Маленький роман ужаса. Перевод с эстонского Аллы Каллас
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2011
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
Тээт Каллас
РУКА В НЕБЕ
Маленький роман ужаса
Эти призраки явятся издалека, а-дю, а-дю, а-дю!
И чего же хотят эти призраки, а-дю, а-дю, а-дю?
Хотят одного ребеночка, а-дю, а-дю, а-дю!
1
Прежде всего возник реальный запах пыли (из-под дивана, от старой шторы?), потом явились эти строки. Они ворвались в мое сознание одним непроглядно-чернильным, прошитым стрекотом кузнечиков вечером неожиданно, даже агрессивно. Я как раз пытался у себя на даче растопить камин. Прямой необходимости в этом не было, в доме было довольно тепло: большие боковые окна от пола до скошенного потолка обращены были на западную сторону, и вечернее солнце за несколько часов основательно прогрело просторную комнату. Разведение огня было скорее одним из тех полуосознанных ритуалов, которыми так приятно обозначить некий переломный момент времени: конец дня или даже предвестие осени. Однако вполне возможно, что этой с виду содержательной суетой я отодвигал подальше оставленную на вечер срочную работу.
И вдруг явились эти строки из старой детской песенки. По-моему, они ни разу не вспомнились мне за несколько десятков лет. Я понятия не имел, что в каких-то закоулках памяти они еще хранятся. Однако же я почему-то знал и то, что слова песенки со временем несколько изменились, что на самом деле эта песенка поется как-то по-другому. “А-дю, а-дю, а-дю…” Откуда, спрашивается, именно это французистое “а-дю”, как будто не имеющее никакого отношения к древним финно-угорским бормотаниям?
Вот уж не знаю! Жизнь полна тайн, как всегда. Я помотал головой, быстро растопил камин, потом зажег сигарету. Уставившись в огонь, как будто не думая ни о чем, я вдруг ощутил в ноздрях какие-то давно забытые запахи. Дощатый щелястый пол, беленые стены, пыль, детский пот. Что это было? Боже мой, конечно! — та самая комната, пыльный класс и одновременно зал одной маленькой и странной послевоенной начальной школы. Перемены
и игры в кругу. Две шеренги детей, держащихся за руки, — полдюжины
с одной стороны, полдюжины с другой — в напористом ритме наступают навстречу друг другу, пристукивают каблуками, отступают. Нестройно, вразнобой начатая песня в какой-то миг набирает напряжение — до визга, до мурашек по спине, тоненькие голоса самых младших девчонок истерически вибрируют… “Эти призраки явятся издалека!! А-дю! А-дю!! А-дю!!!”
Я попытался вспомнить, что же это была за игра, по каким правилам. Но ответа так и не нашел ни в одном из закоулков памяти. Вернее: не нашел нужного закоулка.
Да, а, в самом деле, что же стало с этим ребеночком, которого забрали призраки? И тут в нос мне ударил другой запах. Скудный, почти аскетичный дух дома моего детства. В нем царили суровые и неизменные, исконные запахи: плиты — железа, камня и глины; горьковатый запах колючего одеяла, нафталинный сквозняк из распахнутого платяного шкафа. Осенью ко всему этому примешивался блеклый аромат лиловых астр на столе. Праздники в этой комнате пахли оладьями.
И вновь я убедился, что память опирается на запахи. Они как бы цементируют фундамент памяти. А почему бы и нет, обоняние самое древнее чувство. Я расслабленно сидел на низкой скамеечке у камина, рассеянно гладил забравшегося на колени кота, дозволяя этим запахам-сигналам орудовать
в моей памяти. Хотелось бы знать, куда они меня влекут.
Они вели меня к тому забытому ужасу.
2
В середине двадцатого века в Эстонии появился фольклор совершенно нового типа. Порожденный эпохой и империей. К сожалению, и полстолетия спустя его никто основательно не знает. При этом нет никаких сомнений, что фольклор того времени достаточно скрупулезно собран и изучен, но наверняка гораздо успешнее сделано это офицерами разведки бывшей империи, нежели собирателями фольклора. Видимо, нынешние этнографы еще не успели привести в порядок свои картотеки. Не успели систематизировать соответствующие файлы в компьютерах. Пора публикаций еще впереди.
Этот фольклор середины века мерещится мне в виде некоего огромного, пыльного, источенного жучком и заляпанного чернилами ящика письменного стола, набитого в порядке поступления второпях набросанными, украдкой зафиксированными рабочими заметками или перфокартами, а то и просто обычными тетрадочными листками.
Нет, все же не совсем обычными. А разлинованными бледно-голубыми наклонными линейками листками из послевоенных школьных тетрадей. Тогда очень большое внимание уделяли каллиграфии. Или взять внутренние обложки этих самых тетрадей — неровно-голубоватые или зеленоватые. В пятидесятые годы на задней обложке писать было негде, там обычно было напечатано что-нибудь полезное: либо таблица умножения, либо правила поведения учащихся. Эффектнее всего смотрелась та серия тетрадей, где
в цвете была запечатлена красивая коварная тварь, смертельный враг картофельных полей — империалистический колорадский жук.
Колорадский жук тоже играл немаловажную роль в фольклорных сюжетах тех времен. В любой момент он, как десантное войско, мог прибыть из Америки и уничтожить на корню весь урожай картошки в республике до последнего стебля — как на колхозных полях, так и в частных огородах! Доверчивым школяром младших класов я боялся колорадского жука прямо-таки панически, позже набрался цинизма и отказался верить в его существование. Никто никогда нигде не видел ни единого такого жука. Со временем “колорадский жук” превратился в презрительное жаргонное выражение, школьное арго, обозначающее любителя блефовать калибром помельче. Но, однако, жук этот все-таки существовал!
Летом 1963 года вместе с другими солдатами, откомандированными на колхозные поля, я собирал в котелок этих красивых желтых жуков в коричневую крапинку. Было это в Литве, у моря, под прелестным курортным городом Паланга. И по сей день не могу ни подтвердить, ни опровергнуть ту версию, которой объяснялось массовое нашествие колорадских жуков будто ниоткуда. Нам показали даже легчайшую металлическую емкость, называемую контейнером для жуков. Эти контейнеры якобы принес на песчаное побережье западный ветер, а при соприкосновении с землей открылись люки для насекомых, прошедших особую лабораторную закалку. Все могло быть, в мире уже добрый десяток лет шла холодная война, совсем недавно миновали Карибский и Берлинский кризисы…
Диверсия ли это была или нет, и если диверсия, то какой именно секретной службы, не знаю, но я действительно видел этих колорадских жуков
и сотнями собирал их с изъеденных до дыр картофельных листьев. И что еще ужаснее: летом 1995 года я столкнулся с ними в Южной Эстонии. Помогал собирать их другу-коллеге, который давным-давно оставил городскую суету и вернулся на родной хутор, где и ведет почтенную жизнь крестьянина. И вот теперь над его ровными картофельными грядами нависла смертельная опасность. Собирая и давя этих жуков, я не мог избавиться от странного чувства. Будто их массовое нашествие на мою родину каким-то образом связано и лично со мной, словно в юности или даже в детстве я совершил некий неосмотрительный, предосудительный шаг, породивший цепную реакцию, усеявший картофельные борозды на поле друга сотнями коварных колорадских жуков. Я не исключал даже такую возможность, что этих жуков вызвала к жизни моя начатая рукопись: на всякий случай я взял ее с собой, отправляясь к другу на хутор. Покаялся в своих опасениях другу; он от души посмеялся. По его сведениям, жуки вместе с семенами картофеля были завезены не то из Польши, не то из Белоруссии. Разумеется, и это никакое не объяснение.
Во всяком случае, размышляя обо всем этом, я почти твердо уверился, что насколько совершенно реальны колорадские жуки, настолько же реально существуют и все прочие считавшиеся чистой фантазией призраки и фантомы, великаны и монстры. Время само порождало и создавало их. Во всяком времени, точнее во всяком конкретном пространстве-времени, рождаются и живут свои неповторимые чудовища. Откуда они являются и куда исчезают, этого я, конечно, не знаю. Но наверняка и эти вещи объяснимы: иные фантомы вымирают при изменении обстоятельств, другие впадают
в зимнюю спячку либо окукливаются, дабы пробудиться в некий подходящий момент и уже в новом обличье. Иное же страшилище по природе своей вечно и бессмертно. И рано или поздно иные из них явятся нам. И тогда — а-дю, а-дю, а-дю — они опять захотят забрать какого-нибудь ребеночка…
В стишках фольклора, возникшего в конце сороковых или в начале пятидесятых, всенепременно найдется несколько вариантов одного из самых распространенных в голодные годы рассказов об ужасах. Этот миф повествует о тайной колбасной фабрике, где из человечины делали колбасы и сардельки, потом продававшиеся на рынке. Так, одна женщина купила на центральном рынке круг колбасы и при еде обнаружила в нем ноготь с красным маникюром. Женщина жутко закричала и потом сошла с ума.
Или такая леденящая поздним вечером кровь история: некоему мужчине, поздно ночью задержавшемуся в городе, любезно предлагают переночевать где-то на окраине города. Приглашает его миловидная девушка, как тут откажешься?! Девушка стелет гостю постель и даже позволяет себя слегка приласкать. Но вот, ровно в полночь, она на минутку выходит из комнаты
и больше не возвращается. Мужчина не может заснуть, не может сомкнуть глаз. И вдруг слышит в темной комнате какой-то звук, как будто вода капает. По счастью, в кармане у него оказался фонарик. Осень на дворе, что ж удивительного! Открывает он платяной шкаф, откуда доносится этот звук,
и видит подвешенное тело, без рук, без ног, без головы. Под этим ужасным туловищем стоит ведро с кровью. По счастью, мужчина оказался не робкого десятка, сознания не потерял, не сошел с ума и не стал звать на помощь.
А соорудил под одеялом из подушек куклу и быстренько оделся. И как раз вовремя, потому что за дверью послышались роковые шаги и приглушенные голоса. Человек выбрался через окно из дома и убежал. Потом он, конечно, заявил об этом в милицию, но, к сожалению, больше не смог найти этот ужасный дом… В таллинских вариантах подпольная колбасная фабрика находилась на окраине, не то в Клоостриметса, не то в Копли или в Ласнамяэ.
Больше всего всяких фантастических историй ходило, конечно, о лесных братьях. В основном это были героические саги, и их пересказывали исключительно шепотом. Лесные братья были благородны, смекалисты и непобедимы. Огромные, как великаны, и хитрые, как лисы. Например, такая вот история: энкавэдэшники ловят самого знаменитого главаря лесных братьев. Совершенно точно известно, что он в определенный день сидит в определенном ресторане. Он сам объявил об этом НКВД в письменном виде: дескать, приходите, дорогие товарищи, берите меня голыми руками! Прошу покорно! В назначенное время весь ресторан битком набит вооруженными до зубов офицерами. Самый высший чин сверлящим взором оглядывает зал. Но там все свои, для успеха операции напялившие костюмчики и при галстуках, как и надлежит честным посетителям кабака. Даже женщины — и те все агенты НКВД, в сумочках пистолеты. За столиком с высшим чином сидит офицер-энкавэдэшник из другого города, чуть ли даже не из России специально сюда направленный, блестящий спец по поимке бандитов и при этом самый натуральный эстонец. Он ничего не скрывает, явился в отличном парадном мундире и вся грудь в орденах. Фронтовик, ясное дело! И вот два высоких чина, попыхивая папиросами, ведут соответствующие разговоры. Клянут лесных братьев, обсуждают перспективы. Так проходит час, второй и третий. Когда вся эта шпионская игра становится уже абсолютно бессмысленной, офицеры призывают кельнера, дают заказ и начинают пить-есть. Свиная отбивная с тушеной капустой под водочку! За ваше здоровье, дорогой товарищ! К вечеру парадный мундир поднимается, лихо щелкает каблуками, отдает честь и, слегка пошатываясь, удаляется. В отель, позвонить начальству. По одним версиям, в Таллин, по другим — в Ригу или даже в Москву. В предложенной машине он не нуждается. Он желает пройтись, слегка проветриться, поскольку отель в двух шагах. В некоторых версиях вместо отеля фигурирует маленькая провинциальная гостиница. Как бы то ни было, там он так никогда и не появляется. Поскольку и думать не думал идти ни в какой отель или в гостиницу. И вскоре оставшийся за столиком в одиночестве высший чин (в некоторых вариациях даже генерал) обнаруживает под своей тарелкой с остатками свиной отбивной записку: “Благодарю за приятное общество и щедрое угощение! Тот самый человек, за кем Вы сегодня охотились со своим полком головорезов!” В Таллине подобная история случилась якобы не то в “Глории”, не то в “Норде”, в Тарту —
в ресторане “Волга”. Позже я слыхал, что и в самом деле нечто в этом роде имело место, но только на Сааремаа, в единственном ресторане города Курессааре. В то время он располагался в приземистом одноэтажном деревянном домишке в центре города. Так посмеялся над местными и столичными энкавэдэшниками легендарный лесной брат, гораздый на всякие каверзы Антс Ильби (который потом, к сожалению, так одичал, что сааремаасцы сами стали его бояться и ненавидеть). Так ли было дело или не так, все-таки сказать трудно. Голову на отсечение не дал бы.
Ах, эти длинные осенние вечера пятидесятых годов, вой и стон ветра за окном, шепот и тишина в бледно-желтом полумраке комнаты! И мы, притихшие как мыши пацаны, рассевшиеся на краю кровати, глаза в пол, уши предательски пылают. Понятно, нельзя нам ничего такого слушать, знать, кому-нибудь рассказывать. Знать — опасно, слушать — вредно, рассказывать — предательство. Взрослые переставали шептаться, замолкали, бросали на нас подозрительные взгляды. Мы сидели глухие, тупые, окаменевшие — как того и ожидали от нас. А ведь на самом деле именно мы, эстонские дети середины века, пламеннее всех ждали и верили в Белый Корабль. Не то чтоб он увез нас куда-то, но просто чтобы увидеть его. И именно мы-то и верили искреннее всех, что американский президент Трумэн — свой, сааремааский мужик и уж он-то нас не забудет.
Наше детство было неразрывно связано с фольклором нашей эпохи. Порой мы просто жили в нем, даже не замечая этого. Мы знали почти все, что знали и испуганные взрослые. А может быть, даже больше.
Кстати, кто знает историю об ужасной Костлявой Руке?
Я-то знаю.
3
Я пошел в школу ровно в середине двадцатого столетия — 1 сентября 1950 года.
Моя дорога в школу была не слишком длинной, но в дождливую пору непролазно-грязной и местами даже опасной. Узкую тропу пересекали два круто спускавшихся к реке ручья, потом путь преграждали высокая железнодорожная насыпь, широкое шоссе, построенное немцами-военнопленными, и несколько глубоких канав. Через ручьи и канавы были переброшены мостки, со временем они обветшали и осклизли.
Моя первая школьная тропа была едва с километр длиной, но это был нелегкий и увлекательный путь. Его можно было выбирать и менять. Я мог пойти по берегу реки или по краю глубокого обрыва над ручьем, мог сделать несколько петель и зигзагов. Я всегда мог остановиться, чтобы открыть для себя что-то новое. Мама строго-настрого запрещала мне лазать по мостам. Особенно опасным считала она виадук. Туда и сам я несколько лет не осмеливался забираться. В широких проемах перил виднелась кипящая в водовороте темная вода. А между двумя мостами в песчаном обрыве над рекой зияло жуткое жерло пещеры. Большие мальчики утверждали, что пещера эта маленькая и ничего в ней интересного нет, но я не очень-то верил им. Они вполне могли и соврать. Большие частенько дразнили нас, младших. По крайней мере двое из этих четырнадцати-пятнадцатилетних переростков не упускали случая позубоскалить над нами. Жили они на центральной старой мызе за рекой, летом трудились за взрослых мужиков в конюшне и на поле, но из-за войны и прочих обстоятельств их путь к образованию оказался ухабистым, они ходили только в третий класс, да и тот, кажется, так и не закончили… “Ха, — думал я, — они просто хотят усыпить мою бдительность, чтоб я полез в эту пещеру и там заблудился. Ха — а чего они сами-то никогда туда не лазают?” У меня была живая фантазия, и эта пещера наводила на меня страх.
Зато с каким удовольствием взирал я на водруженную там же, возле моста, гипсовую девочку-теннисистку. Эта большая, белая, всегда покрытая густой пылью девочка застыла в замечательной оборонительной позе. Губы деловито вытянуты трубочкой. На шее пионерский галстук. Один уголок галстука очень натурально завернулся к плечу. Гипсовая девочка была, разумеется, пионеркой.
Я тоже хотел стать пионером. Вокруг постамента, на котором стояла теннисистка, земля была посыпана особенно мелким гравием. Всю композицию прямоугольником огораживали кустики дикой смородины. Время от времени теннисистку белили. Гравий разравнивали и кустарник подстригали. Кто-то получал за эту работу зарплату. Через дорогу, за столбиком автобусной остановки, стояло еще одно гипсовое сооружение, лось с широким рогом. Второй рог отломали хулиганы. Мне нравились обе гипсовые статуи. На мой взгляд, они были очень красивые. Да и много ли я вообще в своей жизни видел скульптур, если не считать Ленина, Сталина и Горького — эти фигуры белели в каждом общественном месте. В школьной канцелярии же, на столе, была даже голова Крейцвальда…
Ах, мне нравились еще очень многие вещи: очень нравились каждые полчаса проносившиеся по широкому шоссе в город или из города автобусы ZIS-154, дизеля, как со знанием дела называли их большие мальчики; нравились цветные политические карты на стенах класса или в красном уголке и в конторе нашего учреждения; нравилась кинопередвижка, приезжавшая
в поселок два раза в месяц (в учреждение, как мы говорили) и показывавшая “Тарзана” или “Робин Гуда”. О-о, “Тарзан”! — этого экстаза было аж четыре части! Четыре серии, как тогда говорили.
И конечно же, мне нравились книги. Поначалу все без исключения.
Понимал ли я прочитанное, это вообще не имело значения. По моему соображению, я понимал почти все. Мне нравилось чтение как таковое. Читать я научился задолго до школы. Читал все, что удавалось раздобыть: сказки, производственные романы, лауреатов Сталинской премии, лауреатов Нобелевской премии, политическую беллетристику, рассказы о животных, научно-популярные брошюры и журнал “Физическая культура”. Старший брат был уже почти взрослым, ходил на работу, курил, но все-таки однажды похвастался мне — показал свои тайные книжки мальчишеской поры. Среди них был и цветной фотоальбом с немецкими военными самолетами. Потом брат спрятал свои сокровища в один темный и почти недоступный уголок на большом чердаке над нашим этажом. Иной раз я пробирался туда, изучал книги брата, особенно в ту пору, когда у меня возник особый интерес
к военным самолетам. Сам брат тогда уже служил в армии, в Сибири. Этот край был мне по книгам немного знаком, ведь где-то там бродил и следопыт Дерсу Узала, который не боялся тигров. Брат стал там со временем сержантом и командиром танка. Он посылал домой короткие бодрые письма. От них веяло духом настоящего мужчины и романтикой дальних краев. Я узнал, что брат вместе с друзьями по службе печет в костре земляные груши. Конечно, я тоже надеялся когда-нибудь попробовать этот диковинный овощ.
А мама каждой осенью отправляла в Сибирь целый ящик зеленых помидоров с нашего огорода. Брат писал, что, прибыв на место, помидоры были уже красными, некоторые даже перезрелыми.
Мама работала в учреждении поваром. День на работе, день свободна. Но в некоторые вечера она должна была вместе с другими женщинами (поварихами, кухонными подсобницами, санитарками, кладовщицами, бухгалтершами, медичками) ходить в красный уголок на учебу. Изучали они не каллиграфию и не арифметику, а биографию Иосифа Виссарионовича Сталина. Я тоже однажды прочел биографию этого великого человека, напечатанную в книге с темно-коричневой обложкой, хотя мама почему-то не хотела мне ее давать. Я узнал, что генералиссимус Сталин был на самом деле сыном бедного сапожника и звали его Сосо Джугашвили. Потом я смотрел фотографии — долго и сосредоточенно. Больше всего мне нравился сын сапожника, стоящий на борту роскошного военного корабля, в белоснежной форме и черных солдатских сапогах. За спиной у него расстилалось огромное темное море. Знаменитое на весь мир Черное море. Сталин, прищурившись и добродушно усмехаясь, смотрел мне в глаза. У него были такие замечательные черные усы. Он был как большой дружелюбный Кот в сапогах.
Я не боялся его ни капельки.
Но еще больше, чем Сталин, нравился мне другой усатый начальник из Москвы: маршал Буденный. Меня объединяла с Буденным большая любовь к лошадям. Я просто с ума сходил по лошадям. Еще до школы я хотел стать конюхом или хлебовозом. Или жокеем на ипподроме. Всех рабочих лошадей нашего поселка и его окрестностей я знал поименно. Старого добродушного Мику считал своим самым близким другом. Кроме выбракованной из армии Ветки, я не боялся ни одной лошади. Ветка была черная как жук, нервная кобыла, которая всегда злобно скалила зубы и лягалась. Конюх рассказывал, что во время войны Ветка возила пушечные снаряды и нервы у нее стали никуда после того, как рядом с ней взорвалась мина. Ветка не понимала по-эстонски никаких приказов, а конюх не говорил по-русски. Ветке я всегда кидал несколько сухарей через проволочную ограду. Другим лошадям я совал куски хлеба прямо в мягкие губы. И гладил их бархатные носы. И заглядывал им прямо в глаза. Лошадиные глаза были бездонно темно-лиловыми, на их выпуклой поверхности отражалось смешно искаженное мое собственное лицо. Лошади пахли так горько-сладко и таинственно. Этот запах напоминал о нашем недавнем общем прошлом. Лошади были связаны с ним гораздо больше, чем мы. Казалось, они хотят туда вернуться.
Буденный же был маршалом кавалерии. У него были очень длинные, шикарные усы торчком. Буденный был самый большой друг всех лошадей. Однажды на уроке рисования учительница, засмотревшись в окно, сказала:
— Ах, рисуйте сегодня что хотите. Каждый пусть рисует что хочет! — За окном была замечательная погода. Не то золотая осень, не то разгар весны. Я был во втором или третьем классе. Для меня конкретное время еще не имело никакого смысла или значения, время не подгоняло меня, время не поджимало. Время в классе текло себе приглушенно, неторопливо, сквозь льющуюся из окон золотую пыль. Яркий солнечный свет смягчал угловатую линию плеч стоящей у окна молодой учительницы. В классе слышался только скрип карандашей и шорох бумаги. Девочки рисовали цветы и кошек, мальчики рисовали машины и солдат. Я же в порыве какого-то неожиданного вдохновения и прямо-таки с игривой легкостью нарисовал портрет маршала кавалерии. Лишь время от время поглядывая на лежащую у меня на коленях открытую книгу для чтения, где было напечатано фото друга лошадей. Грудь Буденного была сплошь в орденах. Их я тоже тщательно срисовал по одному.
Вдруг учительница остановилась у меня за спиной. Прежде всего я уловил легкий аромат карамели, так пахла ее парфюмерия, потом ощутил сосредоточенный взгляд учительницы, но больше я ничего пока не почувствовал. Все мое существо, с виду такое кроткое, неловкое, послушное, внутренне же вполне уже преисполненное тщеславия и самоуверенности, ожидало слов похвалы. Я был лучший рисовальщик в нашей маленькой начальной школе. Но все эти простодушные детские картинки, все эти кошки, домики и осенние листья — вс. это была сущая ерунда, ха! Вот теперь я создал настоящий карандашный портрет, тщательно оттенив его, подчеркнув жесткость и лихую удаль маршальских усов… Я ждал заслуженного признания. Я догадывался, что эта картина — новый этап в моей жизни художника.
— Быстро убери это, — тихо сказала учительница. В ее голосе было что-то такое, чего я вообще не понял. Я поднял недоуменный взгляд. — Убери это сейчас же, ну, — повторила учительница. Класс притих. Несколько взглядов обратились на нас.
— Да, но у меня же еще не совсем готово, — ответил я севшим от растерянности голосом. Что-то было не так. Бодрый карамельный аромат, веявший от учительницы, вдруг исчез, и в тот же миг я ощутил резкий запах пота. Моя учительница, эта высокая, добродушная, уютно-рассеянная, чуть угловатая молодая женщина, выделила как будто исключительно для меня, но с совершенно непонятной мне целью мощную дозу пота и выстрелила им в меня. Горькое облачко прямым попаданием на миг накрыло меня, чтобы тут же развеяться. Я съежился. Мной овладел не испытанный до сих пор трепет. И тут же меня настигли глаза учительницы — и настоящий страх.
В добрых, рассеянных, серо-голубых глазах учительницы вдруг возникло что-то абсолютно новое. Вначале мне показалось, что это гнев. Или жестокость. И только много позже я понял: застывший свинцовый отблеск в глубине ее глаз и острый выброс пота означали нечто совсем иное. Это была паника.
И естественно, паника взрослого человека заразила и меня. Я и так-то был изрядно труслив. Нервным движением руки я захлопнул альбом для рисования и сунул его в портфель.
Учительница еще минуту постояла возле меня. Потом плечи ее расслабились и от нее снова медленно потек бодрый карамельный аромат. Она дотронулась до хохолка у меня на затылке и сказала:
— Такие картинки рисовать нельзя.
Я старательно и понимающе кивнул. Я ничего не спросил. Я верил ей. Внутри у меня что-то противно дрожало. Чувство было такое, будто
я спасся от чего-то фатально дурного.
4
Мой одноклассник Лехо был сельский парнишка. Я, как уже упоминалось, жил совсем в другой стороне — я жил в поселке. Нас разделяли не просто два-три километра — мы жили в совершенно разных мирах. Оба были вполне сюрреалистичны, но мой был особенно трудноопределим, поскольку и горожанином я отнюдь не был. Наш поселок, наше учреждение было для этого слишком специфичным, чтобы я мог чувствовать себя среди других городским парнем.
— Калош — это пропаганда!
Так однажды объявил мне Лехо Кауба в сортире с двумя дырками, единственном месте в этом маленьком школьном доме, где во время перемены можно было остаться с глазу на глаз. У Лехо был сильный голос, как
у солиста хора мальчиков, даже шепот его прямо-таки проникал под кожу.
— Колхоз, — поправил я, известный в школе грамотей и лучший рисовальщик. Я, разумеется, не знал, что это слово в точности означает, но я знал, как оно пишется и произносится. Из-за моей образованности у меня уже были неприятности. Недавно другая учительница (даже завуч; две учительницы на четыре класса всего и было-то) на уроке пения написала на доске имя композитора: Тунаевский. Я в волнении и в радости воскликнул:
— “Дэ”, учительница, “Дунаевский” пишется через “Дэ”! — Она сразу исправила свою ошибку, но после этой истории мне целую неделю на большой перемене не доставалось горячего чаю к бутербродам, который заваривала бабуля-уборщица, в свою очередь приходившаяся завучу матерью.
— Слушай, ты случаем не красный? — спросил Лехо. Его круглое веснушчатое лицо приобрело зверское выражение, маленькие светлые глазки пронзительно засверкали. Он был куда плотнее меня и безнадежно сильнее. Я испугался, что он затеет драку, но ответить толком не умел. Просто не понял его вопроса.
— Наверно, нет, — ответил я наконец в сомнении.
— Ну, ты смотри, — предупредил Лехо.
Вообще-то, Лехо был парень очень даже добродушный. Школьные премудрости, правда, были ему не по зубам, но что он мог поделать?.. А так-то он был покрепче других — и в игре в народный мяч, и в борьбе, и особенно
в метании камней. Брошенный с высокого берега, его камень всегда и неизменно летел дальше других: обычно до середины реки, а то и еще дальше.
Лехо жил с западной стороны от школы, в разбросанной на доломитовом плато деревне. Их хозяйство находилось неподалеку от дома моего соседа по парте Велло.
Велло в нашем маленьком классе был самым длинным, но при этом худым и сутуловатым. Поначалу мне трудно было понять, что он собой представляет или чего хочет. И все-таки мы с ним хорошо ладили. Иной раз Велло прямо-таки без удержу веселился, хихикал, пихался-задирался, прыгал, как тощий щенок, другой же раз был замкнутым, резким, угрюмым или погружался в тоску. Двойки по математике доводили его до слез. Я этих трагедий не понимал, из-за каких-то дурацких сложений-вычитаний мое тщеславие отнюдь не страдало. С Велло меня связывала страсть
к чтению. Мы обменивались своими немногочисленными книжками и подолгу обсуждали их. Велло жил вдвоем с матерью — как и я, как очень многие из нас, осиротевших, оставшихся без отцов детей послевоенных лет. У меня по крайней мере был старший брат — правда, он сейчас служил в Сибири, сержантом. У Велло же вообще никого не было. Их дом утопал в кустах сирени и шиповника. В кухне и в комнатах стоял какой-то тяжелый, горький и безотрадный запах. Помню его и поныне. Может быть, это был дух полуголодной бедности, может быть, в доме пахло безнадежной покорностью судьбе. В кухне запах был особенно сильным. Когда мне говорят, что такой неистребимый дух, прямо-таки механически вызывающий ощущение подавленности, порождается постоянно готовящейся в кухне свининой с картошкой, я этому не верю. Да у них и свиней-то вроде бы не водилось.
Велло никогда не говорил о своем отце. Как и я тоже не говорил о своем. Отец — это была такая роскошь, которой могли похвастаться очень немногие. Я испытывал чувство вины уже потому, что на самом деле отец у меня был, только он жил где-то в другом месте и занимался какими-то своими делами.
