Что общего между Афинами и Вашингтоном
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2011
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
СТАНИСЛАВ Яржембовский
Демократия и res publica
“Беда для страны, где каждый знает, как ею управлять”, — писал Лао-Цзы. По своему первоначальному значению термин “демократия” чисто технический, он призван обозначать один из механизмов заполнения вакансий в иерархических структурах управления. В самом этом слове ничего плохого (как и хорошего) нет, важно лишь, как его произносят: ровным голосом или патетически. В общем-то, все это понимают, и тем не менее в наше время без толики пафоса это сладкое слово “демократия” почти не употребляется — благодаря сформированному Ренессансом и Просвещением образу афинской демократии, ассоциирующемуся с едва ли не золотым веком человечества. Говоря современным языком, “бренд давит”. Все дело, однако, в том, что бренд этот — контрафактный. В греческом полисе, где зародилась демократия, она касалась небольшого (относительно всего населения) числа взрослых правоспособных мужчин, имевших досуг заниматься политикой. В Афинах кворум народного собрания составлял менее шести тысяч человек, что позволяло проводить всенародные собрания не реже одного раза в десять дней, а подготавливавший повестку дня “совет пятисот” регулярно обновлять ротацией таким образом, чтобы каждый афинский гражданин хотя бы раз в жизни поработал в нем. И это было не правом, а обязанностью: даже Сократу, как он ни хитрил, не удалось увернуться от государственной службы.
Нынешняя же демократия имеет к народоправию весьма отдаленное отношение. Прежде всего потому, что она не прямая, как в античности, а представительная: народ правит через выбранных им из своей среды представителей. Казалось бы, при нынешней численности народонаселения иное просто исключено. Однако в самое последнее время появилась неожиданная возможность — кто бы мог такое предположить еще каких-то десять лет назад — вернуться к прямой демократии, а именно, с помощью “электронной агоры”: регулярные электронные плебисциты по любому значимому для страны вопросу в настоящее время технически вполне осуществимы. Но государственные умы уже успели сообразить, что такой возможностью лучше не пользоваться. Причина здесь столь же проста, сколь и важна: современная демократия стала тотальной, охватывающей не только ответственных граждан, как раньше, но всю массу населения, что автоматически превратило электорат в аморфную толпу. Толпа же всегда, по определению, неправа. Как говорил Заратустра: “Где с тобой пьет толпа, там источники отравлены”. Примерно то же говорил и Марк Твен: “Если вы заметили, что на вашей стороне большинство, то самое время поменять свои взгляды” — как бы перейти к другому источнику. А все потому, что, как заметил Ямвлих, “толпой правят бесы”.
Поэтому желающий своему народу добра народный представитель парадоксальным образом не должен быть типичным представителем своего электората и, соответственно, должен обладать автономностью по отношению к нему. Вот что об этом говорил Мэдисон, один из основателей американской государственности: “Народный представитель не должен жертвовать ради какой-либо группы людей своим продуманным мнением, зрелым суждением, просвещенным сознанием. Эти качества не вытекают ни из закона, ни из Конституции. Они — знак доверия к вам Провидения, перед которым каждый должен будет держать ответ за измену себе”. Все дело здесь в конфликте ближних и дальних целей: народ интересуют прежде всего ближние цели, государственного деятеля должны в первую очередь интересовать дальние цели, он обязан видеть дальше и глубже, чем избравший его народ. В качестве образцового гражданина, человека в определенном смысле “идеального”, приподнятого над мелочевкой обыденности, как бы “не от мира сего”, народный представитель должен служить народу неким укором. Однако народу колющий глаз живой укор совсем ни к чему: правдой о самом себе всякий человек интересуется меньше всего на свете. В своей защитительной речи Сократ в своей обычной мягко-ироничной манере высказал афинским гражданам довольно жесткую мысль: “Я дан вам для той же цели, для какой овод дан сильному и благородному, но вконец обленившемуся коню”. Афиняне намек поняли и предпочли надоедливого овода прихлопнуть. Так что кандидат в народные представители, если не хочет повторить судьбу Сократа, вынужден кривить душой, изображать из себя “своего парня”, прекрасно осознавая, что политику он будет проводить совсем не ту, которая понравилась бы избравшему его народу. Так что дважды лжец тот политик, который слишком уж сильно напирает на свою особую “честность”.
