Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2011
ТАКАЯ ВОТ ИСТОРИЯ
Николай Вахтин
Письма из Англии
Ирине и Андрею,
с любовью
1
Дорогой друг Сенькин,
количество впечатлений от пребывания в этой замечательной стране начинает меня переполнять. Все время какие-то истории или происходят вокруг, или мне их рассказывают, или я про них читаю в газетах — и не с кем поделиться: жена слушает (видит, читает…) эти истории вместе со мной, а все местные их знают, и, когда я пытаюсь историю, рассказанную мне одним местным, рассказать другому местному, у того в глазах появляется такое, знаешь, очень вежливое выражение. Вроде как он понимает, что меня переполняет, и готов немного потерпеть. Но недолго.
Поэтому я решил писать тебе. Не потому, что скучаю — как можно скучать по вымышленному персонажу. А потому, что переполняет, и мне кажется почему-то, что тебе, с твоим глубоким знанием русской натуры, будет любопытно почитать эти истории про натуру совсем другую, английскую.
Одно должен я сказать в самом начале и совершенно определенно: документальных очерков я писать не умею. Едва начну писать — как тут же увлекаюсь, начинаю ветвиться и — неизбежно — сочинять. Или присочинять: зависит от наличия вдохновения. Да ты знаешь… Так что относись к нижеследующему не как к сплошному вранью и фантазии, конечно, но и не как к документу, который тебе, историку, понятен и знаком.
Вот, например, история про Оксфордский словарь. По-моему, она довольно точно ложится на наше российское представление о том, как должны чиновники относиться к не вполне понятной им (или вполне непонятной им) науке. То есть ложится в том смысле, что с точностью до наоборот.
Был такой сэр Джеймс Маррей (1837—1915), который в 1878 году приехал
в Оксфорд, купил тут дом на Банбери-роуд — район этот называется Северный Оксфорд, сейчас он довольно фешенебельный, тогда — не знаю какой, но тоже, наверное, не из последних. Был он вполне состоятелен и холост — жена умерла от туберкулеза за несколько лет до этого. К университету он отношения не имел, просто жил себе в городе Оксфорд такой сэр Джеймс, достаточно обеспеченный, чтобы не работать, и достаточно образованный, чтобы без работы заскучать. Разместившись и осмотревшись, он решил заняться чем-нибудь полезным. Например, собирать материалы для словаря английского языка. Не знаю, что его побудило, — наверное, ему показалось, что это нужно сделать. Или ему захотелось это сделать. Или ему кто-то сказал, что это пора сделать. Мало ли мотивов у небедного английского джентльмена, у которого умерла жена и который переселился в город Оксфорд, купив там дом.
В общем, он стал собирать слова, записывать их на карточки и расставлять карточки по алфавиту. Писал письма в разные концы Англии, Шотландии и Уэльса, в Новый Свет и в Индию, в Австралию и Египет. Как у вас там называется то чувство, которое охватывает вас при виде заката над пустыней? У нас — “трепет”, а у вас? Или — как у вас там называется левая застежка на берберской верблюжьей упряжи? А правая? Или — что такое кенгуру, сколько их видов и как каждый называется? А слово “дождь” как у вас произносится? На письма приходили ответы, корреспонденты присылали слова со всей Англии, со всех концов бескрайней в ту пору Британской империи, из колоний бывших и нынешних… То есть не только тот английский язык он собирал, который в Англии, но и тот, который бурно распространялся в ту пору по всему миру, жадно заимствуя разные слова из всех языков и благодаря этому обогащаясь и укрепляясь.
Нужно тут заметить (как я будучи профессиональный лингвист), что, вопреки распространенному в нашем Отечестве мнению, язык, чем больше в нем чуждых, то есть заимствованных, слов, тем он крепче, сильнее и здоровее. То есть наша публика думает, конечно, прямо наоборот, но это беда нашей публики, а суть от этого не меняется: чем больше заимствований, тем лучше. Возьми тот же русский: финно-угорские слова — перемололи; татарские слова — перемололи; греческие — перемололи; немецкие, французские, голландские — перемололи; английские — постепенно перемалываем, и получается, например, что у нас три синонима для слова круг: круг (“в первом круге”), тур (“в первом туре”) и раунд (“в первом раунде”) — почувствуй разницу. А у тех, кто ничего ни у кого не заимствовал (то есть не обогащался), только одно слово на все случаи. Трудно с одним словом-то, как с той единственной женой из знаменитого фильма, которая и постирать, и приготовить, и с детьми…
Но я отвлекся. Давай вернемся к словарю.
Постепенно количество карточек росло, причем росло настолько быстро, что сэр Джеймс вынужден был построить в саду специальный домик и разместить там часть словаря: в главном доме словарь уже не помещался. Появились помощники, в основном студенты, подрабатывавшие на этом странном деле, но, главное, страшно разрослась переписка: сэр Джеймс ежедневно отправлял по всему — в ту пору большому и разнообразному — англоязычному миру и получал со всего англоязычного мира десятки и сотни писем.
Оксфордские профессора, полноправные члены колледжей, смотрели на его деятельность с некоторым недоумением: ну чудак и чудак, мало ли в Оксфорде чудаков, вот хотя бы тот учитель математики, который рассказывает детям сказки про девочку, провалившуюся в кроличью нору, а потом печатает эти сказки книжками — странные, надо сказать, сказки… Было им тогда невдомек, что сэр Джеймс со своей затеей прославит Оксфорд ничуть не меньше, чем Ньютон или Дарвин, или, к слову сказать, чем тот же учитель математики, который писал детские сказки; что его, сэра Джеймса, картотека со временем перерастет в словарь, да не просто в словарь, а в Оксфордский Словарь Английского Языка (все слова с большой буквы), который станет через сто лет самым знаменитым (и очень прибыльным) университетским предприятием, почти что символом города и университета…
А тем временем количество писем продолжало расти, корреспонденты присылали слова со всего мира, помощники едва успевали разбирать почту и заносить слова на карточки, и каждому надо было ответить, переспросить, уточнить или просто поблагодарить: так принято было в Англии во времена королевы Виктории, что на письма — отвечали. (Теперь, впрочем, тоже в основном отвечают — кроме некоторых отдельных.) Сотни, тысячи, десятки тысяч писем… Почтальоны сбиваются с ног, таская туда-сюда громадные мешки английских слов и комментариев к ним со всех континентов.
И тут сэр Джеймс получает письмо от директора Оксфордского почтамта. Короткое, на полстраницы. Очень вежливое.
Довольно бессмысленно, как я убедился, рассказывая эту историю многочисленным знакомым, делать в этом месте драматическую паузу и спрашивать: догадайтесь, что могло быть написано в этом письме? Бессмысленно, потому что никакой русский человек не способен догадаться, что именно было там написано: просто у него, у русского человека, нет и не может быть такого опыта, чтобы догадаться. Просто его, русского человека, исторический опыт абсолютно этому перпендикулярен, категорически противоречит и никоим образом не допускает предложить правильный ответ.
Что мне отвечали соотечественники, если я все-таки делал в этом месте драматическую паузу? Ну, более или менее понятно. Там была написано, говорили они, что, мол, пора и совесть иметь, что почта не справляется. Там содержались угрозы обратиться к властям и принять меры, если количество писем будет и дальше расти. Там содержалось предложение (от которого невозможно отказаться) оплатить дополнительный труд почтальонов и лично его, директора, поскольку количество писем к сэру Джеймсу и от него переходит всякие разумные границы. Ну, в общем, примерно так.
А в письме, со всей английской прямотой, было вот что сказано: дорогой сэр, поскольку у вас очень обширная корреспонденция, то не желаете ли вы, чтобы Оксфордская почтовая служба установила почтовый ящик прямо у вашего дома? Вам так будет удобнее…
Сэр Джеймс согласился. Ящик установили. Словарь был издан, стал знаменитым, выдержал с тех пор черт знает сколько переизданий, постоянно пополнялся и расширялся и в итоге стал самым полным и самым точным словарем английского языка в мире. Того дома, где жил сэр Джеймс, как и домика, построенного специально для словаря, уже давно нет — а ящик стоит по сей день, желающие могут увидеть его на Банбери-роуд, № 80. Он до сих пор используется как почтовый ящик, хотя люди все реже и реже пишут друг другу письма на бумаге и все реже и реже запечатывают их в конверты, надписывают адрес и опускают в ящик… — но даже когда мы совсем перестанем писать друг другу обычные письма и весь мир перейдет на емели, ящик на Банбери Роуд, № 80 должен стоять на своем месте как символ поразительного уважения чиновников к чужой, пусть и странной, науке, тем более к науке, не совсем понятной не только им, но и весьма образованным соотечественникам.