Мать Велло была худая женщина с боязливо бегающими глазами навыкате. Она вечно носила какую-то бесцветную, невзрачную одежду, еще беднее, чем носили в те времена. Она была очень немногословна. Ее сиплый, испуганный голос выходил откуда-то из груди и быстро угасал, как и бегающий взгляд. Она избегала смотреть людям в лицо. Я не знаю, чего она боялась. Но она боялась. Я ничего больше не знаю о матери своего соседа по парте, — но сколько же таких испуганных, виноватых, вороватых взглядов сохранилось во мне с тех времен — с начала пятидесятых.
И однако же в этом гниющем доме с блеклыми стенами имелось одно таинственное и уютное место — как будто некий знак, как будто намек на какие-то другие возможности, когда-то упущенные. Это была просторная веранда с разноцветными ромбами окошек (ярко-красными, пронзительно-синими, ослепительно-желтыми), на полу которой были аккуратно сложены стопками стрые и новые журналы — “Эстонская женщина”, “Рассказы”, “Интересный журнал”, “Фото и слово”, “Физическая культура”, “Пионер”, “Сталинская молодежь”. В иные солнечные сентябрьские деньки мы с Велло сидели там, грызли чахлые яблочки-недоростки (странно, даже яблоки у них в саду были маленькие, кислые и какие-то жалостные) и часами изучали журналы.
И наконец, еще об одном запахе. Именно в этой бедной колхозной семье я несколько раз вкусил самый божественный запах на свете. Это было тогда, когда мама Велло пекла хлеб. В кухне, в доме, даже во дворе как будто пахло праздником. Мама Велло суетилась у печи, куда проворнее, чем обычно,
и становилась даже как будто разговорчивее. Ее угловатые скулы слегка розовели. Велло ходил кругами, принюхивался и в радостном предвкушении потирал руки. Потом нам отрезали по ломтю хлеба — с пылу с жару. Предлагали даже маслом намазать, но мне не очень хотелось. Масло казалось мне слишком жирным. И на горячем хлебе оно сразу же таяло. Такого вкусного хлеба, как в детстве у Велло, я больше никогда в жизни не едал.
По другую сторону поля, межи и груды камней, собранных со всего поля, стоял хутор Каубов. Добрых полдюжины строений. Вокруг них возвышалась могучая темная еловая ограда. Амбар ломился от зерна. Иногда Лехо приносил в школу желтые сливы, крупные, как куриные яйца. По двору у них бегала злая овчарка с мощным загривком. В хлеву жили десятка два колхозных коров. Половина из них раньше принадлежала Каубам.
Отца Лехо не раскулачили, потому что он воевал в составе Эстонского корпуса и перед большой высылкой стал бригадиром одного из первых пригородных колхозов. Этот мужик с образованием два класса, известный своим усердием, властным характером и неуемной тягой трепать языком, заслужил в округе дурную славу. Да и то сказать: каждый только о том и думал, как свести концы с концами. А этот середняк спас себя и свой семейный хлев ценой бригадирства. А может, и еще чем-то, я не знаю. Иной раз он впадал в беспробудное пьянство, несколько дней не просыхал. Тогда он рассказывал всем, хоть и первому встречному пацану, что если б не шарахнуло его под Великими Луками, то стал бы он всенепременно офицером, может, даже полковником.
На житье-бытье Лехо я только из-за ограды посматривал, заходить он меня не звал. Наверное, запрещалось ему гостей водить.
С веранды Велло в иной солнечный послеобеденный час можно было заметить, как что-то посверкивало за каменной оградой на пастбище. Будто какие-то огоньки.
Я знал, чтЛ это сверкает. Это был бинокль Лехо.
Лехо нес вахту.
5
У Лехо был немецкий военный полевой бинокль, который он именовал “Трофеем”. Ежедневно час, а то и два Лехо лежал возле своего сарая или под прикрытием изгороди и осматривал окрестности. Потом он брал тетрадь под названием “Днивник”. Слюнявил языком чернильный карандаш и начинал записывать:
“17 синтибря. Лежал 2 часа в разветке. Смотрел окреснасти. Ничиво подозрительнава небыло”.
“18 синтибря. Смотрел окреснасти. Ничево незаметил. Отец сказал что скоро зарежит свиню”.
“19 синтибря. Был с Беноклем Трофеем в разветке. На дароге Кивило праехала машина Касс. Мать Велло Реммело принисла из калоцца воды.
В гости к Велло прихадил Пээп”.
“20 синтибря. Сматрел в бенокель. В неби пролител военый самолет Мик”.
Я эти заметки знаю потому, что иной раз Лехо давал мне их под честное слово почитать и просил при этом исправить ошибки. Он давал понять, что этот дневник задуман для истории. История должна выглядеть безошибочно, и все вещи должны быть там записаны. Я, конечно, был известный грамотей и книгочей, но дневника почему-то не вел. Об истории я думал лишь эпизодически. В основном под влиянием какой-нибудь книги. История означала: Спартак, Тасуя и Буденный, историю делали верхом на белом коне и с мечом в руках, а вовсе не валяясь под какой-нибудь оградой и пялясь в бинокль на пастбище. По моим соображениям, история давно уже прошла —
и теперь была просто обыкновенная жизнь. Но его ошибки я, конечно, исправлял. Так, я понимал, что машина называется ГАЗ (а не Касс, что означает кошка). Только про самолет Мик я покуда ничего не знал.
Лехо дал мне сладкое яблочко ранет и посмотрел на меня при этом долгим задумчивым взглядом, что-то взвешивая в уме.
— Знаешь, может, я тебе один раз что-то скажу, — пообещал он многозначительно. — Но я еще не решил когда.
И в тот же миг он перевоплотился, схватился за воображаемый руль, правым каблуком ударил в воображаемый стартер, нажал на газ и, пронзительно затарахтев, рванул за группой парней, которые, изобразив переключение скоростей, обогнули угол школы и умчались.
Это был сентябрь, пятидесятые годы, это была прохладная солнечная перемена во дворе одной маленькой начальной школы. Но нечто подобное происходило тогда, наверное, во всех дворах и на всех площадках у всех школ Эстонии. Все эстонские мальчишки играли в мотоциклистов. Все мальчишки собирали фотографии своих идолов — в основном, конечно, просто вырезки из газет. И в хорошую погоду всех мальчишек Эстонии накрывал тотальный мотопсихоз: завывая, фыркая, тарахтя, они мчались по кругу, руки на воображаемой рукоятке газа, сцеплении, переключении скоростей, в ушах свистел ветер, глаза безумно сверкали. Рррр-кр-кры-ы-ы — сбросить скорость — поворот направо, наклон — еще поворот — кррр-кры-ы-ы — врубить скорость — мост Люкати — сбросить газ и вверх в гору — кррр-
ры-ы-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у-у-у!!!
Ах, как прекрасно было это безумие! Как мы обожали своих асов мотогонок! Мы готовы были отдать за них жизнь. Мы готовы были во имя их, презрев страх смерти, броситься за самый крутой поворот. Мы прикрепляли на грудь к своим комбинированным из лоскутов ветровкам листки из тетрадей по рисованию с намалеванным черным карандашом номером. Лехо был обычно Яаном Кююнемяэ (14), Велло — Рихардом Лауром (97), я же Феликсом Лепиком (101).
Я смотрел ввысь, в прохладное небо глубокой синевы. Крохотная серебряная точка, беззвучный реактивный самолет, чертила там широкую белую полосу. Это была тогда совсем еще непривычная и почти мистическая картина, которая притягивала многие взгляды. И взрослых тоже. Их — даже
в первую очередь.
Тут я заметил, что остался один, бешено взвыл и помчался вслед за всеми.
6
Новый аэродром тайно строили уже давно.
Мы, однако же, знали эту великую военную тайну тоже с давних пор, иначе просто и быть не могло. В окрестностях будто бы орудовали злые великаны, которым посильно сотворить и разрушить что угодно. К примеру, за один-единственный день был сведен до последнего дерева красивый березняк вдоль моей дороги в школу — чтобы расширить обзор посадочной полосы. На другом берегу излучины реки, напротив городища, выросли несколько холмов гравия для покрытия дорог. Крутые склоны осыпались и стесывались, как будто обглоданные каким-то алчным, ненасытным чудовищем. Камни размалывали в порошок, используя высившиеся там же гигантские валуны. Один из них был не просто огромным каменным исполином, это была женщина, мать Калевипоэга, в древние времена превращенная в камень финским колдуном Туусларом. К счастью, само высокое городище, огражденное и защищенное излучиной реки, осталось нетронутым.
И наконец однажды этот аэродром был построен.
Вначале об этом дали знать львиные рыки, оглушительный свист и вой там, вдали, за редкой полосой леса. Это были реактивные моторы. Они завывали у ангаров или на стартовой полосе, со знанием дела объясняли ребята немного постарше меня, учившиеся в городских школах и знавшие про всякие технические новшества. Лица у этих старших ребят были мужественные, замкнутые и суровые. Казалось, они знают больше, чем могут сказать. Они знали авиацию и военное дело. Они вели себя как знатоки. При этом они как будто что-то недоговаривали. Я не мог точно понять, были они за эти самолеты или против.
Я-то был за, по крайней мере вначале. Эти реактивные истребители были такие серебряные красавцы! Совсем скоро мы увидели, как они поднимаются в воздух, летят и приземляются — эти стройные, с отведенными назад крыльями реактивные истребители. Это были действительно красивые и при этом ужасные самолеты. Иной раз они летали поодиночке, иной раз парами. Они принадлежали совершенно иному миру или, точнее, какому-то совершенно иному времени, которого мы еще не знали.
Дальняя граница аэродрома простиралась теперь до сосняка под боком
у поселка, дальше ходить нам теперь не разрешалось. С другой стороны аэродром подступал к самым большим городским домам. Это было ужасно далеко, в добром десятке километров! Да, мы уже знали, что сверхскоростным истребителям нужны длинные и безукоризненно гладкие полосы. Доломитовые плиты в наших краях были словно созданы для реактивных истребителей. Взлетно-посадочная полоса проходила по полю, обозначенному постоянно горевшими прожекторами, бЛльшая часть этого пространства приходилась точно между нашим поселком и зданием школы. Моя дорога
в школу шла теперь прямо вдоль взлетной полосы. Серебряные истребители неслись над самой моей головой. Они оглушительно и торжествующе ревели. Угрожающий грохот сопровождался резким свистом, который все нарастал и нарастал, пока уши не закладывало от боли и душа не замирала от ужаса. Я прикрывал уши руками и, раскрыв рот, пялился в небо. Я видел, как из своих гнезд вытягиваются шасси, различал даже шов сварки снизу на корпусе самолета, на бронированном брюхе, кажущемся каким-то беззащитным. Видел большие пятиконечные красные звезды на изогнутых крыльях, запоминал черные номера и буквы. Под обоими крыльями были прикреплены какие-то сигарообразные штуки. Сначала я думал, что это и есть бомбы, даже две атомные бомбы, потом, конечно, поумнел: это были просто баки с горючим. Я испытывал ужас и восторг. Когда самолет совершенно оглушал меня и ужас превышал восторг, я начинал кричать или петь.
Что именно я пел? Как ни странно, чаще всего я пел трагическую песню военных моряков “Варяг”:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступа-а-а-ет!
Во время ночных тренировочных полетов весь наш поселок просыпался от адского грохота реактивных моторов. Стекла в окнах угрожающе вибрировали и звенели. Кот начинал урчать и шмыгал под кровать. Со временем как люди, так и коты привыкли к аэродрому и самолетам. Всего труднее смирились с новыми жизненными условиями большие домашние животные. По соседству с поселком на хуторе Самби, который и так лишился своего красивого березняка, стадо овец повалило ограду и разбежалось. Потом животных разыскивали несколько дней. Одна овца свалилась с заросшей кустарником опоры моста вниз и погибла. На этом хуторе жила одна девочка, на год меня моложе, Пийа, которая долго оплакивала свою овечку. Позже
в ее светлых глазах возник некий ожесточенный отблеск, и взгляд ее так
и остался замкнутым и мрачным. Позже она превратилась в красивую, настораживающе тихую и загадочную девушку.
Опор у моста было, между прочим, две — одна в поселке, другая на том берегу реки. Моста же между ними никогда и не было, хотя кое-кто предполагал, что он был взорван во время войны. И в кустарнике за общим огородом находились два капитальных бетонных фундамента, которые мы почему-то называли развалинами. На самом деле опоры и фундаменты были никакими не развалинами, а воспоминанием об одном грандиозном плане, который так и остался неосуществленным. Рассказывали, что русский царь якобы лично приказал здесь построить мощную железную дорогу, мост и станцию, но тут началась большая мировая война, та, Первая. И все работы застопорились. Мы строили между столбами фундамента высотой в добрый человеческий рост свои шалаши и хибары, прыгали со столбов и играли
в пятнашки. Это были довольно опасные игры: сверзившись со столба, можно было расшибиться в кровь. И это с нами время от времени случалось-таки.
Все мои владения детства были застроены монументальными, устрашающими или причудливыми памятниками двух мировых войн. На другой стороне реки, как раз вдоль того места, где водились форель и миноги, была, например, ежевичная поляна, где стояли в ряд странные, в мальчишеский рост, бетонные пирамиды. Это были танковые заграждения последней войны. На низком плато известного городища находился блиндаж с бетонной крышей, с заваленной землей амбразурой, но со времен какой войны, не знаю я и поныне. На высоком берегу древней поймы высились мистические каменные развалины огромного народного дома — он сгорел во время последней войны. И во имя новых, по нашему разумению, совершенно естественных и неотвратимых войн ревели теперь свои песни эти суперновейшие серебряные военные самолеты.
Что же касается знакомых животных, то черная кобыла Ветка, крупная, чужеземных кровей лошадь, таскавшая пушку, военный ветеран, от воя реактивных моторов впала в невроз и рухнула перед телегой. Упряжь порвалась, и конюх потом хромал еще несколько недель. Ветку так и не удалось потом использовать как достойное доверия тягловое животное.
…А зимой наступили жуткие холода, и мы увидели северное сияние.
В воздухе зазвенело, снежное поле в тихом потрескивании засверкало,
и северное сияние развернулось по северному небу, как гиганский рулон голубой ткани. Ночь звенела. На фоне изумительных, завораживающе-неземных переливов в ночных небесах начали приближаться беззвучные цветные огоньки, за которыми с запозданием последовал нелепый, дикий звук — вначале раздался грохот, потом низкий вой. Самолет начал быстро снижаться в направлении посадочных огней. Посреди голубоватой белизны снежного поля сверкала длинная шпалера прожекторов. Всемогущий реактивный самолет ринулся сверху, из северного сияния, на мою маленькую родину.
В отблеске света, падающего из окна, на перекрестке снежных просек стоял господин Коркма, коренастый, наводивший на нас страх старик. Он поднял костыль к небу и начал сыпать проклятиями. Я не слышал его слов, но и так знал, что он своим хриплым голосом с презрением поносит вс.
и вся. Тут же стоял глухонемой Анатолий и следил за стариком своим преданным собачьим взглядом, чтобы через минуту повторить все его движения: и он поднял кулак к небу, яростно потрясая им. Железные зубы Анатолия сверкали в зимней ночи. Дядя Коркма был старорежимный миллионер, а может, и банкир. Про Анатолия ничего не было известно, кроме того, что он русский, и то не наверняка, поскольку он не умел говорить ни на одном языке. Как ты определишь, какой нации мужик, если он не владеет ни
одним словечком ни на каком языке? Единственный звук, который он умел издавать, было пронзительное цоканье языком — “цык-цык”. А так-то Анатолий был крепким и здоровым молодым мужиком, почти всегда пребывающим в радостном настроении. Больше всего нравилось ему колоть дрова при кухне. Миллионер Коркма и глухонемой инвалид войны Анатолий были двумя коренными жителями из трехсот с лишним коренных жителей этого поселка, для которых это местожительство было обычно последним пристанищем на земном пути.
Наш поселок был домом престарелых. Или домом инвалидов. Или приютом. Или даже богадельней. Кто как называл. Мы, пацаны, говорили просто: поселок. Это звучало всего нейтральнее или даже солиднее. Чем старше мы становились, тем сложнее было нам объяснять посторонним, где мы живем. Помню это замешательство до сих пор. Тогда обычно говорилось: “А, да при одном учреждении”. Какое уж оно ни на есть, а природа там красивая.
В общем, стояла ужасно суровая зима, с востока и с севера на небе полыхало северное сияние. И даже его пытались в своей самонадеянности ощупать мощные лучи пограничных прожекторов, еженощные чужаки-пришельцы небес нашего детства. В четырнадцатиметровой комнатушке-кухне играл радиоприемник на лампах “Москвич”, оттуда доносился пронзительный тенор Сергея Лемешева, он пел какую-то злобную арию, будто бы обвинял кого-то, но, к сожалению, я тогда вообще не понимал по-русски. Я сонно потянулся и свалился с подоконника на свою узкую кушетку. Дверца плиты потрескивала от жара. В комнате пахло горящим брикетом. Мама подняла взгляд от книги, выключила радио и прислушалась к чему-то. Однако ночь была совершенно безмолвна. Самолеты ушли на отдых.
Мама вздохнула и выключила свою лампу.
Я некоторое время лежал неподвижно. Решив, что мама уснула, зажег настольную лампу, замотал ее абажур толстым шарфом, направил щель света на изголовье кушетки и вытащил из-под подушки свою книгу. Что это могло быть? Не помню. Они всегда были спрятаны там, почти каждый вечер новая. Может быть, это был “Старик Хоттабыч”, может, “Счастливый день суворовца Криничного”, может, рассказы о животных Рихарда Роху. А возможно, это был журнал “Пионер”, там в технической рубрике я как-то нашел очень интересную статью о мирных реактивных истребителях Советского Союза.
7
Время текло, сменялись времена года. Они тогда были очень ясно очерчены и отграничены. Зима была холодная и снежная, лето — теплое и солнечное Осенью лили дожди, весна всегда наступала внезапно. Так, однажды весной снова закончилась школа. Я окончил второй класс, получив по этому поводу похвальную грамоту, хотя по чистописанию у меня стоял всего лишь трояк.
За школой на лужайке были празднично накрыты несколько столов. За изгородью был крутой спуск к реке, к стремнине, оттуда доносился шум воды. Белые скатерти весело трепал ветерок. Пустые граненые стаканы сверкали на солнце. Ломтики колбасы подернулись жирным потом. На взрослой стороне за столами сидели две учительницы и родители. Молчаливые и важные. Они добросовестно смотрели на распластавшиеся селедки с головами. Они делали вид, будто напрочь не замечают бутылок сладкого вина и даже ликера, хотя бутылки стояли на почетном месте, по три-четыре кружком. Детям приготовили красносмородиновый морс, картофельный салат, бутерброды и печенье.
Отец Лехо, колхозный бригадир, был важный деятель и при школе. То ли председатель родительского комитета, то ли кто, мы этим не особо интересовались. Но завуч нас предупредила, что во время его речи мы должны вести себя прилично.
Отец Лехо был как вдвое увеличенный Лехо. Отец и сын были жутко похожи, вылеплены из одного теста, точнее не скажешь. И вот этот коренастый сельский мужик с крепким загривком и упрямо вскинутой головой поднялся, задев затылком за низкую яблоневую ветку — на плечо его опустилось несколько розоватых лепестков, сжал губы и яростным движением пригладил свои и без того прилизанные волосы ржаного цвета. Лицо его вдруг налилось багрянцем. Особо яро запылала крепкая шея. Я наблюдал за этим действом с восторгом. Ну точно как у Лехо, когда он разозлится или вдруг завязнет на математике. Вопрос только в том, разозлился ли сейчас старший Кауба или забуксовал. Но тут он расставил ноги. Так делали все начальники, которых я только видел в глаза. На отце Лехо были широкие галифе и начищенные кирзовые сапоги. Эти вещи определенно означали, что он начальник. Однако зад у его галифе висел мешком, и эта смешная деталь возбудила во мне легкие сомнения. Отец Лехо был определенно важный начальник, но все-таки не самый настоящий начальник.
Отец Лехо постоял, глядя в тот угол школьного двора, где за еловой изгородью находилась спортивная площадка. Потом как-то закаменел и начал держать речь. Я уже кое-что понимал про жизнь и про собрания: их проводили в нашем поселке накануне всех государственных праздников.
Я знал об этом слишком даже хорошо, поскольку тех, кто не слушал речей, не пускали смотреть кино про Тарзана. Поэтому я сразу понял, что отец Лехо дело понимает и это отнюдь не первая его торжественная речь. Голос
у него стал теперь совершенно чужим и слова тоже. Голос был угрожающий,
а слова злые. Так оно и должно быть!
“Граждане родители! И дети, наше светлое будущее! Не хочу вас надолго задерживать здесь своей речью в этот красивый весенний день, но я хотел бы сказать, что благодаря Великого Октября и также выстрела „Авроры“ для детей наших трудящих и крестьян стала возможно… э… как говорится, всеобщая грамотность. Совершенно бесплатно, скажу я вам. Это все из-за социализма, как говорится, во время буржуев и клики все было по-другому, скажу я вам, товарищи. Да, и нужно учесть, товарищи, и то, что уже великий Ленин! Но я скажу вам, товарищи, теперь честно и прямо, от чистого сердца, что благодаря Иосифу Виссарионовичу Сталину и его личной заботы наши дети действительно смогли сделать еще один большой шаг вперед. Потому как государство рабочих и крестьян! Героический советский народ! Да! Что я еще хотел-то… Ну, черт, в этом красивом весеннем саду, как выражается наша великая эстонская поэтесса Анна Хаава, я бы хотел…”
Я наконец оторвал прилипший взгляд от оратора и покосился на маму. Она сидела среди других мам, в белой шелковой блузке, серьезная и сосредоточенная. Казалось, она слушала с полным вниманием. Иной раз даже слегка кивала. И у всех остальных мам было такое выражение, будто они очень внимательно слушают. “Небось им тоже сказали, чтоб вели себя прилично”, — подумал я. На меня почему-то напал смех. Иной раз на меня находило, меня просто начинал душить смех. Некоторые женщины мяли
в руках платочки или теребили защелки на сумочках. Ветер доносил сладкие ароматы мам и мужской папиросный дух.
Когда взрослые наконец закончили свою нудную, но неизбежную официальную часть, когда всем разрешено было приступить к еде, когда из-за их столов начали доноситься выкрики и шутки, когда отец Лехо, похохатывая теперь уже своим натуральным манером, с похвальбой и подначками, вытащил из-под стола бутылку водки, когда директорша школы принесла из комнаты аккордеон и заиграла “Сааремааский вальс”, мы допили свой красный морс, стряхнули с блюдечек крошки печенья в траву, на муравьиную тропку, и помчались с горы к реке. Все разом, всей школой! Нас и было-то на четыре класса всего два десятка. Девчонки сразу зашептались-захихикали, пацаны же почти бессознательно разделились на три компании. Это были: учреждение, недавно ставшая колхозом деревня и мыза. У ребят
с мызы дорога в школу была всего короче, особенно зимой, поскольку мыза находилась прямо напротив школы, через реку, под старыми вязами, мост же, пересекавший шоссе, был все ж таки в нескольких сотнях метров вниз по реке. Конечно, это была не какая-то там настоящая мыза, а подсобное хозяйство дома престарелых.
Все мы знали, что до осени три эти компании почти наверняка не встретятся. Всех ждали свои местные ребята. Впереди было лето, и это было совершенно другое пространство и время. Нас ждали разные маршруты. При случайных летних встречах мы были всего лишь застенчивые знакомцы, самые маленькие и незаметные школяры из начальной школы, — но, к счастью, никаких исторических ссор между нашими компаниями не случалось, так что и к осени не было надобности тащить их за собой. Мыза, деревня
и учреждение относились друг к другу с безразличной прохладцей, но все-таки с пониманием.
Мы пинали носками ботинок влажные кочки, смотрели, как пенится вода в быстрине и как над молодым камышом летают бабочки-капустницы. Наши ноздри трепетали в предвкушении лета и свободы, от которых нас отделял всего час-другой.
Мы созерцали друг друга какими-то новыми оценивающими взглядами. На некоторых были выходные курточки, у одного пацана с мызы был даже галстук-бабочка. (Мы простили его за это. Его отец был заведующим подсобным хозяйством и старший брат ходил в городскую среднюю школу. Как позже стало известно, этому парнишке было отпущено не так-то много времени. Всего несколько лет смог он побыть молодым, до того как были похоронены его обугленные останки. Он сгорел во время грозы на одной маленькой электростанции, где дежурил во время студенческой практики.)
Большинство ребят были, однако, в своих единственных, комбинированных из лоскутов ветровках и штанах из чертовой кожи. Лехо — тот по праздникам носил все-таки новые темно-синие тренировочные штаны, болтающиеся мешком Это свидетельствовало об успехе и достатке в жизни. Я в глубине души страдал из-за своей жеманной внешности: мама опять заставила меня напялить белоснежные гольфы и короткие, украшенные вышивкой зеленые штаны на лямках. Мама называла их тирольскими штанишками. У меня
и шляпа была с зеленым пером, которую мама называла охотничьей. Шляпу мне все-таки удалось забыть дома. В этаком разряженном виде на худой конец можно было отправиться в редкие вылазки в город, где меня никто не знает, болтаться по парку и есть яичное мороженое, но уж никак не заявиться в компанию однокашников. Меня и так уж держали в школе за чудака,
и все из-за того, что я был грамотей и рисовальщик.
Наверху, на лужайке, хором грянули песню, воодушевленно и вразнобой. Громче всех выделялся голос отца Лехо:
В старину-то эстонцы любили гульнуть!
Лехо бросил короткий враждебный взгляд через плечо. Подошел ко мне и решительно сказал:
— Пойдем! Разговор есть. — И остальным: — Мы скоро вернемся. Нужно же попрощаться по-человечески.
8
Под старой черемухой было прохладно, сумрачно и немножко жутко.
На земле не росло ни травинки. Вокруг ствола сгустилась зона плотного сумрака. Над головой выгибался свод ветвей, напоминавший зев пещеры или церковный купол. Боковые ветви клонились до земли, образуя сплошную непроглядную стену. Странным образом аромат цветов здесь, под деревом, был отнюдь не так ощутим, как на солнце.
Мы пролезли сюда, как в тайник. Я этого места раньше даже не знал. Это была одна из тайн Лехо. Лехо был по натуре разведчик.
Он смотрел на меня в упор заговорщическим взглядом. Глаза его были слишком близко. Мне стало неловко. Но я не осмеливался даже шевельнуться. Скоро мне стало холодно и страшно. Шепот Лехо был интенсивно-гипнотизирующим. Он говорил ужасные вещи.
— Ты свой парень, Пээп, и поэтому я тебе скажу. Знаешь, ведь это все тоже не так-то просто. Мол, что хотят, то и творят. У меня абсолютно железные данные! Знаешь, мужик, они, конечно, летают себе, но только до поры до времени.
— Кто летает?
— Они, — прошептал Лехо и возвел глаза куда-то вверх, в непролазную темную чащобу ветвей. — Это не важно, откуда я про это узнал. Ты что думаешь, я с этим биноклем просто так дурака валяю, перед другими выставляюсь, да? А вот и нет! Я жду!
— Чего ты ждешь?
— Костлявую Руку, — прошептал Лехо. Теперь и в его голосе слышался страх.
— Какую костлявую руку?
— Ну такую! Такую, и все тут, понял? Много будешь знать, скоро состаришься. Ну, не знаю я точно. Слушай, ну этого никто не знает! Но я хочу увидеть ее во что бы то ни стало. Потому и говорю тебе. Так что, как чего заметишь, хоть краем глаза, или услышишь чего, так мигом жми ко мне
и дай знак. А я тебе за это… я тебе за это дам марку с английской королевой, честно! Ты же собираешь марки, да ведь? Или хочешь, отдам тебе насос для велика! Ну и что с того, что у тебя велика нет, — ты другим будешь давать напрокат, заработаешь кучу денег! Мне для тебя ничего не жалко! И я разрешу и тебе обзор делать в бинокль. Но ты понимаешь, мужик, что это такая… сила! Это тебе не какой-то там Белый Корабль.
О Белом Корабле я, конечно, кое-что слыхал. Я даже ждал его, потому что однажды он непременно придет. Но, по-моему, дело это было довольно темное. Я не понимал, почему о каком-то корабле говорят только полушепотом и с оглядкой. Я уже начинал догадываться, что некоторые вещи взрослые скрывают от меня И то, что Лехо, этот сельский парнишка, с грехом пополам на три с минусом закончивший учебный год, уже знал мрачные взрослые тайны, привело меня в еще большее смятение. Вот именно — смятение и замешательство, а не зависть или горечь. Но еще я почувствовал, как кожа на затылке у меня как-то напряженно и холодно подобралась. От ужаса. Мне захотелось бежать из этой черемуховой пещеры. Нет, неправда, — мне захотелось ощутить еще больший ужас, мне захотелось узнать, сколько я смогу выдержать. Это то самое чувство, когда знаешь, что еще миг и ты просто умрешь. Но ведь не умираешь и даже ужаса этого некоторое время спустя уже начисто не помнишь. Лишь ночью иной раз, как проснешься, он вспомнится тебе, но это уже не то, это скорее просто из-за темноты.
— Ну? — спросил я хрипло.
— Что “ну”? Ладно, слушай. Вообще-то, это тайна. Но тебе так уж и быть расскажу. Ну. В общем, это дело такое, что иногда — не знаю когда, не знаю где… но тут, в наших краях… Откуда-то прямо из-под земли поднимается гигантская рука. Вот эта самая Костлявая Рука. Ну, такая, как у скелета. Только гораздо больше. Она поднимается вверх…
— Какой длины-то? Два метра?
— Да иди ты! Шутишь, что ли? Два километра! А может, и все пять. Во всяком случае, сколько надо.
