арысь. Отсюда желающие могут уехать
в Алма-Ату. Несколько часов колебаний, и мы решили ехать в Ташкент. И вот наконец долгожданный город, “вторая Москва”! Сразу приходит разочарование — в Ташкенте сойти нельзя, повезут дальше, за 40 км, на эвакопункт. Станция Вревская. Вся дорога от Ташкента шла мимо сплошных садов, виноградников и хлопковых полей, которые я, между прочим, приняла за картофельные — как выглядит хлопок, мы в институте “не проходили”. Всю дорогу мы объедались виноградом, персиками, яблоками, арбузами. За эти два часа я съела больше фруктов, чем за всю предыдущую жизнь! Но вот и конец нашего путешествия. Выгружаем свои вещи и прощаемся с вагоном, в котором провели ровно двадцать дней. Даже жалко было расставаться.
После регистрации, медосмотра и бани нас разместили по баракам. Народ весьма разнообразный — из Белоруссии, Украины, Москвы и Ленинграда. Очень много “западников”, то есть поляков, эстонцев, латышей. Здесь-то и пригодилось наше знание языков, мы с ними говорили по-английски и по-немецки. Встает основной вопрос: что будет дальше? Основная работа — уборка хлопка, однако специалистов направляют в Ташкент, в соответствующие наркоматы. И вот мы едем обратно в Ташкент, Нюси — в Наркомздрав, мы
с мамой — в Наркомпрос. Ташкентом мы очарованы, город буквально утопает в зелени. Разочарование принесли нам наркоматы: для мамы никакой работы нет, Нюси же направили в Бухару, прямо в объятия эмира бухарского! Поехали мы в Бухару. Хорошо, что дали бесплатный проезд. Мы как глянули на этот город, так сразу решили попроситься в первый попавшийся районный город. Ни деревца, ни кустика, одна пыль, ни воды, ни транспорта, одни ишаки. Спали мы в чайхане, утром пили кок-чай из пиал, сидя на скамье, скрестив ноги. Вечером выехали в Карши…
* * *
И вот мы здесь. Работает пока только Нюси, на трех ставках. Мне обещают работу в школе. Мама ведет хозяйство, готовит изысканные восточные блюда и учится говорить по-узбекски. Едим фрукты и жалеем, что не остались в Бузулуке!..
Карши оказался веселым зеленым городком, в котором нас прекрасно встретили: для начала поселили в общежитии школы медсестер, дали все необходимое. Потом мы переехали в квартиру — две комнаты в чисто узбекском стиле, то есть с кирпичным полом. Квартира эта была в ряду других квартир, выходящих в один общий двор. Все это сооружение было обнесено глухим дувалом, под которым протекал довольно большой арык. В этом арыке купались коровы и люди, полоскали белье и брали воду для еды и питья. Над крышей нашей квартиры росло огромное тутовое дерево, и мы часто забирались на плоскую крышу и, лежа там, ели вкуснейшие ягоды. Они, кстати, были большим подспорьем в нашей довольно голодной жизни.
Нюси работала в больнице, меня же, как ни странно при таком наплыве эвакуированных учителей, приняли в школу, правда, на полставки и учителем не географии, а биологии. Но в биологии я разбиралась довольно слабо, а из ботаники, которую я преподавала в 6-х классах, я знала только, что цветок состоит из лепестков, пестика и тычинок. Поэтому, промучившись в этой школе год, я уволилась. Как раз в это время образовалась новая область — Кашкадарьинская, в нее вошла часть Бухарской области. Появились новые областные организации, в том числе и облоно. И я пошла работать методистом в областной методкабинет. Пока я работала в городе, все шло более или менее гладко. Но однажды меня послали в командировку в какой-то кишлак обследовать школы. Со мной поехал еще один работник, узбек. Поехали мы не поездом и даже не машиной, а на арбе, никакого другого транспорта туда не было. Мы вдвоем обследовали одну школу, потом мой напарник поехал
в другую, а мне предоставил обследовать третью. И вот тут-то выяснилось, что я ничего сделать не могу, потому что не знаю узбекского языка! А в той школе никто не знал русского. Кое-как с помощью жестов и мимики выяснив положение, директор школы решил отправить меня домой, предоставив в мое распоряжение ишака. Взгромоздившись на этого ишака, я проехала около километра, потом он стал. Никакие уговоры, никакие понукания, ни даже мои слезы отчаяния не могли сдвинуть его с места. На мое счастье, на дороге показались какие-то люди, они каким-то непостижимым образом заставили этого ишака пойти, и он довез меня до города. Наверное, и он знал только узбекский язык! После этого случая меня с треском уволили как не владеющую местным языком. На этом закончилась моя деятельность на ниве народного просвещения в Узбекистане.
Между тем наступила осень, пришла пора моей сестричке рожать. Из-за нехватки врачей она ни одного дня не была в декретном отпуске и родила прямо на работе, во время дежурства, очаровательную девочку, которую мы назвали Мариной. Но у Нюси начался мастит, и она не могла ее кормить. Пока Нюси лежала в больнице, заболела мама, и ее тоже положили в больницу. Нюси попросила меня забрать Марину домой, что я и сделала, хотя понятия не имела, как обращаться с грудным ребенком. Как ни странно, все у меня получилось довольно успешно, и я ухаживала за Мариной, пока Нюси и маму не выписали из больницы.
В начале лета 1943 года в Карши приехал уполномоченный Государственного Комитета Обороны для мобилизации людей на восстановление Сталинграда, освобожденного еще в феврале. Ввиду того что я в это время уже не работала, я решила завербоваться, тем более что в Карши хлынули толпы эвакуированных и найти работу было практически невозможно. Уполномоченный оказался симпатичным молодым человеком из Саратова по имени Адам. Он весьма скептически отнесся к моему желанию восстанавливать Сталинград. Тем не менее он меня взял, и я увидела Сталинград, вернее то, что от него осталось, — сплошные руины заводов и домов, в которых то и дело раздавались взрывы: это срабатывали неразорвавшиеся бомбы. И от этих взрывов гибли люди, в основном дети. По дороге в Сталинград мы с Адамом очень подружились, а потом и полюбили друг друга и решили пожениться. Адам увез меня в Саратов, и мы поселились в бараке. Адам работал в Особой строительно-монтажной части Моспромстроя, эвакуированного из Москвы. Он был электриком, участвовал в строительстве газопровода Саратов—Москва, строил шарикоподшипниковый завод.