Мы до такого доживем? Вряд ли: кажется, это все уже навсегда в прошлом, и не только у нас.
2
Дорогой друг Сенькин,
не знаю, понравилась ли тебе история про Оксфордский словарь: что-то ты замолчал и не отвечаешь. Боюсь, что она тебя расстроила, особенно последняя фраза. Но увы — это все так и есть: просто прогресс есть прогресс, и по мере движения вперед мы оставляем какие-то вещи в прошлом. Некоторые — хорошо, что оставляем: высокую детскую смертность, например. Другие — жалко: например, идею, что добродетель — сама себе награда. Эта идея, конечно, тоже в прошлом, а жалко.
Что до прогресса, то вот еще одна английская история про прогресс. Представь себе Нью-Колледж — это в Оксфорде такой колледж, который Новый потому, что лет на семьдесят младше самых старших. Примерно 1380 года:
у нас Куликовская битва, у них только что кончилась опустошительная чума, страна приходит в себя после этого темного ужаса, и королевский дом делает что? — строит в Оксфорде Новый колледж в знак победы жизни над смертью и учености над невежеством. Ну и чтобы было где учиться молодому поколению. Да ты там был, кажется. Или я ошибаюсь?
У Нью-Колледжа есть, как и у любого колледжа, стена. Которая вокруг
и ограждает внутреннюю жизнь, вполне в XIV веке монастырскую, от внешней, вполне светской, греховной и мирской. Это сейчас они смешались, и неясно, где греховная, а где нет. А тогда! О, тогда, конечно, жизнь монастыря вообще и колледжа в частности была не в пример чище и праведнее, чем жизнь вовне. Town, так сказать, and gown, if you know what I mean. Низкое и высокое. Греховное и праведное. Профанное и священное. Читайте Бокаччо. Или Гоголя. Или Умберто Эко. Они, и далеко не только они, довольно красочно описали праведность монастырской — ну, или бурсацкой — жизни во всей ее полноте и красе. Правда, не для Англии, — но и в Англии в Средние века существовала, как ты понимаешь, ничуть не менее глубокая нравственная разница между жизнью по обе стороны монастырской стены, и стена эти два ну совершенно разных мира обязательно разделяла. До сих пор сохранилась традиция — правда, не в этом колледже, а в соседнем, — вечером, часов около девяти, звонит колокол, созывая разбредшихся по городу членов колледжа на вечернюю молитву, и звонит ровно сто два раза — по числу членов, каждому личный удар колокола полагается. То есть те, кто этот обычай придумал, точно знали, что днем с внутренней (не греховной) стороны стены нет ни одного члена колледжа, все разбрелись по городу — очевидно, чтобы нести за пределы стены высокую нравственность и моральные ценности, которые там, внутри, вырабатывались в изобилии и избытке.
Но вернемся к стене нашего Нового колледжа. Стена, собственно, была
в свое время — примерно в том же XIV веке — передана из собственности town, то есть города, в собственность gown, то есть университета. Но как-то так хитро передана, что не полностью gown мог ею, стеной, распоряжаться, а все-таки имелись какие-то обязательства колледжа перед городом. В смысле — город имел право проверять, хорошо ли колледж содержит стену.
В этой стене есть ворота. И есть такой обычай, освященный временем, что раз в год мэр города Оксфорда приходит к этим воротам (которые в обычные дни открыты настежь, но в этот именно день оказываются заперты на много замков) и стучится. Специально обученный привратник из старших студентов или младших преподавателей открывает специальное окошечко в воротах
и спрашивает через окошечко: “Кто такой? Чего надо?” Мэр объясняет, что он, вообще-то, мэр города Оксфорда и пришел проверить, выполняют ли университетские свои обязательства в отношении стены и хорошо ли ее содержат. В смысле — не выпадают ли из нее кирпичи и не слишком ли она закопчена прошедшими пожарами.
Весь смысл сюжета в том, что следует дальше. Щас начальство позову, — говорит специально обученный привратник и хлопает дверцей окошечка прямо мэру в физиономию. В этом, собственно, и состоит идея: этим хлопаньем колледж как бы подтверждает — каждый год, вот уже шесть веков подтверждает, — что плевать он хотел на городские власти, что ему все равно — мэр или последний бомж, что у него свое начальство, совершенно от городских властей независимое, и что это начальство сейчас придет и во всем разберется.
Ну, дальше понятно: выходит ректор Нового колледжа, открывает ворота на всю ширину, обнимается с мэром, с которым они давно и хорошо знакомы (собственно, оба в этом самом Оксфордском университете, скорее всего, и учились), и они вместе со всей публикой — а публики на это ежегодное зрелище набирается порядочно — вполне демократично отправляются в ближайший паб пить джин, виски, вино и пиво, что кому нравится.
Такая вот ежегодная демонстрация независимости университета от власти. А я очень живо себе представил, слушая эту историю в исполнении своего оксфордского друга, как, например, губернатор Петербурга приезжает в Петербургский университет, стучится в дверь, а ей говорят: ты кто такая? подожди, мол, сейчас у ректора разрешения спрошу. Или мэр Москвы (как его фамилия, кстати, не помнишь?) приезжает в МГУ, а его ректор не пускает, заставляет ждать у двери… Не верю, как говорил Станиславский.
Но хватит о печальном. Вернемся к прогрессу — я ведь в начале письма обещал тебе историю про прогресс, а вместо этого стал рассказывать про стену. Итак, прогресс.
В этом самом Новом колледже есть комната для торжественных обедов. То есть там есть много комнат для торжественных обедов, а также для просто обедов, поскольку, как ты знаешь, студенты и преподаватели в колледже не учатся и не преподают: они там живут, едят три раза в день, пьют по вечерам, глядя в телевизор, и только самые младшие занимаются с тьюторами в помещении колледжа. Колледж — это ведь бывший монастырь: на учебу, сиречь на послух, они ходят вовне, а тут — живут. Поэтому тут кроме жилых комнат
и административных помещений в основном обеденные залы разного размера и разной степени торжественности.
Вот представь себе: небольшая сравнительно обеденная зала, посередине стол человек на пятнадцать, если не тесниться. Тяжелые стулья, тяжелый стол, тяжелая серебряная посуда на столе. Какие-то серебряные блюда, кувшины, кубки… на каждом гравировка: подарок колледжу от такого-то. Два окна — углом, в северной стене и в западной. Столы-консоли вдоль стен. На стенах — портреты в тяжелых золотых рамах. В южной стене, напротив окна, большой, старый мраморный камин.
По обе стороны камина два кресла. И тут начинается непонятное. Вдоль камина по полу, от одного кресла до другого — очень странное сооружение (не сообразил сфотографировать, так что придется словами): нечто вроде полированной широкой (сантиметров сорок) доски красного дерева, один конец лежит на полу, другой чуть приподнят. На концах доски с обеих сторон — горизонтальные колесики, такие типа роликов, широкие и плоские, размером с блюдце. На них натянута круговая веревка. К веревке с наружной от камина стороны привязана небольшая бадеечка, по диаметру как раз для бутылки. Потянешь в одну сторону — колесики крутятся, бадеечка ползет направо, к правому креслу, потянешь в другую — ползет налево, к левому креслу. Я понятно объяснил? Увидел?
Сидим мы в этой зале, торжественно обедаем. Я спрашиваю соседку: это зачем? никогда не видел такого странного приспособления. Она и рассказала: это, оказывается, одна из многочисленных легенд колледжа.
Оказывается, однажды вечером в пятницу, где-то в середине XIX века,
у этого камина сидели два джентльмена и передавали один другому мимо камина бутылку портвейна. Кончив передавать одну бутылку, они принялись передавать вторую. Потом третью. Потом уже не помнят какую. В какой-то момент один джентльмен (левый, кажется), передавая бутылку, покачнулся и упал в камин. А второй джентльмен (кажется, правый) не сразу это обстоятельство заметил.
