Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2011
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Игорь Смирнов
105 х 70 = квадратура справедливости
1
После того как Христос претерпел крестную муку и вознесся на небо,
а Иуда повесился, ученики Спасителя образовали спортивную команду из одиннадцати человек, обязавшись не осквернять в игре руки, которые до того приняли хлеб, разломленный на Тайной вечере. Петра поставили вратарем. На этом посту он добился таких успехов, что позднее ему были доверены ключи от входа в рай. Апостольская команда уверенно завоевывала сердца завсегдатаев цирков и ипподромов, постепенно превращавшихся в святилища, где десятки и даже сотни тысяч людей участвовали в праздничных службах в честь новоизобретенной игры. Еще и теперь футболисты выбегают на поле из туннеля, отдавая тем самым долг памяти катакомбам, где скрывались первохристиане.
Если читатели сочтут только что сказанное кощунственным апокрифом, подставляющим стадион на место церкви, то они смогут, порывшись в научной литературе (кстати, очень обильной), найти себе по вкусу и иные объяснения. Людвиг Пфайффер в трезво-прагматической манере полагает, что по своему количественному составу этот коллектив восходит к подразделениям римской центурии, членившейся на десятки — наименьшие группы, способные проводить самостоятельные боевые действия.1 Христоф Баузенвайн решает задачу
с одиннадцатью неизвестными, прибегая к культурно-историческим доводам. Он видит в футболе вырожденное продолжение карнавала, опрокидывавшего все ценностные нормы и потому разрушавшего среди прочего десятеричный порядок нравственных правил добавлением сюда греховной единицы: период фашинга открывается 11-го дня 11-го месяца в 11 часов 11 минут.2 Можно было бы двинуться по пути, намеченному Баузенвайном, еще дальше в глубь веков и вспомнить о священной десятке пифагорейцев, на которую, пожалуй, и ориентировалось число евангельских заповедей. Пифагор и его последователи понимали десятку как сумму 1 + 2 + 3 + 4. Не этот ли гармонический ряд ломается в эшелонировании футболистов на поле, четырехчленном, как и он, но меняющем со временем количество игроков, назначаемых в защиту, полузащиту и нападение?
Стоит, однако, попридержать исследовательское воображение. Как ни соблазнительны генетические предположения немецких ученых, не выдерживают критики ни милитаризация, ни карнавализация истоков, откуда берет начало футбол, не говоря уже о том, что он не имеет ничего общего с первохристианами (пусть даже Иоанн Златоуст и уподоблял истово верующих атлетам). В пору зарождения футбольных состязаний объем команд был вариативен, и понадобилось более тридцати лет, чтобы в 1897 г. он принял свой нынешний вид. Правила футбола складывались из проб и ошибок, результировали в себе постепенный поиск оптимальных пропорций, согласующих дальность полета,
в который уходит мяч, пнутый ногой, размер площадки, дающей оперативный простор для этих ударов, и число игроков в обеих командах, позволяющее каждому исполнять особую роль, нести ответственность за свой участок поля. Ошибка осталась навсегда непременным слагаемым футбольного зрелища, будь то фолы спортсменов или судейский промах вроде того, что на последнем чемпионате мира стоил англичанам гола в их противоборстве со сборной Германии.
