Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2011
МНЕНИЕ
Сергей Ачильдиев
интеллигенция: место в истории
Идентификация феномена
Сколько себя помню, всегда говорилось, что “теперь интеллигенции уже нет”, вот “то ли дело раньше”… Причем обычно эти сентенции любили изрекать сами же интеллигенты.
Но вот, начиная с 1990-х годов, такие заявления стали звучать уже не на домашних посиделках, а на вполне официальном уровне — в научных дискуссиях и серьезных изданиях. Известный филолог Михаил Гаспаров предостерегал: “…вероятно, кончается… эпоха русской интеллигенции образца XIX в.” Писатель Даниил Гранин уточнял: “Русской интеллигенции нет, и это видно по событиям последнего времени”.
Подобных высказываний было множество. Спорили только о том, как оценивать это явление. Тот же Гаспаров считал, что ничего страшного не происходит, просто “русское общество медленно и с трудом, но все же демократизируется”. Писатель Виктор Ерофеев полагал, что процесс вполне закономерен: “Цикл существования интеллигенции закончился. Она выполнила свои задачи настолько блестяще, что самоликвидировалась за ненадобностью”.
Но все же большинство было уверено: исчезновение интеллигенции — великое бедствие для России. Академик Никита Моисеев прямо заявлял: “Исчезновение интеллигенции или исключение ее из духовной жизни общества — трагедия для нации, потому что влечет за собой отход народа от рампы истории в глубину ее сцены”.
Общий настрой был однозначен: интеллигенция не ушла на какое-то неопределенное время, она умерла, и скорей всего ее уже не будет в нашей стране. Впрочем, многим это все же не мешало призывать к возрождению интеллигенции, организовывать представительные конференции и симпозиумы, издавать соответствующие сборники научных и публицистических статей, проводить конгрессы интеллигенции Петербурга и даже всей России. Однако никаких конкретных, действенных способов и путей решения поставленной задачи выработать так и не удалось.
…А о какой, собственно, интеллигенции идет речь, и в чем проявилось ее исчезновение?
В российском массовом сознании это понятие обросло множеством самых разнородных — зачастую, кстати, весьма красочных — определений. Столичная и провинциальная, городская и сельская, творческая и научно-техническая, купеческая и армейская, мелкобуржуазная и народная, либеральная и консервативная, рабочая и крестьянская, старорежимная и советская, чиновная и партийная, трусливая и гнилая, в шляпе и в очках — какой только интеллигенции у нас не было и нет!
Да и сама интеллигенция идентифицирует себя крайне разнолико. Одни убеждены, что это “сливки российской нации”, другие, наоборот, — что это “бедствие и несчастье России”. При этом почти все уверены: это сугубо русское явление, не известное другим народам.
Толковые словари русского языка, начиная со словаря Даля (второе издание, 1881 год), обычно трактовали слово “интеллигенция” в сугубо социологизированном аспекте. Согласно некоторым современным словарям, это “люди умственного труда, обладающие образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники и культуры; общественный слой людей, занимающихся таким трудом”. Но подобная, с позволения сказать, “интеллигенция” никуда не делась: в России, слава богу, и сегодня живут миллионы образованных людей, в том числе квалифицированных специалистов в различных областях знаний, которые занимаются интеллектуальной работой.
На самом деле интеллигенция — понятие куда более сложное. Это не класс, не сословие, не “прослойка” (как это пыталось утверждать советское обществоведение), не общественный слой или социальная группа. Русская “эксклюзивность” тоже не соответствует исторической правде: интеллигенция существовала в разные времена и в разных странах. Например, еще сравнительно недавно, во второй половине прошлого века, она была особенно сильна в ряде стран Восточной Европы — в Польше, Чехословакии, Венгрии, Болгарии… Да и попытки взвешивать интеллигенцию на весах прошлого — что она больше дала, хорошего или плохого? — малопродуктивны. История, как известно, оперирует совсем иными инструментами.