Демократический лозунг “вся власть народу” является одновременно и демагогическим, потому что ни в одной, даже самой демократичной демократии народ не является сувереном: он не стоит над законом, воле народа позволено осуществляться в определенных рамках, ей положен предел некой более высокой, чем народ, инстанцией. В настоящее время такой высшей инстанцией считается Конституция (это слово даже пишется с большой буквы), хотя в идеале это должен быть Божеский Закон как некая высшая Конституция. Но это означает конец всех разговоров о демократии в привычном смысле этого слова. Правление не средних, а лучших, при этом подчиненных не народу, а некой высшей инстанции, это, конечно, никакая не демократия. И такая форма правления на самом деле была бы наилучшей, если бы она действительно руководствовалась, по словам Мэдисона, “Божественным Провидением”. Ибо законная власть может исходить только от Бога (народ здесь может выступать лишь в качестве проводника Божественной воли), другого основания для того, чтобы один человек имел право распоряжаться другим, не существует (ср. растерянность капитана Лебядкина: “Если Бога нет, то какой же я капитан?”).
Однако божественная санкция на власть серьезно воспринимается только в религиозную эпоху, в безрелигиозном обществе она звучит как язвительная насмешка. После утраты веры в Бога единственно возможной аристократией становится аристократия денежного мешка, а эта власть исходит уже не от Бога, а от прямо противоположной инстанции — “желтого дьявола”. Капитал узурпировал власть, покусившись на божественную прерогативу. Для формального обвинения капитала в этом преступлении наличествуют все три необходимые компонента: мотив, возможность и свидетельства. Мотив заключается в том, что власть — это кратчайший путь к прибыли, а прибыль это modus vivendi капитала: не будет прибыли — не будет и капитала. Возможность захвата власти определяется тем, что только капитал способен вложить в выборную кампанию необходимые деньги, включая прямой подкуп ключевых фигур, так что дорогостоящая борьба за власть возможна только между доверенными лицами капитала. Что касается свидетелей, то таковыми являемся все мы: преступление совершается на наших глазах.
Отсюда следует, что, вопреки чаяниям Мэдисона, народ в представительной демократии всегда представлен не лучшими, а худшими, поскольку для того, чтобы выбиться в богачи, необходимо и достаточно быть удачливым жуликом (в русском языке термин “плутократ” звучит особенно значимо). И дело здесь не в заговоре плохих людей против хороших, как полагал Пьер Безухов в свой масонский период. Люди становятся хорошими или плохими не по рождению и даже не по воспитанию, а по обстоятельствам. Как гласит немецкая поговорка: “Gelegenheit macht Diebe”, то есть вор становится вором благодаря удобному случаю. С чисто практической точки зрения быть плохим при определенных обстоятельствах гораздо выгоднее, чем хорошим, поэтому очень многие пока хорошие, в глубине души считающие себя просто дураками и неудачниками, только и дожидаются удобного случая, чтобы наконец-то поумнеть, то есть стать плохими. И это естественно, когда высшая ценность социального бытия — процветание атомизированного индивида, а не общее дело — res publica.
Если отбросить “общее дело” как главную общественную ценность, то окажется, что современное общество основывается вовсе не на демократии как народоправии, а на либерализме как свободе частного предпринимательства. Демократия здесь лишь фиговый листок для прикрытия истинной движущей силы общественной жизни — тяги к наживе. При этом экономическая нажива — лишь частное проявление общего настроя современного человека к ставшему религией нашего времени стяжательству в широком смысле — как pursuit of happiness в самых разных его эквивалентах, от банального “сшибания бабла” до — для тех, кто по тем или иным причинам оказался на это не способным, — еще более банальной накачки себя наркотиками и алкоголем (для безвольных) или адреналином (для энергичных).
