Перевод Оксаны Якименко
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2011
СОВРЕМЕННАЯ ПРОЗА
Лайош Парти Надь
Площадь моего героя
“Площадь моего героя” — антиутопия, “вышедшая из Кафки”. Роман был впервые опубликован в 2000 г. Текст увлекательный и смешной, жуткий и захватывающий. Автор предлагает взглянуть на процесс формирования диктатуры, на то, как обычный человек может пасть жертвой сил, которые подпитываются его собственным страхом и жаждой власти.
У рассказчика осталось двенадцать часов на то, чтобы превратить свою историю в рукопись. В течение этих двенадцати часов на будапештской площади Героев голуби из движения Паломиста захватывают власть. Происходит “Ночь чистого зерна”. Автор рукописи описывает события, произошедшие за последние полтора-два года. Все началось с того, как по соседству с ним поселились шумные и агрессивные голуби. Подслушав чей-то разговор, автор сочиняет рассказ о трех бездомных, выросших до размеров дома, благодаря зелью, которое голуби подмешали им в вино, — результат неудачной попытки превратить бомжей
в голубей. После публикации рассказа, сосед писателя, голубь Цезарь — вожак движения Паломиста, начинает угрожать автору. “Но ведь это вымысел, я все придумал”, — оправдывается Рассказчик. Он еще не знает, что скоро его самого изберут объектом для эксперимента по превращению человека в голубя, а кожу используют для придания голубю высшей касты человеческого облика. Испуганный писатель съезжает с квартиры. Несколько месяцев спустя он обнаруживает в электронной почте письмо, которое, похоже, написал себе сам из лазарета в штабе паломистов. Рассказчик испытывает сильные боли после серии операций по пересадке органов — у него выросли перья и крылья; непонятно, как он вообще выжил. Писатель знакомится с жизнью паломистов. Голубь Цезарь пристает к нему с дружбой, а его жена Голубка делает недвусмысленные намеки.
Рассказчик с ужасом осознает, что его альтер эго и герой, рассылающий электронные письма, постепенно превращается в настоящего диктатора. По его приказу убивают Голубку. В следующем письме герой однозначно присоединяется к движению Паломиста и открыто угрожает Рассказчику. Последнему кажется, будто он лишается рассудка. Остается одна надежда: все происходящее — вымысел.
В финале романа Рассказчик ждет рокового посетителя. Ему хочется бежать, но он вдруг понимает, что бежать некуда — город заполнен его портретами, точнее, портретами того самого героя, что рассылал письма, нового диктатора.
С площади Героев только что запустили в небо тысячу белоснежных малышей. В шуме все равно слышен их восторженный визг; из моего окна отлично видно, как они, флуоресцируя, исчезают в подсвеченных плотных облаках,
а потом через полминуты-минуту падают вниз с разной скоростью —
в зависимости от того, раскрылись ли ангельские парашютики.
Снова включили электричество, я торопливо набираю текст; тот, кто откроет это послание, поймет почему.
Пошел девятый час вечера, мое время угрожающе истекает. Завтра ко мне, скорее всего, придет один конкретный человек, чтобы забрать меня и сделать чучело, а то и содрать шкуру как с одного из ближних своих или даже союзника, которому новая раса уже вынесла приговор. Значит, к утру надо собрать все разрозненные записи, если эту кучу вообще можно как-то объединить в рукопись, по крайней мере забить их все в компьютер и разослать по электронке.
Прекрасно осознавая свое положение, не могу его заранее правильно оценить. Ясно одно: к чему бы я ни пришел за эту ночь, в семь сорок пять утра результат будет отправлен электронной почтой.
Это будет сделано даже в том случае, если — невзирая на тревожные знаки — я просто сошел с ума или же упомянутый человек обитает лишь в моем расколотом воображении: в этом случае его письма также написаны мною, а сам он должен рассматриваться как выдумка писателя. Если все обстоит именно так, можно понять, а то и простить мое нежелание подвергать его завтрашней процедуре. Готов даже пожалеть, если в результате моей неосторожности он исчезнет без следа. И безумец жалеть способен.
Если же я остался в здравом уме, то все равно разошлю упомянутые записи. Когда тот самый гражданин исполнит свою угрозу и придет за мной к восьми утра — при условии своего, так сказать, физического существования, — у меня есть все причины полагать, что он пусть и не уничтожит письма, изрядно его компрометирующие, но использует их как орудие манипуляции. И я хотел бы воспрепятствовать этому — хотя бы во имя сохранения собственной репутации.
Так или иначе, лучше отослать оригинал, мой личный вариант, с этого компьютера, чтоб летел по проводам и остался где подальше или где-то там, не знаю, как правильнее выразиться.