Как умение распоряжаться ногами, футбол в высшей степени земное занятие — скорее автохтонное в силу этого качества, нежели предзаданное со стороны, запрограммированное традицией. Неспроста он был придуман в эпоху позитивизма и притом в Англии, ошеломившей как раз тогда остальной мир эволюционным учением Дарвина. Подобно тому как Дарвин сблизил человека с его природными предками, молодежь из британских учебных заведений, кикая мяч по газонам, как бы возвращалась к тем моментам естественной истории, когда мастерство прямохождения, управления нижними конечностями выделило гоминидов из животного царства. Под таким углом зрения футбол непримиримо противостоит архаическим играм с мячом, несшим в себе солярный мифологический заряд, символизировавшим космическую цикличность (суточную либо сезонную) и зависящую от нее периодическую сменность власти в обществе. Никогда не забывавшая своего становления из мифа и ритуала, поэзия склонна отправлять футбол туда же, в первобытность, — Мандельштам писал о нем: “Увы: ни музыки, ни славы! / Так от зари и до зари / В силках науки и забавы / Томятся дети-дикари”. Футбол и впрямь мифологичен
и ритуалистичен, но на позитивистский манер. Как и миф, он отсылает нас
к абсолютной исходной ситуации (к “восстанию низкой материи”, как определял прямохождение в 1871 г. Михаил Бакунин, сочинивший трактат “Бог
и государство” как раз на заре футбольной эры). Но эта отправная точка не имеет здесь фикционального, сугубо гипотетического характера. Футбол преобразует представления о Творении, в которые можно было только верить,
в очевидное для каждого двуногого свидетельство о его происхождении и о его эволюционной продвинутости. Футбол антропологичен и эмпиричен в качестве игры-подражания, не только сообщающей нам о себе, но и отражающей нечто более значительное, чем она сама. Этот вид спорта не столько искусственно осовременивает первовремена, в чем заключалась цель ритуала, сколько натурально принадлежит и старине и сегодняшнему дню, коль скоро мы перемещаемся по земле тем же способом, что и наша праматерь Люси или какие-то еще более древние существа, населившие несколько миллионов лет тому назад африканскую саванну (датировка этого события все более сдвигается в глубь веков).
Именно будучи напоминанием человеку о его всегдашней природе, о его телесной специфике, футбол притягивает к себе внимание многомиллиардных телеаудиторий и покоряет без разбора и простой люд, и интеллектуалов самой высокой пробы (таких, например, как Мартин Хайдеггер или Альбер Камю). Один из философов, захваченных этой игрой, Петер Слотердайк, утверждал после чемпионата мира 2006 г., что к футболу его массовых поклонников влечет инстинкт охотников, подавленный современной социокультурой, но компенсационно возрождаемый в сопереживании игрокам, гоняющимся за мячом (интервью журналу “Der Spiegel”, 2006, № 23, 70—73). За мячом, надо заметить, охотятся и в других групповых видах спорта, ни один из которых не способен тягаться по популярности с футболом. Болельщики, собирающиеся на футбольных стадионах, наблюдают не просто воспроизведение сцен охоты, в которой человек еще вполне сопоставим с животными, но спектакль иной по содержанию, показывающий, какой виртуозности может добиться тот, кто вырвался из бестиального состояния, овладев вертикалью своего тела, поставив ее под контроль. Футболист — любой из нас, только лучше прочих занимающий работой ноги. Они, разумеется, служат главным, исключительным орудием также в соревнованиях по бегу и прыжкам. Футболист отличается от атлетов, специализирующихся в этих дисциплинах, тем, что универсализует использование нижних конечностей, и ускоряющих движение тела, и поднимающих его
в воздух, а к тому же еще наносящих удары по мячу и запутывающих соперника дриблингом. Ноги расходуют тем самым весь свой инструментальный потенциал: футбол отбрасывает человека буквально к первым его шагам, дабы восславить их, раскрывая разнообразие возможностей, таящихся в прямохождении.