Похоронив коллегу, руководство колледжа задумалось. Создало, видимо, комиссию, как это было в то время принято (да и сейчас принято). Комиссия позаседала годик-другой и выработала решение. Ректор его утвердил. Выделили деньги, наняли столяра. С тех пор джентльмены, сидя у этого (только этого!) камина, могут передавать друг другу бутылку, не наклоняясь башкой
в камин и не подвергая свои жизни опасности, а просто поставив ее в бадеечку и потянув за веревку — она и поползет куда надо.
Ты, друг Сенькин, скажешь на это, наверное: “Да-а-а-а, а у нас в России
в XIX веке… сгорел, и фиг с ним, еще и лучше…” Вот и я так же сказал. Но английская соседка все мне объяснила. Это, сказала она, просто называется прогресс. В XVII веке у нас в Англии, если ты, например, думал или говорил не то, что думали или говорили окружающие, — запросто могли в камин бросить. И бросали. Роялисты — республиканцев, республиканцы — роялистов. Витражи били в церквях, идеологических противников вешали на столбах. Веревкой. За шею. Всякое было — про то в городке Или есть целый музей, про него потом когда-нибудь. В XVIII веке — падали в камин спьяну и сдуру, сгорали,
и никто не жалел. В XIX веке — стали жалеть и придумали вот такое вот устройство. В XX веке — настолько стали человеческую жизнь ценить, что запретили камины: видишь, сказала мне соседка, он заглушен железным листом и не работает. Так что вам в России нужно просто потерпеть и подождать: прогресс придет и к вам. В свое время. Лет через двести.
Впрочем, продолжала она задумчиво после паузы, боюсь, что это еще не конец. Боюсь, что в XXI веке — запретят портвейн… К тому идет. Прогресс, никуда не денешься.
3
Дорогой друг Сенькин,
ты пишешь, что больше всего на свете любишь в жизни удовольствия, свободу и деньги. И что свобода тебе нужна, чтобы без помех получать удовольствие от жизни, деньги — чтобы иметь свободу, а удовольствия — просто так, приятно. Однако мне это кажется странным, каким-то противоречивым, что ли. Чтобы зарабатывать деньги, приходится жертвовать свободой, времени при этом на удовольствия остается совсем чуть-чуть, и вообще все это как-то не складывается у меня в последовательную жизненную позицию. Если не воровать, конечно. А если воровать, то какая уж тут свобода. В общем, не складывается.
Расскажу тебе одну английскую историю, в которой деньги столкнулись со свободой. Большие деньги — с маленькой такой, почти незаметной глазу свободой. А может и не со свободой, а так — с блажью. Но, впрочем, блажь, если она никому не мешает, — это и есть, наверное, свобода. Ладно, вот история.
В одном старом колледже — не в нашем, в соседнем, — давным-давно, веке в XV, построили библиотеку. Она и до сих пор стоит, массивное такое каменное здание, с фасада прямоугольное, с десяток узких и высоких окон, а на фронтоне часы. Большие башенные часы со стрелками, с римскими цифрами, каждые четверть часа мелодично звенят, а каждый час громко бьют.
К самому зданию не подойти, но с нашей улицы над высокой каменной стеной всю эту красоту видно: днем просто видно, а ночью она подсвечена.
В конце XIX века затеяли эту библиотеку ремонтировать, потому что опять же прогресс, новые технологии, водопровод там, паровое отопление, опять же камины, как я тебе уже писал, представляли некоторую опасность, потому что книги кругом. В общем, удобства образца XV века наших предков в конце XIX уже как-то не радовали. Колледж постановил, что необходима модернизация.
Меня всегда занимал вопрос: где эти колледжи берут деньги? Ну, хотя бы вот деньги на ремонт этой самой библиотеки: это же уйма фунтов стерлингов — все стены сохранить, всё внутри обновить, водопровод провести, канализацию, отопление, часы снять, отремонтировать, фасад почистить, часы назад повесить… Какой английский роман ни возьми, там обязательно есть владелец огромного наследственного поместья, которое требует ремонта, а денег нет,
и хозяин либо продает сначала землю, потом дом, а потом кончает с собой, либо задумывает хитрое преступление, чтобы раздобыть денег на ремонт родового поместья и тем самым на спасение фамильной чести, и приходится звать Эркюля Пуаро, чтобы это хитрое преступление раскрыть. Или в крайнем случае мисс Марпл.
А тут — сложнейший и дорогущий ремонт. И причем, заметь, колледж — это не церковь. С церковью понятно: наши друзья, которые тут, в Оксфорде, живут, рассказывали, как они дом покупали. Долго ходили, искали, наконец нашли симпатичный домик, очень им подходящий, и недорого, и место хорошее, и до центра недалеко. Кругом леса и поля, неподалеку старый монастырь… Стали они этот дом через агентство проверять, и выяснилось, что стоит он на территории некоего церковного прихода, а раз так — то по закону владельцы домов, стоящих на церковной земле, должны в складчину оплачивать ремонт церковного алтаря, буде таковой потребуется. Закон приняли еще до Реставрации, но до сих пор не отменили, а раз не отменили — то извольте платить.
Нет, то есть ремонт алтаря, скорее всего, в ближайшие сто лет не потребуется, но если потребуется — то отвертеться не удастся: были прецеденты, судились незадачливые владельцы таких домов с церковью и даже выигрывали дела, но палата лордов решения судов отменяла, потому что раз закон не отменен, то его следует исполнять. Хоть он и дура лекс.
Но это церковь. А такого закона, чтобы скидываться на ремонт библиотеки колледжа, в Англии нет — откуда же деньги?
Ну да ладно — откуда бы они ни были, библиотеку отремонтировали, часы повесили на место и жизнь потекла дальше. И дотекла почти что до наших дней, но тут появился — лет сорок назад — в библиотеке новый библиотекарь, человек неспокойный. Все он что-то копался по старым книгам и рукописям, что-то писал, печатал какие-то статейки. Начальство было этим не слишком довольно, потому что, по мнению начальства, библиотекарь должен за библиотекой следить, а не наукой заниматься. В общем-то, начальство в данном случае право, хотя нам с тобой и обидно, когда оно оказывается право. Хотя, конечно, это английское начальство, так что не так уж и обидно: обидно, когда наше русское оказывается право. Наше, правда, редко оказывается право, так что и тут нечасто бывает обидно.
Но дело не в этом — опять я отвлекся! — а в том, что у этого библиотекаря был дом. То ли в наследство он ему от предков достался, то ли он его вскоре после войны купил, но только жил он в нем всю жизнь, причем жил один, ибо родных не имел и женат не был. Вся жизнь его была в библиотеке.
Вот написал я “после войны” и подумал, что, если бы эту фразу прочли англичане, они бы меня поняли совсем не так, как ты, друг Сенькин. Для англичан “после войны” значит после 1918 года — после войны, которую они называют Великой. Именно в той войне они понесли страшные потери, именно солдатам той войны стоят памятники в каждой английской деревне, именно ту войну поминают ежегодно, украшая улицы и дома красными бумажными цветами, которые, кажется, символизируют фламандские маки, и эти же маки очень многие носят приколотыми к курткам, пиджакам и платьям. И венки из таких маков украшают памятники солдатам Первой мировой, которые, повторяю, есть практически в каждой деревне. Конечно, Вторую войну тоже поминают, и на памятниках рядом с именами павших на Первой выбиты имена павших на Второй, но… в одной деревне я посчитал имена на таком памятнике: солдат, не вернувшихся с Первой, я насчитал семь, а со Второй не вернулся только один. Так что, наверное, имеют англичане основание именно ту, Первую, называть Великой. А нас с тобой спроси, велики ли были потери России
в Первой мировой войне, разве что специалист скажет, а так… кто их там считал и как их отделить от жертв Гражданской и от погибших в революцию? Сложно отделить, друг Сенькин…
Что-то я совсем отвлекся, нить сюжета потерял… Надо взять себя в руки
и больше не отвлекаться. Итак.