Чем занять минуты, которые останутся у меня в распоряжении после этого, успею решить утром. После того как все отошлю, смертельно захочется стереть печальные заметки до последнего разнесчастного знака: пусть его всю жизнь будут снедать сомнения, не всплывет ли где-нибудь у кого-нибудь “оригинал”, несмотря на все предпринятые меры; пусть помучается от неутолимого желания обрести страшную рукопись, бездонное тщеславие и эгоизм не дадут этой жажде угаснуть.
Страхи его будут не беспочвенны, ведь всегда остается одна копия, истрепанный экземпляр, получивший статус оригинала, — предмет вечного ужаса и, одновременно, объект желания, хотя бы и утративший связь с наказанием или отпущением грехов.
Итак, заглядывая в будущее, должен предупредить любезного читателя: если вам попадутся данные строки, к примеру, это самое предложение, равно как и последующие мои наблюдения относительно известного лица, изложенные от моего имени, значит, книга эта совпадает с кипой записей, которую я пытаюсь превратить нынешней ночью в единое целое. Если же нет — тут можно и закончить, ведь если вы не ее читаете, то не прочтете и того, о чем,
в результате, не узнаете: случилось оно или могло бы случиться.
Здесь вы можете подумать, будто я хожу вокруг да около и пытаюсь вызвать даже не интерес, но сразу и сочувствие. Не верьте! Описанный выше вариант развития событий вполне реален, можно сказать, как в жизни, и пусть он может ввергнуть меня в отчаянье и стереть в порошок, в дальнейшем я не могу обращать на это внимание. У меня крайне мало времени, всего одна ночь, и та уже началась. Бездонный и бесформенный мешок, который мне придется наполнить и опустошить за двенадцать кратких часов.
* * *
Полтора-два года — невеликий срок, но предшествующие события словно бы теряются в пустоте, или, по крайней мере, в застывшем молочном тумане. Странно: чем чаще вызываю их в памяти, тем меньше уверенности. Хуже того, возникают серьезные подозрения, и, если я хочу оставаться убедительным, то не могу исключить следующее: все, что я собираюсь рассказать, скопировать
в изначальной форме или бесформенности, произошло со мной в каком-то долгом сне или в забытьи. Среди щелчков от пробок шампанского, вылетающих одна за другой, и россыпей ангельских петард столь эффектное решение — не чудо, но обман. В то же время оно выражает самое искреннее мое желание, почти детскую мечту: пусть вся эта история окажется “дурным сном”,
к финалу которого я приближаюсь с пугающей быстротой.
Дом, где я тогда снимал квартиру, однозначно напоминал мне лечебницы из ночных кошмаров — в то время мне часто снились санатории, пропахшие перьями ангельских крыльев; я вновь и вновь безнадежно убегал оттуда
в холодном поту, но, к счастью, в последнюю минуту всегда просыпался — истрепанным, полуголым куском плоти вокруг угрюмо стучащего сердца.
На самом деле это был обычный доходный дом, только невероятно большой; прохожие с бейсбольными битами, заглядывавшие во двор, чтобы быстренько справить нужду, могли даже прочесть на почтовых ящиках имена
знаменитостей. Привлекательным дом был не только из-за своей прежней славы, но и благодаря расположению: старые жильцы и временные постояльцы, чьи окна выходили на улицу, могли видеть так называемое сердце страны, а накануне государственных праздников к ним, как правило, наведывались определенного сорта молодые люди, которые задавали вопросы насчет других молодых людей, похожих по виду на музыкантов; если уж быть совсем точным — интересовались ничем не примечательными футлярами для инструментов среднего размера. Были ли у них на то основания, не знаю, только вместо фаготов или кларнетов им постоянно мерещились дальнобойные ружья.
Одни гулкие коридоры вели в другие гулкие коридоры, рано или поздно все они выходили на какой-нибудь чердак или крышу, самые разные чердаки и крыши — в итоге весь дом выглядел как одна большая изломанная крыша. Отважный сборщик коммунальных платежей шел путем самоубийцы до тех пор, пока не сдавался; на своем пути он натыкался на конторы за железными дверями, высохшие парикмахерские и опустевшие редакции, захламленные подсобки, терпеливые дверные звонки — за этими дверями тайком гуляли праздники, отмечали крестины или справляли лихие поминки. Вообще же в доме царила тишина, только изредка печальным адамовым яблоком глухо ходил вверх-вниз лифт.