Атомизированному индивиду, движимому по жизненному пути идеей стяжательства, античная демократия, по инерции считающаяся образцовой, не может служить образцом уже потому, что с современной точки зрения она была в сущности деспотической: она всего лишь давала человеку возможность участвовать в управлении государством как ценностью, более высокой, чем он сам, тем самым существенно стесняя его возможности в pursuit of happiness. Тогда как для современного стяжателя-либерала важны прежде всего индивидуальные “права человека”. Сейчас это может показаться странным, но почитающиеся ныне священными права человека вовсе не были идеалом афинской демократии. Это идеал первых американских переселенцев, вдохновленных идеями Реформации: не человек для государства, а государство для человека. Представление о первичности человека по отношению к своему государству настолько глубоко укоренилось в американской психике, что слова Кеннеди: “Не думай о том, что твоя страна должна для тебя сделать, думай о том, что ты можешь сделать для своей страны” — произвели на американцев сильнейшее впечатление прежде всего своей неожиданностью, даже парадоксальностью: такая расстановка приоритетов раньше им вообще не приходила в голову. В обществе индивидуалистов государство — необходимое зло, с которым приходится мириться во избежание возникновения социального хаоса, но которое следует постоянно урезать в его возможностях влиять на поведение индивида. Права индивида — высшее благо, государство лишь средство для их наиболее полной реализации.
Для античных людей, наоборот, целью (пусть даже навязанной внешними по отношению к индивиду моральными нормами) было общее дело — res publica. Демократия как форма правления ценилась лишь как средство для его сохранения и упрочения. В этой системе отсчета индивид имел значение лишь как составная часть государства. Лозунгу плебеев (простых, не мудрствующих лукаво людей) “Где хорошо, там и Родина” противостоял лозунг патрициев “Сладко и почетно умереть за Родину”. Патриций как идеальный гражданин служил идее, он был философским “реалистом”: для него Родина была не абстрактным понятием, а имела совершенно конкретный, ощутимо физический смысл. Плебей же был философским “номиналистом”, для него слово “Родина” было пустым звуком; если он кому-то и служил, то исключительно самому себе; для него первейшей священной ценностью было его неотъемлемое право на сытую безбедную жизнь. Об этой важнейшей черте американского общества писал Пушкин в своих замечаниях на книгу Токвиля об Америке: “Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую подавлено неумолимым эгоизмом и страстию к комфорту”. И вот в наше время этот идеал индивидуального комфорта усиленно навязывается всему прочему миру.
Некогда униженный и оскорбленный, а ныне полностью эмансипированный и безудержно восхваляемый маленький человек — бывший плебей, а ныне полновластный хозяин жизни — горд собой: ему мнится, что как избиратель он вершит судьбу своей страны (американец при этом замахивается еще выше — на судьбы всего мира). На самом же деле роль маленького человека совершенно иная: он просто арбитр в схватке за место поближе к кормушке “конкретных пацанов” — мощных корпораций. Для избирателя результат схватки ничего не меняет: кто же, в конце концов, будет вести борьбу за интересы арбитра? Как гласит мудрость уличных граффити Сан-Франциско, “Если бы на выборах можно было что-то поменять, их давно бы запретили”. Оскар Уайльд полагал, что “демократия есть одурачивание народа при помощи народа под предлогом блага народа”. Единственное утешение при демократической форме правления, как заметил Анатоль Франс, заключается в том, что каждый очередной правитель правит хотя из рук вон плохо, зато относительно недолго. Регулярная сменяемость властных структур, а также и встроенное в демократический механизм разделение властей существенно затрудняют узурпацию власти одним человеком, тем самым предотвращая (предположительно) еще худшее зло.