Роясь в старых бумагах, наш библиотекарь обнаружил рисунки фасада библиотеки — старые, до ремонта. Сравнил с новыми, и — о ужас! — оказалось, что, когда после ремонта вешали обратно знаменитые часы, их повесили не туда, где они висели изначально. То есть не так чтобы совсем не туда — так, на полметра левее. Библиотекарь написал о том соответствующую докладную начальству, приложил рисунки и пояснения и стал ждать. Собрался совет колледжа, долго обсуждали и постановили, что хрен с ним, пусть висят где висят, потому что сто лет уже так висят, все уже привыкли. Ну и что, что до ремонта на полметра правее, — ну и пусть.
Но библиотекарь оказался настырный. Сначала он писал докладные ректору, потом стал писать статьи в местных газетах, потом стал рассылать письма протеста, требуя вернуть как было, потому что традиция, потому что если на полметра левее, то получается новодел и историческая неправда, и чему может в таком колледже научиться молодое поколение. Не помогло: совет колледжа своего решения не изменил.
Тогда библиотекарь умер. Все было вздохнули с облегчением, однако вскоре выяснилось, что старый кляузник и с того света решил всех достать. Пришел его адвокат и огласил завещание, в котором покойный завещал свой дом колледжу — но при условии, что часы передвинут на прежнее место.
Домик же к тому времени тянул миллиона на три фунтов. А у колледжа как раз — так совпало — случились проблемы с финансами, и три миллиона фунтов, если дом продать, могли не только все проблемы решить, но и существенно укрепить финансовое положение колледжа на будущее. И чтобы получить эти деньги, нужно было — всего-то! — отменить свое предыдущее, поспешное и непродуманное, решение и принять другое — взвешенное и разумное. Потому что не отказываться же от трех миллионов фунтов. Сенькин, ты посчитай: это же пять миллионов долларов! Это, если даже просто в банк положить под пять процентов, четверть миллиона долларов в год как с куста! Это ж сколько свободы и удовольствий можно на эти бабки купить!
Весь город с замиранием сердца следил за этой историей. В пабах заключались пари, газеты печатали статьи за и против, студенты веселились. Совет колледжа заседал три месяца и в конце концов обнародовал свое решение.
Я прямо вижу, как у тебя вытянулось лицо, друг Сенькин. Да, ты угадал: совет постановил послать покойника в ж… вместе с его миллионами, потому что британские профессора своего решения не меняют, потому что английские джентльмены гнусному шантажисту не уступят никогда, да еще покойнику, потому что какая разница, где эти часы висели до: главное, что мы все привыкли видеть их именно тут, и наши отцы их на том же месте видели, и наши деды… А что там было прежде — кто его знает: может, те рисунки вообще подделка, с него станется, со старого кляузника.
Так и не приняли наследство, и дом по завещанию был продан, а деньги переданы в благотворительный фонд помощи английским библиотекарям.
А ты говоришь, деньги нужны, чтобы купить на них свободу. Нет, друг Сенькин, не в деньгах тут дело, ой не в деньгах…
4
Дорогой друг Сенькин,
грустно мне читать твои письма, где ты описываешь, что у вас там стаяли снега и обнажились собачьи говны и что сбежал ты от этих зрелищ и запахов в свою деревню.
Что сказать тебе? Печаль обуяла мою душу, это прочитав.
Когда от запаха говна
Бегут из города в деревню —
третью и четвертую строчку сочинять лень, потому что и так понятно, что в этом случае что-то в этой жизни неправильно.
Тут же, любезный Сенькин, совершенная противоположность имеет быть. Поясню, что тут — это в Кембридже, куда мы пару недель назад перебрались. Весна, не так чтобы тепло — градусов 8—9, но солнечно и все цветет. То есть буквально все: цветы, трава, кусты, деревья, какие-то кущи и куртины, коим названия не знаю, — но растут исправно где посажены, а посажены везде. Две недели были нарциссы — ими Кембридж знаменит, и их тут сотни тысяч понатыкано. Красота несказанная — да я, кажется, присылал фотографии. Или нет? Теперь уже вянут. Черемухи и вишни тож: белые, розовые и темно-розовые кружева; обычно сажают одну такую сакуру посередине ярко-зеленой полянки-газона, чтобы, когда зацветет, иные не затеняли бы красоты. И таки да, красота.
Завтракали мы сегодня с женой и рассуждали, какие бы такие законы
в нашем отечестве принять, чтобы тоже так же было. И пришли к выводу печальному, что никакие. Что дело не в законах. Что дело в сроках. Это должно родиться, вырасти, поспеть и созреть и стать привычным. И должны образоваться — нарастая за века, как кораллы, — способы и механизмы самоконтроля, и контроля друг друга, и контроля и обучения других, приезжающих, чтобы не бегать каждый раз со скалкой за соседкой, уча ее уму-разуму, и не карябать по каждой ерунде заявление в милицию — мол, примите меры.
Вот, например, мусор. Около нашего дома стоят три бака: черный, синий
и зеленый. (Да, надобно пояснить, что живем мы в домике, принадлежащем колледжу, и вокруг нас — земли колледжа, и домї колледжа, а ближайший сосед — вообще ректор. Что мне, отбывающему законный отпуск именно что после двух ректорских сроков, узнать было забавно.) Впрочем, он тут не везде называется ректор: попытки понять, как называется главный администратор
в английских колледжах, привели к привычному уже длинному списку: в этом колледже — “президент”, в том — “опекун” или “смотритель” (по-английски “warden”, от “ward” — “опекун”, а также “больничная палата” и “тюремная камера” — в общем, смысл ясен), в третьем — “декан”, в четвертом — “мастер”,
у нас вот — “ректор” и так далее. Почему? — так сложилось, и никому не приходит в голову менять и унифицировать. В отличие опять же от нас. Где президент, скажем, какой-нибудь республики, суетливо и как-то подчеркнуто подобострастно, забегая вперед и заглядывая в глаза, говорит, что хочет перестать называться президентом, потому что, дескать, президент в России должен быть один. Как император. Как верховный главнокомандующий. А он, типа, недостоин. И пусть его переименуют во что-нибудь попроще. Тут, в Англии, это почему-то совершенно невозможно, потому что не может быть никогда.
Так вот, мусорные баки. Их три. Такие довольно объемистые, пластиковые, на колесиках с одной стороны и с ручкой, чтобы наклонить и катать. На одном написано: то, что может превратиться в компост. На втором — то, что можно пустить в переработку. Бумага, например. На третьем — ничего не написано.
А у нас на кухне тоже стоит помойка, с крышкой и черным мешком внутри. Но одна. А тетка, которая раз в неделю приходит белье менять и убирать (все ж таки колледж, не кот чихнул) сказала на вопрос, что, куда и как: “А, валите всё вместе! А потом на улицу выносите! (And take it out)”. Ну, мы и стали следовать инструкции: складываем разнообразный мусор без разбору в черный пластиковый мешок, воткнутый в единственное наше мусорное ведро. Так мы эту тетку поняли.
А потом мешок наполнился. В смысле, больше не лезет. Ну, мы его взяли, завязали ему горлышко и на улицу вынесли. И поставили там, как положено, — то есть это мы так поняли, что так положено. Оказалось, не совсем.
Прошло два дня. Он стоит. Три дня. Он стоит. Неделя. Он стоит. Наконец однажды раздается звонок в дверь и приходит официальная тетка из колледжа. Я говорит, по поручению вашего соседа — ректора нашего колледжа. Он просил вас информировать. Улыбается и вручает конверт. Большой, плотный.
И уходит. А в конверте — инструкция на цветном принтере, ламинированная
в пластик, с изображением мусорных баков трех цветов, и на каждом — число, когда его вывозят и когда, следовательно, надо его выставить на улицу. Скажем, зеленый — 5-го, 15-го и 25-го. А синий — 12-го и 28-го. И так далее. То есть надо не мешки свои вонючие на улицу выставлять в хаотическом порядке и когда вздумается, а каждый мешок засовывать в бак определенного цвета и строго по расписанию бак выкатывать на улицу — чтобы, как в инструкции сказано, оказался там “до семи утра указанного дня”.