Ну вот, что-то я расчирикался, говорю о мелочах, умножаю выдумки, а на часах уже девять. Сколько ни набирайся решимости, я, похоже, на подсознательном уровне боюсь перейти к сути и лишь путем осторожного, настойчивого напряжения могу повлиять на обходные маневры собственных кишок и рефлексов. Хочется повторять, как в детстве, что всего этого нету, нету, нету, одна игра, — но времени у меня на это совсем не осталось.
С каких пор и для чего обосновались на чердаке эти жильцы (о них здесь будет еще сказано немало) — объяснить не мог никто. На первых порах я, человек воспитанный и скрытный, как и остальные соседи, особого интереса не проявлял, однако был вынужден наблюдать за ними; откровенно говоря, так мотылек следит за ночным фонарем или заяц всматривается в приближающиеся фары и может только судьбу благодарить, если огромный грохочущий предмет не врезается
в него, а лишь проносится мимо, всего-то опрокинув и напугав беднягу.
Зловещие соседи устроили чрезвычайно шумное жилище, к ним стаями прибывали посетители в любое время дня и ночи: одни — в орлиных анораках, жакетах из перьев, другие — в летных куртках, зеленых портянках, бейсбольных кепках. Все спортивные, элегантные — как на подбор; порой я боялся, что от их джипов провалится крыша. Или съедет вниз бассейн, с такой энергией играли они в водное поло.
Когда в ночную пору жители окрестных домов просыпались после так называемых собраний ячейки от звука автоматных очередей, которыми соседи обменивались в ходе своих дуэлей, кто-то, скорее всего глава семьи, обязательно подбегал к окну и театральным жестом выкидывал на улицу работающий телевизор. При этом он во весь голос ругал собравшихся по матери, поминая распутных несушек и всех бездельников с их кондовыми видеозаписями, среди которых нет ни одной прогрессивной программы — одна стрельба да насилие, грозился, что больше такого не потерпит. Возмущался, почему не могут вместо этой дряни Чайковского слушать.
Подобные истории не были редкостью, однако случались не каждый день. Тем временем на смену резкой весне пришло раннее лето. Ничего особенного оно с собой не принесло; целыми днями до меня доносились только плач, лязг инструментов и отрывистые крики, какие можно услышать на бойне или
в частной клинике. Кроме того, появились многочисленные типы в белых халатах, а сам сосед — насколько я мог разглядеть его сквозь бутылку молока — стал казаться мне по меньшей мере мясником или ассистентом хирурга, когда стремительно проносился мимо.
Затем — дело было уже в августе — наступила долгая и настоящая тишина; как я впоследствии выяснил из бурной ссоры соседей, предметом которой был СПИД: они провели летний отпуск на Гавайях.
С приходом осени, все, естественно, “вернулось на круги своя”: хотя на зиму многие переселяются в другие края, среди оставшихся немало желающих заняться “бизнесом и вонючей политикой”, как говаривал наш незадачливый дворник, пока в феврале не сгинул в какой-то психиатрической клинике
в горах. Говорят, за одни только выходные он насчитал в шахте лифта девятнадцать свежих трупов да страусиных и пингвиньих потрохов без счету.
* * *
Я уже неплохо познакомился с соседями по их карканью, уханью и страстным крикам общественного и личного свойства, однако мне так и не удавалось обменяться с ними ни единым словом — да и негде было это сделать, ведь ни лифтом, ни лестничной клеткой они практически не пользовались. Особая аура, теплый, как перья, дух соседских следов был куда более осязаем, чем они сами. Именно поэтому, кроме всего прочего, я так удивился и возмутился, когда однажды осенней ночью в мою дверь позвонила сама соседка-наседка с кучкой пучеглазых племянников и сервировочным столиком на колесах.
Прокудахтав свое имя, соседка извинилась за вторжение. “Да будет вам, — отреагировал я. — Какое там помешали”. Более всего я удивился собственному спокойствию — словно я летел или плыл под водой, — голос звучал невозмутимо, расслабленно и приветливо: “К вашим услугам, чем могу помочь?” Недавно пробило полночь, в разбитое на лестнице окно просачивался молочный туман, на крыше полыхали факелы.
Соседка вся зарделась, мол, такое дело, одним словом, из ряда вон, просят, потому как выхода другого нет… вылупиться должны вот-вот, а ночью все эти магазины фирменные закрыты, будь они неладны, совершенно неожиданно, не мог бы я одолжить им микроволновку, даже если без турбоподдува, все равно подойдет. Всего на пару дней, а потом простерилизуют и вернут. И деньги, конечно, заплатят за прокат, только скажите сколько, а если захочу, она сразу и купит — заплатит как за новую, семья превыше всего. Только вот хотела попросить о том, чтобы муж ничего не узнал, у него и так забот хватает с мировой голубятней, зачем его лишний раз нагружать, я должен понимать.