Часто полагают, что благодаря демократической форме правления власть осуществляется в интересах большинства населения. Это неверно, любая современная демократическая власть — это выбор не большинства, а меньшинства. Во-первых, значительная часть населения не участвует ни в каких выборах — это те, кого древние греки называли идиотами. Те же, кто в выборах участвует, делятся на убежденных сторонников той или иной партии и на колеблющихся, не имеющих твердого мнения и потому легко соблазняемых предвыборными обещаниями. В эту последнюю категорию входят люди внушаемые, голоса которых приобретаются умелой агитацией и пропагандой. Именно они и вносят решающий вклад в итоги голосования. Оболваниванием этой категории и занимаются народные витии, специалисты по надрывному крику. Они создают нужное им большинство — с помощью средств массовой информации, потому что общественное мнение — это отнюдь не природное явление, это артефакт, создаваемый с помощью самых передовых технологий.
Насаждаемая “желтым дьяволом” безнравственность как принцип проникла уже не только в политику, но и во внутреннюю, душевную жизнь людей, она стала новым социальным фактором, формирующим такие поведенческие установки, каких прежде в истории человечества не было. Могут возразить: человек не был создан ангельским существом и сейчас он ничуть не безнравственнее, чем был в прошлом. По “факту” — да. Но раньше у этой вполне естественной (хотя и предосудительной) тенденции к естественной безнравственности существовал мощный противовес — моральные нормы, которые никогда не были “исподними”, не брались снизу, из “естественной” жизни народа. Наоборот, они насильственно навязывались народу сверху — некой высшей, надчеловеческой инстанцией. Как говорил Толстой: “Истину, или, вернее, сознание ее, нельзя урезывать по действительности. Уж пускай действительность устраивается, как она умеет, по истине. И народ здесь ни при чем: сойдется этот самый народ с истиной — тем лучше для народа, не сойдется — тем хуже для него”. Демократический же принцип требует отдать прерогативу нравственного выбора именно народу — в силу его численного большинства. Это свидетельствует о том, что демократический принцип вышел за пределы чисто политической сферы и стал принципом универсальным, определяющим развитие всей человеческой культуры.
Такой поворот темы позволяет рассмотреть принцип демократии в более общем аспекте, чем политический. Ради чего, собственно говоря, вообще существует человечество? Только ли ради того, чтобы по-дарвиновски тупо выживать? Или человечество призвано творить нечто выше себя? При такой постановке вопроса оказывается, что для людей культуры (“аристократов духа”) демократия ничем не лучше любой другой формы правления: “Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно”. История показывает, что демократия как политический принцип не дала ничего сверхъестественно ценного в духовном развитии человечества; зависимость от народа, пожалуй, хуже. Единственное исключение — афинская демократия, да и то с оговоркой: по нынешним критериям вряд ли можно считать кристально чистым демократом Перикла, при котором афинская демократия достигла максимального расцвета, и который правил Афинами практически пожизненно — тридцать лет, из них шестнадцать лет подряд. С современной точки зрения он скорее был деспотом, хитростью и обманом узурпировавшим власть.
Аристократы духа всегда будут судить то или иное общественное устройство не по среднему уровню народного благосостояния, а по высшим достижениям общества. Поэтому они если и становятся попутчиками демократии, то крайне ненадежными. Вот что писал такой несомненный демократ, как Герцен: “Я не жалею о двадцати поколениях немцев, потраченных на то, чтобы сделать возможным Гете, и радуюсь, что псковский оброк дал возможность взрастить Пушкина”. Подобно тому как плохие времена рождают хорошие шутки, деспотические времена странным образом способствуют рождению высокого искусства: достаточно сравнить культурные достижения в России “благословенных” (с точки зрения либералов) 1990-х годов с достижениями суровых до жестокости 1920-х.