Заметим, что в регулярности расписания вывоза баков имеются зияния, иногда до трех недель — это если национальные праздники. Тогда, скажем, бак с отходами, которые могут превратиться в компост, может вывозиться 4 апреля, а следующий раз — 28-го. Тогда, хоть крышки у них и плотные, к концу второй недели… в общем, оно начинает превращаться в компост прямо в баке. Но что делать, праздники…
Ну вот, друг Сенькин. Что бы было в отечестве? Даже если очень вежливые соседи? Ну, послал бы ихний ректор свою жену к этим иностранцам, которые порядков не знают, — сам бы не пошел, это точно, — и пришла бы она.
И сказала бы: типа Анна Иванна, вы свой мусор, пожалуйста, в мешке на улицу не выкладывайте. А та ей в ответ: а чё? А эта: да не положено. А та:
а куда ж его? А эта: в бак складывайте. А та: так воняет же! А эта: все равно, порядок такой. А та: дурацкий у вас порядок. А эта: какой есть, а вы коли приехали, так подчиняйтесь. А та: не буду я дурацким правилам подчиняться! А эта: сама ты дура! А та… ну, в общем, остальное, друг Сенькин, ты за меня допишешь, ты лучше меня это умеешь.
А тут — ну ровно никакого человеческого контакта. Есть процедура; есть специальная тетка по этим делам; есть телефон, по которому ихний ректор (да и любой, видимо, человек) может позвонить и сказать: у меня тут соседи завелись не очень в курсе, так вы их, это, просветите… и есть давно и в большом количестве отпечатанные инструкции, на цветном принтере, ламинированные
в пластик, на которых…
И все это, заметь, без какого-либо участия государства. Без милиции, инспекторов и судов. Без вертикали власти и без — что самое важное — мелочных инструкций. То есть про каждый такой, язви его, бак явно давно существует где-то там свой закон, на который в случае чего — если кто с катушек слетит
и упрется — можно сослаться и силу применить, только никто не упирается:
и не только потому, что привыкли, а потому, что так удобнее. Всем. В том числе и той машине, которая эти баки в семь утра указанного дня собирает
и отвозит на свалку.
Господи боже мой, это ж сколько должно пройти времени, пока народ поймет, что так — удобнее?! Себе удобнее, не дяде! Ты меня поймешь: какой
у нас в городе национальный спорт? Правильно: проезд перекрестка. Уж, кажется, любого спроси: он там у себя в глубине души уже понял, что быстрее будет, если не лезть, подождать, не запирать перекресток насмерть, — причем не дяде будет быстрее, а ему же самому. То есть он как личность индивидуально уже созрел для подчинения правилам. Но как народ… о нет! Как видит перекресток — так весь разум из головы вон и давай толкаться вперед. Выехал на середину, уперся во впереди стоящего, встал. Стоит. Сигналит. Морда злая. Тем временем зажигается красный. Он стоит. Со всех сторон теперь уже ему сигналят. Он еще пуще злится. Тем временем зеленый. Он все еще стоит, потому что поперек уже выехали. И все — ну, буквально все! — при этом понимают, что если бы все не лезли, если бы все подождали бы, то всем было бы быстрее. Все понимают. Но всё как-то не получается… потому что гложет, гложет страшная мысль: а вдруг я подожду, а какой-нибудь гад этим воспользуется и без очереди — без очереди! — проскочит?! Нет, мысль сия для русского человека невыносима: пусть уж лучше всем будет плохо, пусть мне будет плохо, чем одному такому гаду, наглому и хитрому, — незаконно — за мой счет — хорошо. Как-то так получается, что индивидуально, как личности, мы уже почти все осознали, но вот совокупно… соборно, прости господи… пока еще нет почему-то.
А тут… даже рассказывать не хочу, чтобы не огорчить тебя окончательно. Скажу только, что на перекрестках тут все такие же вежливые, как при уборке мусора. И мусора на улицах нет. И пробок нет, хотя машин — не меньше
и улицы — не шире. И грязи нет почему-то, хотя это уже другая история.
5
Дорогой друг Сенькин,
написал я тебе в прошлом письме про грязь и устыдился. Вдруг, подумал я, ты решишь, что тут чисто?! Вдруг расскажешь кому-то — мол, мне верный человек из Англии написал, что там чисто. А ведь это не так. Вот тебе еще одна история.
Однажды один лондонский мусорщик — который улицы убирает — впал
в задумчивость и огорчение. Стало ему обидно, что вот он улицы убирает,
а прочие английские граждане и гости столицы страшно на этих улицах сорят. Бумажки бросают, банки, плюют, извините, на тротуар жевательной резинкой. Остатки пищи по тротуару ногами давят. И вообще.
И он решил с этим безобразием бороться. Для чего однажды, в свой выходной день, оделся в светлое, вышел на Трафальгарскую площадь, лег на тротуар поперек, головой к домам, ногами к проезжей части, и покатился по тротуару
в направлении Букингемского дворца. Чтобы, так сказать, обратить этим внимание общественности на грязь лондонских улиц.
Немедленно к нему подошел полисмен и спросил: что вы, мол, сэр, делаете? Качусь в знак протеста, ответил мусорщик. Я не уверен, сэр, сказал полисмен, что могу вам это позволить. Еще как можете, сказал мусорщик. Дело в том, что я — не просто так себе человек качусь по тротуару. Я — тут следует непереводимая игра слов — “piece of art”, а все происходящее — это, типа, презентация. Или инсталляция. В общем, явление творческое, а творческое на улице можно. Потому что “piece of art”, то есть в переводе примерно “кусок искусства”.
А искусство у нас в Англии принадлежит кому? То-то!
Полисмен задумался, почесал каску и вынул рацию. Сэр, сказал он в рацию, у меня тут “piece of… art” по улице катится. Никак нет, сэр, только пиво. Он говорит, сэр, в знак протеста против загрязнения. Нет, сэр, не окружающей среды, а улицы. Да, сэр, он говорит, что он “piece of art”. Слушаюсь, сэр.
Выключив рацию, полисмен сказал, что раз мусорщик — не просто мусорщик, а “piece of art”, то ему катиться можно, но он, полисмен, по распоряжению начальства будет этот кусок искусства сопровождать до конца своего участка, чтобы тот, не дай бог, не закатился под машину или еще что. Охранять,
в общем, будет.
И они двинулись: мусорщик катится, полисмен идет рядом и объясняет происходящее окружающим туристам, которые изумленно на это глядят. Англичане-то привычные, они никак не реагируют. А туристам внове, они смотрят и удивляются: катится по тротуару человек, весь в светлом, в сопровождении полисмена, с каждым оборотом становится человек все грязнее, и никто не свистит и ОМОН не вызывает.
Докатились до конца участка, наш полисмен передал “piece of art” следующему полисмену и пошел назад. А мусорщик в сопровождении уже следующего блюстителя общественного порядка покатился дальше.
Довольно далеко укатился, в общем, примерно полпути. Но, вообще-то, от Трафальгарской площади до Букингемского дворца путь неблизкий, и где-то через час мусорщику стало дурно: вестибулярный, знаете ли, аппарат, у кого хочешь голова закружится, если долго перекатываться с боку на бок. Стал мусорщик бледнеть, и презентация (или инсталляция) на этом чуть было не кончилась. Но блюститель порядка оказался на высоте: он поднял мусорщика своими сильными полицейскими руками, поставил его на ноги, завел в ближайшее кафе, купил ему за счет английских налогоплательщиков кофе с молоком, посидел с ним, дождался, пока щеки у “piece of art” снова приобрели здоровый розовый оттенок, вывел на улицу — и они покатились дальше,
в сторону Букингемского дворца.
Говорят, что и сегодня на лондонских улицах можно встретить эту пару: мусорщика, катящегося по тротуару, и полисмена, который охраняет его от невзгод и неприятностей, поскольку это не просто так себе человек, а “piece of art”, к которым в Англии большое уважение. Впрочем, к просто так себе людям тоже.
6
Дорогой друг Сенькин,
расскажу тебе, как сбылась моя английская мечта. У каждого, наверное, есть мечта, как правило — дурацкая и разумно не объяснимая, но мечта. Вот и у меня была одна английская мечта. Наверное, я начитался нашего с тобой любимого писателя, ну, того, которого ты собрание сочинений купил. Коричневое такое, с золотыми буквами.