Дамочка была ухоженная, склонная к полноте, чуть подергивала головой — как все мы. На меня почти не смотрела, все на мои коленки голые пялилась. Под слоем рассыпающейся пудры она больше походила на романтически настроенную девицу, нежели на соратницу активного политика, полного честолюбивых замыслов. Несмотря на заготовленную пачку десятитысячных купюр, перехваченных резинкой, соседка не выказала удивления, когда я не стал брать деньги за печку.
— Отличненько, но хоть вишню-то в коньяке можно предложить? — передо мной раскрылся карман золотистого халатика. — Из горячего карманчика, — проворковала соседка и улыбнулась, точно молоденькая девушка.
— Спасибо большое, не надо, — ответил я.
— Ну тогда чмоки-чмок, — сказала она и дала знак малолетним племянникам; те взгромоздили мою раздолбанную микроволновку на сервировочный столик и со скрипом скрылись в лестничном тумане. Я еще слышал, как соседка звонит кому-то по мобильнику, сообщая, что все чики-чики, потом — только запах, шорох крыльев и тишина сквозняков.
Я стоял в опустевшем коридоре ошалелый, словно разбуженный посреди сна. Потом закрыл дверь и лег обратно в постель — даже не знаю, удалось ли мне заснуть. В любом случае, до утра я еще дважды вставал и выходил на кухню, но оба раза обнаруживал на полке пустой квадрат с бледными кружочками от резиновых ножек микроволновки.
* * *
Хотя я и вечно путаюсь с причинно-следственными связями, сюда же, наверное, можно отнести и тот факт, что несколько недель спустя я проснулся днем от странной боли. Болела давняя рана в плече, дырочка размером с пшеничное зерно там, куда меня лет десять тому назад клюнул лебедь. Шрам пульсировал и чесался, точно свежий, и когда я подошел к зеркалу в ванной, то увидел, как на ранке выступила капля холодной крови. “Верно, во сне расцарапал”, — подумал я и к вечеру совершенно забыл о случившемся, но именно тогда меня посетило невнятное ощущение неприкаянности — той, что успела
с тех пор стать мне второй кожей. Так бывает, когда человек вдруг обнаруживает у себя в компьютере нечто странное, следы тайного вмешательства, присутствие чужого. Вроде никого и не было, а все-таки кто-то наследил.
Еще я тогда впервые почувствовал пронизывающий запах хлорки.
Несмотря на историю, описанную выше, с соседями я еще долгое время встречался только на улице. В отличие от нашего дворника, особого учета я не вел, но могу точно сказать: с каждым днем их становилось все больше. Наблюдался рост групповой концентрации, так сказать, в плане общей массы тела для конкретного вида. И появлялись они повсюду стаями, а не поодиночке.
Что же до отдельных особей, я даже краем глаза успел заметить, как они округлились и раздобрели. Подобного рода напряженное, но в то же время периферийное внимание к этим существам стало в городе привычным делом. Втянулся и я, ведь пристально рассматривать и уж тем более пересчитывать или фотографировать их не рекомендовалось. И не просто так — мне уже не раз попадались одноглазые фотокорреспонденты.
Сомнений быть не может, их даже в свободное время распирало от избытка энергии. Когда надоедало клевать друг друга (дело порой доходило до снятия скальпов), они принимались высаживать витрины, будто бы доказывая свои права на территорию, потом взломали несколько машин с востока. Дворник рассказывал, как они на его глазах разодрали в пух и прах пустую детскую коляску — точно забытую кем-то сдобную плюшку.
А уж когда эти красавцы раздувались, заступая на дежурство, и выстраивались в регулярном порядке, прохожие предпочитали переходить на другую сторону улицы. На первых порах, по крайней мере по моему опыту, простых пешеходов они лишь подкалывали, а вот цыганам, неграм и евреям доставалось не на шутку. Преследовали тех, кто больше боялся.
Слухи, естественно, доходили разные; говорили, в некоторых районах кровавые разборки стали повседневной практикой, в Уйпеште разгромили магазин по продаже мяса птицы, а в Ференцвароше досталось продавцу декоративных пернатых. Рассказывали всякие ужасы про так называемые “клубы любителей жаркого по-цыгански” и “загробные вечеринки”. Молва склонна преувеличивать, а уж для СМИ ложь — главный принцип, но я своими глазами видел, как они схватили пожилую женщину возле памятника Лайошу Кошуту и, подняв, посадили на плечо выдающегося государственного мужа. Преподавательница гимназии в болоньевом плащике, с буханкой хлеба в руках так бы и визжала там наверху, но, на ее счастье, шло заседание парламента, и полицейские быстро сняли пострадавшую.