— Знаешь, Лехо, но это же невозможно, — сказал я бесчувственно. Я же должен был это сказать. Как известному в школе грамотею, мне ж надо было за правду стоять. Но в жилах у меня и особенно в затылке торжествующе колотилось чувство ужаса. — Это ж такое же расстояние, как отсюда до города! Или от твоего дома до меня! Нет, ну ты сам подумай. Такой длинной руки не бывает, точно тебе говорю!
— Ну, я тоже точно не знаю… Так по крайней мере говорят. Ты лучше дальше слушай. Потому что сейчас будет самое главное. Ведь эта Костлявая Рука не просто так, смеха ради вылезает. Знаешь, что она делает? Она самолеты ловит.
— Что-что?
— Обыкновенные военные самолеты, ну! Пассажирские она не трогает. Она хватает советские самолеты, эти, “СССР”, ну! Реактивные или как они там. Не понимаешь, что ли? Самолет летит себе, летчик ничего не думает,
а тут Костлявая Рука хватает его вместе с железной птицей — хоп! Точно как ты муху ловишь. Понятно? Цапает этот реактив в кулак, давит его и об землю бац! Понимаешь, мужик?
В светлых водянистых глазах Лехо, у самого моего лица, загорелся теперь злобный огонек. Я отпрянул, заметив на щеке у одноклассника крошки печенья.
— Понимаешь, мужик?
Я немо кивнул. Волосы у меня наверняка давно уже стояли дыбом, каждый волосок торчал, как блестящая стальная проволока. Я посмотрел на крошки печенья в углу его рта и машинально кивнул. Я абсолютно верил ему.
Ни один пацан не мог не поверить такому.
Вдруг откуда-то сверху и при этом совсем рядом послышалось:
— Парень, черррт… Лех-хо? Слушай, если ты сейчас же не… ну я тогда… я полковник корпуса… Эта лодка сделана не кое-как, сам ее из дуба я построил так… Ну, споем мы или не споем? Спляшем польку или не спляшем? Товарищи и дамы, а где мой пацан-то? Я не уйду до тех пор, пока мой парень…
Начальнический голос отца Лехо словно рассыпался в прах, теперь взыграл пошлый кураж сельского выпивохи. Казалось, что отец Лехо стоит шатаясь, прямо над нами, на взгорке.
— Старик уже в стельку. У него чердак слабый, — вздохнул Лехо озабоченно и расслабился. — Ах ты гадство, теперь придется нам с мамкой его домой волочь. Ну, что ты сделаешь, проспится, и все дела…
Он посмотрел на меня теперь совсем иначе. Взгляд его был приниженным и стыдливым, в нем читалось сомнение.
— Ты только не думай, старик мой на самом-то деле… — Он махнул рукой и прошептал что-то, чего я не расслышал. Или не счел важным. Я все еще был в самом свежем, прекрасном оцепенении ужаса. Я был новым совладельцем этого ужаса.
— Си-и-час иду-у-у-у! — заорал Лехо в нос своим зычным голосом хорового солиста, сложив ладони рупором. Я вздрогнул. Волшебство рассыпалось.
И тут мы рванули в треске ветвей из зарослей черемухи к яркому свету, человеческим голосам, хихиканью девчонок, птичьему пенью, жужжанию пчел; мы рванули к реке, деревьям, лугам, цветам и запахам; мгновение спустя мы визжали и хохотали с другими пацанами, взбираясь по пыльной извилистой тропе вверх: наше время пришло, наше лето настало, пора было прощаться и расходиться.
9
В тот же вечер мы уже плескались в реке, на своем лучшем месте. Это было не просто барахтание, это был ритуал.
В нашей компании в ту далекую череду зим и лет держалось примерно пятнадцать ребят. “Эти ребята из учреждения”, — говорили про нас. Девочки держались особняком. И их было совсем мало. Иной раз откуда-то появлялся новичок, порой же кто-то незаметно исчезал. Эти перемещения не зависели от ребят. Просто иногда матери меняли место работы и перебирались отсюда — если везло, то в город. Когда какой-нибудь пацаненок подрастал, мы шли под его окно и залихватски свистели в два пальца. Мы ведь все когда-то с нетерпением ждали этого первого для нас сигнала и хорошо знали, чтЛ он значит для какого-нибудь парнишки. Так компания получала естественное пополнение. Пацанят окрест хватало, они носились между домами по траве и копошились в песочницах, они косились на нас и ожидали своей поры.
Но случалось и такое, что в один прекрасный день какой-нибудь ветеран нашей компании вдруг совершенно менялся в наших глазах, став вдруг большим и неуклюжим. Он вдруг делался переменчивым в настроении, то мрачным и безучастным, то каким-то высокомерным и задиристым. Он больше не вписывался в нашу компанию. Вдруг начинал говорить смешным баском, но на полуслове ломался и давал петуха, в глазах его плавал какой-то странный туман, он все усмехался себе под нос и озабоченно пощипывал невесть с чего выскочившие лиловато-розовые прыщики на щеках и на лбу. И совсем скоро он отдалялся от нас — тихо, но бесповоротно — в свой короткий грубоватый переломный возраст. Мы молча смотрели ему вслед, когда он изменившейся походкой удалялся от нас, такой важный и такой неуверенный. В нас не возникало ни горечи, ни враждебности. Мы знали, что это просто жизнь, только и всего. В жизни ведь случаются необратимые вещи, против которых нет смысла восставать.
Детального обзора, тем паче какого-то списка состава компании у нас, конечно, не водилось. Обыкновенно в большой игре в разведчиков или
в волейбольном матче кого-то всегда недоставало, но и это не зависело от нас. У наших матерей были свои планы. Мы были им нужны. Мы были
в семье за мужиков. Нам приходилось таскать ведрами воду на иссохшие
в пыль огороды, полоть гряды, носить бельевые корыта к реке, таскать брикет из сарая. Матери были у нас главой семьи. Отцов, как я уже упоминал,
у нас не было или они были где-то далеко. Только у братьев Виллема
и Марта был отец, шофер автобуса дядя Тео.
Очень редко мы могли что-то предпринять всей компанией, побегать гурьбой в пятнашки или общими силами построить тайник-шалаш. И однако же той весной для первого коллективного заплыва набралось с десяток ребят. И, вопя от беспричинной радости, обжигающего холода и еще от чего-то непонятного, мы рванули в подернутую паром воду.
Нет, не просто в воду — с радостными воплями мы погружались в свое бесконечное лето. В это, и следующее, и еще одно, и еще… Только потом началось что-то другое, ломались наши голоса, менялись наши глаза, рождались новые интересы и новые тайны, в нашу жизнь вошли чужие девочки, первые деньги, сложные книги, тяжелая работа, горькая водка… И новые подросшие ребята, новое ядро компании, смотрели теперь в молчании и с пониманием нам вслед. Но это время было еще далеко впереди. Мы не хотели ничего об этом знать, мы игнорировали этот мир, где были девочки, деньги, работа, анекдоты, водка, свадьбы и похороны.
Мы, наверное, и не хотели стать большими, думаю я.
Виллем, Март, Тийт, Хейнц, Тыну, Харри, Райво, Акс, маленький Арви, Эрик, может быть, еще старший брат Тийта Хенн и его друг Эльмо и, разумеется, я — думаю, что в тот раз там, у излучины реки, столько нас как раз и было. Мы бросились все разом в эту медленно текущую и довольно глубокую воду, река вдруг до краев была набита нами, нами и нашими размашистыми движениями рук-ног, нами и нашим взлетающим до небес радостным визгом. Перемахнув на другой берег, тотчас же рванув обратно, оглашая все вокруг криками и брызгами, мы бросились на размокшую землю, под цветущую черемуху и прохладный ольшаник.
Конечно же, вода была еще слишком холодна. Но мы свое дело сделали, наше лето получило благословение. Губы у нас посинели, мокрые волосы спадали на глаза, тощие мальчишеские тела покрылись гусиной кожей. Отдуваясь и прыгая на одной ноге, мы выкручивали трусы, как вдруг кто-то ткнул в другого пальцем, тот в следующего, тот в соседа и наконец компания разразилась неудержимым, хриплым, завывающим хохотом. Во взглядах старших ребят на миг промелькнуло что-то чужое, что-то неприятное. Меня это не слишком задело, поскольку я еще не считал тайны своего тела чем-то очень важным. По-моему, ничего в этом не было особенного или смешного, что у некоторых ребят петушок сморщился в воде с кончик мизинца. Я уже знал, что это закон природы, против него не попрешь.
— Я смотрю, у тебя за зиму эта штуковина в два раза выросла, — заметил Хейнц, резкий на язык, широкоплечий парень, пока еще не занявший в иерархии нашей компании определенного места. За ним водилась дурная слава задиры и драчуна. Хейнц ухмыльнулся как-то странно, уголком рта, — может, даже по-дружески.
Я не решился ему ничего ответить, но в этот момент ненавидел его всеми фибрами души.
10
К сожалению, уже на другой день нам привезли на лето моего двоюродного брата Рейна. Он был городской, совсем еще неумеха, совсем карапуз, даже в школу еще не ходил. Плавать он не умел, и даже просто плескаться
в воде ему не разрешалось. У него были какие-то там противные жел.зки, которые проверяли за ушами. У меня тоже имелись эти самые загадочные жел.зки: после даже самой легкой простуды я сразу чувствовал за ушами вздувшиеся шишки. Это означало, что опять мне запретят плавать и даже ходить босиком. Я пытался эти шишки скрыть от мамы. Иногда это удавалось.
Рейн был сентиментальное дитя, но при этом уж очень какое-то интенсивное. У Рейна был пронзительно звонкий голос. Он требовал, чтобы
я всюду таскал его за собой, иначе он грозился все рассказать моей маме.
С приездом Рейна я с полным основанием опасался, что этот занудливый плакса начисто отравит мне лето. Самое содержательное занятие, которое этот младенец умел найти себе на опушке леса или в кустах, это собирание цветочков. Зажав в кулаке три купальницы, он мчался вручить их моей маме. Прямо в гигантскую кухню, где мама варила щи на все учреждение! Кое-как с ним еще можно было сладить в дождливую погоду, в комнате. Тогда
я рисовал и вырезал ему из бумаги мотоциклы и мотоциклистов.
Моим кумиром, как я уже упоминал, оставался Феликс Лепик, у Рейна почему-то Карл Ринальдо. Хорошо, что эти гонщики выступали в разных классах: Лепик был в самом популярном — 350 кубиков — самым отчаянным гонялой, которому, увы, частенько не везло. Однако я твердо знал, что его звездный час еще впереди. Ринальдо был колясочник. Кажется, уже не слишком молодой, как мне запомнилось по фото в каком-то журнале. На мой взгляд, Ринальдо был все-таки довольно хорошим гонщиком, тем более что именно его колясочником когда-то начинал свою карьеру сам Лепик. Только много позже я допетрил, почему Рейн выбрал именно его. Этот Ринальдо однажды на улице разговорился с его отцом, наверное шапочное знакомство. Других гонщиков этот малыш запомнить еще не мог. В пользу Ринальдо говорил и тот факт, что у отца Рейна был мотоцикл с коляской. Правда, как раз сломанный.
Но в начале этого лета городской пацан впал в восторг от реактивных истребителей. Здесь он мог их разглядеть совсем сблизи. И удивляться тут нечему. Найдется ли хоть один парень, кого самолеты оставят равнодушным?
Случайно как раз в это время у нас дома была библиотечная книга, которую написал знаменитый военный летчик, трижды Герой Советского Союза Иван Кожедуб. Вначале Рейн просто смотрел картинки, но потом потребовал, чтобы я читал ему эту книгу. Он следил, чтоб я ничего не пропускал, даже те места, где про самолеты не было ни слова и где говорилось о детстве летчика и об украинских степях. Против чтения я ничего особенно не имел. В то время читали вообще очень странные книги. Я в ту зиму прочел двухтомный обличительный труд “Разжигатели войны”, а до того “Педагогическую поэму” Макаренко.
Сумасшедшая страсть Рейна к самолетам разгорелась до крайности, когда я научил его складывать бумажные самолетики. Мы ходили запускать их на крутой берег реки. Лучшие бумажные самолеты плавно скользили к самой воде, большинство же просто исчезало в высокой траве или в камышах. Но один особенно удачный планер, подхваченный ветром, долго-долго скользил над водой, сделал несколько красивых кругов и наконец мягко приземлился на другом берегу реки у городища. После обеда я в присутствии Тыну, Райво и Акса принес его оттуда и ребята признали мой рекорд неоспоримо установленным. Им тоже удалось несколько раз сделать довольно хорошие самолеты, но через реку они все-таки не перелетали.
Вскоре молодые поросли камыша у берега забелели останками бумажных самолетов. Мне эта игра надоела, Рейну, конечно же, нет. Он требовал все новых строительных материалов для своего самолетостроения. На это уходили десятки старых школьных тетрадей и обложек с картинками колорадского жука.
И тут со стороны летного поля, после двухдневного затишья, снова донесся жуткий рев, и в небо поднялись настоящие, отливающие серебром самолеты.
С бумажным голубком в кулаке Рейн помчался по узкой тропе на самом краю крутого откоса, подражая движениям истребителей. Имитируя вой реактивного мотора, он пронзительно завывал. Но для меня это была просто чепуха. Я привык к самолетам, их шумные полеты над нашими крышами стали обыденным фоном нашей жизни.
Но дело было в том, что мне хотелось наконец пойти на рыбалку! Я получил в подарок от мамы свой первый настоящий рыболовный комплект, купленный в спортивном магазине “Динамо”: зеленоватую, как вода, леску, намотанную на фабричную картонку, десяток разной величины запасных крючков, несколько свинцовых грузил и два красных поплавка. Но Рейн меня совершенно не слышал. Он носился по длинной тропе взад-вперед. Теперь он уже сам был самолетом: руки крыльями изогнуты за спиной,
и ужасный вой.
— Ну хватит. Я ухожу отсюда. На рыбалку. Уклеек ловить. А может,
и плотва попадется! Слышишь ты? Видал когда-нибудь плотву? Я гораздо старше тебя, и ты должен меня слушаться. И вообще, мальчик, я в школе почетную грамоту получил. Знаешь, как трудно получить почетную грамоту?
— Что за почетная грамота? Не знаю я про такое. Мне-то что, я летчиком стану, да-да, летчиком, точно, вот увидишь, ы-ы-ы-ы-ы-вью-у-у-у-у-ззззззз!
— Чего они орут у нас над головой? Это ангелы сатаны в небе! Мотайте отсюда! Воют как натуральные исчадия ада! Мотайте отсюда, кыш-кыш!
Меня потряс оглушительный порыв ужаса. Ноги вдруг так ослабли, что
я и не смог бы бежать. Лишь мгновение спустя я сообразил, откуда это хриплое, шипящее проклятие явилось. Тоже, конечно, дело не совсем безопасное, но, к счастью, все-таки объяснимое. Кошмарное это шипение производила тощая, кривая и грязная старуха, коренная обитательница нашего заведения, имени которой, кажется, никто не знал. Ее считали чокнутой, потому что она вечно бубнили что-то себе под нос своим беззубым ртом. Она была в темном казенном тряпье. От нее неприятно пахло, как будто жидкими кислыми щами.
— Ох вы глупые противные мальчишки! Это дело добром не кончится. Уж я знаю! Скоро явится Костлявая Рука. Тогда уж натерпитесь ужаса! Конец света увидите, конец света! Вон-вон, кыш-кыш!
Старуха, проковыляв мимо нас, даже не остановилась. Неприятная вонь удалилась вместе с ней. Мгновение спустя я даже не был уверен, что это она нас шуганула. Но все-таки — откуда ж еще взяться этому злобному шипению?
— И ты, старший! — услышал я вдруг. — Нечего пялиться! Тебе-то, может, и придется это дело расхлебывать!
Этого я и вовсе не понял. Наверное, не расслышал или вообразил себе что-нибудь. Старуха уже пропала за кустами. Через минуту ее болтающийся подол мелкнул уже очень далеко.
Внизу у реки загалдели серые дрозды, злейшие враги наших огородов. Их называли у нас засранцами. Я понемногу успокоился.
— Не бойся, Рейн, все в порядке, да? — сказал я, чувствуя себя большим и смелым, на самом же деле утешая прежде всего самого себя. Но тут обнаружилось, что я обращаюсь в пустоту.
Рейна и след простыл!
Лишь некоторое время спустя послышался его голос. Это был трагический визг, за которым последовал мощный рев. Он доносился откуда-то из густых зарослей, у самого берега реки. Презрев страх смерти, я отважно прыгнул вниз, хватаясь за ветви кустов и стволы борщевиков, ветви хлестнули по лицу. Наконец я обнаружил Рейна на узкой сырой полосе кочек
у самой воды. Городской пацаненок, щеки расцарапаны и воротник рубахи порван, стоял чуть не по колено в грязи, в коварной ямине, вместе со своими проклятыми нежными жел.зками, которые надувались, как мне показалось, именно в этот самый момент за бледными от ужаса ушами. Но при этом мой писклявый родственник нежно и судорожно прижимал к груди два-три помятых бумажных самолета.
— Как ты сюда попал? — глупо спросил я.
— Сам ты меня толкнул! Сам же толкнул! Все скажу тете Сельме! Как будто я не знаю, что ты хочешь от меня избавиться1 А я все равно буду красным летчиком! — ревел Рейн.
Тетя Сельма — это моя мама. Я не стал с малявкой спорить. Слишком я испугался.
— Где ты эти самолеты-то взял? — спросил я.
— Да тут все ими усыпано, — махнул рукой Рейн. — Мы же сами бросали.
Он был, естественно, прав.
Когда мы, выбирая места поровнее, взобрались на горку, воздух вспорол особенно дикий, оглушительный рев, отставший от истребителя. И я вдруг всерьез ощутил злость на эти беспрерывно ревущие самолеты. Кажется, впервые.
11
В начале июня, когда вода в реке заметно потеплела, на наши лучшие места купания начали ходить солдаты. Обычно приходили они втроем-вчетвером.
Сначала просто сидели на траве и исподлобья озирались вокруг, раскинув ноги в неуклюжих сапогах. У них были очень крепкие, очень вонючие сигареты. Виллем и Март говорили, что солдаты будто бы курят махорку. Получают ее по норме. Сомневаться в этих сведениях у нас не было причин, поскольку братья тоже тайком покуривали и отец у них был курящий — внушающий нам уважение и страх водитель автобуса дядя Тео. Братья
в таких вещах разбирались.
Как уже упоминалось, ни у кого другого из нашей компании отца не было — а если и был, то о нем помалкивали. Мы были из тех родившихся перед самой войной или во время войны детей, которые не знали или не помнили многих вещей и которым многие вещи не говорили.
Наши отцы умерли. Точнее: погибли на войне. Конечно, не все. Некоторые, наверное, все-таки были живы, но жили где-то далеко. Где именно, выяснилось лишь многие годы спустя. Кто в Кировской области, а кто даже в Швеции… Это наше пригородное учреждение, опоясанное излучиной реки и скрытое густыми деревьями, обеспечивало тяжелой работой, дешевыми квартирами и жалкими зарплатами многих одиноких женщин с самыми разными проблемами. Они здесь часто обретали своего рода убежище. Что касается меня, то у меня-то отец имелся, только я почти совсем не помнил его. Как раз этой весной мама как-то неохотно обмолвилась, что отец, дескать, живет за каким-то большим озером на другом краю города — стало быть, очень далеко. Когда-то давным-давно, когда я еще почти ничего не помнил, мама взяла меня за руку и ушла от него. Узлы с самым необходимым тащил мой старший брат. На самом деле история моей безотцовщины была по тем временам слишком даже простой и обычной и потому казалась скорее исключением.
Поначалу мы сторонились солдат. Но не больше того. И надо признаться, что несколько лет спустя мы начали тайком пробираться в стоящее на окраине летного поля солдатское кино. Но это было позже. Уже в другом временнЛм пространстве, когда появились индийские фильмы, когда появился “Бродяга” Раджа Капура. Это было время, когда скандировали “хинди — руси бхай-бхай”. Но это уже совсем другая история. Все же вместе взятое — это просто бесконечная повесть о наших страхах, недоверии
и безрассудстве, о наивных воспоминаниях и привычках.
Солдаты вели между собой всякие разговоры. Произносили короткие рубленые гортанные фразы, в завершение обычно сплевывали, смеялись или поругивались. Это было понятно и без слов. Никто из нас не знал настолько русского, чтобы мы могли общаться с солдатами. Они лежали в стороне, мы в густых зарослях в отдалении, на своих подстилках и полотенцах.
— Синие погоны — это летные части, — учил Тийт.
— Ясно, — кивали мы. Тийт был бесспорным вожаком компании. Он был высокий и сильный парень, светлая прядь волос спадала на глаза, голубые глаза на загорелом лице смотрели на тебя спокойно, изучающе, открыто. У Тийта была славная улыбка. Такого типа парней позже мы увидели
в американских фильмах. И именно из парней такого типа — светлый взгляд и добрая улыбка — вырастали сенаторы и даже президенты. Тийт слегка смахивал на того парнишку, каким мог быть в свое время кто-нибудь из Кеннеди.
Наконец солдаты стаскивали сапоги, пропыленные и потные рабочие робы, штаны и плюхались один за другим в воду. Плавать и нырять никто из них толком не умел, но никто и не утонул. Они с шумом переплывали реку туда и обратно, выкручивали насухо свои длинные трусы и вскоре уходили.
Как-то раз Хейнц попробовал курнуть брошенный солдатами в траву окурок.
Сделав пару затяжек, он длинной дугой отшвырнул его.
— Жуткое дерьмо! — сказал он. — Я вам точно говорю, мужики, что никакая это не махорка. Махорка и то лучше, я пробовал. Знаете, что это такое? Это “Памир”. Нет, я в армию не ходок.
Хейнц отдалился от компании уже некоторое время назад. Он тоже повзрослел, так что это было естественно. Но у него уже тогда были проблемы. Они захлестывали его. И через несколько лет он окончательно пошел по кривой дорожке.
Там, у реки, на склоне, мы в основном и обитали в эти удушливые июньские недели. Вода была такой теплой, что даже маленькому Рейну позволили заходить в реку по колено. И, к счастью, скоро его мама, моя двоюродная сестра, увезла этого пискливого карапуза в город. Теперь я снова мог жить полнокровной жизнью своей компании.
Естественно, самое лучшее купальное место не принадлежало исключительно нам. Приходилось мириться, что за день там бывало полно народу. Вообще-то, это было даже интересно. Наблюдать за людьми никогда не надоедает. Если бы нам было там неинтересно, мы бы выбрали какое-нибудь другое место. Река опоясывала учреждение аж с трех сторон, петлей. И купаться можно было почти везде.
Место, считавшееся самым лучшим, разделялось пригорком в человеческий рост самым естественным образом на две части. По другую сторону пригорка река была помельче и попрозрачнее, и туда ходили поплескаться те, кто побаивался воды и не умел плавать: некоторые подопечные дома престарелых, например, а в основном же кухонные подсобницы, санитарки, конторские тети, девчонки и всякая малышня. Вечно они там визжали, хохотали и ссорились. Женщины смеялись, малыши плакали. Скучные будни, до которых нам не было дела.
Молодые санитарки Эрна и Велли, две смешливые, как чайки, подруги, купались на нашей стороне, на глубине. Они были хорошие пловчихи
и плавали по-лягушачьи получше любого из нас. Но мы не считали этот стиль достойным мужчин: он не позволял быстро двигаться вперед, так что это было просто плаванье для собственного удовольствия, и все. Мы плавали либо на боку, либо кролем. И разумеется, под водой. Лучшим ныряльщиком был Март.
Эрна и Велли обычно приходили купаться вдвоем. Кто они такие, откуда появились в учреждении, куда исчезли много лет спустя, этого я сказать не могу. Они, конечно, уже не были какими-то беспечными девчонками: у обеих дома были малые дети, у Эрны двухлетний сынишка, у Велли даже двое крошечных пацанов. Все мальчишки, как будто иначе и быть не могло! (Через много лет они ушли оттуда, насколько я знаю, уже в очень зрелом возрасте, у обеих целая орава ртов. У Велли было уже четверо парней, у Эрны два сына и дочь. Отцов их детей не знал никто. Кроме одного — Эрна короткое время жила с одним вечно непросыхавшим, поколачивавшим ее, то и дело попадавшим за решетку мужчиной, много моложе ее. Это был не кто иной, как Хейнц.)
В рабочие дни сразу после обеда эти две женщины со смехом сбегали
с пригорка, заросшего смолкой, сбрасывали белые халаты и, забавно балансируя руками, торопились к воде. Ни одна женщина, будь она даже самой ловкой пловчихой по-лягушачьи, не умеет нырять — она должна чинно зайти в воду. Ситцевые купальники в ярких цветах были у них всегда уже надеты под халатом. Велли была пониже, посмуглее, попроворнее и поразговорчивее, она звучно хохотала, сыпала остротами и сверкала своими карими глазами, как какая-нибудь киноактриса. И кстати, она довольно мило умела тренькать на гитаре. Эрна была покрупнее и помедленнее. У нее были большие, широко распахнутые глаза, как будто даже не моргающие, я вообще не мог в них смотреть — мне как-то не по себе делалось от этого взгляда. Он как будто вопрошал что-то у меня, маленького пацана, что-то такое, на что я не умел ответить, и если бы даже умел, то не смог бы. Иначе говоря — взгляд Эрны порождал во мне некие туманные и неподобающие мерцания чувств. У нее был глубокий переливающийся голос. Она говорила мало. Когда Велли смеялась, она лишь улыбалась. Велли успевала уже зайти по грудь в реку, Эрна же все еще стояла на берегу, неотрывно глядя в воду, с тихой улыбкой на губах. С Велли наша компания порой могла весело позубоскалить, с Эрной это не получалось. Эрна отмалчивалась или таинственно усмехалась. Я украдкой созерцал ее, и меня охватывало беспокойство. Я думал, что эта большая красивая Эрна скрывает какую-то тайну. Лет десять спустя в итальянских фильмах я вдруг узнал Эрну из своего детства: почти в каждом сюжете неореализма была хотя бы одна такая пышногрудая наивная девушка-работница с большими глазами, тихо стоящая в сторонке и жаждущая красивой жизни, жаждущая и страждущая до тех пор, покуда эта красивая жизнь окончательно не канет за горизонтом.
Вполне естественно, самые красивые санитарки не слишком обращали на нас внимание. Обычно это сводилось к тому, что Велли желала лежебокам успехов и спрашивала, как водичка. На что компания отвечала, что водичка мокрая. Так эта летняя жизнь и шла своим чередом. Однако иной раз — как будто без всякой причины — нас начинали довольно болезненно задирать. Только много позже я заметил одну закономерность: с нами начинали
общаться и задираться, когда на берегу оказывался какой-нибудь посторонний мужчина. С отчуждением я заметил и то, как голоса моих возмужавших друзей Тийта и Виллема приобретали игривость, как в их глазах появлялся какой-то незнакомый сальный блеск. Мне не нравились такие вещи. Я чувствовал, что эти разговоры и эти взгляды таят опасность для нашей красивой, наглухо закрытой соблазнам пустого мира мальчишеской компании.
Однажды едва Эрна и Велли успели войти в воду, как подошли и солдаты. На этот раз они были только вдвоем, стройные молодые мужчины
с потными лицами, в пыльных сапогах. Одного мы уже знали. У него блестели во рту несколько железных зубов.
Жара в этот послеобеденный час стояла необычная даже для того теплого лета. Даже здесь, в дышащей влагой излучине реки, казалось, будто все живое в природе получило солнечный удар. Земля была сухой и горячей. Ни птичьих голосов, ни стрекота кузнечиков. Молодые листья лопуха поникли и сморщились. Над камышами время от времени зависала лишь одинокая темно-синяя речная стрекоза. Рыбалку мы уже несколько дней забросили. Даже жадная колюшка не брала больше наживку. Мы уже десять раз успели искупаться. Старшие парни играли в карты, остальные просто валялись на траве. Я пытался погрузиться в чтение, но безуспешно: испещренные типографским шрифтом страницы блестели на солнце как зеркало. Пришлось отложить книгу.
Грызя травинку, я наблюдал, как плавающие у другого берега под поникшей черемухой женщины, Велли впереди, Эрна следом, вдруг, будто сговорившись, повернули головы, поднялись в воде по грудь и залились смехом. Смех этот мне совершенно не понравился. Он был противный!
Солдаты что-то громко сказали и тоже начали смеяться. Так же противно и грубо.
Потом принялись неспешно раздеваться, позируя, растягивая грудную клетку и напрягая мускулы. “Они же просто выставляются”, — подумал я со злостью. На плече у Железного Зуба была вытатуирована голая женщина
с рыбьим хвостом вместо ног. Второй солдат оказался похудее, тело у него было беззащитно белым. У него были короткие темные волосы.
— Вот черти, ходят тут почем зря… — пробормотал Хейнц сквозь зубы
и отложил карты в сторону.
— Играешь или нет? — спросил Тийт.
— Неохота больше, — ответил Хейнц.
Никто больше не горел желанием играть в бисмарка. Вся компания теперь очень внимательно следила за развитием событий.
Своеобразие этой игре придавал тяжелый языковой барьер. Он делал интенсивными даже самые беглые отношения, обретая в глазах зрителей значимость события. Солдаты пытались пустить пыль в глаза и создать наилучшее впечатление о себе и своем искусстве плавать. Они вошли в реку гораздо солиднее, чем обычно, а не плюхнувшись шумно животом в воду. Железный Зуб некоторое время плавал кругами, потом набрал в легкие воздуха и нырнул. Второй солдат каким-то странным смешанным стилем поплыл вверх по течению. Эрна и Велли усмехаясь смотрели на реку. Солнце светило им в лицо, и они щурились.
Вдруг большое спокойное лицо Эрны сморщилось в изумленной гримасе, она тихо и возмущенно вскрикнула.