Адам сам был эвакуированным, точнее беженцем из Польши. Он родился и жил в Варшаве с родителями и младшим братом Людвиком, но в сентябре 1939 года, когда началась Вторая мировая война, бежал оттуда на восток, откуда наступали наши войска, которые “освобождали исконные русские земли” — Западную Украину и Западную Белоруссию, а на самом деле просто оккупировали их. По дороге на восток он попал в Майданек, тогда еще не превратившийся в страшный концлагерь уничтожения. Это были казармы польской армии. Их обнесли колючей проволокой, и немцы загнали туда тысячи людей, которые сидели и лежали на голой земле, живые и мертвые вперемешку. Группа молодых людей, среди которых был и Адам, решила бежать. К сожалению, это удалось не всем, но Адаму удалось, и он попал
в Белоруссию, а затем перебрался в Саратов, где было много поляков, среди них много его друзей. Отец Адама тоже выбрался из Польши, Адам встретился с ним в небольшом белорусском городке Бешенковичи, где отец, который был врачом, работал в больнице. Потом он попал на Ленинградский фронт, и какова его дальнейшая судьба — неизвестно. Адам больше о нем ничего не слышал. В 1946 году началась репатриация поляков, но Адам наотрез отказался возвращаться в Польшу. Он считал, что в Польше слишком много антисемитов. Я ему этого по сей день простить не могу. Из Польши мы, конечно, уехали бы, возможно, в Америку, куда уехали почти все польские евреи, и жили бы там припеваючи, не испытав всего того кошмара, который нам пришлось пережить в дальнейшем.
В Саратове я устроилась на работу в школу, но проработала всего полгода, так как забеременела. Шел 1944 год, в Саратове было очень холодно
и голодно, и мы решили, что будет лучше, если я поеду рожать в Карши
к маме и Нюси. 30 июля 1944 года я родила девочку, но у меня случилась та же беда, что и у Нюси: у меня начался мастит и пропало молоко. Кормить ребенка было нечем, искусственное питание девочке почему-то не подошло, и через три месяца она умерла. Я была в таком состоянии, и физическом, и моральном, что ни о каком возвращении в Саратов и думать не могла. К тому же
и выехать было сложно. Дело в том, что война уже шла к концу, был конец 1944 года, многие территории были уже освобождены от фашистов, и люди кинулись домой. Это создало огромные трудности на железных дорогах, по которым шли в основном воинские эшелоны. Поэтому власти решили выпускать людей только при наличии у них вызова из того места, где они раньше проживали. Мне вызов не требовался, Саратов никогда не был оккупирован,
а следовательно, не освобожден, но чиновники этот факт проигнорировали и разрешения на выезд мне не давали.
Но вот наконец закончилась война. Радости и ликованию не было предела. Народ стал собираться в дорогу. Многие решили прорываться без вызовов. У нас возникла проблема — куда ехать? Из Смоленска никто нам вызова не пришлет, неизвестно, кто там из друзей и знакомых остался в живых. К тому же город был сильно разрушен, Смоленск был одним из наиболее пострадавших во время войны городов, так что жить было негде. По слухам, люди устраивались в башнях уцелевшей крепостной стены. Но у Нюси ведь был маленький ребенок, и жить с ним в таких условиях она не решалась. Но тут пришло неожиданное решение вопроса. Один из ее бывших пациентов получил назначение в Кишинев в Наркомфин, и он обещал прислать ей вызов. А я на сей раз без всякого труда выехала в Саратов. Адам получил комнату в новом бараке, мы обставили ее топчаном, столом и парой табуреток, на окна я повесила марлевые занавески, и комната стала уютным семейным гнездышком. Вскоре, в апреле 1946 года, у нас родилась дочь Виталия, Вита, что означает “жизнь”.
Надо сказать, что Адам оказался идеальным мужем и отцом, он обожал детей. По своему характеру он очень похож на папу, такой же добрый и отзывчивый, и в него, как и в папу, всегда все влюблялись. Мы с ним жили в мире и согласии, вместе прошли и самое хорошее, и самое страшное, что выпало нам в жизни…
В 1947 году грянула беда. Дело в том, что у Адама были профсоюзные деньги, которые на работе у него хранить было негде. Он принес их домой,
и я сунула их в духовку. Большей глупости, конечно, невозможно было и придумать, но было лето, плиту я не топила, поэтому, как я считала, деньги были в безопасности. Я про них и забыла и однажды, в холодный день, затопила плиту. Результат можно себе представить — деньги обгорели и пришли в негодность, а Адама обвинили в растрате и приговорили к десяти годам лишения свободы. Хотя сумма была небольшая, 100 рублей при зарплатах 700—800 рублей, наказание было суровым. Впрочем, в те годы судили и приговаривали даже к расстрелу и за меньшие провинности, например за опоздание на работу или за горсть зерна, подобранного на колхозном поле.
Я осталась одна с одним маленьким и вторым, еще не родившимся ребенком. Это было очень тяжело, средств к существованию не было, и я, устроив Виту в круглосуточные ясли, пошла работать регистратором в поликлинику. Проработала я всего несколько месяцев, в феврале 1948 года я родила вторую (вернее, уже третью) дочь, которую я назвала Ириной, сокращенно — Ина,
с одним “н”. Когда она пошла в школу, учителя считали это ошибкой и добавляли второе “н” красным карандашом. Родилась она очень слабенькой, болезненной, и я боялась, что и ее потеряю. Но тут на спасение пришла моя сестричка, которая, узнав о нашей беде, приехала в Саратов. Она уговаривала меня поехать в Кишинев, но я не хотела оставлять Адама одного, хотя помочь ему ничем не могла, кроме передач, и то весьма скудных. В конце концов и Нюси, и все соседи, и даже сам Адам уговорили меня уехать. В ап-реле, когда Иночке было уже два месяца, мы двинулись в путь. А вскоре после моего отъезда Адама перевели в Москву, в знаменитую Марфинскую шарашку, описанную А. Солженицыным в романе “В круге первом”.