2
Родившийся в начале 1860-х гг. в стране Дарвина и Спенсера, футбол прежде всего инсценирует биологическую эволюцию, являя собой ее спортивный аналог, но этим отнюдь не ограничивает свой смысл. Вторая конститутивная черта футбола — табу, наложенное на действие руками, которые не должны ни притрагиваться к мячу, ни пускаться в ход в дуэли с противником. Футболист хватает мяч в руки только за кромкой поля, чтобы вбросить его в игру. Ближайшие предшественники футбола, к которым в научной литературе относят такие игры, как, например, harpastum у римлян или calcio в ренессансной Италии, не знали этого запрета. Связка глаза — ноги необычна для исторически значимой человеческой деятельности, поворотные достижения которой
в хозяйственно-культурной области (изготовление орудий, живописных и скульптурных изображений, обработка почвы, общение посредством письма и многое другое) основаны на сотрудничестве зрения и рук, что подчеркивал Андре Леруа-Гуран.3 Уже одна лишь необщепринятость взаимодействия, в котором глаза и ноги призваны выполнять задание, отклоняющееся от рутинной моторики, превосходящее нашу элементарную подвижность, требует от футболиста мобилизации головных усилий. Если сюда добавить, что он вынужден осуществлять умственные операции в условиях цейтнота и помех, чинимых соперниками, станет понятно, почему игроки в футбол, как свидетельствует нейрология, оставляют позади себя по нагрузке, приходящейся на мозг, даже шахматистов. Футбол не только смешивает простаков и умников на трибунах, он еще и нейтрализует разницу между духовным и биофизическим на поле, интеллектуализуя части тела, предназначенные в норме, в противовес рукам, для проведения простейших акций. Уравновешивание верха, управляющего организмом, и телесного низа запечатлевается в разрешении на игру головой (в чем футбол не похож на карнавал, в котором царит, по М. М. Бахтину, “логика колеса”, меняющая верх и низ тела местами). Немудрено, что футбол, созданный молодежной элитой, не задержался в высшем слое английского общества и быстро проник в его пролетарскую толщу. Не кто иной, как тренер первого футбольного клуба рабочих, лондонского “Арсенала”, Херберт Чепмен (Chapman), ввел расстановку игроков по системе 1 — 3 — 2 — 5, просуществовавшей до чемпионата мира 1958 г.
Рост футбола протекал параллельно упадку мануфактурного производства, переходу от ремесленного труда к индустриальному. Хельмут Плесснер полагал, что весь спорт Нового времени, включая футбол, — явление индустриального общества, с одной стороны, повторяющее в своей погоне за рекордами его установку на беспрестанное усиление экономической эффективности, а с другой — альтернативное ему в старании сохранить релевантность тела, исчезающую в машинизированной и бюрократизированной среде.4 С этой точки зрения игра, в которой нельзя давать волю рукам, с особой наглядностью бросала вызов доиндустриальному хозяйственному порядку. Уже в пору становления футбол вошел в зависимость от инженерных успехов своей эпохи: он не принял бы знакомого нам образа, если бы в 1844 г. не был изобретен метод вулканизации каучука, позволивший изготовлять надувные резиновые камеры. Позднее футбол вступил в союз с медиальной техникой — с радио во второй половине 1920-х гг. и телевидением в 1950—1960-е гг. В известном смысле он предвосхитил появление и триумф киномедиума, коль скоро в обоих случаях — и на футбольном поле и на экране — человек выступает в первую очередь как динамическое существо. Ноги актеров сосредоточивают на себе внимание кинокамеры с постоянством, заставляющим думать о болельщиках, следящих за финтами футболистов. Искусство фильма с благодарностью откликнулось на предсказавшее его спортивное искусство, введя футбол в ряд своих излюбленных тем. Медиализуясь все более и более, футбол перевоплотился из продукта индустриальной экономики в одно из характернейших слагаемых информационного общества. Я не буду вдаваться сейчас в разноликие последствия, вызванные тем, что эта игра сделалась информационным товаром, набившим себе цену в зрелищно-потребительской социокультуре, которая идолизует в рекламных клипах футболистов и их тренеров, оплачивает тех и других по ставкам банковских менеджеров и узурпирует созерцание того, что происходит на поле, в телекомментариях и режиссерском монтаже кадров, поставляемых телезрителю. Мне важно другое: конфликт индустриального и мануфактурного производств уже давно принадлежит истории; тем не менее спорт, парализующий руки, не только не теряет актуальности, но и наращивает ее. Почему?