— Что, что такое? — спросила Велли.
Эрна не ответила ей, пожала плечами, фыркнула в замешательстве
и поплыла вниз по течению. Велли за ней. Тут на середине реки появилась темная голова ныряльщика. Он открыл рот, железные зубы сверкнули на солнце в широкой торжествующей улыбке. Тогда только я сообразил, что солдат нырнул с противоположного берега. Не слабо, если только он все время не сидел на одном месте!
Краем глаза я заметил, что тем временем Хейнц и Райво где-то болтались. Поглядывая друг на друга, они возвратились к нашей компании. Хейнц держал одну руку за спиной. Но, вообще-то, это ничего не значило.
— Черти полосатые, — сказал Хейнц.
Скоро солдаты вылезли на берег и растянулись на траве. В этих своих широких темно-синих трусах чуть не до колена. Тела расслаблены, головы же приподняты и взгляды неотрывно прикованы к реке. Ох, до сих пор помню эти ужасные солдатские трусы! Они облепили мокрые животы и бедра, и мне казалось, что это очень бесстыдное зрелище.
Эрна и Велли все еще продолжали плавать у другого берега, на мелководье среди камышей. Они негромко переговаривались. Потом послышалась мелодичная трель — Велли засмеялась.
— Смейся-смейся, — покачала головой Эрна. — А вот если б тебе так…
Наконец они поплыли обратно. Это было долгое и по-своему красивое возвращение. Все сосредоточенно следили за ним: мы под одним, солдаты под другим углом зрения. Две плавно двигающиеся женские головы на мерно текущей поверхности воды. Свои завитые щипцами локоны женщины умудрились сохранить совершенно сухими.
На нашей стороне склон был крутым, утоптанная земля была мокрой
и скользкой. Женщины с трудом вскарабкались наверх, но все-таки им это удалось сделать так, чтобы не превратиться в объект шуток.
— Нет здесь больше на земле ни единого мужчины, который догадался бы руку подать, — сказала Велли, сверкая глазами.
— Ну знаешь… — отозвалась Эрна.
Несколько минут они посидели там же, на склоне пригорка. Тела их блестели в теплых каплях воды. Они были прекрасны.
Солдаты лежали в отдалении, на удобном склоне пригорка возле купального места. Женщины бросили на них сердитый взгляд через плечо. Железный Зуб нагло усмехнулся и закурил очередную сигарету. Это было уже скучно. Это было уже не событие, а обыкновенное выпендривание.
Уж на такие-то эпизоды у нашей реки можно было пялиться с утра до вечера. Между мужчинами и женщинами все время происходило что-то такое, что, по моему разумению, было пустым и пошлым. Наверное, это
и была их взрослая жизнь. Какое счастье, что меня это не касалось. Мне, кажется, и не хотелось стать взрослым.
Но тут случилось нечто необычное. Женщины решительно поднялись — первой Велли, за ней Эрна. Они подобрали с травы, с выгоревшей проплешины свои манатки и направились к нам. Они подошли и прошагали прямиком между нашими одеялами, книгами, картами, бидончиками и бутылками с водой, между нашими ногами, руками и коричневыми от загара спинами. Вернее — они прошли через нас. Их движущиеся бедра, икры, колени на миг заслонили солнце. Старшие ребята протестующе заворчали, Велли бросила какую-то шуточку и щелкнула указательным пальцем Тийта по затылку. Ну просто умора, до чего смешно разозлился Тийт, но как-то вяло
и неубедительно, совсем не похоже на него. И вот женщины уже прошли сквозь нас и мимо нас, и вот уже, треща ветвями, вторглись на пятачок, который с большим преувеличением можно было назвать лужайкой. Вокруг густой кустарник и крапива по пояс взрослому мужику, в середине же вытоптанный круг — наш гардероб, куда не достигал ни один посторонний взгляд. Это укрытие в кустах можно было углядеть только со стороны городища, и то лишь стоя в воде или продравшись сквозь низкорослые кусты. Но, естественно, место это было совершенно открыто нам, лежащим и сидящим лишь в нескольких шагах от него, за узкой тропой. Эта площадка превратилась сейчас в крошечную театральную сцену, и там начал происходить невиданный спектакль.
Поскольку две самые миловидные санитарки нашего учреждения начали здесь же, в четырех-пяти метрах от нас, переодеваться.
— Раз не положено, то не положено. Это русские дела и солдатская служба, жизнь на виду должна быть. Ах, солдатам думать не положено. Ха-ха-ха. Слушай, тут свои эстонские ребята, они ж тоже когда-нибудь мужиками должны стать! — сказала Велли весело. — Ну что, парнишки? Никогда такого не видели, что ли?
Компания вдруг совершенно затихла. У компании вдруг никаких слов не осталось. Я не смотрел, как реагировали другие. Мне было стыдно смотреть на других. И при этом я был такой дурачок, что, разинув рот, уставился на женщин.
Велли повернулась к нам спиной — гибкой и загорелой. Она действовала быстро. Она вообще была быстрой, хитрой и смешливой. Лишь на миг я успел увидеть, как блеснули белизной ее бедра, и вот уже она через голову натянула платье. Эрна же, большая, пышная и по-своему красивая женщина, повернулась всем своим белым телом во всем его ошеломительном цветении, всем своим фасадом прямо к нам. Я не знаю, зачем она это сделала. Что она при этом имела в виду. И вообще — имела ли она что-нибудь в виду. Во всяком случае, она двигалась с таким невозмутимым, исконно естественным покоем, что это просто не могло означать ничего греховного. Несколько бесконечных мгновений она стояла перед нами, распрямившись во весь рост, поправляя волосы на затылке, — напряженные большие груди, напряженный живот, напряженные бедра. И еще: густой и темный, ужасающий
и искусительный треугольник жестких волос в сверкающих каплях воды между слегка расставленными ногами. И на конце его крошечный, словно бы сплетенный в косичку завиток, с которого тоже сбегали блестящие капли.
И еще — абсолютно явственно угадывалось там и это жуткое нечто, это раздвоение плоти под курчавыми волосками именно в том самом месте, где у меня было (и в это мгновение необъяснимым образом все раздувалось) что-то совершенно другое. Я не мог отвести взгляд. Я пожирал это своей мальчишеской памятью. Оказалось, мне было это ужасно нужно!
Эрна задумчиво дотронулась до своего вздернутого соска. Слегка усмехнувшись при этом. Подняла руки и — потянулась! Потом начала долго
и медленно растираться розовым полотенцем. И только тогда нагнулась за своим сухим бельем. И именно в момент этого движения я ощутил на себе темно-синий взгляд Эрны. Это было как обжигающе-влажное прикосновение. В груди у меня екнуло, будто я свалился откуда-то с высоты. Наклонившаяся Эрна смотрела теперь мне прямо в глаза. Вне всякого сомнения, именно мне. И я видел в ее глазах всякие вещи. Отблеск солнца, и ленивый смех,
и мягкую насмешку, и легкое сочувствие — да, и это тоже, но и что-то еще, чего я вообще не понял, чего я и не мог тогда понять. Эта неведомая весть, неизвестный сигнал, излучаемый взглядом голой, пышной, бесстыдной женщины, испугали меня ужасно. И тут только я заметил, что со мной творится что-то очень позорное, что заставило меня немедленно перекатиться с боку на живот. В лицо мне бросилась горячая волна крови. Наверное, я покрылся унизительными красными пятнами стыда. И это было еще не все. Эрна тихо рассмеялась. Она смеялась надо мной! Я закрыл глаза. Кажется, я хотел умереть.
— Бе-е-е-е-е-е-е, — завопила тут очухавшаяся компания. Это были комментарий, оценка и протест разом. — Бе-е-е-е-е-е! — орала компания. —
Бе-е-е-е-е-е!! — вопила она.
— Бе-е-е-е-е-е-е-е-е-е!!! — заорал и я, хрипло, впившись ногтями в корневища травы, вжимаясь пылающим лбом в сухую землю.
12
На следующее утро я обнаружил во дворе гоняющего на велике Акси,
и тут и мне представилась возможность немножко поучиться этому делу. Для этого как раз и годился довоенный женский велосипед “Husqvarna” матери Акси, бережно хранимое и тщательно смазанное средство передвижения, заднее колесо которого украшала и защищала сплетенная из разноцветных проволочек декоративная сетка. Этот велик был сконструирован для крепких
в кости, серьезных и бережливых женщин — в аккурат такой и была мать Акси. Для пацана же это был тяжелый, неудобный и даже довольно опасный транспорт, особенно если ты толком и кататься-то еще не умеешь. Но ведь должны же мы были на чем-то учиться! По-моему, в то время детских двухколесных великов на свободном ходу еще в природе не было. Я и раньше пару раз крутил педали этого воскресного конька матери Акси. В нашей семье велосипеда, естественно, не водилось. Это была такая дорогая вещь, что эту тему даже не поднимали. На весь поселок можно было насчитать на все про все три-четыре велика на ходу.
Акс, один из самых младших в компании, казался маленьким ожесточенным взрослым. Он был пессимист до мозга костей, повсюду он видел дурные приметы и боялся даже самых малых неприятностей. Акс был вечно озабочен. Взгляд его постоянно опасливо блуждал вокруг, и потому кое-кто считал даже, что он с рождения страдает косоглазием. Вечные страхи Акси действовали на других прямо-таки моторно, но я хорошо понимал его.
Маленький Акс жил вместе с матерью за амбулаторией, насквозь пропахшей камфорой, йодом и всякими мазями. Как-то раз дождливым днем мы сидели у Акси, и он показал мне толстенный учебник по медицине, взяв предварительно с меня клятву, что я никому об этом никогда не скажу. Книга была непонятная и вообще скучная, но все-таки — там было несколько цветных картинок и вкладок. Сперва я стал рассматривать такие, которые вызывали приятное волнение и прямо-таки приковывали внимание. Помню серию картинок в простом стиле, как в животе у женщины растет ребенок — вначале младенец выглядит как малек, потом все развивается и развивается, покуда вдруг не превратится в крошечного человечка. Но сразу вслед за тем мне попались совершенно ужаснейшие цветные фотографии: на одном снимке был мужчина с чудовищным гнойником вместо рта, на другом — с нелепым овечьим выражением лица стояла некрасивая голая толстуха, ноги враскоряку. Между ее толстыми ляжками свисало что-то красное и совершенно непонятное, похожее на раздавленную кисть красной смородины. “Сифилис”, — прочел я под снимком и испуганно захлопнул толстую книгу. За распахнутым окном барабанил дождь. В комнате было сумеречно. Акси созерцал меня своим робким, но очень внимательным взглядом. И я вдруг ощутил, что эти пугающие запахи из соседнего помещения, эти ужасные книги на тумбочке могут кого угодно сделать трусом. Акс с самого раннего возраста знал, что жизнь полна диких опасностей.
И однако, прирожденная робость отнюдь не препятствовала Акси совершать великодушные и даже отчаянно смелые вещи ради своей компании
и друзей. На его бледном лице отражалась постоянная внутренняя борьба. Вот и теперь он уныло трусил рядом со мной и плаксиво ныл, что, так вихляя, я скоро окажусь в канаве и тогда-то он получит от мамы. Мать Акси была немногословной суровой медсестрой, которая за долгое время успела подлатать всю нашу компанию, все ее крупные и мелкие раны. Я в самом деле жутко вихлял из стороны в сторону. Того и гляди грохнусь или налечу на что-нибудь. Я ведь почти совсем еще не умел ездить. Я даже не знал, как затормозить на этом большущем тяжеленном велике. Он уже давно стал неуправляемым. Он катил совершенно своевольно, быстро, отчаянно и злорадно куда вздумается. Мне оставалось только подчиняться ему. Так это обучение происходило уже не раз. Я крепко зажмурился и отдался на волю судьбы. В канаву я на сей раз не рухнул, но зато влетел в группу людей, стоящих на перекрестке пешеходной дорожки. Полет произошел с зажмуренными глазами, в полной темноте. При этом я молчал как мышь. Вполне возможно, что на миг даже потерял сознание.
Приземлился я в куст с мягкими листьями. Получив при этом лишь пару пустяковых царапин. Полежав минутку, я открыл глаза. Глянул снизу вверх и увидел в странном ракурсе, как из-под велосипеда выбрался и вскочил на ноги круглый добродушный Карла. Там же барахтался и Эльмар. Он фыркал, как закусившая удила лошадь, тряс своими кривыми ногами и руками, наконец нащупал пятками какую-то кочку и сел. Даже не глянув в мою сторону, не обращая на меня никакого внимания, оба пострадавших втерлись обратно в кучку людей.
Эльмар и Карла на общем фоне поселка были довольно молодыми мужиками. Эльмар переболел детским параличом, он двигался странно подпрыгивая и постоянно издавал противное лошадиное ржание; нередко он обижался на что-то, и тогда можно было наблюдать, как он несется куда-то дикими паучьими скачками; Эльмара считали дурачком, но в нашу компанию он вполне годился. Я даже знал, что Эльмар пописывает стишки
и деревенские байки. Про запретную любовь слуги и хозяйской дочери. Несколько таких историй Эльмар дал мне почитать. Он именовал свои тетрадки и стопки бумаг рукописями. Это почему-то прибавляло его рассказам какую-то ценность в моих глазах. Сами истории были скучными. Как позднее обнаружилось при моем более близком знакомстве с эстонской литературой, примерно такого рода скучные рассказы о хозяйской дочери и слуге писались на рубеже веков прямо-таки массово. Подражания Эльмара отнюдь не уступали оригиналам.
С веселым ребячливым Карлой была связана какая-то темная и даже неприятная тайна. Это был молодой толстый здоровяк, который говорил заискивающим детским голоском, как какой-нибудь пятилетний подлиза. Борода на его гладких щеках не росла вообще. Лицо всегда светилось розовым румянцем. На нем всегда сохранялось радостное удивление ребенка, который надеется заслужить у взрослых похвалу и конфетку.
Среди собравшихся я разглядел и других знакомых: господина Коркма, глухонемого Анатолия и бывшего циркового акробата Рамиуса. И еще там стояли несколько важных старых дам из поселка: вдова красного генерал-майора, вдова владельца гражданского судна и бывшая кассирша кино. Подошли к ним также несколько конторских женщин, кухонные подсобницы
и санитарки, среди прочих и Велли, на ее скуластом смешливом лице читалось искреннее участие. Ее густые брови поднялись знаком вопроса.
А посреди этого плотного кружка стоял солдат и горько плакал. Голова его была голой, только что остриженной под ноль. На голубовато-сером черепе можно было явственно разглядеть сетку кровеносных сосудов и кровоточащие царапины.
Анатолий схватил меня за рукав и предупреждающе зацокал: цык-цык.
Солдат всхлипнул и сказал что-то по-русски. Акс отирался у меня за спиной: “Ну, что я говорил? Что я говорил?” Он схватил свой красивый велосипед за руль и потащил его подальше от места происшествия. И в самое время: с дальней развилки быстрым семенящим шагом приближалась высокая костлявая мать Акси — в белоснежном халате, с пылающими на суровом длинном лице ярко-красными крашеными губами.
Я уж и не знал, на чем сосредоточиться. На что смотреть? Чего ждать от жизни? Похоже, однако, что разбираться со мной всем было недосуг. Я тихо втерся в толпу.
— Неужели тут никто хоть чуть-чуть не говорит по-русски? — с недовольным удивлением спросил господин Коркма тоном привыкшего командовать человека. — Сами же сделали это государство рабочих и крестьян,
и теперь что же, никто не умеет разговаривать со своим защитником. Что
с ним такое? Чего солдат плачет? — Коркма двинул костылем. Его колено металлически скрипнуло. Я знал, что это скрипит протез.
— Я в свое время вполне сносно говорила, господин Коркма, но боюсь, это был совсем другой русский язык, которому нас учили в гимназии, — произнесла вдова судовладельца.
— Весьма сочувствую, госпожа Уттоберт, — усмехнулся бывший миллионер. — Многие вещи в то время были иными, не так ли? Но сейчас я бы все-таки хотел знать, что здесь происходит. Слушайте, может, они сдались?
Эльмар заржал как буйный жеребец.
— Ваши шутки ужасны, — сказала вдова красного генерала.
— Да и ваши не краше. Я вообще имею в виду. Я имею в виду, что они, например, сделали с вашим мужем, — отрезал Коркма.
— Вы циник, — уколола его вдова.
— Кабы это помогало, — улыбнулся Коркма и отвел взгляд.
Солдат всхлипнул, произнес еще несколько слов и поднял мокрое от слез лицо. Его отрешенно-безнадежный взгляд блуждал по лицам. И тут я узнал его. Это был один из вчерашних купальщиков, тот, что поменьше и молчаливее. Я твердо помнил, что еще вчера на голове у него были волосы. По-солдатски короткий ежик, но все-таки. И в этот момент русский солдат заметил меня. Он тут же ткнул в меня пальцем. Прямо-таки дрожащим от возбуждения. Он выкрикнул что-то. Я попятился, хотя, хоть убей, не знал,
в чем виноват перед ним.
— Переводчик нужен, что ли? Я могу по-русски! — раздался вдруг самоуверенный мальчишеский голос. Неведомо откуда в кружке непривычно, по-выходному одетых людей возник парнишка, годом-двумя постарше меня. У него были угольно-черные кудри и яркие, как у девчонки, губы. Я этого пацана раньше не видел, однако по тому, как безоговорочно почтенное
общество раздвинулось, освободив ему проход, заключил, что он тут оказался отнюдь не случайно.
Парень повернулся к солдату и снисходительным тоном спросил что-то по-русски. Солдат недоверчиво уставился на чужака, шмыгнул носом, сглотнул, взял себя в руки и неуверенным голосом, спотыкаясь, пустился в объяснения. Потом опять заплакал. Парень бросил сквозь зубы что-то колкое.
И начал объяснять нам:
— Этот солдат говорит, будто вчера какие-то ребята украли у него пилотку. У реки, говорит. Пилотка — это шапка солдатская, ну. Летняя. Этот солдат говорит, что его за это очень строго наказали. Пилотка — это государственное имущество, значит, украли казенное обмундирование или что-то в этом роде. Ну, я не знаю, но он так говорит. Ему дали три часа, чтоб нашел свою пилотку, а то под трибунал пойдет. Понимаете? И потом переведут в дисбат. В тюрьму, ну.
— Глупость невероятная, — усмехнулся господин Коркма, скрипнув протезом. — Хотя — всякое может быть.
За спиной у меня сопел Акс. Он отвез велик домой и удрал от матери.
Я сказал ему тихо:
— Слышал, Акс? Давай чеши быстро к реке! Расскажи это дело Тийту
и остальным. Думаю, пилотка у Хейнца. Может, и Райво что-нибудь знает об этом.
— Почему я, я-то почему? — заныл Акс. Но тут же помчался. Я этого сделать не мог — из соображений чести. Меня бы неправильно поняли
и решили бы, что я дал деру. На меня же ткнул пальцем солдат.
Я сказал чужому пацану:
— Передай ему, чтоб подождал. Скажи, что мы узнаем, не нашел ли кто из наших ребят случайно эту пилотку в траве на купальном месте. Скажи ему, что эстонские ребята всякие там пилотки не воруют.
— Гм? — брови у Велли поднялись еще выше, до самых волос. Санитарка смерила меня длинным взглядом, приглушенно рассмеялась и тут же смолкла, прикрыв рот ладошкой. Щелкнула меня легонько по лбу и торопливо ушла, под ногами заскрипел песок. Вместе с ней удалилось веселое, легкомысленное, ароматное облачко. Мы все посмотрели ей вслед — каждый на свой манер. Господин Коркма с таким видом, будто сосал кисло-сладкий леденец. Вдова красного генерала быстро-быстро заморгала своими водянистыми глазами. Рот у вдовы судовладельца сжался в узкую черточку. Карла покраснел. Солдат шмыгнул носом и в глубокой задумчивости уставился на мощные икры Велли. Та удалялась по песчаной дорожке, сверкая белоснежными теннисками, начищенными зубным порошком, и еще более ослепительными носками. Велли шагала очень быстро, выбрасывая в стороны носки теннисок. Меня это рассмешило. Я понятия не имел, что такую забавную манеру ходьбы называют походкой балерины.
Через полчаса солдат получил свою пилотку. Ее принес Райво. Солдат поблагодарил его, нахлобучил пилотку на самые уши и легким шагом направился в сторону аэродрома. Райво сплюнул, нарисовал босым пальцем ноги какую-то закорюку в дорожной пыли, принял позу, обозначавшую в мотогонках “на старт”, взревел “трынь-трынь” и, понарошку нажимая на газ и меняя скорости, умчался, так и не взглянув на меня.
Мы же с кудрявым чужаком пролезли через сумрачную еловую изгородь на высокий речной берег, откуда открывался красивый, как на открытке, вид на старое городище с другой стороны реки.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Так же, как начальство, — ответил он.
Я не понял. Поразмыслив, спросил с почтением:
— Сталин, что ли?
Чужой пожал плечами:
— Нет, с какой стати? Моя фамилия Седлер. Борис Седлер. Мою бабушку назначили сюда начальницей.
— Эту самую…
— Да, слушай, эту самую пакостную старуху, которая шныряет вокруг
в мужском пиджаке, — засмеялся Борис. — Я ее тоже терпеть не могу, если хочешь знать, а куда мне деваться? Мои-то родители еще в Ленинграде живут, а я до их приезда в Эстонию — у бабушки. Ты уже знаешь, что эта моя старуха в пиджаке вчера удумала? Ха! Она велела все деревья, весь парк между домами спилить, чтобы следить из окна конторы, как повара и санитарки гороховый суп воруют. Спятить можно, какие идеи у нее!
Борис говорил на беглом, ясном и безупречном эстонском языке; даже на таком книжном языке, на каком я еще не очень умел, но очень пытался говорить, и чем должен был мне нравиться. Однако не нравился. На ленивом, по-девчоночьи красивом лице Бориса при разговоре менялись самые разные выражения: уныние, грусть, клоунские ужимки. Глаза же при этом совсем не менялись. Равнодушные и какие-то предательские. Пацану не так уж трудно доверять своему чутью, чтобы угадать такие вещи. Правда, и моя совесть была в тот момент не слишком чиста. Райво небось разозлился из-за пилотки. Но это совсем другая история.
Вдруг Борис прервал свою легкую болтовню:
— Не смею тебя больше задерживать. Похоже, тебя ждут, юный друг.
Я обернулся. Под елью стоял Лехо.
13
Странное дело, за несколько недель я почти напрочь успел забыть
о Лехо. Из головы вылетело все, что было связано со школой. Лето поглотило меня без остатка. Однако, глядя в упор на Лехо, я понял, что эта встреча вовсе не касается ни школьных дел, ни наших странно остывавших за лето отношений.
Прежде всего он попросил пить. Мы быстро отправились домой. В комнату, как мы говорили. У мамы был длинный рабочий день на кухне, так что дом был полностью в моем распоряжении. Ключ, как всегда, в коридоре под тумбочкой.
Лехо осушил целый ковшик воды, вытер лицо, огляделся в нашей скромной комнатушке и неопределенно кивнул.
— Времени в обрез. Нужно сразу возвращаться, — сказал он, окинул взглядом книжную полку, взял оттуда маленького пестрого поросенка и принялся изучать его. — Ага, это же марципан, знаю-знаю. Он же у тебя совсем окаменел. Жаль, уже несъедобный. Ты этот марципан бережешь, прямо как девчонка. Я-то уже сотню-другую таких марципановых свинушек стрескал, честно. Отпад!
Я молча сидел на стуле, созерцая его потное, усыпанное густыми веснушками лицо. Ясно было, что явился он в наш поселок не просто так, скуки ради. Дело не только в этих нескольких километрах. Подобные визиты летом у нас просто не были заведены. У него должно было быть ко мне какое-то важное дело.
За тонкой стенкой комнаты кто-то завозился, и Лехо встревожился.
— А, да это просто соседская овчарка. Ужасно ласковая собака, но они держат ее дни напролет в комнате, взаперти. Старикам не нравятся собаки, — объяснил я.
— Собака это ничего, — сказал Лехо. — А больше никого нет дома? — Он побарабанил пальцами по столу, с подозрением оглянулся и наклонился
к моему уху. От его клетчатой рубахи пахло потом, травой блошником
и полуницей.
— Слышал что-нибудь? — требовательным шепотом спросил он.
— О чем?
— Ну слушай! О чем мы с тобой там, под черемухой, говорили-то?
Тут я, разумеется, мигом все вспомнил. Как будто что-то ярко и беззвучно взорвалось в подсознании. По спине побежали мурашки, и я даже не понял, ужасное это ощущение или, наоборот, приятное. Наверное, серединка на половинку. И тогда я рассказал Лехо о том, как недавно мы с моим городским родичем Рейном играли на берегу реки, как Рейн вдруг упал
в воду и как одна старуха пригрозила нам — костлявой рукой. Да-да, вот именно, костлявой рукой. Но тогда я и думать не думал об ужасной тайне Лехо. Не понял, как все это связано. Сейчас только сообразил. Само собой разумеется, я не стал особо расписывать Лехо, с каким упоением мы пускали эти бумажные самолетики.
— Ну, видишь! — воскликнул Лехо. Потом опять бдительно осмотрелся вокруг и заговорил полушепотом: — Есть сведения! В районе Яанова дня может что-то случиться. Точно ничего не знаю, не спрашивай, все равно сказать ничего не могу, но… Может быть, и вообще ничего такого не будет, но… Ты следи, следи хорошенько, вот что я тебе скажу! Черт бы побрал эти колхозные дела, — он сказал “калошные”, — ну, я не знаю. Вам-то что
в этом поселке, только и знаете что купаться да на солнышке валяться, как городские какие. А мне капусту колхозную окучивать и удобрять, да еще сенокос на носу. Дома тоже дел по горло… Свое хозяйство вечно рук требует. Старик на меня столько всего навесил, скажу я тебе! Теперь еще этого нашего борова пасти, вот черт. Если так и дальше дела пойдут, принесу бинокль тебе сюда.
— Сам знаешь.
— Нет, я все равно на страже буду стоять. Хоть ночью, а буду. Короче говоря, следи внимательно… Теперь мне пора, не то старик всыплет. Он же не знает, где я. Меня ж только лошадь отвести послали… Ты своим ребятам доверять можешь?
— Спрашиваешь!
— Ну смотри. Народ говорит, дескать, тут, в ваших краях, правда, на том берегу реки, прямо на восток… Ты, кстати, стороны света-то умеешь определять, мужик? У вас хоть один компас-то есть на всю компанию? Ну ладно… Так вот, говорят, где-то там, над пустырем, какие-то пещеры есть, и старые подземные ходы, и какие-то лазы… если от вас в сторону фосфоритных разработок двигаться, я думаю. У меня такое чувство, что это стоило бы исследовать. Черт бы побрал эту рабскую огородную жизнь, я бы сам все это дело исследовал, так не могу же! Ах да, смотрите, мужики, чтоб вас там, у пещер этих, темнота не застала! Слушай, проводи меня немного, а? Неохота сейчас с вашими ребятами заводиться надолго.
Когда Лехо скрылся в густом ольшанике за поселком, я почувствовал, что мне еще какое-то время нужно побыть одному. Пробрался, избегая людей, на пологий речной берег, на маленькую полянку, прячущуюся среди зарослей черемухи, залез на росшую там одинокую сосну — низкую, но кряжистую и крепкую. Долго сидел там. Это было мое дерево. Я на ощупь знал каждый бугорок, каждую ямку на разлапистых ветвях. По-моему, дерево тоже знало меня. Оно не обижало меня. Оно молчало вместе со мной.
Я сидел и слушал, как бьется мое сердце. Казалось, будто оно не в груди колотится, а прямо в ушах. Я прижал руку к груди. И, конечно же, там оно
и стучало, а не в ушах. Время шло, и наконец в меня проник теплый
и сладко-горький смоляной дух. Так бывало всегда. Будто и не запах это был, а что-то совсем иное — будто нежное прикосновение. Вскоре я даже поверить не мог, что однокашник Лехо приходил ко мне в гости, не говоря уж о той терзающей душу тревоге, которую он принес с собой. Мне стало жарко. Я слез с дерева, погладил на прощание его ствол и помчался к реке, откуда уже давно доносились крики, смех и плеск воды.
14
Пора, однако, приступить к делу. Пора рассказать все как было.
Постараюсь изо всех сил, хотя это нелегко. Дело даже не в том, что десятилетия своими невосполнимыми усилиями многое стерли из памяти,
а скорее в том, что воспоминания детства запечатлелись в памяти совсем иначе, чем все последующее, — с одной стороны, как нечто совершенно бессистемное, с другой — как гораздо более естественное и, к сожалению, гораздо более абстрактное, чем все позднейшее. Со мной по крайней мере все обстоит именно так.
Детство — это другое пространство времени. Словно медленно плывущее облако по синему небосводу, время, когда всего было очень много — воздуха и пространства, и странных мыслей, и лишь тебе принадлежащей свободы. Это было благословение и ужас. При этом естественные и единственно возможные: когда сам ты маленький, а вокруг все большое. Какое значение при этом имеют дни, их названия, их последовательность, когда один-единственный из них столь же долог и многокрасочен, как год взрослого человека…
Нескончаемая цепь событий, приключений, радостей, неприятностей, слов, шепотов, криков, имен и лиц, вся эта конкретика и информация на этом безграничном полотне памяти — как рассыпающийся ворох бумаг. Цветной клочок отсюда и оттуда, словно взметенные ветром лоскутья на простирающейся до самого горизонта вересковой пустоши, посреди мирной, статичной гигантской панорамы собственной экзистенции.
Лето за летом, летние мотогонки… Вот оно! Именно тут и берет начало эта цепочка событий.