Очевидно, столь крупное социальное явление следует рассматривать прежде всего исходя из того, какое оно занимает место в обществе и какие при этом выполняет функции.
Вспомним Петра I, исток новой российской истории. Именно он заложил основание той раздвоенности, которая по сей день во многом определяет характер всего нашего Отечества: с одной стороны — ориентир на западный уровень развития экономики, науки, техники, бытовых стандартов, а с другой — упорное стремление к государственному устройству по лекалам восточной деспотии. Со временем это противоречие и породило относительно широкие и устойчивые круги людей особого, до той поры невиданного, типа сознания и душевной организации. По своему образованию, мировосприятию, жизненным идеалам они являлись европейцами, но в России, с ее азиатскими социально-государственными институтами, для них не было места. Тогда как в Европе середины и второй половины XIX века способный, энергичный, ищущий общественного признания интеллектуал мог найти свое призвание в политике (в парламенте страны, выборном собрании родного края, городском муниципалитете) или в одном из общественных движений (в рядах трейд-юнионистов, суфражисток и т. д.), — в Российской империи, продолжавшей жить по средневековому укладу, не было и не могло быть ни независимого “третьего сословия”, которое все сильней цементировало устойчивость европейской государственной модели, ни социально-политической жизни в ее цивилизованном понимании.
Лишенная возможности полноценно реализовать свои интеллектуальные и творческие потенции, интеллигенция с самого начала заняла единственно свободную для себя нишу — оппозиции властям. Причем сразу и навсегда по всему фронту: в политике, культуре, искусстве, образовании… Но изначально — в морали и нравственности, а потому камнем преткновения в отношениях интеллигенции и власти неизменно оставалось восприятие таких базовых понятий, как “экстерриториальность личности”, “вина и ответственность”, “общественный долг”, “этика межсословных отношений”, “художественный вкус”…
Быть противовесом авторитарному режиму не только ответственно, но и высокая честь, в иные времена даже увенчанная ореолом героизма. Однако эта почетная роль таила в себе и опасную ловушку. Отсутствие четкого социального статуса, вынужденная оторванность от практической государственной и общественной деятельности, запрет на открытый обмен мнениями, крайне узкий круг себе подобных — все это придавало интеллигенции самые противоречивые качества: одновременно притягивающие и отталкивающие, возвышенные и низменные.
Попробую подвести черту. Интеллигенция — это социокультурный феномен, который образуется из представителей культурных слоев общества в условиях относительно мягкого авторитарного режима и является скрытым, а в иных случаях и явным противовесом государственной власти, в той или иной степени подменяя собой институты гражданского общества.
Первый вопрос русской истории
— Да, я — кандидат наук, вузовский преподаватель с тридцатилетним стажем — совершенно свободен! — запальчиво выкрикнул мой сосед справа, буквально выхватив микрофон у меня из рук. — Я свободен от денег, потому что мою мизерную зарплату трудно назвать деньгами. Свободен от медицинского обслуживания, потому что на платные услуги у меня, естественно, средств нет, а, как говорится, даром лечишься — даром и лечишься. Еще, по той же причине, я свободен от поездок за границу, отдыха на курортах, хождения в театры и на концерты, регулярных покупок новых книг… Видимо, это и есть настоящая свобода и демократия?!
Сидевшие в центре за круглым столом участники телевизионного ток-шоу, посвященного теме формирования в России гражданского общества, вот уже битый час размеренно и скучно перекатывали слова-камешки, давно отполированные ими до блеска в подобного рода дискуссиях. Страстный монолог интеллигента из массовки, не вписывающийся в привычный сценарий, их возмутил:
— Свобода — это, в первую очередь, ответственность за самого себя!
— Если вы недовольны зарплатой, идите работать в коммерческую структуру!
— Свобода в том и состоит, что она дает человеку много возможностей, только ими надо захотеть воспользоваться, а не лить крокодиловы слезы!
