Продолжение. Публикация Игоря Куберского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2011
ВОЙНА И ВРЕМЯ
Юрий КУБЕРСКИЙ
О ЛЮДЯХ И ВОЙНАХ
Оборона на Буге
После неудачной попытки наступления в направлении города Холм полк держал оборону по восточному берегу Буга. Заняв для пулемета свой окоп, мой расчет довел его до совершенства, используя ночное время. Днем противник, закрепившийся, как и раньше, на вершине господствующего западного берега, держал нас под обстрелом, не позволяя, что называется, поднять голову.
Наш окоп имел теперь прекрасный бруствер, обложенный дерном. Отрытый на полный профиль, окоп стал столь просторным, что мы могли
в нем спать втроем: двое вдоль левой и правой стороны земляной площадки для пулемета, а один — поперек нее, разве что чуть согнувшись, поскольку окоп имел форму полукруга.
Оборона как с нашей стороны, так и со стороны противника была строгой и бдительной, но вместе с тем по неписаному уговору мы разрешали полякам брать утром из реки воду, а они — нам, для питья и мытья. Мало-помалу это привело к тому, что иногда мы и они отправлялись одновременно по воду и при встрече на расстоянии ширины реки (не более пятнадцати метров) даже заводили разговоры. Этим воспользовались наши политработники и политбойцы и начали вести агитационную работу. Хотя я не был политбойцом, но тоже чуть ли не ежедневно участвовал в этом утреннем и вечернем общении и даже обрел среди поляков доброжелателя. Иногда он перебрасывал мне сигарету, привязанную к камню. Думаю, что его симпатия ко мне объяснялась тем, что я назвался по фамилии.
Как-то, пользуясь отсутствием офицеров и вообще кого-либо из свидетелей, этот поляк сообщил мне, что их усиленно готовят к наступлению,
и пообещал сказать дату, как только он ее узнает. Я доложил об этом начальству, и на такой случай мы начали отрывать запасной окоп для пулемета
и для нас троих. Я не сомневался, что перед наступлением поляков под их неминуемый артобстрел попадет и мой пулемет. Он, несомненно, давно был засечен ими, поскольку я не раз довольно удачно давал очередь по их солдатам, потерявшим бдительность и высовывавшимся из окопов. Предусмотрел я и пути выхода из боя, так как не сомневался, что поляки заставят нас отойти с занимаемых позиций в Гущу. Николаю Ткаченко, остававшемуся
в Гуще, я приказал там же в указанном начальством месте отрыть для нас пулеметный окоп.
И вот спустя несколько дней после того сообщения мой знакомый поляк, тоже вечером, когда обычно офицеры уходили с передовой, передал мне, что завтра в пять часов утра начнется их наступление. Форсированию Буга на подручных плавсредствах будет предшествовать артобстрел. При этом поляки задействуют авиацию, чтобы бомбить наши позиции сверху. Не знаю почему, то ли по молодости, то ли по свойственной мне с детства привычке доверять людям, я полностью поверил своему поляку, этому юноше лет восемнадцати-двадцати, писаному красавцу — высокому, стройному и, пожалуй, женственному.
Поставив в известность о разговоре с поляком моих командиров, я
с вечера начал готовиться к предстоящему бою, то есть перенес пулемет
в запасной окоп, зарядил моей безотказной лентой и предупредил Солодуху, что в пулеметном окопе буду находиться я один. Он же до моей команды должен быть в своем индивидуальном окопе, наблюдая издали, как идут у меня дела, и обстреливать противника прицельным огнем из карабина. Надо отметить, что на этот момент каждый пулеметчик нашей команды имел на личном вооружении карабин и бебут (кривой кинжал, носимый на поясе).
Ровно в пять утра наступающего, очень теплого и ясного дня поляки ударили по нашим позициям тяжелыми снарядами, причем буквально чуть ли не первый из них угодил в мой окоп, в край пулеметной площадки. Затем по нему ударило еще несколько снарядов, подтвердив мои предположения, что мой пулемет нанесен на карту в качестве объекта для уничтожения.