Помимо того, что футбол при возникновении был эхом перемен, наступивших в хозяйственной практике, он имел еще и десимволизирующую функцию. В социокультурном обиходе руки были архетипически ассоциированы с властью и ее передачей от потентата к подчиненному лицу, скажем, в жесте благословения. Подобно тому, как наскальные отпечатки правой ладони служили
в первобытной орде индексом мужчин, обозначавших себя сильной рукой, “invisible hand”, новая божественная длань, выражает у Адама Смита безраздельную мощь саморегулирующегося капиталистического рынка. Позитивистский спорт, футбол обесправливает руки и аннулирует тем самым их всегдашнюю семантику, тянущуюся от палеолита вплоть до Просвещения. Соответственно, содружество болельщиков анархично, оно способно конфронтировать с любой политической властью, будь то либеральная демократия, страшащаяся бесчинств, которые устраивают hooligans, или советский тоталитарный режим, столкнувшийся с массовым бунтом на Кировском стадионе в 1957 г. после матча “Зенит” — “Торпедо” и еще раньше, в 1949 г., испытавший на себе возмущение фанатов “Спартака”, недовольных судейством в кубковой игре их команды с “Динамо”, придворным клубом Берии.5 Знаменательно, что в конце 1920-х и в 1930-е гг., когда власть в Советской России стала единоличной, то есть поднялась до своей верхней отметки, литература (“Зависть” (1927) Олеши), живопись (“Вратарь” (1934) Дейнеки) и фильм (“Вратарь” (1936) С. А. Тимошенко) избрали для репрезентации футбола того, кому позволено — в ограниченных пределах штрафной площадки — играть руками. Хотя Набокова трудно заподозрить в симпатиях к тоталитаризму, и он, отзываясь на “Зависть”
в романе “Подвиг” (1930), оказался втянутым в общую моду и вывел своего героя голкипером в команде Кэмбриджского колледжа. Впрочем, Набоков ставит в ворота на место образцового у Олеши советского юноши, Володи Макарова, молодого человека, восхищающегося борьбой с большевизмом.
Итак, руки в футболе дисфункциональны как орудийно, так и символически, и если искусство все же выдвигает их на передний план, то оно совершает уступку политическому могуществу, установившемуся вне стен стадиона. Можно сказать, что футбол — спорт как бы инвалидов, возмещающих безвластие рук за счет артистического совершенства, которого достигает работа ног. Fair play, зиждительное начало спорта, прибавляет в значимости: перед нами — the fairest play, пусть футбол и омрачается грубыми приемами (ведь не стоит путать феноменальное с сущностным, с идеей, освобождающей ноги от господства рук). Футбол революционен, ибо он устраняет несправедливость, вписанную
в нашу плоть, в которой одни органы социально и культурно полноценны,
а другие — ноги — подсобны, по преимуществу биофизичны, слабо семантизированы. Как изживание инкорпорированного неравенства футбольный матч представляет собой событие, которое сенсационно (конечно, в той или иной степени), вне зависимости от того, в каких исторических обстоятельствах — индустриального или постиндустриального общества — оно происходит. Футбол — нечто большее, чем одна только игра, потому что в своем примирительном эгалитаризме он вбирает в себя и сугубый труд — тактически важные перемещения спортсменов без мяча. Изобилующее травмами футбольное состязание то и дело выталкивает своих исполнителей и вместе с ними зрителей также за другой порог игровых действий — в реальность боли, телесного страдания. Современный футбол подтверждает изначально присущую ему реиерархизирующую устремленность, универсализуя игроков — бросая крайних защитников в атаку и требуя от специалистов по нападению участия в обороне, когда чужая команда идет на штурм.
3
Если согласиться со всем вышесказанным, то следует признать, что футбол составляет квинтэссенцию тех игр, которые Роже Кайуа обозначил термином “agon”,6 а может быть, и игр вообще, в любых их разновидностях. Соревнования в ловкости, силе и интеллекте выявляют чье-то превосходство в качестве объективно данного, утверждаемого не по субъективному произволу, не по мнению, а на основе разницы в органических способностях, наличных у конкурентов. Отнимая у рук их социокультурные привилегии, футбол как никакая иная агональная игра внушает нам веру в существование естественной справедливости. В этом освещении он не только the fairest play, но и the deepest play (если так позволительно повысить в ранге термин, введенный в широкий обиход Клиффордом Гирцем7 ). Поскольку хватательные органы обрекаются на бездействие, постольку модальность “иметь” вытесняется на футбольной арене модальностью “быть”. Онтологизм игр-соревнований достигает здесь своего пика. Борьба за мяч имеет целью не более чем завоевание престижа и потому впрямую противоречит потерям и приобретениям собственности, закладывающим материальную базу для неравенства в неигровой, жизненной среде (как бы ни были головокружительны суммы премий и зарплат, назначаемых футболистам в нынешнем обществе, где спорт коммерциализован и искаженно превращен в шоу-бизнес).