Да — эти высокие, только нам принадлежащие мгновения времени. Когда мы всей компанией собирались у края трассы. После гонок или тренировок. Эти громогласные разговоры, споры, жестикуляция — восстанавливающие разные эпизоды, имитирующие звуки гонок. Черт, эти имитации получались у нас просто отменно! Мы хорохорились как петухи. А то как же! Мы же эксперты. Кто же еще, если не мы, проводившие у трассы прекраснейшие дни своего лета? Вот они мы, явились не запылились, в лучших своих ветровках, вкус эскимо еще не растаял во рту, в душе честное чувство причастности.
Так это было каждое лето. Казалось, это будет длиться вечно.
Помню, что в тот день шел проливной дождь и после долгих ожиданий тренировки на трассе все-таки отменили. В то время гонщикам категорически запрещалось выезжать на мокрую скользкую трассу. Хотя по сравнению
с нынешними скорости были просто смехотворны: свыше ста километров
в час могли выжать лишь одиночки — самые легендарные асы на машинах высших классов.
Стало быть, мы без толку предприняли это длинное путешествие к трассе. На обратном пути все как-то приуныли. День пошел коту под хвост. И ни одной блестящей идеи. Маленький Арви ныл, что у него промокли сандалии. Тыну, двумя годами старше его и приходившийся ему дядей (поскольку мать Арви была одной из старших сестер Тыну), щелкнул маленького зануду по затылку и зашипел. Весьма злобно и, как я знал, с непредсказуемыми последствиями. Братцы Виллем и Март тоже затеяли между собой потасовку. Это уж и вовсе плохой знак.
Дойдя наконец до родного городища, устроили привал на старом деревянном мосту. Повисли на перилах и начали плевать в воду. Да сколько можно плевать? К тому же опять заморосил дождь.
Сколько нас в тот раз могло быть? Думаю, не слишком много, этак
с полдюжины пацанов… Скажем, Тийт, Виллем, Март, Райво, Тыннь, Арви и я. Кажется, не лучший состав для начала великих дел. Некоторые из нас действительно были лидерами в компании или ветеранами, но Арви, например, был еще совсем мальцом, мелким нытиком, ему под окном еще не свистели, во двор одного не вызывали. Но что поделать, если жил он вместе с Тыну.
Арви нужно было еще изрядно подождать того великого дня, когда компания свистнет ему, и только ему. Слишком суровых возрастных границ тут не устанавливали, однако это означало, что компания к пацану присмотрелась
и все взвесила, компания оказала ему честь и пригласила к себе. Свистнув под окном! Никаких долгих разговоров или ритуалов за этим не следовало, самому нужно было соображать и по-быстрому все улавливать. Со свиста начиналась новая жизнь, новый порядок, неписаные правила и обязанности… Маленькому Арви было еще невдомек, что своим нытьем он изрядно отодвигает свой великий день.
Я, конечно, таких решений не принимал, к числу лидеров не относился. Настоящим лидером в своей домашней компании я так никогда и не стал — прежде кончилось детство. Не мог я себя считать и ветераном. Хотя первый раз мне свистнули под окном уже пару весен назад, я все же оставался рядовым, хоть и ревностным членом компании. Мне хватало и этого, поскольку я считал принадлежность к компании очень большим делом.
В компании мне бывало обычно интересно, я чувствовал себя хорошо
и защищенно. Я обожал сметливого дружелюбного Тийта, уважал и побаивался Виллема и Марта: они были толковые, смелые и надежные ребята, только слишком вспыльчивые по натуре. Особенно наводил на меня страх Виллем — своими внезапными вспышками злости. Чуть повыше виска у него был загадочный, внушавший почтение шрам. Когда на него нападала злость, шрам начинал заметно пульсировать. Кстати, Виллем был непревзойденный свистун. Именно его-то заливистую трель и ожидали в нетерпении у окон младшие пацаны.
…И вот снова заморосил дождь. Небо все больше хмурилось. Высокие холмы городища прямо на глазах потемнели, как будто осень пришла.
— Ну, парни, по домам, что ли? — спросил Тийт.
— Нет! — крикнул я. — Пойдемте в пещеру! С ходу! Мне нужно вам что-то сказать! Честно, не вру!
Этот вопль вырвался из моей груди так стремительно и так внезапно, что делать было нечего. Будто помимо моей воли. Просто вырвался и все.
Я понимал, что сделал что-то рискованное, может быть, даже ужасное, но, кажется, чаша моего терпения переполнилась. После прихода Лехо я не мог больше все это (а что, в сущности?) держать только в себе. Это было превыше моих сил и возможностей. Изменившиеся лица друзей ясно свидетельствовали, что мой призыв прозвучал убедительно. Может быть, убедительнее, чем когда бы то ни было. Отступать было некуда. Да и надо ли было отступать? Вдруг наша компания и должна все это знать?
Дальше компания действовала как обычно в решающие моменты — рванула наперегонки под набирающим силу дождем — быстро, дружно, легко. Проносясь по тропам вдоль берега, прыгая по холмам вверх-вниз, огибая правее южную окраину городища, с треском прорываясь сквозь мокрые кусты, сквозь стебли борщевика в человеческий рост, шлепая босиком по мелкой, но с очень скользким дном быстрине на свой берег, где маленький бледный Арви, продрогший, ноющий и при этом сгорающий от любопытства, был решительно отправлен домой. И вот мы сгрудились в своей норе. Можно было назвать ее и пещерой. Мы вырыли этот лаз еще в конце прошлого лета, в крутом песчаном склоне под орешником, растущем необычно сикось-накось, криво и изогнуто, в густом укрытии папоротников и крапивы. Покуда ни одно вражье око еще не обнаружило эту нору. Недели две назад мы и крышу капитально покрыли, старой жестью и толем, поверх два слоя дерна, да еще для маскировки слой веток и всякого сора. Для начала тем дело и ограничилось, поскольку жаркие деньки у реки и длинные светлые вечера на волейбольной площадке отодвинули наши лучшие часы в пещере в неопределенное будущее.
(Возведение укрытий и шалашей составляло особую героическую страницу в истории нашей компании. Это была эпопея больших трудов, смекалки, конспирации и преследований. Это была история великой войны детей и взрослых, фатальной границы между миром больших людей и мальчишек. Взрослые не могли смириться с нашими хижинами, норами и шалашами. Их искали, обнаруживали и уничтожали. Быть может, взрослые боялись, что тем самым мы привлечем в окрестности лесных братьев, бродяг, босяков? Так предполагали мы, но наверняка это было не единственное объяснение. Мы уже успели построить три или четыре тайных убежища, и столько же предстояло нам построить еще. Свой лучший шалаш, настоящее чудо, мы построили в середине пятидесятых годов в развилке двух мощных сосновых стволов на высоте восьми с половиной метров от земли. Это строение взрослые разрушить уже не смогли. Оно и осталось нашим последним укрытием. Мы вдруг выросли. Своих девочек мы не могли пригласить на дерево.)
…И вот мы расселись у стены своей норы, кто вытянув ноги, кто подобрав их к подбородку. И свободного места было еще полно. За приоткрытой дверью шелестели деревья и барабанил дождь. Было прохладно и сумрачно, как вечером.
Тийт достал с полки под потолком (причем это был не какой-нибудь там обрезок неструганой доски, а замысловатая металлическая конструкция, выполнявшая прежде примерно такую же функцию в одном старом омнибусе) объемистую жестяную коробку. В ней держали все достояние компании: игральные карты, блокноты, карандаши, перочинный нож с двумя лезвиями, запасы табака и спичек.
Курили трое старших: Тийт, Виллем и Март. Они делали это нечасто,
и это казалось ритуалом, знаком принадлежности к иерархии. Для перекура лидеров часто имелась и какая-нибудь весомая причина. Папироса или сигарета означали, что у нас есть проблемы. Иной же раз это знаменовало какой-то маленький праздник. Курить (или дымить, как говорили мы) было, на мой взгляд, очень тягомотным, хотя и героическим действом. Лица у друзей становились мрачными, и им приходилось то и дело сплевывать и кашлять. Перед уходом лидеры озабоченно жевали молодые побеги елки. Это якобы отбивало запах табака. Откуда в этой старомодной жестяной коробке постоянно появлялись новые папиросы и сигареты, этого я не знал. Однако там всегда их было в запасе штук двадцать.
Мы молча смотрели, как тройка закурила папиросы.
— Это, стало быть, “Беломор”, — сказал Тийт.
— Годится, — сказал Виллем.
— “Аврора” получше будет, — сказал Март.
Это были скорее ритуальные, чем содержательные реплики. Нору заполнили клубы горького дыма. Виллем мастерски сплюнул. И тут наступила тишина. Только шорох дождя снаружи, только порывы ветра где-то над головой, в орешнике. Я скорее чувствовал, чем видел, что все они смотрят на меня: Тийт, Виллем, Март, Тыннь и Райво.
— Ну так говори, если у тебя есть что сказать, — наконец произнес Виллем, сурово сжав тонкие губы. Его прохладный недоверчивый глаз с прищуром наблюдал меня сквозь синеватый клуб дыма. Я заколебался. Что-то удерживало меня? Да нет. Меня одолевало теперь очень простое беспокойство. Я боялся, что меня высмеют. Ничего нет ужаснее для пацана, чем насмешки его собственной компании. Но отступать было некуда. И я заговорил. Заговорил хриплым, севшим голосом (он всегда садился, когда я впадал в панику), что историю, которую я хочу им рассказать, мне поведал “один человек”, имени которого я открыть не имею права. Не знаю, почему я так сказал, но так было написано в какой-то книге, и это действительно звучало убедительно. Тут же я скромно добавил, что и у меня самого имеются на этот счет кое-какие данные. При этом я заметил, что на самом деле ни капельки не верю во всякие там привидения и призраки и вообще во все эти детские басни, но тем не менее… Да, тем не менее, ребята!
Я говорил, кажется, довольно долго — по-моему, просто ужасающе долго. Что же я, в сущности, говорил? Не знаю! И даже пытаться не буду сейчас, сорок лет спустя, воспроизвести то, что я мог тогда говорить там, в пещере. Ибо я не помнил толком своего монолога даже сразу после завершения его. Зато прекрасно помню, как меня слушали. Меня слушали молча и ни разу не перебив! Впервые я получил слово в компании так надолго. Длинные речи были у нас вообще не в чести, но меня слушали напряженно. И это был удивительный опыт. В какой-то момент голос мой вырвался из душного ущелья на свободу и зазвучал. Нет, не просто зазвучал, а — запел. Естественно, я не мог тогда знать, что в тот момент меня постигло вдохновение.
Это был натурально творческий процесс. Видимо, я просто-напросто наращивал мясо деталей на скелет сюжета. Ничего особенного в своем витийстве я, в сущности, не делал — лишь как один из многих участвовал
в шлифовке фольклора своей эпохи. Так, небось, и рождаются народные легенды. Я оживлял и совершенствовал актуальную страшилку о Костлявой Руке, которая под редкими кочками, под тонким слоем земли и толстым пластом доломита якобы часами выжидает своего часа, чтобы чудовищным инструментом мести метнуться высоко в небо и поймать там наглый военный самолет.
Когда я закончил, в норе надолго повисла томительная тишина. Виллем сидел, опустив голову и далеко сплевывая. Март сосредоточенно грыз травинку. Наконец молчание нарушил Тийт, улыбнувшийся своей добродушной улыбкой большого парня.
— Ну, быть того не может, чтоб все это было в точности так… Но что-то в этом все-таки есть. А, мужики? — сказал он, рассеянно уставившись
в потолок.
Мой ровесник Райво, простодушный, широкий в кости парнишка, о котором я знал, что иной раз на него нападают странные порывы злости, потряс, как лошадь, головой и вдруг пронзительно затараторил:
— Ребя, вы меня можете за дурака высмеять, но я вам точно скажу, что
в аккурат такую вот скелетную руку я несколько раз во сне видел! Ну, будто бы она поднимается откуда-то с поляны, ну, как будто из-под вереска или ежевики, и будто бы все растет, растет и растет! Во, гадом буду!
Райво выпучил глаза и в упор оглядел каждого из нас.
Братцы обменялись быстрым острым взглядом.
— Вы тоже такие сны видите? — усмехнулся Тийт.
Март потряс головой.
— Да нет. Но знаете что, один раз, когда у старика были гости… в кухне говорили, кажется, тоже что-то такое, — задумчиво сказал он.
Виллем кивнул (в точности тем же солидным манером, как их отец дядя Тео, авторитет для всех нас) и сплюнул далеко и точно.
— Но ты, парень, от себя тоже крепко добавил. Точь-в-точь как папаша Крейцвальд, — заметил он. Отнюдь не с осуждением.
Я смолчал. Потому что был пуст. Потому что мне было все равно. Это было странное чувство. И еще: если до сих пор я лишь пару раз думал
о Костлявой Руке, испытывая при этом некий полумистический страх, то отныне это была как бы моя вотчина и дело чести. У меня по крайней мере не было больше никакого права открыто сомневаться в существовании Костлявой Руки.
Тыннь потихоньку придвинулся к двери пещеры. Этот мускулистый парнишка был совершенно не в себе. Лицо его стало прямо-таки зеленовато-бледным!
— Мне нужно… мне нужно домой… Мать будет ругаться… — пробормотал он.
— Нужно так нужно, — кивнул Тийт. — Как там насчет дождика-то? Может, всем теперь по домам?
Тийт высунул голову наружу. И тут снаружи послышался громкий треск. По спине у меня пробежали ледяные мурашки. “Точно! Костлявая Рука”, — подумал я.
— Ого? — воскликнул Тийт и выскочил наружу. За ним бросились Виллем, Март и Райво. Тыннь прыгнул почему-то в самый темный угол. Прежде чем я что-нибудь понял, ребята вернулись. Они волочили за собой что-то замотанное в мокрую зеленую парусину, нечто мычащее и слабо брыкающееся.
Мокрое зеленое оказалось офицерской плащ-палаткой. Мы видали такие накидки на проезжающих в открытых грузовиках военных. В плащ-палатке лежал на земле кудрявый смуглый мальчишка. Теперь он перестал мычать и смотрел на нас ясным оценивающим взглядом.
— Это еще кто? — спросил Виллем сквозь зубы.
— Это Борис Седлер, — ответил я. — Внук новой заведующей, так что теперь нам достанется будь здоров.
— Это ты точно заметил, — произнес Борис, садясь и сверкая белозубой улыбкой, словно ничего такого унизительного с ним и не случилось. Отряхнув коленки, потерев локти, сморщив нос, он принялся озираться в пещере, смешно вращая глазами. — Вай-вай-вай! Самый натуральный бункер! Учтите, мужики, что я первоклассный разведчик. Шпион, сыщик, понимаете! Это я от папани унаследовал, он же чекист. Ну видите, теперь я знаю все ваши тайны. Что вам порекомендовать? Вам надо принять меня в свою компанию, только и всего. Не то старуха велит ваш вигвам с землей сровнять. Логично же, да? И за эти разговорчики — провокацию и саботаж — родителям вашим тоже достанется по первое число.
— Какой такой… саботаж? — спросил я, скрывая тревогу. Это было незнакомое иностранное слово — почти такое же загадочное, как “чекист”, “вигвам” и “провокация”. Незнакомые слова вызвали во мне единственную реакцию: быстро уяснить и запомнить их.
(Значение слова “чекист” позже в общих чертах объяснил нам Тийт. Но и он не знал все досконально. Так что на долгое время слово это осталось для меня довольно путаным и внушающим чувство опасности.)
— Ну, против краснознаменной авиации! Вы что, не знаете, что советские военные самолеты лучшие в мире и никто не имеет права ловить
и хватать их на лету, как каких-то комаров? Вы что, шутите, мужики? Бабуля по этой части железная старуха, она шуток не понимает. Она была курьером у Виктора Кингисеппа, соображаете? — Борис засмеялся.
Мы переглянулись исподлобья. Мы не знали, как на все это реагировать. Это был новый, непонятный мир, это были странные, непонятные речи, ворвавшиеся вдруг в наше укрытие.
15
Хрипло перекликаясь, с оглушительным свистом, босая компания шумно пересекла быстрину. Сколько нас было в тот раз — дюжина, десяток или человек восемь? Кто ж это помнит. Да и какое это имело значение. Мы были одно, мы были едины — мы были в пути!
Куда и зачем? Странное дело, в то утро мы почти не говорили о настоящей цели своего похода. Мы не обозначили ее ни одним ясным вразумительным словом.
Как будто боялись всяких слов. Но не меньше, а то и больше боялись достижения этой цели.
Мы договорились о предстоящем походе как бы между прочим, безразличной и намеренно небрежной фразой: “А, да ладно, давайте действительно сходим туда, все равно ничего умнее не придумать”.
Порой люди именно так и ведут себя. Собираясь на охоту на волков, настоящие охотники никогда не говорят о волках, а упоминают о сером,
о бирюке, об овчаре…
И вот мы отправились. Эта река, эта быстрина, была еще законной нашей территорией. Река была неотъемлемым элементом нашего лета. Шумно брызгаясь на отмели, мы просто подбадривали себя. Река да еще воображаемая полоска противоположного берега, эти несколько десятков метров непролазного кустарника на крутом склоне, — тут нам еще смелости хватало.
С густых зарослей камыша, с его плотных, горьковато-сладко пахнущих стеблей срывались в дрожащий от жары воздух десятки бархатно-зеленых
и бирюзово-синих стрекоз. Залегавшие под плоскими и очень скользкими камнями на быстрине молодые форельки в испуге выпрыгивали из воды,
и бока их сверкали радужными зеркалами. Рыбы шлепались обратно в быстрые речные струи и длинными рывками устремлялись вверх по течению, в глубину. Паниковали они понапрасну: сегодня нам было не до них. Мы лишь фиксировали краем глаза кое-какие определенные места, некоторые подводные камни для будущего лова форели.
Чуть поодаль играли на каменистом песчаном берегу три девчушки: Анне, Мари и Майе. Обычные девчонки, каких везде полно. Вечно они шептались и хихикали между собой. С нами же общались только по мере необходимости: коротко и пренебрежительным тоном, выражавшим нетерпеливое презрение и плохо скрытую робость. Вообще-то, нам повезло, поскольку других девчонок, кроме этой троицы, в поселке и не было. Видимо, природа регулировала нарушенный войной баланс — на многих детских площадках преобладали мальчики. По моим же долгим наблюдениям, женщин в мире,
и прежде всего, конечно, в родном поселке, единственном месте, которое я только и знал, было просто ужасающе много, слишком много! Так, из семи комнат в доме престарелых только в двух жили мужчины. И на всех скамейках во дворе сидели в основном эти старухи с водянистым ястребиным взором и острым носом, старухи, которые мальчишек терпеть не могли. Между домами в своих белых халатах или синих конторских платьях сновали десятки молодых и среднего возраста женщин, среди них и наши матери, но
и девушки, за пару лет подросшие из девчоночьего возраста. От всех от них в рабочие дни умнее было держаться подальше. Изредка случалось затесаться в эту женскую массу и какому-нибудь недотепистому или, наоборот, деловитому куражистому мужику на взводе: завхозу, банщику, конюху, электрику или даже золотарю. И конечно, самому видному мужчине, дяде Тео, носившему кепку-восьмиклинку механизатора.
Итак, нашей задачей было быстро вырасти большими, чтобы добавить народу новых мужчин. Какой же народ без мужчин! Поскольку девочек
у нас было мало, они никак не выделялись, оставаясь лишь плаксивым меньшинством. На этот раз все три оставили своих дурацких кукол, песочные пирожки, речные ракушки, цветочки-букетики и отбежали за густые ивовые плети, где сейчас же завели свою шарманку.
Примерно так:
Эй, мальчишки-слабаки,
На ушах висят шнурки,
Голова гвоздем прибита,
Шито-крыто, шито-крыто!
Как будто больше и не способны ни на что!
16
Пещер в окрестностях было даже несколько. Постепенно, по мере сил
и храбрости, мы их обследовали.
Одна большая пещера, например, находилась на западном склоне городища. По правде говоря, в строгом смысле никакая это была не настоящая пещера, а еще один милитаристский след среди множества других, о которых я уже упоминал, — сохранившийся с последней или предпоследней войны блиндаж с бетонными стенами. Это было достаточно просторное и привлекательное для мальчишеской компании убежище, но почему-то мы не польстились на него. И ничего, кроме ржавых консервных банок, пары гильз и нескольких кучек засохшего дерьма, мы там не нашли. Жерло другой известной пещеры чернело на песчаном склоне с другой стороны городища,
за деревянным мостом. Мне там лазать не приходилось. Эта зияющая жуткой чернильной темнотой пещера уже издали распространяла затхлый, отдающий ржавчиной, враждебный запах, напоминая еще одну мрачную пещеру неподалеку от школы. Порой я думал, что эти пещеры — злые сестры, которые никогда не могут встретиться. Тийт говорил, что ничего там нет, кроме нескольких летучих мышей, висящих под потолком. Третья пещера была самой знаменитой, о ней даже писали позже в краеведческих брошюрах как о заметной достопримечательности. Это была самая большая из известных нам пещер, самая заманчивая и самая опасная. Вход в нее находился в ложбине длиной всего в какую-нибудь сотню метров, но с очень крутыми склонами. Зев ее был огромным, как адские врата. Я тайком думал, что в таких воротах, наверное, и ожидает своего часа безногий Калевипоэг на коне. Из зева пещеры бежал к реке ледяной ручей или даже там бил источник. Во всяком случае, вода там была удивительно вкусной. В устной хронике нашей компании свое место занимала и история про то, как Тийт и Виллем однажды давным-давно забрались в эту пещеру очень далеко. Но они не любили рассказывать младшим об этом приключении. Однако Март поведал мне как-то по секрету, что это был единственный раз, когда старший брат получил от отца приличную взбучку.
Вход в пещеру был просторный, но уже через несколько шагов доломитовый потолок ее резко шел вниз, и дальше можно было продвигаться только согнувшись и притом в обжигающе ледяной воде источника. Раньше мы верили, что это древний подземный ход, ведущий либо к замку на Тоомпеа, либо в Пиритаский монастырь. Теперь мы были в этом не слишком уверены. Но ведь эти ходы-разветвления, угадываемые глазом даже от самого входа в пещеру, должны же куда-то вести, где-то же этот прозрачный ледяной источник должен брать начало… “Откуда мы знаем, куда эти ходы на самом деле ведут”, — сказал как-то раз Тийт так многозначительно, что
у меня мурашки по спине побежали.
Мы надолго утратили интерес к большой пещере и вкусу ее источника как раз в то самое лето, когда в двух шагах от входа, нашли приторно воняющий труп теленка. Глупый коровий детеныш свалился вниз — с довольно-таки широкой дороги, по которой проходили даже грузовики.
…В тот день ни одна из трех пещер нас не интересовала. Они находились на севере или на западе, мы же повернули к востоку. У Бориса был личный компас. Я видел этот чудо-прибор впервые в жизни. Борис заметил мой взгляд и протянул компас мне как “старому знакомому”, по его выражению. “Держи у себя, если хочешь”, — сказал он. Я пытался относиться к Борису прохладно и недоверчиво, но он держался безукоризненно. И у него была мягкая лукавая улыбка. Что делать, внук новой, внушающей страх заведующей начал мне потихоньку нравиться. Компас был прохладным, загадочным и мудрым. Стрелка дрожала и дрожала, но вскоре все-таки опять застыла по направлению север—юг. Где находится восток, это мы, вообще-то, и так знали.
Компас — это чудо, ясное дело. Компас был словно печать, удостоверяющая серьезность нашей экспедиции.
17
Мы никогда раньше подолгу не бродили в этих краях, никогда не забирались слишком далеко от нашей реки. Наша воображаемая зона безопасности кончалась густой, но очень узкой прибрежной полосой деревьев, точно повторяющей все прихотливые изгибы и петли реки. Бескрайняя пустошь,
к краю которой мы сейчас вышли, представляла собой голое, неуютное известняковое плато. Ни леска, ни рощицы, лишь одинокие деревья там-сям. Хутор слева, горстка построек справа, и все это так далеко, что невооруженным глазом невозможно отличить дом от сарая, коровник от бани. Где-то здесь должен быть пруд с карпами, но об этом мы только слыхали — рыбачить сюда никто из нас не ходил.
Мы держались здесь как-то неуверенно, настороже, ибо эти владения принадлежали чужим, неизвестным компаниям. По одним данным, владели всеми этими земляничными полянами, дикими яблонями, прудом с карпами
и всякими таинственными сооружениями, оставшимися с войны, ребята из волости, по другим, тут давно уже верховодила компания парней из шахтерского поселка, угадывающегося за горизонтом. Когда-то здесь поблизости был центр волости, но мало ли что было, волостей давно не осталось, да и волостное управление вместе со школой разбомбили во время войны. Развалины эти, кстати сказать, торчали над самым входом в пещеру, зияющим на откосе, как адские врата. Но компания волостных ребят все-таки существовала, время от времени мы их встречали, этих агрессивных, хрипло орущих парней. Это были не самые лучшие минуты нашего лета. Чаще всего мы сталкивались
с ними возле городища, и, поскольку по какому-то давнему уговору городище считалось как бы нейтральной территорией, до серьезных стычек дело не доходило. Вообще казалось, что лучшие владения волостных находятся где-то
в иных местах — быть может, у подступающих сюда все ближе городских окраин или у мототрассы. Шахта же, как я уже сказал, находилась где-то за горизонтом, на востоке. Там жили русские. Однако компаний русских ребят мы тогда на своих полях и полянах не встречали. Ни разу! Это были дети фабричных рабочих, сравнительно недавно прибывших на поездах. Они держались на этой чужой земле под прикрытием своих поселков, возведенных для них, улиц и дворов. Они опасались чужих запахов этой местности, этих лесов и лугов…
Иной раз из-за горизонта поднимался в небо грязно-оранжевый хвост дыма. Когда ветер дул с востока, этот хвост доплывал и до нашего поселка. И тогда мы могли видеть, как серебристые реактивные истребители беззвучно пронзают полосу редкого дыма. Несколько мгновений спустя, когда самолет был уже далеко, обычно доносился глухой хлопок и начинали дребезжать окна.
Но мы больше не вздрагивали от этого. Все мы, и дряхлые старцы
и слабые юнцы, уже прекрасно знали, что хлопок в воздухе — это не что иное, как акустический эффект, сопутствующий преодолению скорости звука. Поскольку звук не поспевает за своим хозяином-самолетом, ему не остается ничего иного, как только взорваться со злобным рыком.
…Мы бродили часа два. Первоначальное оживление, ожидание чего-то таинственного, опасного отступило. Кое-кто из ребят уже кривил губы, однако открыто высказываться все-таки не решались. Мы взмокли от пота, нас терзала жажда. Солнце стояло в зените, а манящая прохлада реки осталась далеко позади. Вдалеке справа тонкой блестящей проволокой блестела железная дорога. По ней к шахтерскому поселку тянулся черный состав нефтяных цистерн. Нам не удалось найти ничего интересного.
По правде сказать, нам вообще не удалось ничего найти.
Если не считать нескольких красных земляничин в каменистой ложбине.
Но все-таки — первая земляника этого лета. Акс и Тыннь присели
и принялись собирать ягоды. Виллем сердито заворчал на них. Тийт примиряюще махнул рукой — пусть уж малыши полакомятся!
Я искать землянику не стал. Держался все больше в сторонке. Сердце ныло. Я чувствовал себя виноватым. В сумраке нашей норы все было совсем иначе. Эта тоскливая, пыльная, бескрайняя пустошь развеяла все тайны. Честно говоря, я уже целый час не верил ни в какую Костлявую Руку. Здесь, на этом пыльном выжженном поле, истекая потом под палящим солнцем, даже думать об этом всерьез было невозможно.
— Черт, ну вот же история, кое-кто начитался всяких книжек да разных сказок, — пробурчал Райво себе под нос, но достаточно громко. В мою сторону он не смотрел. Но я понял. Я не стал вспоминать кое-кого из нашей компании, кому снятся всякие сны. Райво бы все равно ничего не вспомнил. Уж такой он человек. И тогда обязательно вспыхнула бы ссора, а может, и до драки дошло бы. Этого я не хотел. Так или иначе во всем виноват я. У меня уже тогда был чрезмерно развит комплекс вины, какие-то дурацкие железы вины, которые по самым пустяковым причинам с левой стороны моей грудной клетки начинали вырабатывать какой-то горячий и липкий секрет тоски (возможно, сейчас его называют совершенно конкретным термином, например бета-серотонин). Я отвернулся от компании и принялся носком сандалии пинать кочки. Я заметил, как Борис, единственный, кто еще не утратил веселости, мельком глянул на меня — с улыбкой, подняв палец к виску. Но нет, он лишь запустил его в свою густую копну волос и принялся яростно скрести.
— Дай-ка лучше курнуть, — сказал Тийт Виллему.
— Какую марку предпочитаете? Могу предложить “Друг”!
Опять этот Борис! Он живо оказался возле них. Благодаря красной коробке с красивой головой овчарки этот нахальный новичок вдруг втерся прямо в круг наших лидеров. Эта коробка стала его пропуском. Так мне по крайней мере показалось. На меня накатила черная тоска.
Я отвернулся от всех и сел на жесткую траву. И уставился на зеленеющие вдали заросли черемухи, скрывающие нашу речку и стоящий на другом берегу уютный поселок. Во рту пересохло. Захотелось исчезнуть отсюда. Ах, если бы каким-нибудь чудом вдруг испариться незримо, с ходу броситься
в реку и только там, по горло в воде, оглядеться вокруг! И зачем только я… Но я не имел права даже думать так и потому решил набраться смелости
и смириться со всем, что меня ждет. Еще я подумал, что зол на Лехо и уж осенью-то ему за все отплачу. Зачем он мне так долго и так убедительно врал? Ну правда, с какой стати? В воздухе витал тонкий дымок, незнакомый запах. “Друг”! По-русски называется.