Все знали и о соперничестве с чайками. Регулярные столкновения часто происходили в общественных местах. Сам наблюдал, как один незадачливый исполнитель народных песен пытался пронзительным криком приободрить чаек — так его окружили и загнали в Дунай. Точнее, заклевали и утопили — есть
в наших краях такая славная традиция.1
Никаких других безобразий я тогда своими глазами вроде и не видел.
А где их нет. Везде жить мерзко, а уж в большом восточно-европейском городе на исходе века, беспорядочное серое вещество становится особенно грубым и нетерпеливым, его населяют безумцы, фанатики и ангелы, как и всех нас.
* * *
В большом городе возникает еще один вопрос: кто и почему занимает свое место в пищевой цепочке. В одном из последних выпусков “Паломы” все больше подростков признаются, что уже ели мясо человека или других млекопитающих на собраниях и вечеринках.
* * *
Я так и не открыл всей правды о своих соседях, точнее, напрасно постыдился признаться в том, что они с первой же минуты вызвали у меня мучительный, почти извращенный интерес — не в последнюю очередь, с лингвистической, то есть писательской точки зрения. Об этом свидетельствуют два сонета — если до утра их найду, куда-нибудь вставлю как документальное подтверждение изначального любопытства.
Писатель в своем интересе настолько же неутомим, насколько безжалостен и низок. Безжалостен, потому как использует предмет интереса в самом жестоком смысле слова, а уж если любит, то любит лишь пропорционально извлекаемой пользе — именно так соединяются интерес, если не сказать любопытство, и любовь. Низость писательского интереса состоит в том, что автор эксплуатирует даже не сам предмет, но его смутный и искаженный по собственной прихоти образ исходя из тайных целей, которые, наверное, уместнее было бы назвать причинами. Причинами вавилонского смятения души. Замечу, что и участие порой — это не что иное, как сочувствие воображаемым страданиям, а тот, кто выражает его — скорее вольно, нежели невольно, — сам причина и творец этих кошмаров. Если в будущем научатся продуктивно использовать психическую энергию, то вряд ли смогут обойтись без произведений, которые заставляют человека мучиться чувством вины, но к нашей теме это не относится.
Достаточно сказать, что пугающая и в то же время смехотворная сущность соседей влекла меня с самого начала: серая помпезность и убожество, безграничная самоуверенность — ее они готовы подогревать любой дрянью и мусором; ну и таинственность, конечно, горячая солидарность — именно в ней они черпают свою силу, гордо и дерзко светятся сознанием единства.
Я только теперь понимаю, насколько верным было мое тогдашнее наблюдение относительно либидного страха: мышь заранее запугивает себя кошкой и тем самым не просто готовится к неизбежному, но и подслащивает собственное мясо смесью ужаса и любопытства, получая помимо прочего еще и удовольствие от душевного каннибализма, что окончательно приводит ее в ужас и делает мясо еще слаще, и так далее. Внутренняя кошка, размером с мышь, и мышь, размером
с кошку, играют друг с другом до безумия, до полной потери рассудка…
Я, похоже, странная птица. Как писателя меня интересует все, что сгнило или потеряло форму, все, чем брезгуют мои общественные инстинкты, все, чего я просто боюсь. Однако интерес мой вызван прежде всего не страстным желанием понять, о нет, ведь человеку хватает работы в попытках понять
и найти самого себя; хочу заполнить слишком оживленным интересом влажную пропасть собственного страха между собой и другим живым существом, нагромоздить обломки устремлений, любезностей, преданности, и все потому, что я непреодолимо боюсь, как бы этот самый наглый страх не сделал меня агрессивным, непредсказуемым и в итоге — легкой добычей, а то и чучелом для противника, но это все заводит слишком далеко, да и завело уже того,
о ком я, в конце концов, должен написать.
* * *
Изо дня в день жизнь моя в точке, где пересекались влечение и отторжение, становилась все тревожней и бессмысленней — такой вот банальной фразой попытаюсь избежать длительных объяснений. И раз уж от всех этих чувств и противоречий писательские мечты становились лишь слаще, а почти плотские желания все обострялись, можно понять, почему я бросил этот знаменательный миллениум, хотя бы в воображении, и укрылся в начале века, в купальнях среди гор — кто знает, доведется ли еще?
* * *
Не стану утверждать, будто я подслушивал. То есть ухо или диктофон
к стене прижимать большой нужды не было — соседи шумели вовсю. Уловив любопытный обрывок фразы или оборот, я мог просто приглушить звук радио или телеприемника и слышать все, до тишайшего щебета и стука камешков в зобу.