И лишь один сказал:
— Я вам сочувствую. Вы попали под каток истории. А что касается демократии и свободы, ни того ни другого у нас по-настоящему еще не было.
Наше телевидение, конечно, тоже совершенно свободно, поскольку любое другое, как говаривал в таких случаях один из первых советских диссидентов Александр Есенин-Вольпин, попросту запрещено. Видимо, именно поэтому перед выходом в эфир весь этот страстный монолог вместе с реакцией на него участников ток-шоу благополучно вырезали.
А жаль… На мой взгляд, все — и вузовский преподаватель и его оппоненты абсолютно правы. Особенно тот, что говорил про каток истории. Могу даже добавить: катку этому еще катить и катить…
И все же кое с чем готов поспорить.
Главный вопрос человеческой истории, в том числе российской, — вопрос свободы. Именно в ней заключался пафосный смысл писем Андрея Курбского к Ивану Грозному, проповедей протопопа Аввакума, издательской деятельности Николая Новикова, исканий русских революционеров от декабристов до диссидентов брежневской эпохи, публицистики от Александра Радищева и Александра Герцена до Андрея Сахарова и Александра Солженицына и, по сути, всей отечественной литературной классики от Александра Пушкина до наших дней. Но широкий интеллигентский диспут слишком часто подменял проблему свободы другими — “кто виноват?”, “что делать?”, “кто прав: западники или славянофилы, государственники или либералы?”. В результате свобода осознавалась то как возможность доступа к тем или иным материальным и культурным ценностям, то как популистское понятие, вошедшее в расхожее сознание с Великой французской революцией, которая поставила свободу в один ряд с равенством и братством, то как “осознанная необходимость”, в чем нас старательно убеждала марксистская идеология в ее советской интерпретации. Иногда свобода представала в виде социальных утопий, провозглашающих рай на земле, а порой даже обретала откровенно абсурдистские черты, как это было, к примеру, 27 января 1924 года, в день похорон главы советского правительства, когда на Красной площади красовался лозунг: “Могила Ленина — колыбель свободы всего человечества”.
Между тем во всемирной истории самое масштабное значение получили два философских идеала свободы, свойственные народам, которые принадлежат к двум цивилизационным моделям человечества — восточной и западной. Восточный идеал сформулирован в Бхагавадгите, одной из позднейших книг Махабхараты: “Когда через дебри заблуждений пройдет твой разум, ты достигнешь свободы от предписаний закона”. Это идеал внутренней свободы, который нетрудно отыскать в любой из восточных религий — буддизме, конфуцианстве, ламаизме, синтоизме… Западный идеал вырос из первых монотеистических религий — иудаизма и христианства. Для иудеев идеалом свободы стал Исход из египетского плена, для христиан — принцип равенства всех перед Богом, ибо для Него “нет ни эллина, ни иудея”; а поскольку Бог есть высший закон, тот же принцип определяет и общее равенство перед земными, государственными законами. Этот идеал свободы предполагает также признание социальных прав личности, разнообразие выбора, ответственность за себя, своих близких и общество в целом.
Несмотря на то что значительная часть территории России расположена в Азии и несколько десятков миллионов граждан страны исповедуют восточные религии, большинство российской нации — христиане или люди, воспитанные в христианской культуре. Именно западное представление о свободе — социальное, а не внутреннее — зафиксировано в нашей Конституции и законодательстве. Поэтому мы, сегодняшние, в общем и целом прежде всего европейцы.
Однако в российской истории — в том числе на протяжении последних двух столетий — так было не всегда…
Условно говоря, объем свободы в каждом государстве — величина постоянная. Весь вопрос в том, кому она принадлежит: властителю и его клике, олигархам, военной хунте, чиновной бюрократии или — народу? Это своего рода закон сообщающихся сосудов: если из одной емкости жидкость вытекает, то непременно втекает в другую. В России почти вся свобода и почти всегда была сконцентрирована в руках высшей власти. И власть делала все, что “похощет”: разоряла дотла города, расстреливала, вешала и нещадно порола собственный народ, сгоняла крестьян в колхозы, устраивала массовые голодоморы, изничтожала неугодных, причем иногда целыми сословиями… Однажды, при Павле I, дошло даже до того, что власть запретила само слово “свобода”. Все наши правители — цари, императоры, генсеки — были полностью развращены собственной свободой и боялись только дворцовых переворотов. А еще — народных бунтов, которые были так же беспощадны, как, впрочем, и бессмысленны.
