Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2011
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Александр Стыкалин
Бела Барток: взгляд из Москвы
Одним из величайших композиторов XX в. по праву считается венгр Бела Барток (1881—1945), своим многогранным творчеством заметно повлиявший на всю последующую музыкальную культуру. Он навсегда оставил свой уютный особняк в Будайских горах и уехал в США в 1940 г., не выдержав душной политической атмосферы хортизма, засилия крайне правых, рвущихся
к власти.
Еще при жизни Бартока знали и исполняли в СССР, в 1929 г. он совершил здесь длительные гастроли как пианист, побывал в Москве, Ленинграде, Харькове, Одессе. Его приезд был с интересом встречен любителями современной музыки. Однако и те, кто устанавливал директивы, определял культурную политику, и часть музыкантов относились к венгерскому композитору по меньшей мере неоднозначно. Бартока ценили как выдающегося собирателя и знатока музыкального фольклора, но его творческие искания отпугивали многих музыковедов и коллег-композиторов непривычностью мелодического языка. Особенно раздраженно реагировали на Бартока бойцы “идеологического фронта”, озабоченные тем, чтобы “чуждые” “буржуазные” веяния не увлекли за собой советских композиторов. До сих пор неопубликованные документы из бывшего архива ЦК КПСС на Старой площади (ныне Российский государственный архив новейшей истории) и из архива МИД России могут рассказать немало нового об отношении к великому композитору в СССР.
Весна 1948 г. Сильно разрушенный в последнюю зиму войны Будапешт лишь начинал подниматься из руин, еще не завершились работы по восстановлению знаменитого концертного зала “Вигадо” на пештском берегу Дуная, однако на родине Белы Бартока уже решено было почтить память вели-
кого композитора представительным международным конкурсом с участием выдающихся пианистов, скрипачей. Организаторы конкурса питали уважение к русской музыкальной культуре и принимали, кроме того, во внимание военно-политическую мощь северо-восточного соседа, все больше доминировавшего как в Венгрии, так и во всей Центральной Европе. Без участия советских исполнителей конкурс не мыслился. Приглашение для них было направлено в Москву заблаговременно и по официальным каналам, через посла, крупнейшего венгерского историка Дюлу Секфю. Музыкальными связями, как и концертной деятельностью, в СССР того времени ведал Комитет по делам искусств. Получив из МИДа письмо с приглашением, не слишком компетентные чиновники из Комитета, как было заведено в таких случаях, обратились в Союз композиторов с просьбой поподробнее разъяснить им, что же представляет собой музыка Бартока. Так завязалась переписка разных инстанций, столкнулись мнения. Рутинный вопрос, подлежавший скорому решению, к удивлению венгров повисает в воздухе на целые месяцы.
В Москве в это время была в самом разгаре шумная кампания по борьбе
с космополитизмом в музыке. В Союзе композиторов были сильно напуганы недавними ждановскими выступлениями и партийными постановлениями погромного толка — одно из них, об опере В. Мурадели “Великая дружба”, напрямую касалось музыки. С высокой трибуны критиковались за формализм
и уступки декадентству все крупнейшие жившие в СССР композиторы —