Размышляя о событиях прошлогодней осени и зимы, я вспоминаю — и не просто так, — что звуки эти всегда доносились немного сверху, словно отскакивая эхом от какого-то купола или колодца, прорытого в небо, хотя семейство Вяхирей проживало непосредственно рядом со мной. Нейрохирурги и специалисты по радиотехнике поймут, если я скажу, что речь соседей звучала сквозь толщу “воды”.
Все это может вызвать — не в первый раз — закономерный вопрос относительно моих впечатлений, и больше здесь я его задавать не буду. Не хочу тянуть время; тогда меня это еще не интересовало, а теперь я не в том положении, чтобы выяснять, где и кто из соседей однажды вечером возмущенно произнес: “Ну, петушок задроченный, и что там такого стряслось? Ну сидели три бомжа на площади Свободы в Будапеште, смотрели телевизор. С себя ростом. И какая в том угроза, твою мать?”
Затем последовал “невосстановимый” по моим записям телефонный разговор — сосед курлыкал, пыхтел, бешено колотил по трубке, выкрикивал фразы вроде “пусть мне Верховный совет очко вылижет”, потом, после небольшой паузы: “Тебе, тестюшка, не вредно будет узнать, с кем разговариваешь!” Наконец, он на удивление тихо и спокойно ответил собеседнику: “Ладно, я тебя понял, но согласиться не могу”, — и бросил трубку.
За других жильцов не поручусь, но сам я долго не мог заснуть, так как сосед долго и крайне бурно снимал накопившееся напряжение. Поначалу хозяин квартиры и собравшиеся к тому моменту приятели просто буянили, раз пятьдесят проорали под синтезатор свой марш “Разрастутся гены”, потом налепили снеговиков размером со шнурованный сапог и стали выкидывать их на улицу, при этом пытаясь попасть в них из различных орудий.
В полчетвертого утра стрельба утихла сама собой, можно даже сказать, из соображений гуманности; патрульный наряд и то напрасно приходил — орлята предъявили действующее разрешение на стрельбу с глушителем: мол, к чему эти разрешения, если это оскорбляет слишком чуткие соседские уши, а они
в крайность впадать не хотят. Потом еще раз спели про то, как генам разрастись не запретишь, вежливо пригласив присоединиться патрульного, и наконец отошли ко сну.
* * *
Наверное, дело было в снеге, в первом снеге, который трудился над Будапештом с самого утра, точно бригада маляров, висящих вниз головой, — да только, будучи вдохновленным соседским телефонным разговором, я на следующий день написал приведенный ниже очерк и опубликовал его в близкой мне по духу газете (недавно к ним во двор неизвестные преступники бросили гранату).
“Три бомжа сидели на площади Свободы в Будапеште и смотрели телевизор.
На углу, у американского посольства, как обычно, топтались полицейские
с автоматами, подносили к губам пластиковые стаканчики с кофе, дули на них и глядели в небо — зернистый и печальный экран Господень. Первой в девять тридцать утра происходящее заметила младший сержант Гентриетта Киш
в зеркале для обнаружения бомб. Посмотрелась она в него по личной причине:
с радостью отметила, как идет на поправку глаз — тот, по которому заехала боксерской грушей в спальном районе двумя днями ранее. Грушей так грушей, почему бы и нет, надо же что-то придумать; по крайней мере так объяснила коллегам: мол, налетела на нее, когда в общежитии шла умываться, — скажи она правду, все равно никто бы не поверил.
Вывернув веко, Генриетта Киш внимательно исследовала небольшое красноватое желе и с радостью отметила, что безобразная припухлость рассосалась, а то, что осталось, она сама вполне могла подкрасить для какой-нибудь субботней дискотеки, правда, когда из двух глаз накрашен только один, выглядит это подозрительно. В целом младший сержант Киш осталась довольна; она бы и дальше рассматривала себя в зеркало, если бы вдруг не увидела это.
Будучи женщиной среднего роста, сержант в полном смысле слова повернулась вокруг своей оси на коротких ногах и, не предупредив криком боевых товарищей, вытащила сигарету, лишь четвертую за день — благодаря треснувшей губе. Вытряхнула спичку, тайком ущипнула себя за руку — все напрасно. Тихонько сделала пару глубоких вдохов и шепотом спросила примолкших напарников, не приметили ли они там, поодаль, чего необычного. Те побледнели, челюсти у них так и отвисли. Да, мать твою, если честно, они тоже видели, но до сих пор думали, что… ну, от снега рябит в глазах. Только это не рябит, дело и вправду дрянь.
Полицейские встали на одно колено и взвели курки, как их учили.
— Может, это такие рекламные штуковины, — предположил один из полицейских. — Типа воздушного шара с горячим воздухом. Такой надувают, а он потом пьет “Нескафе” или еще что-нибудь. Суп из пакетика, например.