В Кишиневе Нюси вместе с мамой и Мариной жили в маленькой комнатушке на станции защиты растений. Мама работала там секретарем, а Нюси — в поликлинике. Когда приехала я с двумя детьми, теснота стала совершенно невообразимой. Ждать улучшения жилищных условий было бесполезно, тем более что я была не прописана. После некоторых размышлений мы решили уехать из Кишинева, и Нюси обратилась в Наркомздрав Молдавии с просьбой направить ее на работу в какой-нибудь город с предоставлением жилья. И ее направили на работу в г. Кагул. Нас немного смутило, что он расположен на самой границе с Румынией, мало ли чего, ведь мы “неблагонадежные”, хотя старались не афишировать, что являемся семьей “врага народа”. От папы мы, конечно, не отказались, мы ему писали и получали от него письма, что было большим счастьем, так как во время войны мы несколько лет не имели связи и папа думал, что нас уже нет в живых.
Поначалу нас поселили прямо в больнице, выделив нам под жилье одну из палат, но скоро дали квартиру из двух комнат, и, как тогда цитировали Сталина, “жить стало лучше, жить стало веселей”. Мама, лишившись работы, стала вести хозяйство, смотреть за детьми, то есть заниматься совершенно не свойственными ей делами. С самого приезда в Союз она работала, домом и нами, детьми, занималась очень мало, ни толком готовить, ни шить, ни вязать она не умела (кстати, я — тоже). Зато она великолепно умела преподавать, ее ученики буквально через три-четыре месяца уже могли говорить по-английски. Она была прямо-таки талантливым педагогом. Нюси работала в больнице, а я спустя какое-то время устроилась на работу счетоводом в горкомхозе. О школе я уже не помышляла, помня свой узбекский опыт, — здесь тоже нужно было знать местный язык, то есть молдавский. Очевидно, моя работа пришлась по душе моему начальнику, и он через пару месяцев предложил мне поехать в Кишинев на бухгалтерские курсы при Минкоммунхозе Молдавской ССР. Заручившись согласием мамы смотреть за детьми (Вите было три года, а Ине — один год и три месяца), попрощавшись со своей семьей, я в мае 1949 года выехала в Кишинев.
В Кишиневе я почувствовала себя легко и свободно. Я знала, что Адам трудится в престижной шарашке и ни в чем не нуждается, наоборот, он мне присылал деньги, и я смогла немного приодеться. За детьми хороший уход, все-таки они у бабушки и тети. Иночка из хилого, чуть не умирающего ребенка превратилась в толстенькую, розовощекую, пышущую здоровьем девочку. Учиться было интересно, жить весело. Жила вместе с другими девушками и женщинами в общежитии, вечерами после занятий мы ходили гулять в красивейшие парки и скверы Кишинева, ходили в кино. Мне удалось посмотреть многие известные трофейные фильмы, как их тогда называли: “Тарзан”, “Мост Ватерлоо”, “Индийская гробница”, “Серенада Солнечной долины”, “Петер” и другие.
Но однажды, это было 5 июня, когда мы после вечерней прогулки легли спать, раздался стук в дверь. В комнату вошли трое военных. “Кто тут Левинсон?” — “Я”, — ответила я удивленно. “Одевайтесь и соберите свои вещи. Вы выселяетесь из Молдавии”. Я стала возражать, сказала, что это ошибка, что я здесь учусь, что у меня дети в Кагуле, пусть меня отправят туда. На это последовал ответ: “Вы встретитесь со своими детьми в отдаленных районах Советского Союза”. Мои сокурсницы с испугом наблюдали всю эту сцену, а когда меня спросили, нет ли среди них моих родственников, и вовсе запаниковали. Я стала одеваться, попросив военных выйти или хотя бы отвернуться, на что они цинично ответили, что “мои прелести их не соблазняют”, я могу спокойно одеваться и при них. На улице ждала машина, меня усадили в кузов, рядом сел солдат с винтовкой, и мы поехали. Сначала подъехали к одному дому,
в который меня заставили войти. Я могла наблюдать, как целую семью — отца, мать и двух взрослых дочерей, одна из которых была учительница и только что вернулась домой со школьного вечера, заставили за два часа собрать вещи и уехать из хорошо обжитого и добротно обставленного дома. Их тоже посадили на эту машину, и мы поехали в следующий дом, где повторилась та же процедура. Таким образом мы объехали несколько домов, пока не набралась полная машина людей с багажом. А потом нас вывезли из города. Далее я приведу отрывки из дневника, который я вела в дороге.
7 июня. В ночь с 5 на 6 июня меня забрали. Посадили на машину и вместе с другими людьми повезли на станцию Ревака, где к 5 часам вечера погрузили в эшелон. Простояли всю ночь и только сегодня в 8.15 утра тронулись
в путь. Сейчас стоим в Раздольном. Куда едем — неизвестно, мнения различные. В вагоне, теплушке конечно, нас семнадцать человек. Народ разный, но все — молдаване. Что с мамой, Нюси, детьми?
8 июня. Стоим в Виннице. Сегодня нас кормили — щи и каша. Я ходила на вокзал за кипятком, под конвоем. Всю жизнь мечтала! Народу очень много, больше тысячи. Везут целыми семьями, с детьми. А где мои? Что с ними? Не знаю, что лучше: если они остались дома, то когда я их увижу? Если же они тоже едут, то трудно себе представить их состояние. Ехать с детьми в таких условиях просто ужасно. Но что гадать, все равно ни черта не узнаешь. Сплю я на досках, подстелив плед. Кости болят, как будто кто побил. Хорошо, хоть подушку одолжили, а то у меня ее нет, да и вообще что у меня есть? К зиме — ничего. Ну ладно, об этом беспокоиться рано, главное — доехать до места, где бы оно ни было. Вечером проехали Киев.