С. Прокофьев, Д. Шостакович, Н. Мясковский, А. Хачатурян. За критикой, как обычно, следовали оргрешения — концертные программы радикально пересматривались, оперы и балеты изымались из театральных репертуаров, менялось содержание музыкальных радиопередач. Конечно, в Союзе композиторов опасались новых обвинений со стороны партийных идеологов, а потому от греха подальше решили подстраховаться. За подписью молодого, совсем недавно поставленного во главе Союза 35-летнего Т. Хренникова в Комитет по делам искусств приходит подготовленное кем-то из музыковедов ответное письмо, которое как раз и помогло сформулировать отношение к венгерскому композитору официальной Москвы. Его бойкий зубодробительный стиль причудливо соединил в себе — вполне в духе своего времени — специфическую музыковедческую терминологию с новоязом последних лет сталинщины. Не отрицая оригинальности дарования Бартока, его несомненного вклада в музыкальную фольклористику и заслуг в борьбе с “немецким академизмом”, авторы письма выносили вместе с тем неоспоримый вердикт: творчество Бартока “в самой своей основе формалистично и по сути составляет лишь разновидность декадентского модернизма”. Тезис подлежал развитию, занявшему более полстраницы отпечатанного на машинке текста. “То обстоятельство, — читаем далее, — что в отличие от многих других модернистов Б. Барток усиленно разрабатывал в своем творчестве национальные венгерские мотивы, нисколько не меняет оценки его творчества, так как принципы рационалистического технологизма, применяемые Бартоком в использовании фольклорных элементов, весьма далеки от принципов реалистического творчества на народной основе и даже прямо этим принципам враждебны. В действительности метод разработки народных мотивов Б. Бартока является шагом назад относительно листовской традиции в венгерском национальном творчестве”.1
Возможно, самоуважение, а может быть, и требования властей заставили авторов письма не ограничиться короткой отпиской в Комитет по делам искусств, они решили сказать нечто большее о творческих принципах Бартока, особенностях его музыкального стиля. Это требовало владения профессиональной терминологией, которой авторы письма были не прочь пощеголять. Такие черты музыкального стиля Бартока, как “гипертрофированная эстетская изысканность ритмической ткани, типическая └ударность“ в трактовке клавишных инструментов, обилие диссонирующих звукосочетаний при намеренном игнорировании элементарных законов тональной логики”, назывались присущими буржуазной упадочной музыке. Вместе с тем отмечалось, что вопрос о публичной критике Бартока в советской прессе “должен решаться в тесной зависимости от тактических соображений, принимая
в расчет исключительно большое влияние Бартока на музыку стран народной демократии”. Вероятно, именно тактические соображения вынудили советскую сторону скрыть от венгров истинные мотивы предполагаемого отказа от участия в конкурсе, ставящем, с ее точки зрения, “своей задачей пропаганду модернистской упадочной музыки”. В письме послу, предназначенном для оргкомитета, решено было дать совсем другое объяснение: после постановления ЦК советские композиторы “с большим рвением принялись за работу, так как хотят создать произведения, достойные советского народа и понятные ему и вряд ли поэтому смогут отвлекаться какими-либо другими предложениями”.2
Впрочем, в “деле” о конкурсе Бартока весьма неожиданно возникли расхождения в позициях Комитета по делам искусств и МИДа. В их основе лежало различие ведомственных интересов. В МИДе считали, что отрицательное отношение к участию в конкурсе “продиктовано в основном формальными соображениями и оно не отвечает интересам дальнейшего расширения культурных связей”.3 Дипломатическое ведомство нашло себя союзника в лице первого секретаря Союза композиторов. Т. Хренников полагал, что при всей “формалистической” сущности творчества Бартока “участие в конкурсе талантливейших советских музыкантов-исполнителей поднимет значение конкурса и даст возможность еще раз продемонстрировать за рубежом блестящие успехи советской музыкальной культуры”.4 Спорный вопрос был вынесен на рассмотрение аппарата ЦК, но его решение настолько затянулось, что конкурс, неоднократно переносившийся ради участия в нем советских музыкантов5, состоялся наконец, к огорчению организаторов, без них. Вопрос, таким образом, отпал сам собой.