Уже упоминавшаяся российская раздвоенность, при которой государство (за редкими и краткими исключениями) являло собой ту или иную форму восточной деспотии, а культура имела западные корни, — отразилась, в частности, и на изменчивом представлении русской нации о свободе. Так, во второй четверти XIX века, в условиях николаевского режима, постепенно вызревавшая русская интеллигенция вынуждена была искать свободу не в общественной жизни, а в деревенском уединении, литературном творчестве или на краю гибели — там, где не властны ни царь, ни его жандармы. Это, в частности, окончательно утвердило литературоцентричный характер русской культуры и надолго предопределило фатализм как одну из черт характера культурных слоев русской нации. Неслучайно в ту эпоху, когда в Европе дуэли уже считались анахронизмом, в России они, несмотря на запреты, по-прежнему имели широкое распространение, а охваченный войной Кавказ (официальное место ссылки!) притягивал сотни независимо мыслящих молодых людей, в том числе литераторов, которые меньше всего мечтали о военной карьере. Многие из них напоминали героя пушкинского “Кавказского пленника”:
Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.
Свобода! Он одной тебя
Еще искал в пустынном мире…
О том же позднее говорил Лев Толстой: “Странно подделывалась русская молодежь к жизни в последнее царствование (Николая I. — С. А.). Весь порыв сил, сдержанный в жизненной внешней деятельности, переходил в другую область внутренней деятельности и в ней развивался с тем большей свободой и силой. Хорошие натуры русской молодежи сороковых годов все приняли на себя этот отпечаток несоразмерности внутреннего развития с способностью деятельности, праздного умствования, ничем не сдерживаемой свободой мысли, космополитизма и праздной, но горячей любви без цели и предмета”.
То была эскапистская свобода внутреннего эмигранта, “свобода от предписаний закона” деспотического государства, то есть ее восточный вариант. Но с наступлением царствования Александра II очень быстро стал завоевывать свои права иной, западный, идеал свободы. Отмена крепостного права, судебная и военная реформы, ослабление цензурного гнета сделали российскую жизнь неизмеримо более свободной, одновременно пробудив в обществе политическое сознание и сконцентрировав общественную мысль на социальных проблемах.
Первые же реформаторские шаги Александра II вызвали восторг интеллигенции. Но очень скоро волна надежд и ожиданий стала обгонять деятельность правительства. И чем дальше, тем больше. Государственная политика — это, как известно, всего лишь искусство возможного, тогда как мечты интеллигенции, всегда находившейся вне реального политического опыта, а потому не понимавшей по-настоящему сути государственного управления, не были ограничены ничем. Нетерпение еще большей свободы охватило все интеллигентские слои, причем дорогу к ней и саму свободу каждый понимал по-своему.
Славянофилы видели идеал в патриархально-мифическом укладе русской жизни и уверяли, что будущее России за сельской общиной. Западники считали, что страна должна идти по европейскому пути, а потому призывали к скорейшему принятию конституции, введению парламентаризма, более широкому земскому самоуправлению, свободе слова и печати. Радикалы были уверены, что сначала надо сделать революцию, а тогда уж народ сам все решит.