Моя мечта была именно что английская, а не, скажем, американская. То есть я мечтал не заработать миллион — я мечтал всего лишь побывать на настоящих скачках. Слова “заезд”, “ставки”, “жокей”, “паддок” — звучали для меня заманчивой музыкой, и очень хотелось посмотреть, как это все выглядит на самом деле. Но смущал — не столько меня, сколько мою жену, — фильм “Моя прекрасная леди” — ты помнишь, они же там все в шляпках. Ложа Ее Величества. Аскот-гавот. И так далее. Почему-то в сознании русского человека скачки жестко привязаны к шляпкам — или шляпки к скачкам? — в общем, сомневались мы. Вдруг без шляпки нельзя? То есть приедешь — а тебя не пустят, и будет срам и позор.
А сомневаясь, пошли советоваться с местными. И местные уверили нас, что да, шляпки — но только на Королевских скачках в Аскоте и только раз в год,
а остальные ипподромы в остальные дни совершенно демократичные. И можно надевать что душе угодно. Мы и поверили — как потом оказалось, частично зря. То есть насчет шляпок все так и оказалось, а вот насчет надевать что угодно…
А еще местные сказали, что хоть они и природные англичане, но на скачках отродясь не были и пусть мы, если поедем, их возьмем с собой. Точнее, это они нас возьмут с собой, расписание скачек узнают, билеты купят заранее, программкой озаботятся, отвезут на собственной машине туда и обратно… но все это с таким видом, будто это мы делаем им великое одолжение и берем
с собой на скачки, где они отродясь не были. А может, и правда не были, кто их разберет, этих местных. Непроницаемые они и вежливые, хуже японцев.
А должен сказать тебе, друг Сенькин, что среди прочих разнообразных черт моего характера есть одна, которая, как мне кажется, не врожденная,
а выработалась в результате богатого жизненного опыта, прежде всего множества путешествий, которые мне приходилось в жизни предпринимать. В том числе и в места довольно экзотические, вроде Чукотки или Австралии, Колымы или Аляски, Японии или Аризоны… То есть в места, где люди немного другие и живут немного по-другому, чем мне привычно. Постепенно вырабатывается привычка быстро ориентироваться в незнакомой обстановке, без особых колебаний выбирать линию поведения и следовать этой линии. Ну, ошибешься — не страшно, исправишь. Но лучше ошибиться и исправить, чем стоять с разинутым ртом, пытаясь сначала понять окружающее, а потом уже что-то предпринимать. Не получится: так и простоишь, ничего не сделав, потому что сначала понять не получается никогда.
Постепенно эта приобретенная черта моего характера — быстрота поступка — превратилась во вторую натуру, а потом уже и в первую. Ошибок я, естественно, делаю много, но иногда и не делаю: иногда везет, попадаю с первого раза. Ну а если делаю ошибку, то ее всегда (или почти всегда) можно исправить. Не беда.
Вот и здесь, на скачках. Представь себе большой продолговатый зал
с низким потолком, в котором толчется человек сто. Одна длинная стена целиком занята баром, где продают пиво, чай, виски и прочие напитки. Ага, думаю я, это мы знаем. Вторая длинная стена и одна короткая заняты окошками, за каждым сидит человек. Написано: “Прием ставок” и “Выдача выигрышей”. Ага, думаю я, и это понятно. В середине зала стоят столы, точнее, такие стоячие парты, двухсторонние, в обе стороны слегка скошенные, на средней плоской части лежат стопками одинаковые листочки, а на обеих скошенных сторонах удобно писать. Ага, думаю я и беру один такой листочек.
Листочек радует своей простотой и лаконичностью. Номер заезда: прочерк. Имя лошади: прочерк. Сумма: прочерк. Беру у местного, который нас сюда привез, газету с программкой и выясняю, что заездов семь, в каждом штук по семь лошадей, иногда восемь, иногда шесть. Все лошади перечислены по именам, против некоторых написано: “Фаворит”. Программка цветная, против каждой лошади нарисованы цветные жокейские куртки, чтобы знал, какая твоя. Поскольку я ничего, ну совсем ничего в этом не понимаю, то ясно, что ставить нужно абсолютно наобум, лошадей выбирать совершенно с потолка, тогда из семи заездов по семь лошадей один-два раза наверняка попадешь. Вот, например, лошадь с симпатичным именем Северный Бродяга. Это практически про меня. Или вот симпатичный цвет у жокейской курточки. Желтенький такой,
с красной окантовкой. Или вот еще…
Беру семь карточек себе, семь — жене. Быстро считаю в уме: если по пять фунтов на каждую… семьдесят фунтов… не катастрофа, даже если все спустим… зато сколько радости. Примерно три минуты занимает вся операция, совершенно случайным образом мы с женой заполняем карточки: заезд — номер такой-то, лошадь — такая-то, сумма — пять фунтов. Забираю все карточки, несу в окошечко. Тетка смотрит мои карточки, улыбается и спрашивает — почему-то сочувственно: “Всё — на победителя?”
Черт его знает, что это означает. На всякий случай киваю. Тетка отрывает от каждой карточки верхнюю часть (они, оказывается, двойные, хитрые: пишешь на верхней — отпечатывается на нижней), копию возвращает мне. Возвращаюсь и тут замечаю, что местные — их двое — ничего не заполнили
и ничего никуда не отнесли. Интересно, думаю, почему?
Выходим на поле. Действительно, все очень демократично: есть которые
в шляпках, но большинство без. И одеты все кто во что хочет. Правда, почему-то так получилось, что почти все захотели надеть что-нибудь зеленоватое, твидовое в основном. Это, как мы потом выяснили, такой специальный цвет пожилой, сельской, консервативной Англии: серовато-желтовато-зеленый. Специальный цвет для поездок за город. Для прогулок по лесам и полям. Или для посещения скачек.
Тут выясняется, что сначала нужно пойти “на паддок” — такой круг, куда конюхи выводят лошадей, как бы показывают их публике. А по радио объявляют: такая-то, мол, лошадь прибавила полтора фунта; в программке указан такой-то вес, а на самом деле на полтора фунта больше. А другая, наоборот, похудела. И вот их водят по кругу, я любуюсь и понимаю, что, наверное, поспешил со ставками: сейчас бы я, наверное, поставил вон на ту, номер семь, такая красавица…
Демонстрация лошадей заканчивается, и все бегут в сторону скакового поля. И тут оказывается, что тетки в окошечках — это далеко не единственный способ сделать ставки: на подходе к полю толпу ожидают десятки частных маклеров. Собственно, большинство делает ставки именно здесь: во-первых, тут курс более выгодный, то есть при выигрыше платят больше, во-вторых, тут удобнее, потому что ближе, сделать ставку после того, как ты увидел лошадей, а не до…
Наверное, тебе это все уже надоело, дорогой Сенькин, так что я закругляюсь и перехожу к морали всей этой истории. Коротко говоря, жена моя выиграла довольно крепко, с лихвой покрыв и свои и мои расходы, а я, ясное дело, проиграл. Как всегда. Но мораль не в этом. Мораль в том, что ведь они знали.
Местные ведь знали и про зеленый твид, и про паддок, и про частных маклеров. И сами — естественно, совершенно случайно — оказались одеты
в зеленое (так, не подчеркнуто, у него куртка, у нее шарфик…). И сначала посмотрели лошадей, а потом стали ставить… И ставили не в государственном окошечке, а у более выгодного и более удобного частника… И естественный вопрос русского человека: чего не сказали-то?
А того не сказали, друг Сенькин, что так у них жизнь устроена. Лет двадцать назад, когда я впервые в жизни оказался в Лондоне, случилось мне заблудиться. То есть я, вообще-то, по карте ориентируюсь довольно хорошо, и вот иду я себе с картой, как положено туристу, слежу за всеми поворотами, примерно понимаю, где я нахожусь, но в какой-то момент то ли я отвлекся, то ли что — ну, не понимаю я, где я. И вот тогда еще меня эта английская черта поразила: какое-то время я еще барахтался, мне казалось, что вот еще чуть-чуть, и я пойму, где я, найду себя на карте и все станет на место. Стоит этакий турист, прости господи, на углу двух улиц, медленно вращается вокруг своей оси, смотрит то в карту, то на таблички с названиями улиц… а кругом течет
в обе стороны толпа и никому нет до него дела. Никто не подойдет, не спросит участливо: заблудился? подсказать?