Случай с конкурсом Бартока был отнюдь не единственным в своем роде. Идеологические соображения заставили тех, кто этим ведал, в те же годы отказаться от поездок ведущих советских музыкантов и на другие представительные конкурсы и фестивали, в том числе традиционно проводимый на родине Моцарта. “Зальцбург издавна славится своей реакционностью, поэтому посылать туда наших представителей нецелесообразно” — таково было официальное обоснование отказа от поездки Д. Шостаковича в Зальцбург6 (самого композитора едва ли спросили). О Моцарте при этом не очень-то вспоминали. Его родной город воспринимался в Москве как давний центр австрийского католицизма и, кроме того, как центр американской оккупационной зоны в Австрии, сам же фестиваль — как попытка американцев противопоставить советскому культурному влиянию нечто свое, способное привлечь внимание самой рафинированной австрийской интеллигенции. Так из-за вмешательства грубой политики в который раз упускалась возможность продемонстрировать зарубежному слушателю высокое исполнительское мастерство отечественных музыкантов.7 Не менее показательно письмо руководства Всесоюзного общества культурных связей с заграницей (ВОКС)
в венгерский радиокомитет с предложением исключить из репертуара “формалистические” произведения С. Прокофьева (кстати, успешно и неоднократно гастролировавшего в Будапеште в конце 1920-х — начале 1930-х гг.)
и Д. Шостаковича, чья музыка исполнялась в Венгрии при хортизме знаменитым дирижером А. Тосканини. Интерес к ним венгерской публики в ВОКСе объясняли только симпатиями к СССР и благодарностью советскому народу за освобождение, а также тем, что зарубежная интеллигенция часто “даже
в лице своих политически прогрессивных представителей в области художественных взглядов в большинстве продолжает оставаться на реакционных позициях”.8 Под “реакционностью” здесь понималось неприятие новых партийных постановлений, доведших до предела контроль властей над художественным творчеством в СССР. На дворе был все тот же 1948 г., и орган, ведавший пропагандой советской культуры за рубежом, в реальности был озабочен главным образом тем, чтобы создать дополнительные преграды на пути проникновения в Венгрию (как и другие страны) того лучшего, что было в советской культуре. Директор венгерского радио говорил в марте того же года советскому послу Г. Пушкину: “Англичане и американцы буквально завалили Венгрию своими грампластинками, тогда как советские пластинки венгры могут достать лишь от случая к случаю”.9 Вдобавок ко всему по настоянию Москвы в Будапеште пытались не допустить к исполнению и транслированию немногое имевшееся на пластинках и в партитурах. Поистине, парадоксы советской эпохи еще долго будут давать историкам пищу для раздумий.
Конечно, времена менялись, с конца 1950-х гг. в СССР все чаще исполняются произведения Б. Бартока, выходят серьезные исследования о нем музыковеда И. Нестьева, публикуются некоторые работы Бартока по музыкальной фольклористике. Однако и в это время гений венгерской музыки XX в. зачастую воспринимался все так же — как “формалист”, чье творчество может представлять профессиональный интерес для музыкантов, но едва ли имеет смысл делать его доступным более широкому слушателю. Когда в 1961 г. главный балетмейстер Большого театра Л. Лавровский приступил к работе над постановкой балета Б. Бартока “Чудесный мандарин”, в отделе культуры ЦК вынесли жесткий приговор: “Считаем выбор этого произведения неудачным, а его постановку на сцене Большого театра Союза ССР крайне нежелательной”.10 По мнению зав. отделом Д. Поликарпова и его сотрудников, “Чудесный мандарин” является “ущербным, декадентским произведением, находящимся в резком противоречии с наиболее здоровыми народно-реалистическими тенденциями творчества выдающегося венгерского композитора Б. Бартока”. Далее в записке отдела культуры содержалась интерпретация балета, способная, вероятно, вызвать улыбку у знатоков творчества венгерского композитора, — отзывы музыковедов со Старой площади вообще больше говорят нам сегодня, конечно, не о музыке Бартока, а о менталитете тех, кто ведал в СССР культурной политикой. Читаем: “Сюжет этой балетной пантомимы крайне пессимистичен, полные кошмаров ситуации чередуются в нем с показом исступленных, патологических переживаний главных персонажей. Действие └Чудесного мандарина“ развивается в ночном городе. Три преступника при помощи девушки-проститутки завлекают в притон прохожих, где грабят и убивают их. Очередная жертва банды — загадочный китайский мандарин. Постепенно девушка разжигает страсть этого странного посетителя, и в эту минуту его настигает нож убийцы. Однако неудовлетворенное чувственное желание сильнее смерти: мандарина убивают трижды, но умирает он лишь после овладения проституткой”. По мнению составителей записки из сектора музыки отдела культуры ЦК, “сюжету └Чудесного мандарина“ <…> в грубо экспрессионистском, искаженном виде пропагандирующем идею всемогущества любви, полностью соответствует стиль музыки — изощренный, доходящий до крайностей натурализма в изображении чувственно патологических ситуаций”.