При этом дискуссия велась не в рамках политических партий (они были по-прежнему запрещены), а в аристократических салонах, в редакциях и на страницах газет и журналов, в полуофициальных или подпольных кружках… Условия были, мягко говоря, далеки от необходимых для полноценного обмена мнениями, нормальной идейной борьбы и выработки приемлемых программ. Неудивительно, что властителями дум становились литераторы, идеалисты или, напротив, экстремисты, люди поступка; а основа свободы — собственность, без решения которой невозможно мало-мальски демократическое государственное устройство, — чаще всего оставалась на периферии интеллигентского сознания…
Британский парламентский акт, принятый еще в 1624 году, гласил: “Тот, кто не имеет собственности, не является свободным”. Однако дальнейшее развитие европейской, а затем и евро-атлантической цивилизации доказало, что наличие частной собственности само по себе не является гарантом свободы — собственность вдобавок должна быть неприкосновенной.
В России частное достояние никогда не ценилось ни государством, ни обществом. Во многом это происходило оттого, что собственность, за небольшими исключениями, испокон веков не наживалась в трудах праведных, а даровалась властью — князем, царем, царскими ставленниками или помещиком. А кто дал, тот имел право — пусть и неписаное — взять обратно. Другими словами, ни для власти, ни для общества собственность не являлась священной и незыблемой. Больше того, богатство в народном сознании и вовсе считалось греховным.
В результате ведущая — земельная — реформа 1860-х годов вызвала в интеллигентской среде совершенно неадекватную реакцию. Одни были недовольны тем, что решение вопроса об общине было оставлено “на потом”. Другие — тем, что крестьянам надлежало выкупить землю. Одни настаивали на необходимости сделать эту плату формальной, другие — на передаче земли крестьянам безвозмездно. Иные — как, например, Лев Толстой — были уверены, что частное владение землей вообще следует отменить, ибо “собственность есть кража”. “Всемирно народная задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства без поземельной собственности, — писал Толстой в 1865 году. — └La propriБtБ c`est le vol“ останется большей истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. — Это истина абсолютная…”
Повторение пройденного
Во второй половине XIX — начале ХХ века российская интеллигенция неустанно генерировала идеи в трех областях человеческой деятельности: в искусстве, науке и политике. Но если в первых двух сферах удалось достичь успеха, причем поистине грандиозного, неслучайно отечественная культура и наука уже тогда получили всемирное признание, — то в сфере политики были сплошные провалы…
Да иначе, собственно, и не могло быть. Откуда взяться здоровым политическим теориям и программам, если сама политика в России фактически отсутствовала? Разработка политических идей велась в полуподпольных условиях — без широкой прессы, а значит, и широкой дискуссии, под неусыпным жандармским и цензурным оком, в узких кружках, которые к тому же имели свою идеологическую заданность. В итоге идеи выходили сырыми, зачастую откровенно уродливыми, опасными для практического употребления. Другими словами, в искусственно выстроенном чиновно-полицейском, военизированном государстве интеллигенция, будучи сама искусственным образованием, и политические концепции могла продуцировать только искусственные.
Вполне закономерно, что, когда в феврале 1917 года революция, о которой так долго мечтала большая часть интеллигенции, все же совершилась, план коренного социального переустройства не принес стране и народу ни свободы, ни благополучия. При этом крах Временного правительства не в последнюю очередь обусловило хождение во власть части интеллигенции, которая не способна заниматься управлением государством (тем более в столь сложных условиях) по самой своей сути, ведь оппозиционность власти еще вовсе не предполагает умения эффективно работать во властных структурах.
Вполне закономерно и то, что после Октября именно интеллигенция оказалась в числе основных мишеней большевистского геноцида. Лидеры советского режима, многие из которых сами вышли из интеллигентской среды, прекрасно понимали чужеродность интеллигенции для их тоталитарного строя. Ленинско-сталинский террор, изничтожавший в стране все враждебные (а также потенциально враждебные) режиму слои нации, подверг той же участи интеллигенцию. К концу 1930-х годов большая ее часть была физически истреблена, остальные находились в лагерях и ссылках или отправлены в эмиграцию. Чудом уцелевшие остатки интеллигенции были нравственно подавлены: жестоко преследовались малейший намек на оппозиционность, любые попытки неформального общения и независимого мышления. Те, кто чудом не подвергся репрессиям, вынуждены были уйти в себя, вести катакомбное существование. Интеллигентская свобода вновь, как при Николае I, превратилась в эскапистскую свободу внутренних эмигрантов, “свободу от предписаний закона” деспотического государства, то есть вернулась к ее восточному варианту. Фактически интеллигенция как явление общественной жизни исчезла: она уже не имела возможности выполнять свои основные функции, в частности быть духовным и морально-нравственным противовесом властям.