Демократия в культурной области — это всегда засилье пошлости, а что для культуры страшнее, тьма власти или власть тьмы, — это еще вопрос. Демократия в культуре — это в конечном итоге власть постмодернистской плесени-ризомы, власть низменного. Шопенгауэр сравнивал человеческое общество с домом, в котором помимо господских этажей есть еще и подвал, где живет прислуга — кухарки, прачки, конюхи и пр., а есть и мансарда, населенная поэтами, художниками, философами. Подвальные жильцы обеспечивают прочный контакт с “землей” — материальной природой; жители мансарды играют роль посредников с “небом” — миром идей. Суть современной демократии заключается в том, что она отдала полный и безусловный приоритет подвалу — “материальному низу” по терминологии М. М. Бахтина. Плесень с этого низменного (хотя и необходимого) подвала проросла в демократическом обществе потребления сквозь все этажи человеческого бытия вплоть до мансарды и неожиданно именно там нашла для себя наиболее благоприятную почву. Наглухо законопатив все прорехи и щели в своей познавательной крыше (чтобы, не дай бог, в мансарду не проник Божественный свет), бывшие посредники с миром небесным стали самозабвенно культивировать подвальную плесень, вырастив из этого сравнительно безобидного дичка чудовищную метастазу, которая благодаря современным СМИ стала распространяться по общечеловеческому жилищу уже со скоростью электромагнитных волн. При этом “мансардники”, открыто признавая, что представляют собой меньшинства (во всех смыслах, в том числе и прежде всего — в том самом), без тени сомнения назначили самих себя “движущей силой общества”, чем претворили в жизнь истинный, а не декларируемый принцип современной демократии: господство меньшинств как патологических отклонений от нормы над пока что относительно здоровым большинством.
Когда-то Лев Толстой так обозначил принципиальное различие между образованным классом и народом: “У народа жизнь высокая (трудовая), но идеалы подлые, у нас жизнь подлая (паразитическая), но идеалы высокие”. Увы, время высоких идеалов образованного класса безвозвратно ушло, его нынешние идеалы зашкаливают в своей беспредельной подлости. При всех издержках ныне дружно оплевываемого социалистического строя нельзя не признать, что при нем власть все-таки прививала народу высокие идеалы, хотя довольно топорными методами, да и ценой слишком уж низкого уровня материальной стороны жизни. Что же касается общества потребления, к которому наконец-то скатились и мы, то сейчас именно интеллектуальная мансарда прививает обществу самые низменные, самые “подлые” идеалы. Излишне говорить, что “подвал” и “мансарда” — это одновременно и части “дома” каждого индивидуального Я, о чем, хотя и по другому поводу, говорил Марк Твен: “Женитьба подобна покупке дома: купив его, вы приобретаете не только подвал, но и чердак”.
Демократия в современных условиях — это неуклюжая попытка декларировать формальное равенство фактически неравных людей. Да еще и самих себя обманывающих, как об этом говорил Гете: “Не то делает нас свободными, что мы ничего не признаем над собою, а то, что мы умеем уважать стоящее над нами. Потому что такое уважение возвышает нас самих”. Подлинная демократия как всеобщее равенство возможна лишь в раю или в аду: люди равны перед Богом и перед чертом, но никак не относительно друг друга.
Впрочем, само по себе это не так уж и страшно: пусть себе тешатся иллюзией равенства. Страшно другое: уравнивание высокого и низменного в каждом человеке. “Демократическое общество утверждает веру в равенство всех образов жизни и всех ценностей. Оно не говорит своим гражданам, как стать доблестным или великим. Оно культивирует лишь толерантность, которая становится в этом обществе главной добродетелью. Человека приучают к мысли, что его горизонт — всего лишь один из горизонтов — не твердая земля, а мираж, который, если подойти ближе, исчезнет, раскрыв за собой очередной горизонт” (Фукуяма). Здесь — главный корень демократического наваждения: всеобщее единство в индивидуальном ничтожестве. Демократия допустима (с оговорками, как наименьшее зло) в качестве механизма организации политической власти. Все ее поползновения на другие аспекты жизни должны решительно пресекаться: ни в культуре, ни в науке, ни в образовании для демократии как власти низменного в каждом человеке никакого места быть не должно. Хватит поклоняться бессмысленному идолу тотальной демократии.