— Только на шары надо заявку подавать заранее, это же воздушная деятельность, — заметил другой.
Колени мерзли, да и сами полицейские выглядели смехотворно тихим утром в пелене падающего снега. Особенно для людей, которые спокойно сидели на скамейке перед советским военным мемориалом.
Какое-то время ушло на обсуждение: кого они там видят и как можно их описать официально. Затем младший сержант Генриетта Киш, первой обнаружившая данное явление, получила приказ вызвать по рации штаб.
— Бомжи, — доложила она, — трое бездомных граждан.
— И что, радость моя, — отозвался нервный, скользкий голос, — дальше-то что?
— Докладываю, проблема в размере, они ростом примерно с посольство. Или с этот, как его, Национальный банк… В сидячем положении по крайней мере… Да, в сидячем, и скамейка у них такая же, то есть выросла вместе с ними…
Она была готова продолжить объяснение, но младшего сержанта прервали; дежурный из штаба потребовал к трубке некоего Лайоша.
— Опять позволили ей надраться! — завизжал тот же голос в ухо бледному полицейскому.
— Разрешите доложить, мы ей ничего не позволяли, а эти самые и правда здесь сидят, — ответил полицейский. — Ждем приказа или распоряжений, лучше всего машину спецназа пришлите, если сможет выехать.
Тут из рации послышалась брань, и штаб вышел из эфира. А ведь “машина спецназа” звучит так мило, по-зимнему, совсем как “жареные каштаны” или “кишкомой”. Точно бубенчик под дугой.
— Они там решили, что мы тут все пьяные в хлам, — сухо сообщил некий Лайош и поднялся. — Одного не сказали, сволочи, какие будут распоряжения. Типа установить личности или выяснить, к чьей юрисдикции все это относится.
У посольских окон выстроились привлекательные мужчины с интеллигентными лицами, сверкали фотовспышки, стрекотали крохотные видеокамеры. Женщины с золотистой кожей сажали коричневых, красных и желтых детей на подоконники, потом, словно по команде, люди вдруг исчезли, а шторы опустились.
Позднее, когда в соседних переулках завыли сирены, трое на площади вскинули головы, хотя особого удивления не проявили. Только канистру пододвинули поближе к ногам, и тот из них, что был помоложе, указал рукой то ли на здание парламента, то ли на мигалки полицейских машин. В конце концов,
все трое так и остались сидеть, с сигаретами в зубах, посреди снегопада. Казалось, они о чем-то договариваются, но слышно ничего не было, хотя над площадью Свободы и повисла тишина. Тишина и дым дешевых сигарет “Сопиане”.
К вечеру внимание всего цивилизованного мира сосредоточилось на Венгрии; телекомпании оккупировали крыши близлежащих домов, на место происшествия прибыл министр внутренних дел с внушительной свитой. Ему доложили, что, помимо этого ЧП, никаких других ЧП не произошло. Ущерб вышел незначительный: в момент проверки документов у одного из подозрительных лиц выпало из рук удостоверение личности и своим весом, пропорциональным размеру владельца, изрядно примяло автомобиль “мицубиси”, к счастью, не посольский.
Премьер-министр Венгрии и президент Клинтон единодушно выразили пожелание провести переговоры и удалить данных граждан мирным путем, но любой ценой. Первый узнал о происходящем, когда садился на поезд в городе Хайдухадхаза, а второго весть настигла в Вашингтоне; степень удивления обоих уступала лишь их хладнокровию и способности оценить ситуацию.
Пока подъемный кран поднимал корзину, было слышно, как падает снег, снежинка за снежинкой.
— Какого хрена вы сожрали, что так вымахали? — спросил психолог, он же старший лейтенант, подбирая слова и напрягая голосовые связки, чтобы его было слышно.
— Шесть печенок и мальтийскую булочку.
— А еще что?
— Ну и вина выпили дареного, — помявшись, ответили трое.
— Как это дареного? Кто подарил? — поинтересовался лейтенант.
Бомжи признались, что точно сказать не могут. Вино принесли утром четыре типа голубя, по крайней мере им так показалось. Одеты были в орлиные анораки, симпатичные летные куртки, ботинки с белыми шнурками. Нападать не нападали, просто дали вина, как братья братьям, в подарок, ни больше ни меньше. Целую канистру розового, до самого дна. Полусладкого, это точно.
— И у вас от него гены начали разрастаться, так? — ехидно уточнил психолог. — Выросли, значит. Гены распухли, да?