Но едва к середине 1950-х годов сдвинулась тоталитарная плита, интеллигенция мгновенно стала увеличиваться численно (главным образом за счет молодежи) и начала постепенно вновь обретать силу, требующую социальной свободы. Это второе пришествие интеллигенции было обусловлено не столько, как принято считать, хрущевской оттепелью, сколько желанием советского руководства догнать Запад в научно-техническом отношении и навести хотя бы относительный глянец на фасад своего режима. Именно в те годы было учреждено Сибирское отделение Академии наук, открыты сотни новых НИИ, КБ, десятки вузов, театров, киностудий, издательств, газет, журналов, радио- и телепрограмм… А значит, появилась необходимость в сотнях тысяч квалифицированных специалистов — ученых, конструкторах, инженерах, режиссерах, артистах, художниках, писателях, журналистах… Так заново создавалась среда, в которой рождается и живет интеллигенция.
Сталин стремился уничтожить прежнюю интеллигенцию и создать свою, советскую, — преданную и послушную. Но старой и новой интеллигенции не бывает. Ее или нет, или она есть, а значит, есть и духовно-нравственная оппозиция, которая раньше или позже побеждает.
И эта новая интеллигенция шаг за шагом вновь стала устанавливать в стране духовное двоевластие. В ту пору социологам не позволялось изучать какие бы то ни было политические рейтинги, но поколения 1950-х — 1980-х годов и без этого прекрасно ощущали, как незримо растет авторитет интеллигенции.
Эта новая, советская, интеллигенция обладала качественными отличиями от своей дореволюционной предшественницы.
Прежде всего она излечилась от двух своих прежних болезней — фетишизации народа и фатального пристрастия к экстремизму. Фраза Андрея Платонова “Без меня народ неполный”, ставшая популярной еще в начале 1960-х, свидетельствовала о том, что интеллигенция наконец осознала себя неотъемлемой частью всей нации. Никто уже не стремился учить, просвещать народ, тем более призывать его к свержению существующего строя (хотя такая статья Уголовного кодекса именно в эти годы часто применялась к противникам режима). А диссидентское движение, начавшееся с демонстраций столичной молодежи под лозунгом “Соблюдайте Советскую конституцию!”, до самого конца коммунистического режима так и ограничивалось коллективными письмами к властям и официальным общественным организациям, распространением сам- и тамиздата, пресс-конференциями для иностранных журналистов, пикетами и демонстрациями. Ни о каких более или менее серьезных попытках создания политических партий, которые ставили бы своей задачей свержение режима, или террористических формирований, нацеленных на устранение советских функционеров, не было и речи. Даже выдумщики из КГБ уже не пытались стряпать подобные “дела”, как это сплошь и рядом практиковалось в сталинском ГПУ-НКВД-МГБ.
И одержимость какой-либо идеологией перестала быть массовым явлением в интеллигентской среде. Доктрины, проповедующие “исключительность русского народа” или “украинскую самостийность”, возвращение к “марксизму” и “ленинским нормам” владели лишь умами небольшой части активных диссидентов и читателей сам- и тамиздатской литературы. Очевидно, коммунистические теории, наглядно доказавшие, какой ценой приходится платить за чрезмерную увлеченность той или иной философской схемой, отвратили широкие слои интеллигенции от идеологической зависимости.