Когда я снова решился глянуть на остальных, то заметил, что Борис все-таки стоит поодаль от компании, над головой вьется дымок. Заметил я и то, что он совсем измусолил кончик сигареты. Ах ты пижон, удивился я. Наши уже дымят как заправские мужики, сигареты не жуют! Лицо у Бориса было такое, будто его вот-вот вывернет наизнанку.
И тут я заметил, что сидящие полукругом Тийт, Виллем и Март с растущим интересом смотрят куда-то вдаль. Я посмотрел в том же направлении
и увидел, что где-то в полукилометре отсюда — пожалуй, на северо-восток — посреди пустоши носится крошечная человеческая фигурка. Казалось, она мечется бесцельно, то и дело останавливаясь и наклоняясь при этом, описывая какие-то непонятные круги. Странная это была картина.
Тийт, Виллем и Март обменялись взглядами и энергично поднялись. Виллем тщательно отряхнул брюки. Никто не произнес ни слова, но через минуту компания снова была в пути. Так у нас было заведено. В решающие моменты мы никогда не тратили лишних слов. Мы шли неторопливо и достойно, оставляя за собой возможность в случае чего предусмотрительно свернуть в сторону.
Чем ближе мы подходили, тем отчетливее слышался мне доносящийся откуда-то тонкий испуганный визг маленькой собачонки. Но никакой собаки нигде не было. Мечущаяся человеческая фигурка в какой-то миг превратилась в парнишку нашего возраста, тощего и хлипкого. Заметив нас, он остановился, явно в сомнении и страхе, порываясь дать деру, но потом опять продолжил свое странное круженье.
И тут я узнал его. Это был мой сосед по парте Велло.
18
— А-а, это просто такой славный маленький калошник, да? — дурачась спросил Борис, когда мы подошли совсем близко.
— Не калошник, а колхозник. А вообще-то, это мой сосед по парте! — Конец фразы я произнес погромче — не столько для новичка, сколько для сведения всей компании. Я поспешил сделать шаг вперед. Естественно, это входило в правила игры: я должен был оповестить Велло, что с нашей стороны ему бояться нечего.
Потому-то я первым и увидел эту отвесную пещеру.
Вертикальная пещера или шахта (последнего слова я тогда еще не знал) зияла посреди безликой тоскливой пустоши, на выжженной плоскости, заросшей жестким бурьяном, репейником и мышиным горошком. Поблизости не было никакого знака, никакого предостережения — ни проволочного ограждения, ни земляного вала. Нет, все-таки — в двух метрах от провала шахты росла одинокая невзрачная ольха. Это нетребовательное, как сорняк, дерево может действительно расти где угодно, только обычно оно растет кустарником, зарослями.
Как бы там ни было — но эта пещера существовала. Пусть в виде гигантского провала. Эта вертикальная шахта была как рана в плоти земли: бездонная, черная, жутко опасная яма посреди поля. По меньше мере метров семи в диаметре! И из этой ужасный дыры, к краю которой я не осмеливался даже приблизиться, доносился прерывистый, тонкий, панический собачий вой. Велло тупо смотрел на меня. Взгляд у него был совершенно дикий. Он даже не сразу узнал меня. В его одежде и волосах застряли репья, щеки были мокрыми. Он беспрерывно всхлипывал, грудь содрогалась, кадык дергался.
— Эку упал туда! Эку там, на дне! Как я его теперь достану? — выкрикнул он и опять заметался вокруг ямы.
Теперь я разгадал его странные зигзаги: несчастный мой сосед кружил вокруг дыры, поглотившей его собаку… Минут десять спустя вся компания плотно сбилась вокруг провала. Мы стояли, ухватившись за развилку ольхи и вытягивая шеи в сторону шахты. Мы напряженно следили, как жилистый бесстрашный Март по натянутой веревке спускается вниз. Мы завязали на ней грубые узлы по той схеме, которую нашли как-то в справочнике туриста. Эту веревку Виллем и Март незаметно позаимствовали в конюшне нашего поселка, в хозяйстве бывшего хутора Силлапеа — там, на этом хуторе, братья и жили. Мы обвязали толстую веревку вокруг ствола ольхи. Туда же намотали тонкую бельевую веревку. Ее принес с чердака я. Понадеявшись, что мама не затеет стирку как раз сегодня.
Собака чуть притихла: снизу доносилось лишь нетерпеливое повизгивание. Велло тяжело дышал рядом со мной.
— Эку, — шептал он яростно — то ли себе, то ли своей собаке, во всяком случае не мне. — Эку снова вернется домой.
Март уже по грудь исчез в зеве шахты. Над ним склонились Тийт
и Виллем. Остальных и близко не подпустили. Виллем утратил все свое хладнокровие и насмешливость. Он боялся за младшего брата. Тийт попытался мужественно улыбнуться, потом резко махнул рукой и крикнул:
— Стоп! Слушай, Март, я передумал! Я полезу туда сам!
— Да нет, я уже пошел, — возразил Март и быстро скользнул вниз. — Подумай, сколько ты весишь! И какой я легкий! Как перышко! И кто у нас в компании лучше всех лазает? Март, кто же еще! Лишь бы эта псина меня не укусила. Вот этого я действительно боюсь, честно! Большая она у тебя?
— Не укусит, не укусит! Собачка-то маленькая, малюсенькая совсем! — крикнул Велло так громко, что я чуть не выпустил ветку из рук.
— Сейчас я фонарик попробую включить. Ага, здорово, Борис! — сказад Март. — Дно видно… Ага, и собаку тоже. Она у тебя белая?
— Рыженькая, пятнистая, белая такая, чуть с рыжинкой, — затараторил Велло.
— Другой собаки я там и впрямь не вижу, — объявил Март и провалился под землю.
Компания с облегчением заржала. Хладнокровный юмор Марта всех приободрил. Март вдруг запел:
Ты прости, ты прости, что люблю я тебя!!
На-ди-нун-на, на-ди-нун-на, надинуннадина-а…
Эта “надинунна” еще недавно была нашей коронной песенкой. Где только она к нам прицепилась. Но мы знали даже такую тонкость, что это старинный танец под названием падеспань.
Итак, Марта поглотила земля. Тийт лег на живот, тотчас его примеру последовал Виллем. Свесив головы в провал, они напряженно вглядывались в гигантский зев. Март спускался и пел. Пел и пыхтел, потом опять принимался болтать. Голос его все тускнел, уходил все глубже. Невидимая собачонка лаяла в радостном нетерпении.
Немного погодя я заметил, что веревка между Велло и мной ослабла.
— Порядок! Дно! — тут же донесся снизу глухой возглас Марта.
— Урра-а! — закричали мы. — Урра-а! — еще раз всей компанией.
На третьем “урра-а” мне вдруг показалось, будто что-то случилось. Будто ольха на миг дрогнула или земля поплыла под ногами. Помню это точно. Помню и то, что никто другой явно ничего не заметил. Или — не показал виду.
19
Тийт и Виллем вытащили на край провала барахтающуюся, обмотанную веревкой с узлами собаку. Я знал эту рыжеватую дворняжку. Иногда песик разрешал себя погладить. Сейчас Эку был зол и страшен, напуган до смерти. Он стоял, расставив лапы, дрожа и хрипло рыча. Глаза у псины были и вовсе странные: не темно-коричневые, а лиловато-серые, словно подернутые какой-то пленкой, как остывшая каша. Я отвел взгляд. Мне вдруг очень не понравилась эта собака. И на собаку-то непохожая. Как потом выяснилось, из Эку так больше и не получилось настоящего пса. Велло рассказывал мне, что иногда тот целыми днями прятался в сарае, а потом так озлился, что даже на хозяев начал кидаться. Они заподозрили бешенство, но Эку был не бешеный. Эку не боялся воды и пил ее как обычно. А через год бесследно исчез.
Все бока и живот у Эку были измазаны чем-то черным, напоминающим то ли тавот, то ли мазут. Велло распутал бельевую веревку, которой Март обвязал собаку. Руки у Велло дрожали, он громко икал. Эку враждебно смотрел на нашу компанию. Его мутный серый взгляд был почти невыносим — казалось, будто собака слепа, однако при этом ясно было, что видит она хорошо, только не понимает, что происходит. Она рычала как будто на всех нас. Казалось, собака утратила смысл жизни.
Снизу что-то крикнул Март. Виллем сбросил свободный конец веревки вниз. Собака, отчаянно визжа, прыгнула на руки к хозяину.
Март опять что-то крикнул, но до нас донеслось только нечто невнятное: дыра не выпускала слова из своей утробы. Марта поняли лишь Виллем
и Тийт. Мы наблюдали трогательную встречу пса и хозяина. Казалось, Эку на мгновение снова обрел смысл жизни.
Ни у кого из нас не было собаки. Не то чтобы это было совсем уж непозволительной роскошью, но мы очень хорошо знали, что старожилы поселка собак терпеть не могут. Собаки чувствовали это и отвечали им тем же. То и дело мы слышали всякие истории про то, что какой-то приблудный пес набросился на чьи-то костыли, инвалидную коляску или палку. Как ни странно, мне ни разу не случалось видеть ничего подобного…
И естественно, в поселке боялись — и боялись прямо-таки панически — бешенства. И этот мотив принадлежал к главным темам живого фольклора тех лет: легенда о Бешеной Собаке. История эта была почти безукоризненно совершенной и при этом очень статичной. Вступительным аккордом к ней служила картина, изображающая насмерть перепуганных людей, детей и взрослых, панически разбегающихся по домам, запирающих двери, захлопывающих окна. Они не решаются даже выглянуть из-за занавесок. И тут появляется Бешеная Собака. Она невероятных размеров. Она бессмертна. Она вечна. Она несется по пыльной дорожке вдоль длинной клумбы и вдруг останавливается, выжидающе уставясь на окна. Глаза ее гноятся, в углах пасти клокочет ядовитая кровавая пена. Зубы ее острее бритвы. И терпения у нее хватит. Она дождется своего часа!
Что касается меня, то я к этой истории относился почему-то довольно прохладно. Внутренне я верил, что как бы там ни было, но это несчастье меня минует, что ни одной бешеной собаки я не встречу. При этом с собаками мне даже как-то везло. В комнате по соседству с нами жила бухгалтерша тетя Поссарт, одинокая больная женщина. Она разрешала мне иногда погулять со своей собакой.
Велло опустил Эку. На его щеках проступил нежный девчоночий румянец. Велло улыбнулся, блеснув длинными верхними зубами и влажными деснами, опустил взгляд и вдруг, резко взмахнув рукой, всхлипнул и пустился бежать. У него были длинные кривые ноги. Он был босой. Он бежал прочь отсюда. Он не мог здесь больше оставаться.
Велло бежал к далекому железнодорожному мосту. Там, по ту сторону шоссе, за еловой изгородью стояла наша школа и на расстоянии еще полутора километров от нее находилась деревня Велло. В западной стороне. Собачонка мчалась слева от Велло, ни на шаг не отставая и не опережая его. Удивительно, что никто из нас не обратил внимания на их внезапное бегство.
Вдруг ко мне подошел Борис и положил руку на плечо.
— Слушай, юный друг, а ты, оказывается, вполне деловой товарищ! Честно, я бы даже не поверил! Так это и есть то самое место, о котором ты говорил? Весьма интригующе!
Я тупо смотрел на него. Я и подумать не успел ни о чем таком. Даже не сразу догадался, о чем он. И тут вдруг меня пронзила какая-то леденящая, стылая струя: всего, с ног до головы. Исходя из моего дальнейшего жизненного опыта я могу сравнить это чувство со средней силы ударом тока. Ощущение примерно такое, будто нечаянно взял в руку какой-то неисправный электроприбор и вдруг постиг, что значит 220 вольт бытового электричества, — к счастью, тут же отдернув руку, не успев вскрикнуть…
— Что с тобой? Что я такого сказал? Я, кажется, слишком часто встреваю невпопад, ты не находишь? — удивился Борис.
Я опять заметил, как выразительно двигается у него кожа на лбу.
— Погоди-ка, — сказал я и бросился вслед за Велло.
Мне удалось догнать его лишь на полдороге к мосту.
Велло остановился, нервно переминаясь с ноги на ногу. Ясно было, что он жаждет оказаться как можно дальше отсюда. Собака злобно залаяла на меня.
— Молчи, Эку! Чего кидаешься, дурень ты этакий! — плаксиво закричал Велло. — Ну что тебе еще?
Я и внимания не обратил на то, как он со мной разговаривает. Мне было не до такой ерунды.
— Скажи, Велло…
— Ну что? Что? Ничего я не знаю!
Велло попятился. Глаза его, чуть навыкате, опять подернулись влагой. Но я не отставал.
— Скажи, тебя сюда Лехо настропалил?
Велло вмиг расслабился. Понял, что свободен от тягостного долга хранить тайну. Стало быть, он тоже посвящен в это дело. Почему бы и нет, это же совершенно естественно. Оказывается, мы, соседи по парте, героически умеем держать слово. Но почему Лехо хотел нашими руками жар загребать? Ответ казался простым: Лехо боялся. Или же знал что-то еще, о чем не сказал нам.
— Ну да, Лехо! Он, да! Да катись он знаешь куда! Сам-то боится, понимаешь! Боится своего старика. Тот вечно к нам во двор припрется и ну ругаться, почему, дескать, норма не выполнена… Тоже мне бригадир! Как будто не знает, что у матери сердце больное! Водку вымогает, уж я знаю! Мать только и делает, что таскает ему водку из города, я же вижу!
— Правда? Погоди, ты про Лехо давай.
— Да что про этого Лехо говорить-то? Этот твой Лехо просто засранец!
Для осторожного замкнутого Велло это была очень длинная тирада
и очень резкий выпад.
— Я больше никогда его болтовню слушать не буду. Этот Лехо просто чокнутый стихоплет, и все! Я из-за него сегодня чуть без Эку не остался! — запальчиво выкрикивал Велло. — Этого я ему не прощу! Я этого типа больше ни на наш двор, ни на поле не пущу. Честно! Ни в жисть с ним больше разговаривать не стану. Я на него Эку натравлю!
— А как Эку туда свалиться-то угораздило?
Велло помедлил, потом зло пожал плечами.
— Да я, что ли, эту дыру нашел! Я и знать не знал про нее. Лехо рассказал, а я подумал, что он так просто травит. Я же тут сколько бродил, тут земляники полно и морошки, ну… а весной гнезда чибисов. А эта яма… Собака же нашла, понимаешь ты! И просто упала туда. Бежала да принюхивалась, задрав морду, вот и упала. Да я и не видел, как это стряслось, понимаешь ты! Вдруг Эку исчез и из ямы из этой жалобный визг — вот и вся история. Чудо, что он лапы не переломал там.
— Да уж, это и вправду чудо, — согласился я. Я же точно знал, какой длины эта веревка для стогов, которую старшие пацаны с конюшни стянули и по которой Март на дно спускался. Это же просто жуткой длины веревка! А материна бельевая веревка еще длиннее. При мысли об этом мне стало не по себе.
— Что ты хочешь этим сказать? — Велло враждебно уставился на меня. — Только мне этот бред не неси, как Лехо, слышишь ты! Я там внизу ничего не видел! Самая обыкновенная мерзкая дыра, темная и вонючая — и все, слышишь ты! Ее надо прикрыть чем-нибудь или мусором завалить, чтоб туда никто больше не свалился, ни человек, ни животное! Так что лучше держитесь от нее подальше, понял ты! Ладно, мне давным-давно домой пора. Овец на другое пастбище перевязать, курам травы натолочь, ты что думаешь!
А ребятам своим передай, что осенью придете к нам и столько яблок наберете, сколько унести сможете. Может, и груш тоже. В этом году урожай. Уж
с матерью я договорюсь. Вам-то этого добра откуда взять? А у нас все само растет, платить не надо… Слушай, я пошел, да? Раньше не увидимся, так осенью.
— Договорились.
Я не стал смотреть ему вслед. Издалека, от шахты, ветер донес голоса. Там, кажется, что-то случилось.
20
Когда я вернулся, Март уже давно был наверху, зато его старший брат Виллем спускался вниз. Выражение лица у Марта было подчеркнуто будничное.
— Ну как там? — спросил я.
— А, ничего особенного. Тьма-тьмущая и жутко загажено. Просто огромная яма, и все тут. Не знаю, кто это выкопал. И зачем. Глубоко, конечно, это факт. Сверху и не поймешь. Метров двенадцать с гаком, я думаю. Потом измерим веревки точно. Концов почти не осталось. Там, может быть, когда-нибудь даже подземный ход был или что-нибудь в этом роде, но сейчас-то ничего не видать. Все обвалилось. А вот на дне всякое полезное барахло валяется. Я не успел все оглядеть. Замерз, холодище там, ну. Вот Виллем
и полез, чтобы изучить это дело.
— Холодище?
— А ты как думал? Ты лучше сюда глянь!
И Март показал на валяющийся у его ног большой моток ржавой проволоки. Тут же лежали еще кривое велосипедное колесо, старая, но почти целая садовая лопата, большой подшипник и пустой картофельный мешок.
— И это тоже оттуда! — мотнул Март головой.
Чуть поодаль, у зарослей репейника, валялась изрядно разложившаяся дохлая кошка.
— Ну и воняет же, чуешь?! Только ничего не трогай, все это придется как следует почистить и потом в реке прополоскать.
Я отвел взгляд от кошки. Уже тогда созерцание мертвых животных вызывало у меня сложные, противоречивые чувства — ужас, отвращение, жалость, мировую скорбь. Я в замешательстве глянул на веревку, свисающую в яму. Ясно было, что ее мне тоже придется основательно прополоскать в реке.
Март истолковал мою растерянность по-своему.
— Да ладно тебе. Знаешь, это, конечно, какая-то другая пещера, ну
и хорошо, правда? Сам подумай, если б это было то самое место, о котором ты мне рассказывал? Ух! Да что мы болтаем — привидений же не бывает, — закончил он смеясь и хлопнул меня по плечу.
— Пойдем лучше глянем, что Виллем нашел!
Тем временем Тийт позвал на помощь Райво и Тыння. Борис тоже подошел поближе. Веревка туго натянулась. Мы с интересом ждали. Наконец из ямы начала подниматься какая-то проржавевшая железяка. На свет появилась непонятная конструкция. Она то и дело где-то застревала по пути, и мы отнюдь не сразу поняли, что Виллем отправил из шахты большой железный крест! Ряды таких крестов можно встретить в старых уголках некоторых эстонских кладбищ. Мы называли их царскими и были недалеки от истины — эти мрачные кованые кресты причудливой конструкции на рубеже веков устанавливали на православных могилах.
— Благодарим покорно, дружище. Что мы будем с этим делать? Есть
у тебя там еще что-нибудь? — крикнул Тийт в шахту.
— Все, пусто! Лезу наверх! — ухнуло снизу — глухо и отдаленно.
Мы так осмелели, что теперь все сгрудились у ямы. А что там такого? Ничего особенного! Подумаешь, тоже мне, ужасное переживание для такой компании. Мы и не по таким местам лазали. Тийт и Виллем в прошлом году такое учинили! На велосипеде городской тетки Тийта проехали по монастырской стене в Пирита! Вот это да! А дыра эта вообще никакая не бездонная. И привидений на свете не бывает. Мы следили, как Виллем целенаправленно поднимается. Его сильные руки продвигались мощными рывками, лицо с напряженной ухмылкой приближалось к нам с каждым мгновением. Виллем лазал как Тарзан, он и был в наших играх Тарзаном. Март был обезьяна Чита. Потому что братья лазали лучше всех в нашей компании.
Так мы и не заметили, чем в этом время занимался Борис. И то, что он исчез за ольхой, мы заметили только после возвращения Виллема.
— Ну как там?
— А, ничего особенного, — коротко ответил Виллем. — Холодновато чуток, а так все нормально.
Теперь наши курильщики определенно заслужили трубку мира. Мы расселись на траве и устроили перекур. Кто дымил сигаретой, кто просто грыз травинку.
— Гляди-ка! — мотнул Райво головой.
Над шахтерским поселком в голубовато-сером выжженном небе возникла серебряная точечка и начала быстро увеличиваться. Через несколько секунд быстро снижающийся реактивный истребитель, ревя как лев и завывая как гиена, пронесся над нашими головами. Воздух еще долго дрожал. Да что там — обычное дело.
— Видел, точно над этой ямой! — констатировал Тийт и выпустил
в воздух красивое колечко дыма. — Гляди, еще один!
Один за другим появились еще два самолета. И тут только мы услышали голос Бориса. Борис тянул какую-то заунывную песню.
Оказалось, что этот человек времени даром не терял. За ольхой он похоронил кошку и над свежей могилой установил крест. Когда он только успел все это сделать и откуда силы взялись? Чудо, что лопата не сломалась
и крест на него не рухнул!
— Господи помилуй, Господи помилуй! Грешную душу! — тянул Борис монотонно. — Эта грешная киска теперь обрела по-ко-о-ой!.. Знаете, когда я маленьким был и в Ленинграде жил, дед меня несколько раз в церковь водил. В русскую, ну, там же нет других. Там вот точно так и пели, только слов не разобрать. Это ведь не русский язык. Это старославянский или как его там. Мой дед был воинствующий атеист. Теперь-то он умер уже, — объяснил Борис.
Мы оглядели свежий могильный холмик. И вот что мне вдруг показалось: все это выглядело как-то слишком серьезно. Тийт тронул носком сандалии лопату с налипшей землей и почему-то вздохнул.
У Райво напряглись скулы. Он с надеждой обвел взглядом Тийта и Бориса. Райво жаждал бурных проявлений жизни. Он улавливал их в воздухе. Он хотел сражаться на стороне победителя. Что делать, иногда Райво просто искал возможности победительно подраться. Он был, правда, помоложе Бориса, но никак не меньше и не слабее. Однако я бы на него ставку делать не стал. Этот немыслимо тяжеленный крест поднял и воткнул в землю все-таки Борис, и никто другой. И притом сделал он это очень быстро.
— Хм… Дело-то ведь получается не совсем хорошее, — произнес Тийт после долгой паузы.
Я помню: по тоскливой, выжженной, пыльной пустоши прополз вялый порыв южного ветра. Он пах сланцевой пылью. И раскаленными рельсами. Там-сям глухо стрекотали кузнечики. В июне свои незатейливые песенки исполняют маленькие невзрачные кузнечики, время страстных скрипичных соло больших ярко-зеленых маэстро еще впереди.
Тийт поскреб свой волевой подбородок, примирительно улыбнулся
и сказал:
— Но с другой стороны — а что ты с этой чертовщиной еще поделаешь?
Райво разочарованно отошел.
— Нельзя было вообще его оттуда вытаскивать, — заявил вдруг Тыннь. Он говорил мало, но часто высказывал весьма здравые соображения.
— Думаешь? — спросил Виллем невозмутимо. — А ты случайно не верующий?
— Ну и что, если и верующий? — ответил Тыннь чуть дрогнувшим голосом, но без колебаний. — Кошек нельзя хоронить под человеческим крестом.
— Ну ладно, а где у тебя из-под этого креста человек-то? — поинтересовался Виллем.
— Ах, да что мы спорим, теперь-то он уже тут стоит, да ведь? Не вытаскивать же его обратно из земли. Пускай будет, — сказал Тийт. — Давайте ноги в руки и двинули отсюда. Ну, так, взяли веревки и всякое-разное, что
у нас тут есть. Давно пора искупнуться. А то растаем. И вообще…
Больше я не слышал ничего — вялую духоту полдня и бессильный стрекот кузнечиков прорезал вдруг нечеловеческий вопль.
21
Дальнейшее я помню довольно смутно. Во всяком случае, все происходило как-то очень быстро и при этом совершенно необъяснимо.
У меня сразу мелькнула мысль, что Райво сорвался. Но ничего подобного, он несся от провала какими-то судорожными рывками и при этом безумно быстро, с диким гортанным воплем. И прежде чем я успел хоть что-то сообразить, со мной стряслось нечто совершенно необъяснимое. Какой-то миг как будто отсекло, во всяком случае я помню себя уже в сотне метров от ямы — помню свой отчаянный бег и крик. В моем теле вибрировала какая-то дикая чужая сила, трясла и колотила его, напрягала мои голосовые связки, заставляя меня кричать, чудовищно хрипя, и — бежать, бежать, бежать! Я спасал свою жизнь от чего-то невидимого, неведомого, необъяснимого
и совершенно ужасного.
И я слышал, как передо мной, рядом со мной и за мной бегут и кричат все остальные. Наши мальчишеские голоса сливались в единую сирену ужаса. Наши ноги отбивали барабанную дробь паники. Краем глаза я заметил, как маленький Акс упал, тут же вскочил и помчался дальше, рот разинут,
в глубине вибрирует маленький язычок. Его короткие волосы стояли дыбом, проволочной щеткой. Наш вопль взмывал до самого неба!
Орущая компания мчалась к берегу родной реки, как будто спасаясь от смерти. Не знаю, видел ли кто это со стороны, но думаю, зрелище было ужасное. А может быть, просто очень смешное? Во всяком случае, этому зрелищу очень трудно было найти хоть какое-то объяснение.
И вот наконец мы оказались у своей реки. Спасены! Мы ощутили это все одновременно — ужас вдруг бесследно исчез. Так же внезапно, как и явился откуда-то из-под земли. Мы повалились на траву.
Мы лежали в мелкой ложбине на берегу реки, скрытой густым кустарником, по меньшей мере четверть часа, без единого слова, без всякого движения. Кто лежал на боку, кто на животе и ни один — на спине. Мы дышали шумно, как многоголосые кузнечные мехи. Виллем очнулся первым.
— Ну, это было нечто, мужики! Я вам скажу, это действительно было нечто! — произнес наш самый хладнокровный член компании дрожащим голосом и вдруг захохотал, истерически всхлипывая.
Март испуганно покосился на старшего брата. Виллем замолк.
— А чего я смеюсь-то, в самом деле? — сказал он мрачно.
Тийт поднял голову, поднес сплетенные пальцы к глазам и попытался усмехнуться. Потом с усилием сел, взъерошил копну волос и заговорил:
— Вы что, мужики… Со мной же тоже это случилось. Я в жизни никогда ничего так не боялся, так ужасно не орал и так быстро не бегал. Что это все было? Что с тобой стряслось-то, Райво?
Райво лежал на земле ничком. Его острые плечи вздрагивали под тонкой рубашкой. Он плакал. Ответ его прозвучал глухо, словно из-под земли.
— Не знаю. Ничего я не знаю.
Не сразу нам удалось разговорить его. Оказалось, что и он ничего не может толком объяснить.
— Ну, подошел я на минутку к этой дыре, ну, так просто. Ну, постоял чуть-чуть, ну. Просто так, честно. Ну, и вдруг мне показалось, будто что-то случилось. Но что, этого я не знаю. Ну, и тут мне стало так жутко… Дальше сами знаете. Нет, ничего я там не видел такого. Ничего! Только темно очень было. Дыра была совсем черная…
Мы обменялись взглядами. Мы сжались.
— Так. — Тийт сидел, скрестив руки на разведенных коленях. — Кто-нибудь из вас видел или слышал что-нибудь такое… Понимаете? Ты, Март? Виллем? Эрик? Тыннь? Пээп? Акс? Борис?
Никто не смог ничего добавить.
— А я что знаю, я эту несчастную кошку там хоронил, — стыдливо сказал Борис. — Может, я это зря? Может, Бог и правда существует? Кто знает…
А вдруг и в самом деле дохлую кошку нельзя хоронить под человеческим крестом? Ты, кажется, сказал это, Тыну? А где этот покойник-то, спрашивается, из-под этого креста? Нету! Вот какая пра-а-а-блема. И где вообще написано, как дохлых кошек хоронить? Но я вам, парни, одно скажу — привидений на самом деле не бывает. Или?.. Но вы что, всерьез подумали, что… да ладно… Нет-нет, идите-ка вы и не плетите мне больше эту ахинею! Никаких привидений не существует, и призраков тоже, и никакой Костлявой Руки.
И все тут! А что тогда существует? Не знаю. Вот Сталин, факт, существует, — закончил он неожиданно. И после паузы загадочно добавил: — Если, конечно, существует. Но моя бабушка Сталина своими глазами видела…
Мы долго молчали в раздумье.
— Да, но почему мы все заорали-то? — наконец вернулся Тийт к началу разговора.
Вдруг Райво вскочил и набросился на меня.
— Это он! Он нас туда затащил! Он, он, он! — кричал Райво чуть не плача. Его здоровый кулак свистел перед самым моим носом.
Тийт сильным движением оттащил его в сторону.
— Прекрати, идиот! — крикнул он неожиданно грубо. — Сбрендил, что ли? Кончай чушь пороть! Мы же все этого только и ждали. Сам же ты всякие сны видел!
— А может, я выдумал этот сон, — огрызнулся Райво.
— Да-а? — протянул Виллем многозначительно.
— Ну не выдумал, — отступил Райво, отсел подальше и принялся яростно, пучками, выдирать траву. — Сны тоже нельзя видеть, что ли?
— Ты куда, Борис? — спросил Тийт.
— Вы что, думаете, я действительно сейчас способен куда-нибудь двинуть без вас? Ох, юные други мои… Привидений, разумеется, не бывает, но на всякий случай я их все-таки боюсь. Особенно теперь! А в данный момент я просто пописать отошел, если это кого-то интересует, — посыпалась из-за ближайшего куста быстрая болтовня Бориса. Он уже потихоньку обретал обычное свое нахальство. — Боже мой! Другой вопрос, осмелюсь ли я теперь вообще с вами куда-нибудь пойти. Слишком уж неожиданно у вас тут разворачиваются события. — Вдруг он как-то испуганно, по-девчоночьи пискнул: — Идите-ка сюда!