9 июня. Утром на какой-то станции купила молоко. Половину расплескала — вагон трясет, как в лихорадке. Сейчас стоим в Конотопе, похоже, что дорога идет на юг. Рядом в вагоне едут студенты. Они выпустили стенгазету “Боевой листок. Орган вагона № 46”. Студенчество нигде не унывает! Я еду в вагоне № 47. У нас относительно хорошо, всего семнадцать человек и нет детей. А где мои дети? Наверное, тоже едут. Похоже, подняли всю Молдавию, нас уже догнали эшелоны из Братишан, Окницы, Тырново. Может быть, и Кагул встретится?
10 июня. Стоим в Ельце… Сейчас ходили за обедом в какую-то школу ФЗО. Конвой усиленный: “…блестят винтовки новые, на них штыки…”. На последней станции не то сбежал, не то отстал какой-то человек. В связи с этим репрессивные меры: двери заперты, никого не выпускают, охрана усилена.
11 июня. Мы все еще в Ельце. Десять вагонов оказались непригодны,
и народ из них переселяют. Очевидно, простоим весь день. Сейчас прошел эшелон из Бельцов и Куринешт. Действительно, поднята вся Молдавия!
12 июня. Ночью мы были под самой Москвой, а теперь уже в Моршанске. На всех напало уныние, весь день спят. Погода прохладная, это счастье. Мы уже неделю в пути.
13 июня. Стоим на подступах к Сызрани. Сегодня мы были в Пензе, там нас обогнал еще один эшелон, из Сорок. Погода жаркая, все разомлели и чувствуют себя отвратительно. У меня болит сердце и кружится голова. Наверное, от недостатка воздуха и “курортного” питания: за весь день выпила пол-литра молока. Обещали в Сызрани накормить. Несколько слов о конвое. Их много, среди них есть и симпатичные, вроде нашего Вани (он на десять вагонов — запирает и отпирает двери, водит нас в уборную и за обедом и т. д.),
а есть и злые. Одного я обозвала “собакой”, теперь его все так зовут. Начальник конвоя — молоденький белобрысый лейтенант. С чьей-то легкой руки его прозвали Наполеоном за его привычку командовать.
14 июня. Сегодня утром мы пересекли Волгу и теперь приближаемся
к Куйбышеву.
15 июня. Мы уже в Башкирии, через 40 км — Уфа. Вчера к нам поселили семью, трех человек: муж, жена и сын. Стало очень тесно, но наш новый “квартирант” сообщил, что мы едем в какой-то городок в 200 км от Свердловска. Башкирия, очевидно, славится своими ветрами, причем пыль несет хуже, чем в Кагуле. На какой-то станции стоял эшелон из Черновиц. На станции говорили, что до нас прошло уже эшелонов десять с запада.
16 июня. В Уфу прибыли только сегодня, всю ночь простояли на какой-то станции. Еще вечером нас перегнали три эшелона, а ночью прошло еще несколько. Сегодня встретили два эшелона с заключенными. Проезжали реку Белую. Красиво. Все говорят, что завтра к вечеру будем на месте. Меня записали как одиночку для поисков семьи. Хоть бы скорее их найти, как хочется детей увидеть! Мы уже, кажется, на Урале. Кругом довольно высокие горы.
В городе, который мы проезжали (названия не разобрала), металлургический завод, по воздуху взад и вперед снуют вагонетки с рудой и углем. Между прочим, все это довольно интересно. Урал. Здесь я никогда не была.
17 июня. Утром, под проливным дождем проехали Златоуст. Позади самая высокая часть Урала — изумительные места, лесистые склоны и отвесные скалистые стены. В голове носятся обрывки прежних знаний: синклинали, антиклинали, граниты, гнейсы… Ну, в общем, изумительно красиво.
18 июня. Рабочий день начался в 4.30 утра: пошли за обедом в это нечеловеческое время. Здесь уже Сибирь, город Курган.
19 июня. Стоим в Омске. Это ведь самая настоящая Сибирь! Куда дальше едем, все еще неизвестно, но дальнейшее направление — Новосибирск. Хотели нас сегодня свести в баню, но почему-то передумали. Я стала снабженцем, хожу за обедом и за водой. За это время можно хоть подышать свежим воздухом, правда, прогулка не из приятных — слишком много стражи вокруг. Куда ни пойдешь — часовой, даже в уборную. Вольные смотрят на нас, как на зверей. Форменный анекдот — это хождение в уборную. По команде все высыпают из вагонов и садятся под колеса или чуть дальше, мужчины и женщины рядом, без всякого стыда. И всю эту картинку созерцает часовой с винтовкой. А гадания по поводу нашей дальнейшей судьбы продолжаются. Я уже еду с “комфортом”, мне дали телогрейку и три подушки. По ночам стало очень холодно, дни тоже не очень теплые. Едем мы по Западно-Сибирской низменности, ландшафт страшно однообразный.
21 июня. Вчера полдня простояли в Новосибирске. Город огромный, красивый, стоит на Оби. В Новосибирске нас принимала какая-то комиссия, писали, переписывали, надписывали вагоны, одним словом, возились до вечера. Сменился наш конвой, теперь уже новые, которые нас без конца считают и пересчитывают. Прежний конвой нас уже знал и пускал гурьбой, а у этих — ходим строем, как заправские каторжники.
22 июня. Мы все еще едем! Находимся где-то в Кузбассе, неподалеку Кемерово, Сталинск, Кузнецк. Сейчас мы стоим в Белово. Самочувствие отвратительное, голова трещит. Наверное, это от жары и голода, нас два дня не кормили.
24 июня. Наконец-то доехали! Но куда? Позавчера мы прибыли в г. Гурьевск Кемеровской области. От нашего эшелона остались всего двалцать вагонов. Простояли всю ночь, а утром началась выгрузка. Наконец-то мы с нашим багажом (а у некоторых его — воз и маленькая тележка) стоим на твердой земле! Погода теплая и солнечная. Какая-то девушка из Кишинева сказала: “Как хорошо, что нас привезли не в Сибирь”. Смешно, но ведь для многих людей Сибирь — это снег, вечная мерзлота и медведи. После выгрузки официальная часть — запись-перепись и посещение бани. Блаженная минута! Избавиться от 16-дневной грязи и вшей! После бани погрузка на машины и… впереди еще 50-километровое путешествие. Полпути проехали под дождем. Холод собачий, настоящая осенняя погода. Привезли в поселок Барит, встретили довольно прилично. Дали общежитие и “весь Кишинев”, около четырехсот человек, оказался в одном двухэтажном бараке. Нас в комнате четыре человека: Савва и Вера Стакановы, Надежда Петровна Бабченко и я. В комнате чисто и уютно, кругом ковры, скатерти и занавески. Всю эту роскошь захватили с собой мои соседи, моего там ничего не было. Пока мы еще оформляемся, дали подписку о невыезде и состоим на учете как спецпереселенцы.