Правда, возникли другие пороки. Главный — приспособленчество, которое вызывало раздвоение личности и разномыслие. Выработавшаяся под прессом тоталитарного режима способность говорить в публичных местах то, что “надо” (да к тому же умно и убежденно, чтобы поверили), а дома или в узком кругу среди своих — то, что думаешь, вошла в привычку. Эта привычка оборачивалась пагубными последствиями: исчезали искренность, откровенность и вера в собственные силы, уважение к себе и другим как к личности подменялось уважением к высокому (как представлялось) месту в общественной жизни… Нередко вынужденное раздвоение личности становилось одной из скрытых причин алкоголизма, а подчас и суицида.
Еще одно следствие всех этих пороков отечественной интеллигенции, в полную силу проявившее себя во второй половине ХХ века, — цинизм. Оно заметно нивелировало в интеллигентском сознании веру в гуманизм, справедливость, лучшее будущее и другие высокие идеалы. В приватных разговорах — а в конечном счете и наедине с самим собой — стали модными ирония, скепсис, сарказм, которые, как известно, оказывают разрушительное воздействие на личность.
Впрочем, все это не помешало интеллигенции в 1991 году привести страну к еще одной революции. Эта последняя революция минувшего века оказалась, к счастью, куда менее трагичной: удалось избежать и октябрьского переворота в 1993-м, и гражданской войны. Тем не менее интеллигенция повторила две ошибки февраля 1917-го. Во-первых, она опять вошла во властные структуры и, конечно же, опять проявила там свою несостоятельность. А во-вторых, либеральная идея вновь оказалась оторванной от реальных запросов широких народных масс — слишком многие реформы минувшего десятилетия, от приватизации промышленности до монетизации льгот, осуществлялись без учета интересов миллионов людей.
Вечный изгой
Августовская революция 1991 года и последовавшие за ней события тяжело отразились на различных аспектах жизнедеятельности интеллигенции.
Прежде всего ухудшилось материальное положение интеллигенции, которая в психологическом и бытовом отношении наименее приспособлена к борьбе за физическое выживание. Причем в ее широких, низовых, слоях положение это ухудшилось настолько резко, что уже не позволяло сотням тысяч школьных учителей и вузовских преподавателей, инженеров и медиков, научных сотрудников и писателей, библиотекарей и музейных работников соответствовать интеллигентскому уровню. Даже в так называемое “тучное” для России путинское восьмилетие материальный статус представителей интеллигентских профессий не претерпел принципиальных изменений. Ту боль, с которой говорил пожилой вузовский преподаватель, участвовавший в телевизионном ток-шоу, понять нетрудно: мизерная зарплата лишает человека доступа к культурным ценностям, ощущение себя как социального изгоя мешает проявлению чувства гражданственности, а постоянная забота о хлебе насущном не дает возможности полноценно мыслить. При таких условиях невозможно оставаться интеллигентом в полном смысле этого слова.
Кроме того, как и после 1917 года, в наше время интеллигенция снова оказалась скомпрометированной в глазах российского общества. Опять возникли разговоры о ее вине и ответственности за все случившееся — рухнувшую государственность, развал экономики, падение жизненного уровня народа, морально-нравственную деградацию общества, непопулярную политику власти…
В защиту интеллигенции можно привести немало аргументов. Вот всего лишь три, самые, как представляется, существенные. Первый: в августовских событиях интеллигенция не являлась отдельной политической силой, тем более политической партией. Второй: интеллигенция всегда, в том числе в конце 1980-х — начале 1990-х годов, составляла ничтожную часть населения страны (считанные проценты), а потому не могла совершить революцию самостоятельно, без активного участия миллионов соотечественников. Наконец, третий: власть в России и до августа 1991-го и теперь традиционно считала себя самодостаточной, избегая не только нелицеприятной критики, но даже “неудобных” советов ученых и деятелей культуры, а кто стремится управлять всем единолично, тот и должен нести всю полноту вины и ответственности за происшедшее.