Мы обменялись взглядами. Но Борис продолжал звать нас. Кажется, на сей раз нас ожидало нечто не столь мистически ужасное, не такой кошмар, а что-то полегче. В одно мгновение мы с треском продрались сквозь кусты на довольно низкий для наших мест берег реки. Мы смотрели в ту сторону, куда нам еще не очень-то хотелось смотреть.
— Я так ничего не вижу, — сказал Март после долгого недоверчивого молчания.
— Да, вот именно! Нет, теперь я точно хочу домой. Дело и вовсе странное, — дрожащим голосом подхватил Борис. — Именно так, ничего там больше нет! А куда делось дерево? Вместе с вашими веревками, кстати?
И где этот крест?
Так оно и было: там, вдали, откуда мы панически бежали, не было больше ничего, повсюду расстилалась лишь все та же тоскливая пустошь. И ни единого знака, по которому можно отыскать эту шахту. Довольно высокая ольха словно стерта с лица земли.
Мы не сразу решились разойтись. Прежде всего мы прошлепали по отмели на свой берег и отправились купаться. Но не в людное место, где верещали дети и шумели взрослые, знакомые и чужие, а подальше, ниже по течению, к спокойной отмели у заливного луга.
Потом Тийт держал речь. Он взял себя в руки. Он вел себя сдержанно, как человек взрослый. Речь его была крайне лаконична и почти гениальна.
— Я буду краток. Туда мы больше ни ногой. И другим не советуем. Ни детям, ни взрослым. Что было — то было. Забудем об этом.
Едва он закончил, как сверху, от поселка раздался торжественно-тревожный звон колокола. Там, на развилке нескольких дорог, стоял толстый граненый столб, на верхушке которого висел медный пожарный колокол. Били в него трижды в день — за полчаса до еды. Этот колокол призывал в столовую тех подопечных, кого хоть как-то еще держали ноги. О питании остальных заботились санитарки. По стилю колокольного звона я узнал, что звонила одна суровая по характеру кухонная подсобница из маминой смены.
Часов не было ни у кого, даже у Бориса, но по всем признакам — приближалось уже время ужина.
22
Для взрослых это было бы нелегко, нам же это удалось. Мы действительно забыли свое необъяснимое приключение. Во всяком случае, мы не сказали больше об этом ни слова. Практически это и означало забыть. И вообще, что нам, больше думать было не о чем? Вода в реке была по-прежнему теплой. Приближался Яанов день. Приближались большие мотогонки. Матери все чаще отправляли нас в огород на прополку. Жизнь стала очень разнообразной, и дни уплотнились.
Иной раз мы снова отправлялись смотреть тренировочные гонки и потом делились впечатлениями с другими болельщиками. Толковым собеседником был, разумеется, дядя Тео. Ему довелось видеть даже гонки досоветского эстонского времени. Но и среди подопечных нашего поселка были на удивление информированные люди.
Серьезным болельщиком был, например, бывший цирковой акробат Рамиус. Он точно ориентировался в разных классах машин, и особенно нравились ему женские гонки. Он хорошо знал двух знаменитых на мототрассе эстонок. Это были, конечно же, сестры Густель. Старшая сестра Ыйльме гоняла в классе 350 кубиков, младшая и более хрупкая Вирве — на 125-ти. Как и мне, Рамиусу больше нравилась маленькая Вирве.
Мы знали, что Рамиус в свое время сорвался с трапеции и после этого стал каким-то странным. Мне же он казался просто веселым, жизнерадостным дяденькой. Но, видимо, какая-то причина душевного свойства там была, иначе с чего бы этот лысый коротышка — улыбчивый, разговорчивый, энергичный — попал в наше учреждение. Иной раз он заходил к нам в гости —
с кратким визитом, как сам он это именовал. Говорил, что он мой гость. Лишь несколько лет спустя я начал догадываться, что Рамиус со своей неуклюжей галантностью пытался привлечь внимание моей матери. Мама делала вид, что наше знакомство ее не касается. Рамиус приносил мне подарки. Обычно он дарил мне книжки с картинками для малышей, белые поля были исписаны цветными карандашами — он сам перед приходом заполнял их всякими посвящениями и стишками. А один раз он смастерил мне из картона клоуна на ниточках, который несколько месяцев висел на стене у моей кровати: как-никак подарок циркового артиста! С большим удовольствием он давал нам всем концерты из репертуара имитатора Владимира Сапожнина — все эти завывания трубы и негритянские песни… О Луи Армстронге мы еще не знали ничего, но зато бас Поля Робсона звучал по радио каждый день. Рамиус довольно хорошо выдавал “Водовоза” и “Миссисипи”. А вот “Широка страна моя родная…” Дунаевского по-русски он петь отказывался. Не умею, отнекивался он, отводя взгляд.
Между прочим, ранней весной он подарил мне приличный самокат (который нашел в парке, когда был в городе), и это было великое дело. Настоящий транспорт, уступавший лишь велосипеду матери Акси.
Главным достоинством этого самоката были литые резиновые шины. Благодаря им машина шла легко и колеса так упоительно шуршали. У других пацанов такого современного самоката не было. Я старательно покрасил его — в серебряный цвет, кстати сказать, баночку этой краски раздобыл
в гараже у дяди Тео. Прикрепил сзади картонный номер. 101, разумеется.
А где же могла быть наша мототрасса как не на живописных пешеходных дорожках поселка? Там даже упасть было нестрашно. Зато страх нагоняли на нас местные старухи: они поносили нас, жаловались на нас в контору, вставляли нам свои палки в колеса — но на следующий вечер мы снова были на трассе.
Мой номер был 101, но первая истинная любовь, как я понимаю десятилетия спустя, принадлежала, конечно, семерке — все той же Вирве Густель. Я постиг это еще перед школой. Привязанность к Вирве была чувством сладким и безнадежным, и совершенно при этом бескорыстным. Сияющая таинственная улыбка ласки из-под шлема с эмблемой “Спартака” еще долго олицетворяла для меня идеал женской красоты и обаяния. К тому лету, однако, о котором идет речь, это очарование уже наполовину развеялось. Я мог говорить о Вирве уже вполне нейтрально, как о других мотогонщицах. И вообще, думаю, незадолго до того я успел уже утратить некую частицу своей белоснежной невинности. Мысленным взором я неотступно видел темный глубокий взгляд санитарки Эрны и ее обнаженное тело: большое, красивое, ленивое…
Однажды Рамиус остался посмотреть на наши самокатные соревнования, стоял у мототрассы, доброжелательно и загадочно кивая. Потом он сказал нам с сияющим видом, полушепотом, время от времени оглядываясь вокруг:
— Да-да, молодые люди, это же очень красивый спорт. Но я должен вам сказать, что скоро за мной явится Коткас и тогда я пожму вам на прощание ручки. Он всенепременно приедет! Теперь уж наверняка! Пока что он не может еще, ему скоро на олимпиаду. Коткаса-то знаете, конечно?
Борец тяжелого веса Йоханнес Коткас был как фольклорный богатырь,
и только на таком уровне Рамиус о нем и говорил. Эти речи немножко смешили нас и, однако, задевали за живое. Речи о том, как в один прекрасный день явится Йоханнес Коткас и увезет его в кругосветку и они вдвоем начнут давать представления, демонстрировать силу и красоту. Примерно так, что Коткас подбросит Рамиуса высоко в воздух и он грациозно опустится прямо в руки силача. Уж не знаю, где крылись истоки этой голубой мечты и знакомы ли были между собой эти люди вообще.
Этот разговор продолжался до того момента, покуда кто-нибудь из нас — обычно это был Райво — что-то не выкрикивал, на что мы все взрывались противным громовым хохотом и уносились, как стая дроздов. И я в том числе на своем серебряном самокате, который мне привез из парка или самым невинным образом откуда-то спер этот странный доверчивый мужичок.
“Ах, да что ты врешь, никакой Коткас за тобой не приедет!” — так мог звучать этот возглас, вполне честный, но очень жестокий.
В наше заведение никто ни за кем не приезжал. Из заведения отправлялись прямиком в морг. В наводящий страх домишко рядом с гаражом, стоящий в тени жалких диких вишен, со временем уносили всех миллионеров
и всех генеральш эстонских времен, всех нянек и школьных барышень, инвалидов войны и рыночных шалав, люмпенов и мастеровитых работяг, боцманов и землекопов, прислугу и хуторян, корчмарей и пропойц.
Так уж оно было. И мы все знали это. Знал и я, застенчивый мечтатель
и книжный червь. По правде сказать, я отнюдь не чувствовал себя блистательным человеком чести, когда на серебряном самокате уносился от старого Рамиуса все дальше и дальше, в густеющий зеленый сумрак парка.
Но скоро мы забросили свои самокаты в угол. Мы выросли из них. Я тоже решил вдруг, что подарю свой Рейну, перед очередным его приездом. Странное дело, я вдруг начал немножко скучать по этому маленькому зануде.
23
Через день-другой Рейна наконец доставили к нам на сером “москвиче”. Пацан раздулся от гордости, как петух, — ведь дядя сосед предпринял эту поездку только ради него! Рейн должен был остаться у нас до Яанова дня. На некоторое время я отошел от активной компанейской жизни. Разумеется, не совсем, но факт — я теперь с удовольствием проводил время в обществе Рейна. Я заметил, что и другие ребята в последнее время были больше обычного заняты домашними хлопотами. Видимо, нам всем нужно было немножко времени и разобщенности, чтобы окончательно забыть общий кошмар.
Восторга от серебристого самоката Рейну хватило совсем ненадолго. Самокат был для него просто слишком большой и громоздкий. Его страстью по-прежнему оставались бумажные самолетики. Хотя мне все-таки удалось его убедить, что и предстоящие мотогонки — это дело стоящее.
На дальнюю мототрассу — смотреть тренировочные гонки — его бы со мной не отпустили, но, к счастью, забыли запретить ходить к шоссе смотреть на скоростные тренировки. По правде сказать, дорога к опорам высокого железнодорожного моста была не слишком приятной: с одной стороны, по ней я ходил в школу, и она напоминала мне, что однажды ведь и осень наступит; с другой стороны, я отлично знал, что в нашем поле зрения неизбежно окажется и то самое место. Но, к счастью, оно было очень далеко от железнодорожного моста, с насыпи которого я намеревался смотреть супергонки. К тому же на зеленовато-серой пустоши не за что было глазу зацепиться, чтобы определить это жуткое место. Уже на полдороге я убедился, что никакой ольхи там по-прежнему нет. Как ни странно, но это всерьез утешило меня. И еще — я уже начал забывать происшедшее. Мы ведь так
и договорились!
Как истинный знаток, я знал, когда нужно отправляться в путь. Для скоростных тренировок перекрывали примерно два километра шоссе — по километровому отрезку с каждой стороны в промежутке от большого моста до железнодорожного — утром с десяти до одиннадцати. К счастью, мама уже
с утра пораньше ушла в кухню, так что мне вообще не пришлось ничего объяснять ей. Так мы спокойно и отправились. Я знал, чтЛ хочу увидеть. По пути объяснил это и Рейну.
— Казеорг, Олев Казеорг! Он же хочет у русских выиграть, понимаешь! Серебряная медаль у него есть, он хочет золотую. Семьсот пятьдесят кубиков это тебе не шутка. Тут надо машину настроить!
— А, знаю я, у папы тоже ЕММ, только с коляской и чуть-чуть сломанный, — ответил Рейн. — Нужно его тоже настроить.
— Все папа да папа, у тебя одно на языке! Казеорг же хочет чемпионом Советского Союза стать! Дядя Тео говорит, что для этого нужно машину настроить, как скрипку. Как ты не понимаешь! И когда все настроено, тогда выжимают из нее полную скорость. На мототрассе нельзя, там повороты.
А тут — во! Знаешь, сто пятьдесят кэмэ в час запросто выдаст!
— А кто такой этот Казеорг-то? — спросил вдруг рассеянный малыш.
Боже ты мой, ну почему он такой глупый, подумал я, но простил его.
Я же тоже недавно таким был.
— Казеорг это самый быстрый гонщик. Вот увидишь!
Но Казеорга мы не увидели. У опоры моста стоял Борис в невиданном черном бархатном костюме. Он дрожал от утренней прохлады и от возбуждения.
— Пошли! — воскликнул он, словно только нас и ждал.
Мы вскарабкались на железнодорожную насыпь, и нам открылась потрясающая картина. Посреди моста стоял обалденный самолет! Серебряный реактивный истребитель под номером 34, который я не раз видел в воздухе над головой. Шоссе было совершенно пустым, лишь по направлению к городу, очень далеко, можно было заметить несколько крошечных грузовиков и совсем малюсеньких гоночных мотоциклов. Возможно, что какие-то машины стояли все-таки и с восточной стороны, но там ничего не было видно: яркое солнце слепило глаза.
— Самолет, самолет, самолет! — затрубил Рейн, как пионерская фанфара.
— А ты видел, как это было?.. — спросил я потрясенно.
— Ничего я не видел — только что подошел. Знал, что ты придешь, ну… да чертову старуху угораздило углядеть меня из окна. Пришлось драпануть, ну, от чертовой этой директорши, понимаешь, — объяснил Борис, нервно хихикая.
— Самолет, самолет!
Одновременно с нами на мост вырулила маленькая угловатая машина, которую иной раз называли виллисом, иной же раз газиком. Из машины выскочили два крупных офицера и устремились к летчику. Оказалось, что он уселся прямо посреди моста, на асфальт. Это был самый настоящий военный летчик, весь в коже — точь-в-точь такой, как наши новые книжные герои Кожедуб, Гастелло или Мересьев. Свой потрясающий кожаный шлем он держал в руке. У него были светлые кудри. Лицо его были мужественно задумчивым. Офицеры начали кричать. Летчик был не слабак и в ответ тоже закричал на них.
— Скажи мне, что они орут! — прошипел я.
Борис начал переводить бегло и автоматически. Видимо, это было для него привычное дело. Как я позже узнал, его мать, воспитательница детского сада, по-эстонски не знала ни слова и так никогда и не выучила.
Диалог у стоящего на мосту реактивного истребителя, который Борис мне переводил, был примерно следующий. (Лишь крепкие словечки он пропустил, поскольку не знал, как они звучат по-эстонски.)
— Ах ты такой-рассякой, к стенке хочешь, что ли? Ты хоть соображаешь, сколько этот самолет стоит? Столько же, сколько вся эта сраная полуфашистская союзная республика! Что у тебя случилось? Бензин, что ли, кончился?
— Бензин не кончился.
— Управление потерял?
— Нет, управление не потерял!
— Ты что, уснул, что ли, мать твою… (Вторую половину этой фразы я не понял, и на этом кончились и попытки Бориса передать этот сочный диалог во всей его красе.)
— Ничего я не уснул.
— Какого же хрена ты тут потерял, на мосту, такой-сякой-рассякой?
— Понятия не имею.
— А кто имеет?
— Только не я. Я летел как обычно, исполняя боевое учебное задание номер четыре, никому не мешал, скорость была нормальная и курс строго на ост-вест, как всегда. Потом снизил обороты, выключил моторы, начал плавно снижаться и вдруг, пожалуйста вам, оказался посреди шоссе. Видите, примерно там… Как будто кто-то меня туда посадил. Как будто какая-то гигантская рука дала самолету щелчок и толкнула сюда. Тогда я доехал до моста. Иной возможности у меня не было, раньше остановиться не мог.
К счастью, оказался этот мост пригодным по габаритам. Больше всего боялся поломать крылья. Ни одной машины по пути не встретил… Потом вылез, сел и начал смеяться.
— Лейтенант, а как у тебя насчет душевного здоровья? В семье душевнобольные были? Что ты смеялся-то, свинья такая?
— Не могу знать, товарищ подполковник. Катитесь лучше в ж…, товарищ подполковник!
— Об этом ты еще пожалеешь, лейтенант! Я должен был бы тебя тут же на месте расстрелять, но я не сделаю этого. Я еще не знаю, что с тобой сделаю, но что-то страшное наверняка. В дурдоме сгниешь на проссанном матрасе!.. А это пацанье что тут глазеет? Чтоб духу вашего тут не было, мелкая чухна!!
Последний вопль Борис переводить не стал. Мы уже бежали. Рейн,
в какой-то момент куда-то исчезший, летел теперь, вцепившись в мою руку, ноги почти в воздухе. При этом он деловито спрашивал:
— Кто такая чухна? — И тут же, задыхаясь, принялся похваляться: — Пока они там все между собой орали, я успел самолет потрогать, ага! Выше не дотянулся, а колесо точно потрогал. Потрясно! Буду тоже летчиком
и приземлюсь в случае чего на мосту!
Вдруг Борис застыл как вкопанный посреди мостков через ручей. Он смотрел на меня в упор через плечо, в темных глазах жуткий страх.
— Слушай, а почему мы сейчас не начали орать? — спросил он напряженно, словно прислушиваясь к чему-то.
Я мгновенно понял и похолодел. И застыл в ожидании. Но кошмар не явился. В кустах запел припозднившийся соловей.
— Скажи, этот большой мальчик — чудо-ребенок, скрипач? — спросил вдруг Рейн. Бориса он действительно не знал, но почему он так спросил?
Борис рассмеялся.
— Ты видел такой костюм в кино, да? Как оно называлось-то, “Маленький скрипач”, да? Ну точно. Это же мой выходной костюм, да будет вам известно. Этот комиссар в мужском пиджаке, моя любимая бабуля, — она же спрятала все мои свитера, пиджаки, куртки, рубахи и даже штаны, чтоб я с вами не шатался. Я же под домашним арестом! Но на это у нее фантазии не хватило, что я решусь натянуть на себя эти тряпки. Сама она говорит, что пролетарка и революционерка и черт его знает кто еще, а по-моему, так натуральная буржуйская старуха. Как я могу сидеть в комнате и читать по-русски Льва Толстого “Отрочество”, когда тут началось мое собственное потрясающее отрочество?.. А что завтра будем делать, пацаны?
24
Незадолго до Яанова дня мама решила предпринять поездку в город. Там она обычно стояла в очередях — прежде всего для того, чтобы привезти домой два кило сахара. Она, конечно, закупала и всякий другой провиант, но сахар был самое важное, его не так просто было достать. Сахарный день был как маленький праздник. В этот первый сахарный день мне даже разрешалось посыпать это лакомство на политый водичкой кусок хлеба — в будничные дни больше не разрешалось. На двери шкафа, где мама держала мешок сахара, во избежание искушения был даже повешен маленький замок.
У поселковых женщин было заведено ездить за покупками вместе. Так можно было сократить стояние в очередях. Одна закупала всякие мясные припасы, другая хлеб, третья, например, рыбные консервы. Только сахар каждая должна была покупать сама.
К Яанову дню мы ждали гостей, родителей Рейна и их друзей. Мама собиралась испечь булочки и чайный пирог.
В тот день под вечер мы торчали у трех окошек общего коридора возле маленькой квартиры на чердаке — Тыннь, я и Рейн, от которого не было никакого спасу, — в ожидании, когда же в конце дорожки появятся наконец наши мамы. Нас загнал домой голод. Мамы почему-то сильно запаздывали.
И вот они наконец появились, вот уже миновали баню и морг. В дневное время морг не представлял собой ничего особенного, обычная небольшая постройка — обычный ориентир в географии поселка; с наступлением темноты все было, конечно, иначе, мы старались даже не глядеть в сторону этого белого оштукатуренного домишки, обходили далеко стороной.
И вот мамы уже прошли мимо морга. Сумки у них на вид казались тяжеленными. Я заметил, что моя мама купила по крайней мере один светло-желтый городской батон. Булка водилась на нашем столе отнюдь не каждый день. Я невольно сглотнул. Мамы торопливо подходили все ближе, подолы летних платьев плескались по икрам. У мамы Тыння на ногах были белые тенниски, на моей маме туфли из рыбьей чешуи. Я знал, что моя мама, всегда подчеркивавшая, что скромность — это лучшее жизненное достоинство, гордилась этими туфлями почти беспредельно.
Сзади их нагнала на своем красивом велосипеде и тихо проехала мимо мама Акси, вдруг она затормозила, выставила ногу и стала ждать… Я вздохнул. Я знал, что теперь начнутся женские разговоры и им конца не будет. Так и вышло. Подойдя к велосипеду, женщины даже сумки поставили на землю. Начался разговор поселковых женщин. Голоса звучали так ясно, что долетали и до нас.
Разумеется, я обычно не обращал на разговоры наших мам никакого внимания. Они говорили о работе и о зарплате, о ценах и о модах, о чем же еще эти вечные женские разговоры?! Они вздыхали и ворчали, но не теряли надежды, что все изменится к лучшему. Это был взрослый мир, куда мы отнюдь не торопились.
Так начались их разговоры и теперь. Но вскоре они заговорили о чем-то таком, что нас очень даже интересовало.
Представьте себе, говорили наперебой моя моя и мама Тыння, перебивая и поправляя друг друга, какая странная история случилась с нами по дороге! Неподалеку от города движение остановили. Милиция на дороге и всякое такое. Как-то даже не по себе стало. Как будто в сорок первом. Или облава, знаете же на кого. Но, к счастью, ничего подобного — нам сказали, что кто желает, может пойти размяться на обочине. И тут вдруг видим, как по шоссе огромный грузовик тащит на тросе настоящий военный самолет. Ну да, один из тех, что каждый день носятся тут у нас над головой. Даже номер запомнили, на боку был намалеван: 22. Какие-то мужчины говорили между собой, что самолет сделал вынужденную посадку на шоссе. Хорошо хоть ни одна машина перед ним не попалась. А представьте себе картину, если бы там оказался наш автобус! Это уже второй или даже третий раз за неделю. Так эти мужчины сказали. У меня ребята тоже недавно видели, но там, на мосту, перед школой… Да, и знаете, хвост у самолета был набок свернут, будто медведь своротил! Вот ужас-то!
Больше мы слушать не стали. Незаметно пробрались во двор и помчались к реке, чтобы объявить эту новость и другим.
Маленький Рейн чуть не плакал. Он обожал самолеты. Похоже, ему перестали нравиться вынужденные посадки на шоссе.
25
Утром Яанова дня случилось так, что мне удалось часок побыть совершенно одному. Рейн неожиданно согласился (часик, не больше, как он подчеркнул) поиграть с малышами, его ровесниками, в большой куче песка за еловой изгородью. Они строили там города и аэродромы. Города заселяли пойманными муравьями, а летчиками были божьи коровки. Я тихо удалился.
Оказалось, что это довольно-таки интересно — в кои-то веки побыть совершенно одному. Оказалось, что с последнего раза, когда мне удалось остаться одному, — кстати, а когда же это было-то? — я здорово изменился. Мне казалось, будто мной овладела какая-то грусть или даже предчувствие каких-то неприятностей, и это тоже было по-своему интересно. Итак, я был в то утро таким задумчивым и грустным, каким вообще способен быть маленький мальчик. Естественно, не слишком долго. Но кто знает, может быть, это был самый первый настоящий приступ меланхолии в моей жизни. Наверное, я даже немножко наслаждался этим. Ребенок, конечно, существо неугомонное, но при этом не менее сложное и лицемерное, чем взрослый.
И перед собой тоже! С той только разницей, что он, как правило, не способен отдать себе в этом отчет. И еще: бродя в одиночестве, я вдруг понял, что рано или поздно начну думать об этом кошмаре. Некое решение витало
в воздухе. Странное дело, но на миг у меня возникло совершенно определенное чувство, что все эти недавние жуткие и необъяснимые события каким-то образом связаны со мной. Эта мысль уже сама по себе была совершенно невыносима. И к тому же это был совершенный бред! Итак, я попытался думать о чем-нибудь другом. Я начал думать о предстоящем вечернем костре, и, действительно, это сразу наполнило меня тихим и чистым детским оживлением. Я растянулся на теплом мху и уставился в небо. Через какое-то время я вообще перестал думать о чем бы то ни было. Небо было бледно-голубым, как во все последние недели. Нижние воздушные слои ритмично сотрясал злобный вой реактивных моторов, стоящих на стартовых дорожках и в ангарах, но я почти не слышал их больше.
Я даже не заметил, когда подошел хромоногий Эльмар. При виде меня Эльмар радостно заржал, плюхнулся рядом, задрал кверху острый подбородок и с ходу завел разговор о литературе. Скоро он уже читал мне свои стихи. Эльмар был не особенно хорошим декламатором: он запинался,
к тому же у него была привычка, впав в восторг от чего-нибудь, противно шмыгать носом. Но я все-таки понимал его. Я привык к его своеобразной дикции. Стихотворение называлось “Осень”.
День за днем дожди идут,
Реки бурные текут.
Всюду лужи на пути,
Ни проехать ни пройти.
Но детям дома не сидится,
Им надо в школу торопиться.
Вот по грязи спешат мальчишки,
Они несут под мышкой книжки.
А земледельцу б поспешить,
Чтоб сев озимых завершить.
По полю твердо он шагает,
И мощь в руках его играет.
— Ну, как это стихотворение, по-твоему? — спросил Эльмар.
По-моему, это было очень даже красивое стихотворение, и так я и сказал.
— Честно, да? А видишь ты, не напечатали. Ни одна редакция не захотела. Я уж знаю: это все потому, что у моего покойного отца была большая мыза, и потому еще, что я инвалид. Я написал это стихотворение аж прошлой осенью. Все как в жизни. А все равно не печатают. Сами еще о реализме говорят. Чего им тогда надо?
— Эльмар, а может, это потому… что у тебя там ошибка. Школьники же не носят книжки под мышкой, — вдруг заметил я. — У нас же портфели или ранцы.
— Ах вот как? Я учту. Эти книжки у меня ради рифмы поставлены, — признался Эльмар грустно. — “Портфель” никак не рифмуется, я пробовал. “Ранец” тоже не получается.
— Тогда конечно.
— Слушай, я тебе лучше новый анекдот расскажу. Только по-тихому, это опасно. Ну вот, один сельский мужик съездил в Москву на экскурсию, потом и говорит: “Все там в России хвалят моих дочерей. Даже на большом параде кричали, что да здравствуют, мол, Леени и Таали!”
Эльмар взахлеб рассмеялся. Он смеялся долго, потом своей мощной ладонью стер выступившие слезы.
Я тоже рассмеялся, хотя вообще ничего не понял. Но я знал, что так уж заведено у мужчин — рассказывать анекдоты и потом во всю глотку смеяться. Так мы с Эльмаром обычно и общались.
— Эльмар, черт, карты сданы, козырь не объявлен — идешь или нет? — раздался вдруг из-за ближнего куста голос господина Коркма. Это был, как будто сплетенный из нескольких слоев, густой бас. Самый толстый слой был, конечно, самоуверенно-властный.
Эльмар с удивительной быстротой вскочил на ноги.
— Вообще забыл, ну, — пожаловался он, взмахнув руками, удерживая равновесие. — Карла и Рамиус тоже там! Все ждут. Ой, дело-то какое нехорошее, когда тебя понапрасну ждут. Тогда я пошел. — Он было двинулся, но остановился и оглянулся через плечо. На лице его появилось испуганное и при этом заговорщическое выражение. — На самом деле я, вообще-то, хотел у тебя про эту Костлявую Руку спросить.
— Про что, про что? — Я так и вскочил с места.
— Да нет, ничего… Я уж тогда в другой раз, если ты сейчас не желаешь.
— Эльмар, так такие дела не делаются! О таких вещах надо деликатно говорить, — раздался из-за куста кроткий детский голосок Карлы.
Меня пробрал озноб. Но это было уже знакомое чувство. Я знал, что должен сделать. Решение было простое: я бросился бежать. И гляди-ка, на мое счастье, в нашем купальном месте оказалось несколько ребят и в их компании мне легко было обо всем забыть.
26
И вот наконец наступила Яанова ночь.
Мои первые костры Яановых ночей полыхали на городище и сияли далеко-далеко, в дальние дали. От излучины реки вокруг городища поднималась таинственная дымка тумана, в которой можно было легко различить реющих русалок и духов воды. В Яанову ночь не нужно их бояться. В Яанову ночь у людей с русалками перемирие. Над рекой летали летучие мыши. Почему-то в эту ночь их очень много.
Выходную одежду мне выдали уже давно, но пришлось еще ждать и ждать. Но ведь праздник и есть ожидание. Наконец и мама моя собралась, наконец и мама Рейна ярко накрасила губы, наконец городские мужчины потушили свои сигареты.
Мы с Рейном далеко обогнали всех.
Прошли между домами, гуськом протопали по узкой извилистой тропе до стремнины. Туда, откуда мы своей компанией незадолго перед тем двинулись в свое странное путешествие. У самой воды разулись. Женщины визжали и смеялись. Мужчины держались по-мужски сдержанно, голоса звучали солидно. Закатав широкие штанины до колен, они комично ступали враскоряку.
Я этих взрослых фокусов не понимал. Они вели себя просто неестественно: в воду отродясь никто не падал, да и то беда невелика. Для меня эта быстрина была частью моей естественной будничной жизни. Правда, ночью она все-таки казалась какой-то чужой. Вода была просто потрясающе теплой. Кстати сказать, когда я вырос большим, то догадался, что взрослые смеются и визжат, когда праздник.
И вот мы выбрались на другой берег. Осталось пройти еще чуть-чуть… но странное дело, что было дальше, я не очень помню. Дальнейшее — это просто туманный импрессионизм. Яановы ночи всех этих лет слились в единую фата-моргану. Одинаковым всегда было это необъяснимое возбуждение, даже некий душевный порыв, который забрасывал меня одним махом, как камень из пращи, на крутой гребень городища. В 1948, 1949, 1950, 1951-м…
и в ту самую июньскую ночь, о которой идет речь. Если подумать, что там особенного: пылающий гигантский костер, швыряющий в светлую ночь трескучие искры, — наверное, уже тогда в огне попадались частички сажи автомобильной резины; на довольно-таки узкое плато городища сходилась компания незнакомых людей: мужчины навеселе — их белые рубахи задолго до рассвета покрывались зеленоватыми травяными пятнами; хохочущие женщины в цветастых платьях и намазанных зубным порошком молочно-белых теннисках; дородные буфетчицы, ящики с пивом, водочные бутылки. И, конечно же, лимонад, самых разных сортов лимонад. И сладкие булочки. И конфеты.