И так было ровно до той секунды, пока во мне не погасла последняя искра надежды, пока я не понял, что окончательно заблудился и сам не выберусь.
И ровно в ту секунду, как я это понял, рядом со мной остановилась пожилая дама и спросила участливо: вы заблудились? вам помочь?
Я тогда совершенно восхитился: как, подумал я, они умеют определять ту секунду, до которой такой вопрос — вмешательство в частную жизнь, а после которой — необходимость? Откуда те, кто не подошел ко мне, знали, что я еще не окончательно сдался, что я еще борюсь? Как эта дама поняла, что пора, что этот чудак не просто так стоит посереди улицы, не потому, что ему так хочется, а что он действительно нуждается в помощи?
Вот и тут, на скачках: значит, не наступила эта секунда. Можно ведь и не
в твиде… можно и не смотреть на лошадей, а сразу поставить не глядя… можно ведь и не у частного маклера… джентльмену так захотелось, джентльмен имеет право. А подсказывать, направлять — это значит вмешиваться
в частную жизнь. А это в Англии — до сих пор не дай бог. Тут только начни — и не заметишь, как будешь на улице незнакомой женщине кричать: “Мамаша, как же вы так ребенка одели, ему же холодно!” — и получишь в ответ: “Не твое дело, старая дура!” Нет, лучше уж промолчать. Хочет джентльмен делать ошибки — пусть делает, это его жизнь и это его ошибки. Пока ошибки не смертельные — пусть делает. Тем более что жена-то все равно выиграла.
Правильная страна, друг Сенькин.
7
Дорогой друг Сенькин,
перечитал я свои письма и загрустил. Получается какой-то рай буквально: будто бы всё в Англии лучше некуда и будто бы все англичане такие умные, сдержанные, собранные, все с ног до головы в твиде и думают исключительно о высоком. Ну совершенно ничего общего с действительностью.
Расскажу тебе одну историю — может быть, уравновесит…
В прошлом письме я тебе писал про одну свою сбывшуюся мечту — побывать на настоящих английских скачках. Теперь настала пора признаться, что, когда я ехал в Англию, мечт у меня было две, причем вторая — ничуть не менее идиотская и ничуть не более объяснимая, чем первая. А именно: я хотел побывать на острове Уайт.
Наверное, со студенческих лет, из лекций по географии Англии (читали нам такие на первом курсе) застряло у меня в голове, что есть у южного побережья Англии такой остров, называется Уайт, хотя и пишется не так, как современное слово “белый”. И почему-то мне ужасно туда хотелось. Возможно, я перепутал его с островом Мэн. Или с островами Джерси и Гернси… не знаю. Просто была такая мечта. Мечта, она же не обязана тебе объяснять, почему она такая. Мечта, и всё.
А у моей жены в Лондоне есть приятель. Они когда-то вместе в школе учились, то ли до пятого класса, то ли до седьмого, и он там, в школе, за ней ухаживал. Ну как в пятом классе ухаживают? За косички дергал. Портфелем по голове чуть не до сотрясения мозга лупил. Клеем парту мазал. В общем, Миша, старый друг, который в конце 1970-х уехал в Англию, обосновался, женился на природной англичанке Молли, работает там где-то и живет себе в Лондоне, неподалеку от башни Би-би-си. То есть работал — теперь на пенсии. С тех пор пару раз приезжал в Питер, даже жил у нас однажды. Славный такой толстяк, не без юмора.
И вот разговаривает жена с ним по скайпу и в разговоре среди прочего поминает, что я, мол, собираюсь завтра в турагентство, заказывать гостиницу на острове Уайт. Ну сказала и сказала. Только через час скайп снова запиликал, и Миша как-то очень взволнованно и путано стал объяснять, что сам он машину не водит из-за зрения, но Молли водит, и они никогда не были на острове Уайт, и если, например, они бы взяли билеты, то есть Молли бы взяла билеты, а мы бы заказали гостиницу на всех, в общем, они тоже хотят на остров,
и можно было бы взять там машину напрокат и поездить по острову…
Прямо поветрие какое-то. Все хотят на остров Уайт. Ну, мы подумали — Миша типа старый друг, поездки не испортит, Молли эту мы отродясь не видели, но если на машине, то действительно хорошо получается, а то на автобусах много не наездишь… я-то, конечно, машину вожу, но по левой стороне… с правым рулем… нет, конечно, если припрет, то справлюсь… но лучше пусть Молли.
Так и договорились: мы заказываем на всех гостиницу, они — билеты туда и обратно и машину.
Настало какое-то там мая, точно сейчас дату уже не вспомню, рано утром мы сели в поезд и поехали в Лондон. Дождик такой английский, мелкий, хотя довольно тепло. Все уже давно зеленое, цветет, поезд мчится, впереди остров Уайт, настроение замечательное, потому что настала, как нынче выражаются, сбыча мечт. Приехали, сели в метро, нашли адрес. Звоним.
Открывает Молли — симпатичная такая английская женщина, сухая, высокая, улыбается, из-за ее плеча Миша рукой машет. Как-то она мне сразу понравилась: совершенно классический английский тип, лицо слегка лошадиное, удлиненное, одета неброско, незаметно, но явно удобно, в общем, я как-то сразу проникся к ней доверием.
Вышли, сели в автобус, поехали на вокзал. Поезд наш отходит ровно в 10 утра, Молли всем раздала билеты туда и назад, подходим к платформе, суем билеты в турникет (такой турникет, отделяет вокзальный зал от платформ) — не открывается. Еще раз суем — снова не открывается. Тут Молли говорит что-то быстро и тихо Мише, и он смущенно переводит, что билеты у нас, оказывается, такие, что на платформу можно выйти только после десяти часов — так дешевле, — а до десяти никак. А поезд ровно в десять.
Стоим. Постепенно набирается еще человек двадцать таких же, как мы.
Я про себя удивляюсь — что ли, мы сейчас станем свидетелями английского спринта? Бега от турникета до поезда за ноль секунд? Но нет, слава богу, это все-таки не Германия, тут нравы мягче: минут за семь до десяти появляется неторопливый толстяк-служитель, открывает хитрым ключом турникет, и вся наша небольшая толпа спокойно так проходит к поезду, распространяется по всей его небольшой длине и рассаживается.
И мы рассаживаемся. И поезд трогается. И все хорошо. Пейзажи мелькают, до Портсмута полтора часа…
— Почему до Портсмута? — неожиданно говорит Молли. — Нам надо
в Саутгемптон!
Смотрим на билеты. Написано Портсмут. Смотрим на Молли, которая эти билеты покупала. Спрашиваем, зачем нам в Саутгемптон, когда паром на остров Уайт идет из Портсмута. Выясняется, что из Саутгемптона паром тоже идет. Другой паром. И в другое место острова. А наша машина заказана как раз в том другом месте, в которое из Саутгемптона. А не в которое из Портсмута.
Я понятно объясняю? А то у меня у самого довольно много времени ушло, чтобы все это понять, и главное — чтобы понять: если Молли заказала машину в том городке, то почему она же взяла билеты в этот?
Ничего, говорю, не беда. Весь этот остров Уайт в ширину километров пятьдесят от уха и до уха, возьмем такси и доедем до своей машины. Не переживайте, говорю.
Успокоились. Едем. Приезжаем. Берем такси. Едем в другой городок. Находим прокатную лавку. Лавка — прелесть: крохотная, на кривой, крутой и узкой улочке (это, видимо, чтобы клиентам удобнее было машины забирать прокатные), вся в велосипедах, каких-то самокатах и скутерах, и все это, видимо, можно взять напрокат.
Садимся с Молли к столу. Точнее, она садится, а я стою, потому что два стула тут никак не поместятся. Парень за столом начинает быстро заполнять какой-то бланк, что-то говорит Молли, она говорит — да, один водитель. Мне нужно вписать в договор номер ваших водительских прав, говорит парень. Конечно, говорит Молли, лезет в сумочку и бледнеет.