Однако интеллигенция не нуждается в адвокатах. Больше того, в мало-мальски цивилизованном обществе вопрос о вине и ответственности отдельных народов, населения тех или иных территорий, каких-либо социальных слоев или сообществ вообще неправомочен. Подобные обвинения, что хорошо известно из новейшей мировой истории, выдвигаются только в тоталитарных образованиях.
Продолжение следует?..
Состоится ли еще одно, третье, пришествие российской интеллигенции?
Сегодня ответить на этот вопрос хотя бы с маломальской долей вероятности трудно. Все определит то, каким политическим путем пойдет дальше Россия. Если в стране и впредь сохранится нынешний авторитаризм в его довольно мягкой форме, возрождение интеллигенции более чем вероятно. Для этого потребуется, пожалуй, лишь одно — повышение материального благосостояния (хотя бы до уровня низших слоев западноевропейского среднего класса) тех, кто занят в сферах образования, культуры, медицины, науки и техники. Но если страна повернет в сторону демократизации, интеллигенция, скорее всего, исчезнет. Так случилось после крушения коммунистических режимов в Польше, Венгрии, Чехии… И в этом не будет никакой трагедии: в демократической стране интеллигенция не нужна, ее функции возьмут на себя институты гражданского общества.
Конечно, выбор политических перспектив России во многом зависит не только от властей, но и от самой сегодняшней, сильно истаявшей интеллигенции, которая до сих пор находится — как, впрочем, и все общество — на полпути из советского прошлого в постсоветское будущее. Тут очень важно, какие она предпочтет формы самоорганизации.
Снова вспомним отечественную историю. Перед первым своим пришествием на российскую историческую сцену интеллигенция существовала главным образом в салонах, кружках, редакциях журналов… Но уже во второй половине и особенно к концу XIX и в начале ХХ века центр интеллигентской активности сместился в земства, политические партии, культурологические и научные организации, кооперативное движение… Другими словами, в стране складывались институты гражданского общества. При Ленине и Сталине все самостоятельные формы существования интеллигенции оказались под запретом, а большинство членов таких структур было репрессировано. Однако уже с началом хрущевской оттепели интеллигенция вновь начала собираться в редакциях журналов, проводить научно-творческие семинары, художественные выставки и даже полулюбительские спектакли, которые организовывались в частных квартирах, а заменившие салоны и журфиксы кухонные посиделки стали и вовсе массовым явлением.
В наши дни, несмотря на резко уменьшившееся по сравнению с концом 1980-х — началом 1990-х годов значение интеллигенции в жизни общества, сохраняется большинство форм ее существования. При этом ведущую роль все чаще приобретают некоммерческие организации, образованные для участия в решении острых социальных проблем. Одни из таких организаций являются всероссийскими, как, например, общество “Мемориал” или Комитет солдатских матерей. Другие действуют на региональном уровне — движение “Живой город” в Петербурге или аналогичная “Архнадзор” в Москве, а также многочисленные благотворительные организации, которые объединяют в своих рядах тысячи волонтеров, помогающих социально незащищенным слоям общества. Некоторые трансформировались из советских полугосударственных в независимые структуры, как Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры (ВООПИиК).
Несомненно, все это приметы зарождающегося гражданского общества. Но опять-таки, перерастут ли они в характерную черту грядущей России — еще не известно. Сегодня не только интеллигенция, вся страна находится на распутье: или и дальше укреплять непомерно разросшуюся, плохо управляемую чиновничье-бюрократическую вертикаль власти, или все же подкрепить ее властными горизонталями, то есть институтами гражданского общества? Однозначного решения пока нет.
Повторюсь: в случае перехода России к либеральной демократии европейского типа интеллигенция как феномен, как явление отечественной жизни последних, по крайней мере, полутора веков, скорее всего, исчезнет. Но это вовсе не означает, что окончательно исчезнут и все интеллигенты. Немногие из них, конечно же, останутся. Они будут размышлять о судьбах страны и мира, дискутировать о вечных ценностях, и по ним, как по своего рода эталонам в Палате мер и весов, общество будет сверять уровень своей культуры, нравственности, внутренней независимости…