Приняв, что игры-соревнования с футболом во главе, раскрывающим их тайну, ставят вопрос о справедливости, заданной бытийно, а не сконструированной человеком, не головной, приходится задуматься над тем, не подразумевают ли того же самого и остальные типы игрового поведения, рассмотренные
в книге Кайуа. Разве мимикрия (травестия, масконошение и т. п.) не предполагает снятия отличий между “я” и “не-я”, в конечном счете — между субъектом и любым Другим? Не предоставляет ли та игра, которой Кайуа дал имя “alea” (она строится по лотерейному принципу), одинаковых шансов на удачу всем, кто принимает в ней участие? И не означает ли игра с риском для жизни (“ilinx”, “vertigo”) судьбоносного прикосновения к тому, что нивелирует всех, — к смерти? Кажется, что футбол при всей своей агональности объединяет в себе и прочие способы вести игру: ему свойственны и притворство, обманывающее противников, и непредсказуемая случайность, благодаря которой слабые команды нередко одерживают победы над заведомыми фаворитами, и рискованные ситуации, сплошь и рядом возникающие в силовых единоборствах.
Йохан Хейзинга выводил в прославленном трактате “Homo ludens” (1938) из игры всю культуру, осерьезненную в институциях, которые упорядочивают и регламентируют общественную жизнь человека. Архаические судебные поединки, на первый взгляд, жертвой которого пал Хейзинга, действительно сходны со спором спортсменов за первенство. Но, если разобраться, станет ясно, что ордалии и спортивные схватки суть далеко не одинаковые подходы к тому, что считать истиной. В первом случае поединок устанавливает, кто прав и кто виноват. Юрисдикция держится на различении правды и лжи, и эта оппозиция берется за основу воспринимаемой нами всерьез социокультуры в целом, образованной по модели суда и расправы. Во втором случае истина, которую приносит атлету победа, не противостоит фальши. Спорту, как и другим играм, неведомо то, что неистинно. Поражение может вытекать из ошибки состязующегося или контрольной инстанции, но оно само точно так же истинно, как
и выигрыш. Рефери на футбольном поле следит за тем, чтобы соблюдались правила игры и штрафует тех, кто их нарушает, но ведь он не карает ту сторону, что оказалась слабее. Допинг, плутовство, подкуп судей и т. п. коррумпируют игру, попадают в нее извне, приспосабливают ее к социальному контексту, из которого она — сама по себе — выделяется. Дифференцирование правды и лжи свойственно только сознанию, оторвавшемуся в процессе истории от бытия, по-картезиански самодовлеющему, теряющему под собой опору и оттого не уверенному в себе. Сугубый рационализм занят самопреодолением, что значит: автокомпрометированием. Игры и спорт, напротив того, сопричастны бытию, которое просто есть и в котором, следовательно, нет неправды, а вместе с ней несправедливости. Рационализм — это привнесение знания в мир субъектом. В игре же приобретается знание о нашей включенности в объективно присутствующий мировой строй. Животные и дети играют, потому что они бытийны. В играх намечается история, альтернативная той, которой подчинена остальная социокультура. Игры развертываются так, что настоящее берет в них верх не над прошлым, а над чужим настоящим, уступающим по ценности времени триумфатора, но все же не по месту на оси было — есть. Я хочу сказать, что игра как история, протекающая на наших глазах, создает отставание и опережение, но не раскалывает современность на вытесняемую в прошлое и устремляющуюся в будущее.