Здесь золотые прииски, работа тяжелая и малооплачиваемая.
25 июня. Устройство продолжается. Все моются, стирают, в общей кухне с утра до вечера варят, жарят, парят. Наша комната перешла на картошку и снятое молоко. На большее денег нет. О работе никто еще не заикается. Сколько же будет продолжаться этот “курорт”?
27 июня. Вчера было общее собрание, уже назначили на работы. В основном, люди пошли на шахты и в подсобное хозяйство, собирать овощи и косить траву. Я еще не назначена.
28 июня. Вчера меня назначили на работы, и сегодня я приступила к исполнению своих обязанностей. Работа у меня считается легкой, так как меня не пустили в шахту по состоянию здоровья. “Легкая” работа заключается в том, что в течение восьми часов я должна копать землю и грузить ее на тачку. Боюсь, что на этой работе я заработаю 0,0 трудодня! На шахту ходьбы минут двадцать-тридцать, она в двух километрах от поселка. Дорога очень красивая, и место, где мы работаем, тоже красивое, но, ей-богу, мне уже не до красот природы!
30 июня. Вчера и сегодня работала с прохладцей, то есть почти ничего не делала. Попала я к хорошим ребятам, это мое счастье. Сегодня я даже на велосипеде покаталась, давно не испытанное удовольствие! Завтра я иду
в ночную смену, то есть с 12 ч. ночи до 8 ч. утра.
3 августа. Быт начинает налаживаться, уже есть свои привычки и традиции.
Я сейчас работаю в ночной смене. Самая паршивая смена, и работа тяжелая — воротовщица, крути лебедку восемь часов подряд. Днем сплю как убитая. Вообще апатия полнейшая, к тому же мне никто не пишет. Надежда Петровна сегодня сообщила, что умер ее муж. Его взяли из дома больного,
с мучениями он доехал до Гурьевска, и там его поместили в больницу. У него был рак мочевого пузыря. Хорошо, что он умер.
5 августа. У меня грипп, температура и отвратительное состояние. А писем все нет…
* * *
На этом дневник кончается, больше я не писала. Но жизнь в Барите продолжалась. Я работала на разных работах — воротовщицей, в разведке на буровом станке, на промывке породы. Работала, пока не наступили холода, тогда пришлось бросить, так как, кроме легкого пальто и босоножек, у меня ничего не было. Тем, кто работал на шахте, давали спецодежду — резиновые сапоги и робу, а кто работал на поверхности, обходился своей одеждой. Правда, на заработанные деньги я купила в золотоскупке валенки, на большее не хватило. Коменданту моя “забастовка” не понравилась. Он наорал на меня, обозвал “буржуйкой”, которой жаль оставленных в Молдавии виноградников, обвинил меня в сокрытии капитала в виде сберкнижки с вкладом в 100 руб., на которые я после окончания курсов собиралась ехать на свидание
к Адаму. Я, конечно, не выдержала и ответила ему довольно резко, за что он посадил меня на три дня в КПЗ. Меня повезли в какой-то не то городок, не то село, я даже названия его не знаю, сдали в милицию, затолкнули в камеру, в которой сидели три уголовницы. По-моему, только там и от них я услышала настоящий мат. Как ни странно, эти грубые, прошедшие огонь и воду женщины отнеслись ко мне прямо с материнской нежностью. Они отдавали мне лучшие куски из скудной тюремной пищи, не разрешали выносить парашу, когда подходила моя очередь, возмущались тем, что меня вообще посадили, причем ни за что, просто по прихоти коменданта. Вообще они оказались простыми, добрыми людьми, только жизнь их исковеркала. Да разве только их? Как-то раз на работе я разговорилась с одним человеком, еще не старым. Он мне рассказал, что на войне попал в плен, а по освобождении и возвращении домой его арестовали и осудили на двадцать пять лет. Я сначала ему не поверила — двадцать пять лет! За что? Много лет спустя, когда я
в случайном разговоре на работе рассказала об этом, одна моя сослуживица, член партии, чуть не обвинила меня во лжи и клевете на советскую власть. Несчастные люди, всю жизнь они сами прожили во лжи, ложь вошла в их плоть и кровь, поэтому даже крупицу правды они тоже воспринимали как ложь.
Когда я приехала в Барит, мне не давала покоя мысль о детях, о маме,
о сестре. Где они? Дома или тоже высланы? Конечно, была возможность это узнать, для этого нужно было написать в Кишинев Нюсиной бывшей сослуживице. Я была уверена, что в случае чего Нюси тоже ей напишет, потому что другого пути найти друг друга не было. Но писать ей я боялась, боялась ее подвести, ведь я помнила тридцать седьмой год! Но в конце концов страх за детей пересилил, и месяца через два я все-таки решилась написать ей. Ответ я получила где-то в октябре, а потом пришло письмо и от Нюси из Алтайского края, адрес она узнала, написав этой же сослуживице. Весь дом ликовал, когда я получила это долгожданное письмо, потому что все мне очень сочувствовали, что я здесь одна, а мои дети неизвестно где. В конце декабря меня вызвал комендант и велел собираться в дорогу, для “воссоединения с семьей”, как он сформулировал. Меня стали собирать всем миром, кто дал перчатки, кто теплый платок, кто шерстяные чулки. Спасибо добрым людям!