Конечно, как и тринадцатью годами ранее, не мог быть обойден стороной вопрос об отношении к композитору в Венгрии, строящей социализм. Составители записки не могли не признать, что на родине — и это естественно — особенно высоко чтут творчество Бартока. Однако и там, как не преминули заметить авторы записки, каждая новая постановка “Чудесного мандарина” вызывает ожесточенные споры в среде художественной интеллигенции. “Безудержную пропаганду этого произведения ведут, как правило, деятели искусства модернистского лагеря, ориентирующиеся на Запад”.
Чтобы добиться разрешения на постановку балета в Большом театре,
Л. Лавровский хотел приблизить символистское произведение начала века
к современным идеологическим стандартам. Он переписал либретто драматурга Белы Балажа, пытаясь привнести в его символистскую драму видимость социальной остроты. Попытка явно диктовалась стремлением спасти спектакль во что бы то ни стало и оказалась неудачной. Предложенное художественное решение сочли примитивным и штатные музыковеды из отдела культуры ЦК: “Китайский мандарин заменен образом молодого рабочего, который вступается за человеческие права девушки-проститутки и гибнет от ножа ее сообщников, <…> новое содержание, навязанное балету, находится в полном противоречии с музыкой Бартока и только лишь подчеркнет несуразность попытки пропагандировать со сцены Большого театра чуждые духу нашего искусства антиреалистические сочинения”. Как всегда в таких случаях, содержалась и дежурная ссылка на мнение народа, которому, как указывал еще Ленин, “принадлежит искусство”: “Постановка на сцене крупнейшего музыкального театра страны произведения, представляющего крайности музыкального экспрессионизма, может вызвать, на наш взгляд, лишь удивление советской общественности”. Записка от 3 мая 1961 г. легла на стол главного идеолога партии М. Суслова. Министерство культуры СССР получило конкретное указание со Старой площади. Запланированная постановка не состоялась.
Пройдут еще без малого три десятилетия, пока идеологические стереотипы перестанут быть определяющими и отношение в России к творчеству великих композиторов XX в. будет зависеть только от эстетических критериев, пускай и меняющихся с течением времени.
1 Здесь и далее: Архив внешней политики РФ (АВПР). Ф. 077. Оп. 28. Папка 131.
Д. 53. Л. 2—4.
2 Там же. Д. 52. Л. 42.
3 Там же. Д. 53. Л. 45.
4 Там же. Л. 79.
5 Там же. Д. 52. Л. 22.
6 Записка председателя правления ВОКСа В. Кеменова в ЦК ВКП(б) (1948 г.): Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ).
Ф. 17. Оп. 125. Д. 466. Л. 310.
7 Подробнее см.: Стыкалин А. С. К вопросу об эффективности пропаганды советской культуры за рубежом в первые послевоенные годы (из опыта пропагандистской работы в Австрии) // Российско-австрийский альманах: исторические и культурные параллели. Вып. 2. М.—Грац—Вена—Ставрополь, 2006. С. 213—230.
8 АВПР. Ф. 077. Оп. 28. Папка 131. Д. 52. Л. 46—51.
9 Там же. Л. 59.
10 Российский государственный архив новейшей истории (РГАНИ). Ф. 5. Оп. 36.
Д. 135. Л. 64—65. Далее цитируется этот источник.