На минутку я остановился возле старших парней. Они сидели, свесив ноги через гребень городища, звучно глотали лимонад и обсуждали более крепкие марки.
— Да пробовал я эту наливку, а то как же, но это больше для женщин подходит — мужика прямо с души воротит — до чего приторно!
— А мне зеленый ликер нравится, один раз приложился.
— А водку-то пробовал?
— Да сто раз! На меня вообще не действует!
Я взял Рейна за плечо, и мы двинулись дальше.
Громкие разговоры. Взрывы смеха. Быстрые движения. Размашистые жесты. Несущиеся с горы друзья, такие знакомые и такие удивительно новые. Все при параде, на щеках дрожит отблеск огня и напряжение праздничной ночи. Тийт даже при галстуке в широкую полоску — это вообще первый настоящий галстук в нашей компании! На ровной полянке под горой припаркованы машины и мотоциклы. Послевоенный автопарад, ориентироваться в нем — дело чести каждого пацана. Гляди-ка, ДКВ, глянь, БМВ. Смотри, “опель-капитан”! “кадет” и “ситроен”! “Победы” и “москвичи” еще не были
в большом перевесе. И еще: на всех других праздниках, как в поселке, так
и в школе, и даже на Новый год в благоухающем хвоей зале где-нибудь
в углу, наверху, вечно красовалось какое-нибудь красное полотнище с лозунгом, какой-нибудь Ленин—Сталин — в Яанову ночь никогда.
И еще: все эти годы в Яанову ночь на городище разливался аккордеон — лучшие песни того времени. Я не знал, что лучшие. Я не знал еще кое-чего. Наверное, именно там у меня сложилось впечатление, которое ничто не поколеблет: аккордеон звучит по-настоящему только на открытом воздухе, только в сумерках. В помещении это инструмент скучный. Я стоял, застыв как соляной столб, сжимая бутылку холодного лимонада, я смотрел, слушал, впитывал в себя что-то — несомненно, очень важное, но что именно, не знаю и поныне. Тут я попался кому-то под ноги, смылся от взрослых, впал в дикий восторг, рванул вместе с орущим от счастья Рейном вниз с горы
и снова в гору, вниз-вверх, вниз-вверх, и тут мне навстречу попался спускающийся твердым шагом тот самый аккордеонист, самый лучший, он усмехнулся и спросил:
— Ну, парень, что ты тут бегаешь?
Лучший эстонский аккордеонист Ильмар Тамм был совершенно слепым. Как же это он мог так свободно спускаться, как мог видеть меня? Наверняка есть тому простое объяснение, да мне оно не нужно. Пусть этот крошечный эпизод, эти пять секунд, останется в ларце маленьких тайн Яановых ночей моего детства.
Не помню, чтобы в эти Яановы ночи мои жадные детские уши хоть раз уловили какие-нибудь тяжелые, пронизывающие холодом слова: пропаганда, безопасность, Сибирь, Берия, атомная бомба… Их употребляли в серые будни: полушепотом, опасливо озираясь, хмуро поглядывая на детей. Яанова ночь принадлежала нам. Понятия не имею, что делали в эти ночи советские внутренние органы или ретивые стукачи. Пребывали в боевой готовности? Собирали сведения? Не знаю, без интереса.
27
Незадолго до полуночи нас с Рейном отправили домой. Я понимал, что
с этим придется примириться. Мне бы моя мама еще позволила побыть, это она мне прошептала на ухо, но Рейн-то еще совсем маленький, объяснила она. Мама Рейна уже начала сильно нервничать, с одной стороны, из-за жел.зок сына, с другой стороны, из-за мужа, который решительно затесался в густую мужскую толпу вокруг винного прилавка и теперь распевал там во все горло, с третьей же стороны, эта молодая компанейская городская женщина хотела и сама в полной мере насладиться радостями Яановой ночи.
Так, значит, и было решено. Взрослые пообещали нам, что где-нибудь через полчасика они к нам тоже придут. Я этому не поверил, но ничего не сказал. Рейн поупрямился немножко, потом широко зевнул и поковылял вниз по тропинке, крепко держась за меня.
А прозрачно-серая, пахнущая камышами Яанова ночь продолжала жить своей жизнью. И в ней происходили всякие вещи.
Перейдя быстрину, мы встретили санитарку Велли и солдата с железными зубами. Они стояли под плакучей ивой и заканчивали свой длинный прощальный поцелуй. Потом солдат сорвался с места и побежал — топая тяжелыми сапогами. Велли подошла к нам, обняла нас своими теплыми руками за плечи и вздохнула. Она была печальной. Это удивило меня. Ее большой рот, уголки ее подвижных, вечно смеющихся губ в ярко-красной помаде грустно и даже почти плаксиво опустились вниз. То, что губы были накрашены, можно было разглядеть только совсем вблизи — бледно-серой Яановой ночью все краски как-то растворились и мир выглядел как черно-белый фильм. Платье на Велли было помято, от нее пахло сладким ликером.
— Посидим немножко тут, ребятки. Вот тут, на сухом стволе. Отдохните чуть-чуть. И я тоже вытяну ноги. Красивые ножки, а? Ах, да что вы об этом знаете, детки блаженные, невинные! Мне так грустно и так хочется петь. Гитару бы мне, где бы взять гитару? Гитара дома, да там спят мои карапузы. И их бабуля. Знаете, ребятки, Вася не сможет больше прийти! Не рискует. Осенью хочет с самыми первыми домой вернуться. Васю по-настоящему-то Василием зовут. Он сказал, что на аэродроме чрезвычайное положение. Самолеты их все падают да падают. И почему, никто не знает. А ты не знаешь, мальчик? Все эти ихние военные начальники прямо с ума сходят, контрразведчики всех допрашивают, солдат не выпускают даже из казармы во двор. Василий механик, он должен там какой-то болт проверять, больше ничего нельзя трогать. Но я в этом деле не разбираюсь. Бедные самолеты, бедные летчики. Бедные маленькие мальчики. Да, вы. Кто ж еще? Бедные маленькие эстонские мальчики. — У Велли задрожали плечи. И у нас тоже. Рейн тихо пискнул, как будто его щекотали, и вдруг совершенно затих.
Велли монотонно продолжала: — Мальчики, а вы знаете, что любовь не имеет границ? Любовь не знает ни политики, ни языка, ни возраста. А, знаю я, что обо мне думают. Да, даже вы, маленькие дурачки, считаете, что Велли на гибельном пути. Ах, не беспокойтесь, мальчики, и ваша очередь придет. Уже скоро. Совсем скоро. Для кого через пять, для кого через десять лет. Это же не срок! Что такое пять лет, ха! Я обещаю вам, что еще долго буду
в форме. Я еще молодая и останусь молодой, поверьте мне, мальчики. Я специально для вас останусь молодой. Я вам тоже рожу сыновей, если захотите. Дети ведь нужны народу! Но об этом мы поговорим тогда, когда… Вот странное время: у вас нет девочек, а у нас нет мужчин. Я что, виновата, что жажда моя такая долгая и неутолимая? Ах, время летит, и однажды все вы по очереди придете к моим дверям и тихонько постучите. И я всех вас буду терпеливо ждать. Договорились? Ну, хвост пистолетом, мальчики! Не беспокойтесь, я обучу вас всему. Я знаю, я умею и я хочу. Я добрая. Ну, ступайте теперь. А я на городище пойду — может, петь, а может, плакать. Там видно будет. Ах, черт, до чего хороша жизнь — и до чего грустна!
Пока Велли говорила, Рейн, сладко посапывая, задремал и теперь тащился по росистой тропе за мной следом, держась за мою ветровку, почти
с закрытыми глазами. Меня душил комок в горле. Странные речи Велли взволновали меня. Я бы хотел, чтобы меня обняла за плечи и что-нибудь такое сказала Эрна. Жаль, что Эрна не умела так говорить… И ведь в самом деле, так все оно потом и случилось, как предсказала Велли. Она дождалась многих из нас. Но это уже совсем другая история.
На краю поселка, за еловой изгородью прогуливался Карла. Он был
в белой рубашке, лицо его казалось в сумраке очень круглым и исполненным достоинства.
— Эй, у вас тут очень красивый песочный город. Я потому тут гуляю, что Яанову ночь проспать нельзя — можешь свое счастье проспать. Ребята,
я хочу спросить у вас кое-что и обещаю, что никому больше не скажу. Когда эта Костлявая Рука доведет свое дело до конца?
Рейн спал на ногах и ничего не слышал. Он понятия не имел ни о какой Костлявой Руке. А я не хотел ничего слышать. Меня снова объял ледяной страх. Он облепил меня так плотно, как потная рубаха. Но это чувство сразу прошло, и я вдруг обрел поразительное спокойствие.
— Иди ты знаешь куда, Карла, — процедил я сквозь зубы, пытаясь быть язвительным, как Виллем, и самоуверенным, как Тийт.
— Да я же не со зла, я думал, ты знаешь… Все говорят, только я ничего не знаю, — испугался Карла и потрусил прочь.
Мы отправились домой. Я достал ключ из-под коврика. В коридоре было так светло, что не нужно было даже электричество включать. В комнате я свалил Рейна на свою кушетку к стене. Растянулся рядом с ним и стал думать, начнется этот кошмар или нет. И если начнется, то что делать. Но неожиданно провалился в глубокий сон.
28
Вдруг мой сон, это ватное, теплое, безопасное ничто, куда я бездонно провалился, до самых краев заполнил тяжелый, таранящий грохот. Он все нарастал и нарастал, набирая оглушительную силу.
Я резко сел.
Нет, я не выхватил с собой этот шум из сновидения — он доносился
с аэродрома. Такого оглушительного грохота я никогда еще не слышал. Казалось, будто целая дивизия готовится подняться в воздух. Открытая форточка жалобно дребезжала.
Я обнаружил, что мы все еще вдвоем с Рейном. Сумрачный свет или светлый сумрак, как ни назови, был точно таким, как при нашем возвращении. Рейн спал с удивленным и доверчивым выражением лица.
Я сунул ноги в сандалии. На миг грохот оборвался, и я услышал со стороны городища переборы аккордеона и пение. Яанова ночь продолжалась. Видимо, спал я не слишком долго. Будильник на столе остановился чуть за полночь, да и к чему мне было знать точное время? У меня еще не было никаких познаний о сложных взаимоотношениях ночи и времени. Я был просто маленький мальчик в пространстве времени пятидесятых годов двадцатого столетия, посреди безвременья Яановой ночи, мальчик, который вдруг осознал, что пора идти.
Я даже не собираюсь искать дальнейшему какое-то объяснение и еще меньше — пытаться найти убедительные слова. Все это случилось очень давно и припомнилось мне лишь недавно, десятилетия спустя.
Да и помню-то я на самом деле не так уж много.
Дело было так, что, как только я на цыпочках направился к двери, Рейн вдруг сказал решительным и совершенно ясным голосом:
— А если ты не возьмешь меня с собой, то я все скажу тете Сельме.
Как ни странно, эта абсурдная угроза подействовала как аргумент.
Я подумал и объявил:
— Ладно. Только оденься потеплее.
Мы двинулись сквозь высокий, влажный и сочный травостой, я впереди и маленький зануда с удивительным упорством за мной по пятам. Мы не выбирали троп. Мы шли самым коротким путем.
Над нашими головами витала светлая ночь, беспрерывно содрогавшаяся от грохота и воя. Тысячи львов и тысячи гиен разом. Вскоре в этом диком грохоте возникли новые пассажи — длинные мучительные завывания, завершившиеся низкой канонадой. Это означало, что истребители один за другим поднялись в воздух, но на сей раз направились в другую сторону, прямо
к городу. Внизу на земле еще мерцали в ночи несколько далеких костров,
в ночи по-прежнему происходили всякие вещи.
Под одинокой рябиной стояла сумасшедшая старуха и грозила небесам грязным кулаком.
— Вы опоганили святую Яанову ночь народа Тары, летучие дьяволы чужеземные! — кричала она.
Поодаль веселились незнакомые, в стельку пьяные парни, все в белых рубашках и в восьмиклинках мотористов. Они пели:
Пиво у нас темное,
Как болотная водица,
А бочка неподъемная
На Яанов день сгодится!
А мужики-то, мужики,
Как сосновый кряж крепки!
Замолчав, посовещавшись, парни затянули новую песню. Маршируя дальше гуськом, они хором пели:
Скажи: матрас!
Твой батя пидарас!
Скажи: улитка!
Дерьмо твое жидко!
Сумка твоя скачет,
А баба твоя плачет!
Ахой!
Из ольшаника выскочила на тропу фигуристая тетка в младенчески-розовой комбинашке и с пенящейся бутылкой шампанского в руке. При виде нас она зычно захохотала и опять скрылась в зарослях.
За проволочной оградой для лошадей неподвижно стояла Эрна в красивом платье. Она неотрывно смотрела на огромную вороную кобылу Ветку, стоящую в двух шагах. Небо расколол очередной дикий вопль реактивной гиены, Ветка взвилась на дыбы, галопом промчалась к середине загона
и завалилась набок. Эрна рассмеялась.
— Струхнула? Ну и дура! А я вот нисколько не боюсь! — крикнула она лошади.
Я уже ничему не удивлялся. Голова у меня болела. Я торопливо шагал своей дорогой.
Добравшись до высокого речного берега, мы глянули вниз. На ивовом стволе, прогнувшемся над водой, сидел миллионер Коркма. Его нога на протезе тоже была деловито приспособлена на стволе. Господин Коркма насаживал на крючок жирного червя. Там же стоял, вытянувшись столбом, Анатолий, он ощерил зубы в улыбке и сказал:
— Цык-цык.
— Скоро начнет рыбец клевать. В Яанову ночь рыбец всегда сам не свой до навозного червя, — сказал Коркма хрипло, не повернув головы и не глянув в нашу сторону. Однако ж он видел нас и знал, что мы стоим там. —
А хочешь, продам тебе свою бамбуковую удочку чисто задарма. За десять рублей. Учти, это уж совсем задарма. Скажи своей матери, она тебе объяснит, что это просто за так. Десять рублей — это для старика шесть пачек сигарет. Какие-то копейки еще на развод останутся. С моей рыбалкой дело кончено. Ладно, чего стоите. Идите, раз надо.
И скоро мы стояли с Рейном на высокой железнодорожной насыпи,
в нескольких шагах от моста.
Ни малейшего страха я не чувствовал. Холод, правда, пробирал, но мне было не до того. Рейн сопел у меня за спиной. Казалось, он того гляди так
и уснет на ногах. Но ничего подобного, он деловито спросил:
— А теперь что будет?
— Не знаю. Подождем, да? — ответил я.
Небо все еще было по-ночному серым и реактивно ревело. Там-сям туманно мерцали чьи-то костры. В воздухе было полно летучих мышей.
Мы долго стояли на одном месте. Но ничего не изменилось. Когда наконец за невидимым рабочим поселком в небе прорезалась первая бледно-розовая полоска зари, мое ухо уловило свист спускающегося с высоты самолета.
Дальше все произошло очень быстро. Мгновение спустя мы могли уже ясно различить этот самолет: он был как стремительно движущаяся капля ртути в туманно-сером небесном пространстве. Самолет стремительно приближался. Из капли образовалась серебряная пуля.
— Самолет, самолет, — растроганно пробормотал Рейн.
Самолет снижался все стремительнее, прямо в нашу сторону.
И тут где-то впереди в небо взметнулась рука. Довольно далеко все-таки, даже неожиданно далеко! И определенно гораздо левее того места, которое я подсознательно сверлил взглядом. Ясное дело, точного места я видеть не мог. Ольха ведь тогда бесследно исчезла. Вместе с бельевой веревкой, которую моя мама по сей день безуспешно пыталась отыскать.
— Смотри! Что это? — воскликнул Рейн.
— Тихо ты, — прошептал я. — Не бойся. Просто смотри. Посмотрим, да?
— Ладно, — прошептал Рейн.
Я опустил руку ему на плечо. Он едва заметно дрожал.
Страха не было. Про страх я как будто забыл. Для страха в это раннее утро на насыпи просто не было места.
Рука казалась только чуть темнее светлеющего неба Яановой ночи. У нее не было четких очертаний. Местами она как будто прерывалась и шла волнами, как полоса тумана. Но это была, без сомнения, Костлявая Рука, что же еще. Сравнить ее с чем-нибудь было невозможно, поскольку ничего подобного, ничего столь огромного я никогда не видел. И потом тоже в своей жизни. Если вообще поискать в воображении хоть какую-то точку опоры, то можно было бы провести хоть какую-то параллель с смонтированной из металлических труб телемачтой, которая несколько лет спустя возникла
в центре Таллина и прямо-таки рядом с той школой, куда я после окончания начальной школы пошел учиться. Но рука была больше. Гораздо больше! Она росла как будто из какого-то подземного плеча и заканчивалась гигантской костлявой ладонью, протягивавшей свои туманные струящиеся серые пальцы к самолету.
Миг назад ее еще не было, теперь же она неподвижно вздымалась в небо. Потом пальцы (а как же еще можно было назвать эти щупальца там, в небесах?) сделали единственное безошибочное движение — точно такое, какое делает человек, пытающийся поймать пролетающую рядом муху.
Самолет приближался. Я успел подумать: “Неужели летчик действительно ничего не замечает? Видимо, нет”. Теперь я думаю, что от этого толку бы все равно не было. Летчик бы не успел ничего предпринять. Его судьба была решена. Полет в Яанову ночь над крошечной чужой землей оказался для него роковым.
И вдруг Костлявая Рука поймала свою муху.
Раздался глухой хлопок (львиный рык), оглушительный скрип (визг гиены), потом грохот, скрежет, вой, что-то вспыхнуло прямо в воздухе, огромное пламя, словно живое существо, полетело куда-то в сторону от самолета, искореженный самолет, страдальчески завывая и тяжело кувыркаясь, начал падать и наконец рухнул примерно в километре от нас в ложбину на другом берегу реки, на доломитовое плато, покрытое тонким слоем земли — может быть, даже на линию противотанковых ежей. В воздух взметнулись серебряные алюминиевые клочья, к реке со свистом скатился пустой баллон из-под топлива в форме сигары или гондолы (из него мастер на все руки дядя Тео скоро соорудил своим сыновьям легкую ходкую байдарку), потом врезавшийся в камень металл вспыхнул, как сноп сухой соломы.
Кто-то тревожно дышал мне прямо в затылок.
— Ну что я тебе говорил, а? — Это был Лехо. Я даже не заметил, когда он явился.
Я обнаружил, что появились и другие. На насыпь поднялись ребята из поселка во главе с Тийтом, Виллемом и Мартом. На загривке у гипсового лося восседал мой хрупкий сосед по парте Велло. Рядом карабкались на постамент под ногами гипсовой теннисистки два пацана с мызы, которых
я с начала каникул ни разу не видел.
— Они все опоздали и ничего не видели, — сурово произнес Лехо. — Теперь-то чего тут глазеть? Ну, я пошел, не то старик меня кокнет.
— Как это не видели?
Лехо пожал плечами, странно усмехнулся и пошел. Под ногами у него заскрипел гравий. Лехо шагал по шпалам к дальнему перекрестку.
— Слушай, этой штуки там больше нет, — тихо сказал Рейн. — Вот
и хорошо. А то я все-таки испугался немного, понимаешь.
Да, естественно, никакой гигантской руки в небе больше не было. Да
и была ли она?
“Так оно в точности и было?” — уже через несколько минут я, маленький пацан, спросил это у себя в первый раз. Потом я спрашивал у себя об этом много раз, покуда все случившееся окончательно не забылось.
— Что случилось? Ты видел? — спросил запыхавшийся Тийт, останавливаясь рядом со мной.
— Ну, самолет упал, — ответил я с усилием. Горло у меня болело. У меня возникло вдруг точно такое ощущение, какое я испытал однажды осенью, когда прямо посреди игры в народный мяч, посреди гейма, у меня вдруг поднялась высокая температура. — Боюсь, теперь летчик Рейн распустит нюни.
— Не распустит, — сказал Рейн. — Это не поможет.
— Видел ты там… что-нибудь? — спросил Тийт. Я не в силах был даже раскрыть рот. Такое странное вдруг возникло чувство, пугающее, горячее, ватное.
Ко мне подскочил Борис, в красивой матроске.
— За это ты еще получишь! — прошептал он. — За это вы все еще получите! — Но тут же он нервно рассмеялся. — Шутка, понимаешь, — я пошутил. — И снова шепотом: — Я, кажется, что-то видел. Мы все, наверное, видели. А ты?
Матери я тоже не стал ничего рассказывать — не было ни сил, ни желания.
Под насыпью стоял господин Коркма, с удочкой в одной и нанизанными на прут двумя рыбешками в другой, сжимающей костыль, руке. За спиной
у него топтался с тревожной улыбкой акробат Рамиус. Еще чуть поодаль стоял немой Анатолий.
— Знаешь, я передумал, — сказал Коркма очень громко. — Я дарю тебе эту удочку просто так. Бери, она твоя. Слушай, тихо-то как, а?
Действительно — на аэродроме наступила тишина. И в воздухе не слышно было ни единого самолета. Наверное, направились на запасной аэродром. Огни на посадочной полосе погасли. Небо на востоке разгоралось все ярче. Рухнувший самолет горел, испуская черную копоть.
— Я хотел бы тебе кое-что показать! — воскликнул акробат Рамиус. — Сначала думал сальто-мортале, но сам понимаешь… — И там же, на месте, он четко крутанул три колеса подряд. Полы его пиджака разошлись, обнажив очень грязную нижнюю рубаху с длинными рукавами, на животе чернел жирный казенный штапм. Лысая голова Рамиуса блеснула при этом, как какой-то золотисто-розовый, драгоценного металла шар. Почему-то эта сияющая голова начала расти и расплываться у меня перед глазами.
— Как ты думаешь, когда Коткас за мной приедет? — спросил Рамиус.
— Как ты это сделал, сынок? — спросил вдруг Коркма — мягко и почти испуганно.
Может быть, я даже ответил ему что-то, только не помню что. Не помню еще долгий кусок времени начиная с этого мгновения. Когда меня через пару недель выписали из больницы, я, разумеется, знал, что перенес тяжелое воспаление легких. Ничего бессмысленнее для пацана посреди жаркого лета просто придумать невозможно.
Странно, но маленькому болезненному Рейну было хоть бы что. Даже насморка не схватил, как потом оказалось.
29
Ничего подобного ужасу этой Яановой ночи больше в наших краях не случалось. И чем дальше, тем туманнее помнилась мне Костлявая Рука.
Как-то раз мы с мамой поехали в город. Мама бегала по магазинам,
а мне позволила ждать ее в маленьком парке. Я читал какую-то книжку рассказов. Случайно подняв взгляд, я увидел марширующий мимо стройный ряд маленьких солдатиков. Однако это были никакие не солдаты, а школьники моего возраста. Все как один в черных суконнах формах, затянутые ремнями с широкими пряжками. Головы обриты наголо. Свои фуражки офицерского покроя они держали под мышкой. Они послушно маршировали за толстой учительницей, но лица у них были злые. Впервые я ясно ощутил: это какой-то другой мир, где они живут. Я в этот мир не хотел. Я бы ничего там не понял. Созерцая этот ряд, я ощутил странный холодок страха. Я подумал о погибшем в самолете пилоте. “Да, но я-то тут при чем?” — подумал я.
С приходом дождей в школе на переменах снова начались игры в кругу. “Эти призраки явятся издалека, а-дю, а-дю, а-дю”, — визжали девчонки со скрытой агрессивностью Когда дошли до строки “Они хотят одного ребеночка, а-дю, а-дю, а-дю”, я вырвал руку из цепочки и выскочил из класса. Долго еще мне не нравилась эта игра.
Костлявая Рука вспоминалась мне и тогда, когда я слушал по радио мощный бас Поля Робсона. Именно тогда, когда он пел на русском языке
о большой стране, гда так вольно дышит человек. Почему-то голос Робсона однажды бесследно исчез из эфира.
Костлявая Рука вспомнилась мне и в один мрачный зимний день, когда вожака нашей компании Тийта вместе с семьей отправляли в Сибирь. Я сам видел, как это было. В то утро я отправился к Тийту, чтобы позвать его кататься на лыжах. У двери их комнаты стояли чужие люди с безучастными лицами, в черных кожаных пальто. Как потом выяснилось, эта семья много лет жила под чужой фамилией, потому что отец Тийта был офицером эстонской армии. Сначала я подозревал Бориса, но, видимо, он к этому делу никакого отношения не имел. Родители увезли его из поселка уже в июле. Они получили большую квартиру в центре города.
Костлявая Рука вспоминалась мне и в те редкие случаи, когда мы всей компанией пробирались в солдатский клуб аэродрома смотреть индийские фильмы. Какая-то связь тут, конечно же, есть.
Поначалу Костлявая Рука вспоминалась мне и при виде легкой алюминиевой байдарки Виллема и Марта, но и тут время делало свое дело. Это была славная лодка и долго служила нам.
Костлявая Рука вспомнилась мне и тогда, когда мы всей компанией, стоя на насыпи, видели, как совсем рядом на шоссе при скоростной тренировке погиб один легендарный гонщик. В него врезался выскочивший
с проселочной дороги большой самосвал. Кстати говоря, с другой стороны, но почти на таком же расстоянии от нашего пункта наблюдения должна была находиться та самая случайно обнаруженная нами вертикальная шахта, которую мы никогда больше не пытались найти.
Вскоре, однако, детство кончилось, миновало и отрочество, и я начал уже основательно забывать эту довольно ужасную историю. Однажды, учась уже в средней школе, я встретил в автобусе своего бывшего одноклассника Лехо Кауба. Он учился в кулинарном училище и увлекался греко-римской борьбой, принадлежал даже к первой десятке полутяжеловесов в республике. То, что он хочет к тому же стать оперным певцом, явилось для меня такой огромной неожиданностью, что я немедля согласился его послушать. Лехо был польщен и даже не вышел у своей развилки, проехал со мной дальше.
Мы вышли на моей остановке — там, где еще совсем недавно стоял гипсовый лось. Теперь там находился павильончик для ожидания автобуса
с пустыми оконными рамами. Стоял очень холодный зимний день. В тот поздний лунный вечерний час термометр запросто мог показывать ниже
25 градусов. Мы зашли в павильончик, и Лехо сразу запел громким голосом. “O sole mio”, — взревел он в ледяной ночи при свете полной луны. Мне стало грустно и смешно. Вообще-то этот короткий концерт был совершенно исключительным, прекрасным переживанием, только, к сожалению, я был
в том возрасте, когда разрешение многих странных вещей находят в дешевой иронии.
У Лехо был сильный, но жалостного тембра тенор, и он даже немножко угадывал мелодию. Увы, это было и все, по моему мнению. Но я все-таки не считал себя настолько знатоком, чтобы давать ему советы. Ни с того ни
с сего вспомнилась вдруг та старая история. Лехо вначале сказал, что ничего подобного никогда не слышал, но потом признался, что просто боится.
— Сам подумай, если энкавэдэ узнает, что тогда? Эти самолеты и летчиков нам уж точно не простят, даже не надейся, — прошептал он. Я был крайне обескуражен и спросил, неужели он действительно считает себя чем-то виноватым в этой катастрофе.
— В какой-то мере, — ответил он, — но ты лучше о себе подумай, — добавил он. Признаюсь, этот разговор показался мне весьма бредовым. Потом он с усилием рассмеялся, внимательно посмотрел мне в глаза и спросил: — Ты что, действительно все еще веришь в эту чушь?
— Ах, да не во что я не верю, — мрачно ответил я. Мы расстались, дрожа от холода, и в довольно-таки тягостном настроении. Больше мы никогда не встречались.
И после этого я забыл о Костлявой Руке на десятки лет. Вещи, которые ты не в силах объяснить, нет смысла слишком долго хранить в памяти.
И только много позже, уже в зрелом возрасте, растапливая камин на даче,
я почему-то вспомнил эту историю. Когда я успел написать примерно половину этой книги, на одном из семейных празднеств я встретил Рейна. Кстати, как ни странно, Рейн и в самом деле чуть не стал летчиком. Среди молодых аэропланеристов он считался весьма перспективным. Он принял участие в нескольких соревнованиях, однако потом это так ничем и не кончилось. Я спросил у Рейна, что он помнит об этой истории. Рейн надолго задумался и потом стыдливо сказал, что хоть убей ничего такого он напрочь не помнит.
— Какой-то самолет вроде бы потерпел аварию, но сам подумай, я же тогда был совсем малыш, — сказал он и перевел разговор на другое. Почему-то я думаю, что кое-что он оставил при себе.
30
Разумеется: миф это миф, а жизнь есть жизнь. Фольклор питается преувеличениями и именно в силу этого зачастую кажется не слишком достоверным. Эта странная история, которую во времена моего детства в моих родных краях порой передавали шепотом или даже с усмешкой, повествовала о какой-то мистической Костлявой Руке, которая якобы вздымалась из недр земли на высоту в несколько километров, чтобы в испоганенном небе поймать и покарать злобные чужеземные самолеты. Это необъяснимое явление (монстр? фантом?), которое я, как мне представляется, однажды видел своими глазами, было в длину (или в высоту?) все-таки не более трехсот метров. Но именно на такую высоту в тот фатальный миг и мог опуститься, приближаясь к аэродрому, тот несчастный реактивный истребитель — ни на метр выше!
Перевод с эстонского Аллы Каллас