До Бийска я ехала с тремя пожилыми немцами, которых тоже везли для воссоединения с семьями, и с конвойным. В Барнауле, где была пересадка, конвойный сдал нас в милицию и был таков. Дальше нам надо было ехать самостоятельно. Не знаю, куда подевались немцы, но в Бийск я ехала одна. Явилась в комендатуру, там мне дали направление и велели искать машину, которая едет в совхоз “Горный”. Полное доверие! Переночевала я
в Бийске, а наутро машина повезла меня по Чуйскому тракту, аж 200 км. Было бы лето, я, может быть, и полюбовалась бы местными красотами, но в декабре, в тридцатиградусный мороз, да еще в легком пальто мне, естественно, было не до красот. Хорошо, что мне опять попался хороший человек! Шофер пустил меня в кабину и даже накормил в какой-то чайной по дороге. Мы выехали рано утром, а приехали в совхоз ночью. Я где-то переночевала, а утром меня повезли еще дальше, на какую-то заимку, где моя семья жила в черной убогой хате. Дома была только мама, дети были в круглосуточном садике, а Нюси уехала в райцентр Алтайское. Я, конечно, тут же кинулась в садик, чтобы увидеть детей. Вита меня узнала и сказала: “Мама приехала!” — а Ина заплакала и вцепилась в бабушку, признать она меня не хотела. На следующий день, 31 декабря, приехала Нюси с радостным известием, что нам разрешили переезд в Алтайское, где она будет работать врачом в поликлинике. В совхозе же она работала на различных сельхозработах. Таким образом, у нас оказалась рабоче-крестьянская семья, а прослойка интеллигенции, в лице мамы, занималась домашним хозяйством.
2 января 1950 года мы переехали в Алтайское, большое, красивое, летом утопающее в зелени (а зимой — в снегу) село в предгорьях Алтая. В нем были две школы, молочный техникум, школа механизации, больница, хороший Дом культуры. Я всегда с благодарностью вспоминаю это село, в котором мы благополучно прожили семь лет.
Нюси сразу же пошла работать, а я сидела дома с детьми, так как вакансий не было. Потом, благодаря Нюси, я устроилась регистратором в поликлинику и была очень довольна этой работой. Детей я устроила в круглосуточный садик.
Однажды меня вызвали в райком партии и предложили пойти работать
в школу преподавателем немецкого языка. “Мы вам доверяем”, — сказали они мне. Но я испугалась и стала отказываться, тем более от немецкого языка, который я за эти годы достаточно подзабыла, а грамматику вообще не знала.
В школе и институте я на уроки немецкого не ходила, меня учителя просто выгоняли, так как понимали, что я знаю язык лучше, чем они сами. Да так оно и было. Но райком настоял, и я пошла в школу. На мое счастье, там оказалась еще одна учительница немецкого, настоящая немка с Украины, конечно, тоже спецпереселенка. Она мне на первых порах очень помогла, с ее помощью я усвоила методику преподавания языка, азы грамматики, а дальше дело уже пошло на лад. Я проработала в этой школе шесть лет. В Алтайском было много спецпереселенцев, в основном немцев с Поволжья, но были и латыши, и молдаване. Были высланные из Ленинграда и даже один поляк, за которого Нюси впоследствии вышла замуж.
В 1952 году после 15-летнего пребывания в сталинских лагерях вернулся папа. Из крепкого, здорового мужчины он превратился в маленького седенького старичка, страдающего стенокардией. Но умер он не от сердца, а от рака желудка через три года после возвращения, в августе 1955 года. Он не был ни знаменитым, ни даже известным человеком, в нем не было ничего выдающегося, кроме бесконечной доброты и любви к людям. И люди платили ему такой же любовью. Может быть, именно благодаря этому он и выжил в этих страшных лагерях. Да, он выжил, но жизнь его и всех нас, его жены, детей, даже его внучек, была искорежена, искалечена, втоптана в грязь. Пусть мы и жили более-менее терпимо, работали, воспитывали детей, иногда даже развлекались, в конце концов, жизнь есть жизнь, но мы не были свободны, не могли никуда выехать, даже в соседнее село, без разрешения коменданта, мы должны были каждый месяц отмечаться в спецкомендатуре. У нас даже не было связи с внешним миром, родственники еще в 1937 году от нас отказались, друзей мы всех растеряли. Только много лет спустя мы нашли своих школьных подруг и друзей детства, но, к сожалению, не всех, многие погибли во время войны или просто умерли.
В мае 1953 года приехал Адам. За год до освобождения его перевели
из Марфинской шарашки в Воркуту, где он работал электриком на шахте, оттуда его и освободили по знаменитой бериевской амнистии после смерти “великого отца всех народов”. К несчастью, вместе с “бытовиками” вышли на волю и уголовники, которые натворили немало бед, но в Алтайском их не было. Через месяц Адам пошел работать на стройучасток Райпотребсоюза, сначала прорабом, потом начальником участка. С этого стройучастка и началась его многолетняя работа в системе потребительской кооперации.
Девочки у нас росли крепкими и здоровыми. Вообще говоря, Вите следовало бы родиться мальчиком, она была настоящим сорванцом и дружила
в основном только с мальчиками. Угомонить ее можно было, только подсунув ей книжку. Читать она научилась в пять лет, сначала по вывескам на магазинах, потом по газетным заголовкам. Однажды я застала ее за чтением Конституции и с ужасом подумала, что, если дело и дальше так пойдет, то
к семи годам она прочитает “Капитал” Маркса, поэтому в шесть лет я отдала ее в школу. Директор был против этой затеи, но я его уговорила, и он согласился взять ее “до первой двойки”. Но двоек у нее не было, училась она прекрасно, а за детские и юношеские годы прочитала больше книг, чем я за всю свою жизнь. Она всегда была очень активной, и в пионерах, и в комсомоле, потом в профсоюзной организации. Я уверена, что если бы она во время путча была в Москве, то была бы среди самых активных защитников Белого дома. Иночка была полной противоположностью. Это была тихая, скромная, ласковая девочка, которая нормально играла с куклами и дружила с девочками. Она пошла в школу в семь лет и училась без двоек, но и без из-лишнего количества пятерок. Она любила порядок и чистоту, и если Вита
в пять лет пинала футбольный мяч, то Ина в пять лет по собственной инициативе мыла полы. Правда, Вита уже в пять лет научилась готовить и сейчас готовит очень неплохо. Иночку все обожали, а дедушка вообще в ней души не чаял. Даже наша суровая бабушка любила ее больше других внучек.
К сожалению, жизнь моих дочерей не баловала.