Ну, ты уже понял, друг Сенькин. Она забыла права в прихожей на тумбочке. А заодно и все прочее: деньги, кредитные карточки, весь бумажник,
в общем. К счастью, у меня права были с собой, а парню было все равно: он не спросил меня, умею ли я водить английскую машину с правым рулем по левой стороне на незнакомом острове. И хорошо, что не спросил: ничего хорошего
я бы ему не ответил.
Так и получилось, что я три дня катал всю честную компанию по острову Уайт, из конца в конец, получая при этом огромное удовольствие. Особенно на третий день. Про первый умолчим. Хотя это и оказалось проще, чем я думал.
И теперь я могу очень подробно, практически с закрытыми глазами, рассказать тебе про все дороги острова Уайт — и широкие, и узкие, и с двухсторонним движением, и с односторонним, и про тупики, и про переулки, и про выбоины в асфальте… Только вряд ли тебе это интересно.
Главное, что мечта сбылась.
8
Дорогой друг Сенькин,
я не хочу, чтобы ты понял меня так, что я вообще ничего на острове Уайт не увидел. Увидел, и еще как. Мы за три дня объездили практически все достопримечательности, которые рекомендует путеводитель. Мы гуляли по холмам вокруг памятника Теннисону. Мы обошли весь Осборн-хаус — дворец королевы Виктории. Мы облазили несколько десятков церквей и три музея под открытым небом. Мы добрались даже до дома-музея Джулии Маргарет Камерон, одной из первых английских женщин — профессиональных фотографов, и внимательно осмотрели выставку ее фотографий. Мы жили богатой и насыщенной туристической жизнью, а по вечерам Миша отпаивал меня виски.
Но более всего меня поразил замок Carisbrooke Castle. Такой совершенно средневековый замок, построенный в незапамятные времена. Им владели то римляне, то французские бароны, то английские короли. Он видел норманнское завоевание и гибель испанской Непобедимой армады. Несколько лет он служил тюрьмой Карла Первого. Сегодня здесь замечательный музей — настолько замечательный, что в нем я даже забыл на какое-то время, что обратно
в гостиницу мне снова ехать по левой стороне.
Дело, впрочем, не в музее. Дело в шляпе.
В одной из башен замка есть окно с решеткой. Там была спальня Карла Первого. И там рассказывают чудесную, совершенно английскую легенду. Будто бы офицеры, верные королю, подготовили побег. Была будто бы готова лодка у берега, и лошади ждали в овраге, и стража спала, опоенная вином,
и двое верных дворян бросили камушек в окно спальни, и предупрежденный Карл раскрыл окно, привязал к раме веревку, заранее ему переданную, и выбросил ее наружу. Ему оставалось только спуститься по веревке со второго этажа — и он свободен. Но он не спустился. Он не смог пролезть в окно: переплет был слишком тесен…
Там же в спальне висит картина, увековечившая этот момент. Нарисована стена, в стене окно, в окне король. Переплет, впрочем, нарисован довольно широкий, просторный такой переплет, с квадратами что-нибудь шестьдесят на шестьдесят. Не то что король — император бы пролез. Но король — и тут мы подходим к сути дела — нарисован на картине в огромной шляпе с пером. Которая, конечно, шире любого переплета. И в шляпе король никак пролезть не может. А снять ее, видимо, не хочет, потому, видимо, что некому ее сдать на руки подержать. И вообще, как же он поскачет на коне — без шляпы? Как поплывет в лодке — простоволосый?! Как приплывет во Францию и выйдет на берег — с бесстыдно голой головой?! Нет, лучше смерть.
Король не пролез. Побег не состоялся. Через полгода его отвезли в Лондон, возвели на эшафот, сняли ту самую шляпу и отрубили голову. В Англии совершилась революция. Страна с тех пор уверенно пошла по демократическому пути под руководством Кромвеля, на время оставив все эти этикетные глупости, убив в гражданской войне несколько десятков тысяч своих граждан, не говоря уж об ирландцах, а заодно перебив все витражи во всех католических храмах страны. Кроме тех, которые предусмотрительные викарии замазали известкой и заштукатурили с обеих сторон, тем самым сохранив. В Англии сегодня есть даже специальная отрасль археологии: они копают вокруг храмов, на несколько сантиметров отступив от стен, копают неглубоко, примерно до XVII века, собирают осколки витражей и потом их восстанавливают. Потому что витражи били изнутри: так удобнее — ближе тянуться, и лучше видно — через них солнце просвечивает. И осколки падали наружу. А снаружи витражи бить было им почему-то неудобно. В этом, наверное, и состоит главное отличие английской революции от русской: у нас стекла в домах били главным образом снаружи, путем бросания камней. Трудно объяснить почему: наверное, таков наш национальный характер. Или их.
Кстати, о Кромвеле. В совсем другом конце Англии, в городке со странным название Или (Ely) стоит двухэтажный каменный дом. В этом доме родился и в этом же доме умер Оливер Кромвель. Там теперь, естественно, тоже музей. Триста пятьдесят лет прошло со дня смерти этого человека, а англичане до сих пор спорят, кто он — спаситель Англии или мрачный ее погубитель. Но спорят очень по-английски, например вот так.
В музее Кромвеля ты долго ходишь по комнатам, где трогательно и немного наивно восстановлен быт: вот кабинет, где за столом, заваленном бумагами, сидит, сжимая пальцами гусиное перо, восковой Кровель. Вот детская с игрушками, разбросанными по полу, и восковым младенцем в люльке. Вот кухня с утварью и пластмассовыми муляжами блюд, а вот последняя комната — мрачная кровать под пологом, на которой лежит мертвый Кромвель, тоже восковой, и динамик, спрятанный в стене, загробным шепотом сообщает, что
в этой комнате иногда появляется призрак великого человека…
И вот последняя дверь, выход. Перед ней на стене висит металлическая доска, разделенная вертикальной чертой на две равные части. Одна часть озаглавлена: “Я думаю, что Кромвель негодяй”. Вторая — “Я думаю, что Кромвель великий человек”. Рядом на столике стоит подносик, а в нем маленькие, похожие на пуговицы магнитики. Берешь магнитик и лепишь на доску — либо справа, либо слева. А рядом на стене приколот лист бумаги, на нем от руки написаны названия месяцев и цифры: кто кого в каком месяце обыграл и с каким счетом. Январь: сорок девять за негодяя, семьдесят пять за великого человека. Февраль: шестьдесят шесть за великого, восемьдесят три за негодяя. Март… Общий счет примерно равный.
А в наушниках, которые тебе выдают при входе и которые ведут экскурсию (очень, надо сказать, интересную), в это время слышится: “Вы прошли по дому Кромвеля. Вы увидели, как он жил, узнали многое о его убеждениях, делах и сомнениях. Разные люди по-разному относятся к тому, что совершил Кромвель. Одни считают его преступником и негодяем, другие — праведником и спасителем Англии. Мы не хотим навязывать вам никакого мнения: смотрите, думайте и сами принимайте решение. Ваше мнение имеет такое же право на существование, как и мнение любого другого человека. А в заключение можете поиграть в игру. Вы видите перед собой металлическую доску, под которой на подносе лежат магнитики…”
Господи, Сенькин, как же мало это достойное, разумное, немного ироничное поведение похоже на ту брызжущую слюной истерику, которую мы наблюдаем в нашем отечестве практически по любому поводу, едва только дело касается истории! Да, некоторые считают Петра Великого никаким не великим и любят повторять, что при нем население России сократилось чуть ли не на одну пятую. Другие превозносят Великий Новгород и ведут счет преступлениям власти с того самого знаменитого новгородского моста, с которого победители-москвичи сбрасывали сторонников народовластия. Третьи объясняют нам по телевизору про “эффективного менеджера” и рубятся, не щадя репутации, за его светлое имя. И ни одна сторона никогда не уступит, никогда не задумается. И никогда не построит такой вот музей, в котором тебе не будут навязывать никакую крайнюю позицию.
Впрочем, никогда не следует говорить “никогда”, как точно припечатал один известный английский автор. У них на это ушло триста пятьдесят лет. Неужели и нам столько же ждать?
До скорого свидания, друг Сенькин. Кончается мое английское сидение, а вместе с ним кончаются и письма. Послезавтра я улетаю домой. Хорошо бы поскорее повидаться: посидим, поговорим… У меня ведь еще много осталось английских сюжетов, про которые я тебе не успел написать.