Замечательный филолог, а в юности профессиональный футболист, В. Н. Топоров, обсуждая происхождение античного спорта, пришел к заключению, что он родился из ритуала тризны. Атлеты, изнуряющие себя, расходующие в соревнованиях свою жизненную энергию, отдают тем самым дань усопшим, приобщаются к ним.8 По сути дела, нечто подобное имел в виду (но не формулировал отчетливо) Фредерик Якоб Бейтендейк, когда сводил смысл игр к “борьбе со страхом”.9 Готовность играющих, о которой писал Бейтендейк, подвергнуть себя испытательному напряжению, поставить себя на пробу сродни телесной саморастрате, солидаризовавшей античных спортсменов с мертвыми в ходе
похоронного обряда. Игры и спорт превозмогают, таким образом, то, казалось бы, никак не ликвидируемое, биофизически обусловленное неравенство, каковое разделяет ушедших из жизни и еще живых и каковое выступает прототипом и источником всех прочих несправедливостей, распространенных в социокультуре, где Добро, как настаивал уже Блаженный Августин, неразрешимо смешано со Злом. Толкая мяч ногами, безрукие инвалиды, собирающиеся на футбольном поле, чтобы померяться силами друг с другом, ведут, не отдавая себе в том отчета, хтоническую игру, исполняют заупокойный балет, поставляют болельщикам зрелище тем более танатологичное по глубинному содержанию, чем более оно формально выглядит демонстрацией спортивной витальности и здоровья. В dance macabre футболистов вник Заболоцкий в “Столбцах”, в приземленно-антипоэтическом сборнике стихов: “…открылся госпиталь. / Увы! / Здесь форвард спит / без головы. / <…>/ Спи, форвард, задом наперед! / <…> / Спи, бедный форвард! / Мы живем”.
1 K. Ludwig Pfeiffer. Der seltsame Attraktor des Fuвballs: Gruppe, Raum, Bewegung // Am Ball der Zeit. Fuвball als Ereignis und Faszinosum. Hrsg. von R. Ladewig, A. Vowinckel. Bielefeld, 2009, 23—33.
2 Christoph Bausenwein. Geheimnis Fuβball. Auf den Spuren eines Phдnomens. Gцttingen, 1995, 213—214.
3 Andrй Leroi-Gouhran. Le geste et la parole. Vol. 1: Technique et language. Paris, 1964; Vol. 2: La mйmoire et les rythmes. Paris, 1965; на этого автора ссылается и Пфайффер в цит. соч.; ср. еще: Бенджамин Фаррингтон. Голова и руки в Древней Греции (Benjamin Farrington. Head and Hand in Ancient Greece. London, 1947). Перевод К. А. Трохачева. СПб., 2009.
4 Helmuth Plessner. Die Funktion des Sports in der industriellen Gesellschaft (1956) // Helmuth Plessner. Gesammelte Schriften. Bd. X: Schriften zur Soziologie und Sozialphilosophie. Hrsg. von
G. Dux e. a. Frankfurt am Main, 1985, 147—166.
5 Об этом незаурядном событии см. подробно: Роберт Эдельман. Романтики-неудачники. “Спартак” в золотой век советского футбола (1949—1952) // Российская империя чувств. Подходы к культурной истории эмоций. Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадат,
М. Эли. М., 2010, 306—326.
6 Roger Caillois. Les jeux et les homes. Paris, 1958; см. русский перевод С. Н. Зенкина: Роже Кайуа. Игры и люди. Статьи и эссе по социологии культуры. М., 2007.
7 Clifford Geertz. Deep Play: Notes on the Balinese Cockfihgt. // Clifford Geertz. The Interpretation of Cultures. [New York], 1973, 412—453.
8 В. Н. Топоров. К установлению категории “спортивного” (древнебалканский локус “пред-спорта”) // Балканские чтения. 1. Симпозиум по структуре текста. Тезисы и материалы. Под ред. Н. П. Гринцера и др. М., 1990, 3—16.
9 F. J. J. Buytendijk. Das menschliche Spielen // Neue Anthropologie. Bd. 4. Hrsg. von
H.-G. Gadamer, P. Vogler. Kulturanthropologie. Stuttgart, 1973, 88—122.