Зимой 1955 года, через месяц после папиной смерти, Нюси заболела бронхиальной астмой, и ей разрешили поехать на курорт. Она поехала в Ялту,
а оттуда написала, что может и мне купить путевку, если я хочу полечиться. Я в то время была страшно худая, истощенная, не от недостатка питания,
а от работы, которую я терпеть не могла, от домашних забот, от всей этой “веселой” жизни. Я попросила директора школы отпустить меня на месяц и с разрешения коменданта отправилась в Ялту. Новый, 1956 год мы с Нюси встретили в Москве. Там мы пошли в КГБ, узнать, что нас дальше ждет, скоро ли нас освободят. Но, кроме грубости и окрика, как мы посмели самовольно приехать в Москву, мы ничего не узнали. А когда мы приехали домой, в Бийске на вокзале нас встретил Нюсин муж Володя с объятиями и поздравлениями. Оказывается, пока мы ехали в поезде около пяти суток, нас освободили. А в Москве, выходит, никто ничего об этом не знал! Странно устроены люди, особенно люди из так называемых “органов”. За 70 лет они привыкли, что они, и только они, — повелители дум и душ народа и что без окрика с людьми разговаривать не положено. Наш комендант тоже был из этой плеяды, но он довольно радостно поздравил нас с освобождением. Правда, он сказал мне, чтобы я забыла обо всей этой истории, чтобы я вычеркнула из жизни эти семь лет и никому ничего не рассказывала. И я действительно многие годы скрывала этот “факт моей биографии”.
Весной 1956 года Адама перевели на работу в Барнаул, в Крайпотребсоюз. Он уехал, а я с детьми осталась в Алтайском до окончания учебного года. Вита заканчивала 4-й класс, а Ина — 1-й. Переехали мы только осенью, к тому времени Адам получил квартиру, очень плохую, без удобств, но все же крыша над головой была.
Вскоре переехала в Барнаул и Нюси с семьей. Она сразу же устроилась на работу в барнаульский санаторий, тоже с квартирой, так что в этом отношении нам всем повезло. Не повезло мне поначалу с работой, в школах мест не было. Жить на одну зарплату Адама, тем более в городе, было тяжело.
В поисках работы я ходила по всяким учреждениям, библиотекам, институтам. Однажды в мединституте я наткнулась на преподавателя немецкого языка, жена которого работала в газете, издававшейся для немцев, проживавших
в Алтайском крае. На мое счастье, там оказалось свободное место переводчика, на которое меня приняли. Но проработала я там всего около года, пока газету не ликвидировали, так как в Москве стали издавать газету для всех немцев Советского Союза, а не только Алтая. Я опять оказалась без работы, и только спустя восемь месяцев мне удалось устроиться переводчиком в научно-исследовательский институт со странным названием “АНИТИМ”.
В этом институте я проработала больше двадцати лет и стала квалифицированным переводчиком. Я эту работу очень полюбила. В сорок лет, а именно в этом возрасте я поступила в АНИТИМ, я нашла свое призвание! Сначала было очень трудно, ведь это был технический перевод, языки-то я знала,
а в технике понимала столько же, сколько в ботанике, которую мне когда-то пришлось преподавать. Пришлось взяться за учебу, и постепенно я стала разбираться в сварочном и литейном производстве, в обработке металлов, машиностроении и множестве других отраслей науки и техники. Наконец-то мне по-настоящему пригодилось мое знание языков!
Мы прожили в Барнауле тридцать шесть лет. За это время сменили три квартиры. Произошло много событий: и радостных и печальных. Адам поднимался по служебной лестнице, достиг должности начальника управления капитального строительства Крайпотребсоюза, в общем, фигура не маленькая в масштабах края, но подняться выше ему помешало отсутствие партийного билета и присутствие пятого пункта. Дети окончили школу. Вита благополучно окончила Московский государственный университет, географический факультет. Она пошла по моим стопам, но, как и я, географией не занималась, а работала инженером в геологической лаборатории Института по проектированию автомобильных дорог. После окончания МГУ ее распределили в Тюмень, откуда она через год приехала домой беременная. В январе 1970 года родился мой первый и самый любимый внук Никита, по-домашнему — Кит.
Еще в школе Вита увлеклась авторской песней, она много пела на всяких концертах и фестивалях и накопила большую коллекцию текстов и магнитофонных записей. Среди них были и песни Галича, опального поэта, и,
“о, ужас”, был его портрет, точнее большая фотография. И однажды, на сей раз средь бела дня, нагрянули трое в штатском, произвели обыск и конфисковали эту фотографию и несколько катушек с пленками, к счастью, не Галича, эти пленки Вита каким-то непостижимым образом успела спрятать. Думаю, они получили большое удовольствие, слушая конфискованные пленки у себя в кабинете. Галич, между прочим, давно реабилитирован, но конфискованные вещи так и не вернули. А Виту тогда таскали на допросы месяца четыре,
а закончили предупреждением об уголовной ответственности по статье 190 (распространение заведомо ложной информации, порочащей советский государственный строй) в случае продолжения подобной деятельности.
Ина после школы окончила Барнаульский кооперативный техникум и стала товароведом. В 1973 году она вышла замуж и родила двух детей, дочку Надюшу и сына Диму. А в 1981 году она умерла от мезотелиомы плевры (одной из самых страшных разновидностей рака). Ей было тридцать три года. Дети ее уже выросли. В 1965 году Нюси, которая страдала бронхиальной астмой, переехала на юг, в Гудауту. Там она тоже работала в санатории, и мы почти каждое лето ездили к ней в отпуск, загорать и купаться в Черном море. Ездили к ней не только мы. Почти каждое лето у нее гостили ее друзья, друзья ее друзей, не говоря уже о Марине с ее семьей. Марина окончила Гнесинское училище в Москве, стала дирижером-хоровиком. Она вышла замуж за своего однокурсника и уехала с ним в Магнитогорск, откуда он родом.