— Вроде так, — отвечали бомжи. Они, того, не специалисты, конечно, просто выпили малость розового, посмаковали, потом все и случилось. Выросли. Или страна скукожилась. Разницы никакой. Все одно белая горячка. Пройдет.
— Да уж скорей бы, мать вашу, — произнес психолог-лейтенант. — Встать можете?
— Хильда может. — При этих словах одна из этой троицы, женщина
в лыжном костюме, с трудом приподнялась. Момент был напряженный,
у снайперов под скатами крыш на скулах натянулась кожа. Натянулась, а потом расслабилась. Подвыпившая дама средних лет разок икнула. Размером она была со здание Национального банка, может, на волос повыше. Бомжиха сделала два шага влево, два — вправо и запела:
— Ой, сад, виноград, зеленая роща! — осторожно крутанулась пару раз, махнула воображаемым платочком, после чего с треском плюхнулась обратно. Все трое захохотали. Писклявые пьяные голоса запутались в кронах скрипучих деревьев. Бомжи похлопали товарку по плечу, неуклюже чмокнули в шапочку. В ответ женщина передала канистру по кругу, потом отпила сама, причмокивая, пристроила емкость с вином себе на колени и обняла. Условие такое: канистра должна остаться у них, иначе ни о переговорах, ни о и спокойном поведении и речи быть не может.
Около трех часов один из бомжей заявил, что хочет по-маленькому, и пусть либо сюда вызовут специалиста по генетике Эндре Чейзела, который вернет ему гены в прежнее состоянии, либо придется справлять нужду за зданием телецентра.
— Этого только не хватало, — прохрипели по рации наблюдатели из штаба.
— Хорошо хоть не на площадь Кошута, — пробурчал один из полицейских; от одной мысли об этом его прошиб пот.
Как раз в этот момент на площади приземлился вертолет премьер-министра. После краткого конструктивного обсуждения возникшей проблемы глава государства отказался от дерзкого плана надеть каску и подняться в корзине подъемного крана, чтобы пожать руки изрядно подросшим гражданам.
Незадолго до захода солнца лицо без определенного места жительства по имени Хильда заявила ведшему переговоры заместителю госсекретаря, что, если Берци не сможет сходить по малой нужде, это сделает она и еще выдернет из земли советский мемориал. А потом, не дай бог, уронит его случайно на телецентр.
Бомжи пили уверенно, даже с некоторым отчаянием, в канистре оставалось все меньше вина. Несмотря на риск, надо было действовать. Подозреваемые должны были вот-вот упиться вусмерть. К наступлению темноты кризисный штаб с помощью американских специалистов разработал конкретный план действий.
— Как там Берци, совсем потерпеть не может? — прокричал в мегафон психолог-лейтенант.
— Совсем, — ветер донес с высоты едва слышный голос.
— Зашибись! — подбодрил психолог. — Тогда мы его сейчас как следует прихватим и вместе отведем в уборную, — продолжил он и терпеливо, сначала по-венгерски, а потом и по-английски объяснил всем, что делать. После некоторого замешательства бомжи выразили согласие осторожно, смотря себе под ноги, проследовать под присмотром полицейских к Народному стадиону, выбранному для соответствующей цели.
— Там, друзья мои, увидим, что получится.
По сообщению пресс-секретаря министерства внутренних дел, после анализа всех фактов на заседании штаба операции было принято решение выбрать для проведения акции Народный стадион и прилегающие к нему учреждения, поскольку именно там можно обеспечить тот минимум условий, который необходим в равной степени и конвоируемым, и представителям правоохранительных органов; проще говоря, там и освещение, и горячий чай, и водометы.
В вечерних новостях представительница МВД с радостью известила граждан
о том, что все идет как по маслу, без каких-либо осложнений, и только
в районе Восточного вокзала одна из задержанных заупрямилась и пожелала отправиться поездом в Хайдусобосло, но после очередных уговоров отказалась от этого плана.
Даже на темных и разрозненных кадрах телерепортажей было видно, что вся эта шумиха изрядно напугала знаменитостей поневоле. Они молча плелись сквозь пелену снега по перекрытым улицам. Сзади четыре пожарные машины
с сиренами тащили полиэтиленовые пакеты и канистру.
Ночь прошла спокойно, без неожиданностей. Ближе к рассвету, во сколько точно — никто не знает, бомжи во сне сморщились, как шагреневая кожа. Как выросли, так и уменьшились (или страна больше стала). Как бы там ни было, задержанные проснулись с тяжелыми головами, пошевелили похмельными языками и озадачились, увидев стоящие наготове, покрытые инеем полицейские машины. Так и сидят с тех пор там, на стадионе, в центральном круге: бомжи размером с любого обычного человека.
Перевод Оксаны Якименко