В 1972 году умерла мама от инфаркта, который гудаутские врачи не смогли распознать. Ей было восемьдесят два года, но она была такой же деятельной, энергичной и властной, как и в молодые годы. Почти до самой смерти она давала частные уроки английского, ученики ее очень любили. Нюси тяжело переживала ее смерть, ведь она, в отличие от меня, всю жизнь прожила с мамой. В 1984 году умерла и она, и вместе с ней ушли мои детство и юность, когда мы были вместе, делились друг с другом своими мыслями, своими маленькими секретами, вспоминали прошлые дни и разные события словами
“а помнишь?..”. Из всей нашей семьи осталась я одна, потому что умерла вся папина родня, кроме моих двоюродных сестер Нины и Ляли, с которыми
у меня мало общего.
В 1992 году мы решили уезжать в Германию.
Адам в последние годы в Барнауле сильно болел, почти не выходил из больницы, у него были постоянные сильные приступы стенокардии. Когда мы получили разрешение на выезд в Германию, категорически заявил, что поедет не раньше своего 75-летия. Действительно, юбилей его отпраздновали в Крайпотребсоюзе очень торжественно, его очень любили и уважали, но после юбилея он снова попал в больницу. Поскольку билеты на самолет были уже у нас на руках, пришлось его билет сдать. Мы с Витой и собакой вылетели в Дюссельдорф, где нас уже встречал Кит, переселившийся в Германию годом раньше. А Адам, подлечившись, выехал через пару недель поездом. По приезде он сразу пошел к врачу, который спросил, когда у него был инфаркт. Адам очень удивился, инфаркт ему никогда не диагностировали. К сожалению, в Германии, где ему очень понравилось, в первую очередь чистота и архитектура, прожил он очень недолго. В начале апреля 1995 года у него случился очередной приступ, его на “скорой” увезли в больницу, сделали сложную операцию, байпас, после операции он очнулся, но через сутки впал в кому и через 16 дней умер. Похоронили мы его на еврейском кладбище Дортмунда.
Мне сейчас девяносто два года, и жизнь, можно сказать, прошла. Оглядываясь назад, я могу сказать, что прожила ее не напрасно. Детей я родила, сколько деревьев посадила — не вспомнить, дом вот не построила, но это мужское дело. Я никого не обманывала, не лгала, не воровала, никому не делала зла. Но если бы мне пришлось пойти на исповедь и покаяться в своих грехах, думаю, такие нашлись бы. Я многому научилась в жизни. Живя
в деревне, я научилась доить корову, пилить и колоть дрова, носить ведра
с водой на коромысле, печь хлеб в русской печи, словом, выполнять крестьянские работы. А живя в городе, научилась бегать в поисках продуктов, выстаивать длинные очереди, ездить в переполненном транспорте и многим другим подобным вещам. Мне всегда казалось, что жизнь, которой мы живем, вполне нормальная. Так и должно быть: бесплатные образование и медицинское обслуживание, вступление в пионеры, потом в комсомол и, если удастся, в партию, обязательное участие в майских и ноябрьских демонстрациях, неявка на которые грозила выговором и лишением премии, обязательное восхваление партии, правительства и очередного вождя, участие в общественной жизни учреждения, в котором работаешь, мизерная зарплата и подачки в виде грошовых премий за выполнение дутых соцобязательств, штамп в паспорте о прописке, без которой ты не можешь переехать в другой город, ни даже обменять квартиру, и, конечно, 5-й пункт, при виде которого начальник отдела кадров еще подумает — брать тебя на работу или не брать. Я уже не говорю о бесконечных очередях, перманентном дефиците, о бюрократизме и хамстве, о том, что до сих пор мы находимся под недремлющим оком КГБ.
В 1967 году КГБ сыграл со мной злую шутку. Меня вызвали в милицию, велев принести свою метрику. А метрика у меня была английская, выданная в Лондоне в 1917 году. Спасибо маме, что она сберегла ее и во время эвакуации, и во время депортации. Я ее берегла как зеницу ока, она была, по существу, единственным напоминанием о том, что я когда-то родилась
в Англии. В милиции метрику у меня отобрали, выдав взамен обыкновенное стандартное советское свидетельство о рождении. Зачем им понадобилась моя метрика, мне так и не объяснили. Я была очень расстроена и многие годы, когда вспоминала об этом, чуть не плакала. В конце 1980-х, когда стало чуть легче дышать, я решила начать поиски моего документа. В милиции, естественно, никто ничего не знал, да и откуда им было знать, было использовано только их имя и здание, а суть-то была в другом названии и другом здании. В ЗАГСе, куда я обратилась, тоже ничем помочь не могли, но там хоть посоветовали обратиться в консульский отдел МИД РСФСР. К моей великой радости, в марте 1990 года я получила копию моей метрики, присланную из Лондона. В 1991 году на основании этой метрики в посольстве Великобритании в Москве мне выдали британский паспорт. К сожалению, воспользоваться им я не могу, в Англию мне ехать не к кому и не на что.
Когда началась перестройка и провозгласили гласность, стали выясняться вещи, от которых волосы встают дыбом. Я уж не говорю о наших страшных лагерях, которые по своей жестокости и бесчеловечности могут сравниться с фашистскими концлагерями, а по многочисленности и долговечности превосходят их. Наши лагеря были расположены “от Москвы до самых до окраин…” и как начались с Соловков в начале 1930-х годов, так и существуют до сих пор, конечно, уже не в том виде и количестве. В течение долгих лет мы были заложниками и жертвами системы — преследуемыми, бесправными, униженными, охваченными страхом, с втоптанным в грязь человеческим достоинством. Сейчас стараются что-то изменить, но трудно изменить сознание и привычки людей, созданные за семьдесят с лишним лет. Все идет очень медленно и непонятно в какую сторону. А если снова туда же?! Я вообще не верю, что что-либо в скором времени изменится, во всяком случае, не на моем веку.
Настоящая человеческая жизнь для меня настала… в другой стране. Сейчас я живу с дочерью Витой, за четырнадцать лет объездила пол-Европы, побывала в США и Израиле, короче, живу так, как мне всегда хотелось жить. Мой внук Кит стал социальным педагогом, организовал первое в Германии частное заведение по опеке над алкоголиками. Его пациенты души в нем не чают. Женился, жена его — медсестра. Их сыну Даниэлю, то есть моему правнуку, уже восемь лет. Нам, уехавшим, тут хорошо, уютно, комфортно. На старости лет я обрела покой.