Я стрелял по противнику из хорошо замаскированного запасного окопа и не давал возможности форсировать реку ни одному поляку, поражая их короткими очередями у западного берега. Лишь отдельные, наиболее расторопные из них были уничтожены уже на середине реки. На участке, защищаемом моим пулеметом, нашего берега не достиг ни один солдат.
Может, поэтому, а может, случайно самолет, появившийся надо мной, начал забрасывать гранатами именно мой пулемет. Я впервые видел самолет в бою и, надо сказать, совсем спокойно воспринял как его появление, так и взрывы ручных гранат, которые ни мне, ни Солодухе не принесли никакого вреда. При появлении самолета Солодуха сразу взял его на мушку карабина — и то ли летчик испугался обстрела, то ли просто у него кончился запас гранат, но он быстренько исчез из поля зрения. Я как сейчас вижу перед глазами этот самолет. Вижу, что это моноплан и что он из фанеры, покрытой лакированным холстом, вижу летчика, бросающего гранаты…
Выдержав артподготовку противника и налет самолета и сорвав форсирование реки на видимом мною участке реки, я решил, что мы и дальше будем сидеть в обороне. И вдруг в наступившем затишье раздалось “передай по цепи”: сосед полка справа отступил под натиском Булак-Булаховича. Приказано отойти к селу Гуща. Отходить — отстреливаясь, перебежками, используя складки местности.
Взяв пулемет и ленты, мы по заранее хорошо отработанному маршруту без всяких происшествий вернулись в село. Там нас, живых и невредимых, радостно встретил наш ездовой Ткаченко и показал отрытый им окоп. Окоп располагался на северной окраине села в фруктовом садике и входил в систему окопчиков красноармейцев, которые уже осваивались по соседству, углубляя их и повышая брустверы. У нас же окоп был пригоден и для длительной позиционной войны. Столь же пригодной оказалось и жилье для нас — в чистенькой украинской хате, принадлежащей весьма хозяйственному крестьянину, как видно, крепкому середняку. У него были добротные постройки, справные лошади и откормленный домашний скот, а под землей, чуть ли не до середины улицы, отрыта довольно просторная землянка, сообщавшаяся подземным переходом с жилым домом. В эту землянку он перенес все имущество, которое считал ценным. Здесь же укрывалось и его семейство, когда на территории села шли бои.
Хозяйка хаты предложила мне отдыхать, когда понадобится, в этой землянке, чтобы никто меня не будил и ничто не тревожило. В землянке всегда стояла приятная прохлада, и я спускался в нее, особенно в жаркие дни. После очередного изнурительного боя с противником, пытавшимся преодолеть пойму и овладеть селом Гуща, боя, который начался на рассвете и кончился после полудня, я, оставив у пулемета Солодуху, вернулся в село. В хате никого не было, и я решил отдохнуть в землянке. Надеясь выспаться до утра, я пробрался туда подземным переходом и сразу уснул как убитый.
Проснулся я от настойчивых толчков дочки хозяина по имени Хрыстя, которая в ужасе говорила:
— Ваши бильше як година покинулы село. Швыдко тикайте. Вас николы ниде але не знайшлы. Вам заставилы коня пид сидлом. Тикайте, будь ласка, швиденько. Мабудь в село вже зайшлы паны…
Бедная чудесная Хрыстя вся дрожала от страха, а может быть, и не от страха… Ее почему-то всегда бросало в дрожь, как при лихорадке, когда
я касался ее руки, здороваясь с нею.
Сломя голову я выбрался из землянки и молнией промчался через хату во двор, где к плетню действительно был привязан мой Каштан. Взнуздав его, я вскочил в седло и галопом припустил на восток. Белополяки, надо полагать, уже заняли село — оттуда доносились звуки бравурного марша. Перейдя на рысь, я быстро достиг леса, а затем поехал шагом… Полк
я догнал только глубокой ночью и нашел свой пулемет. После лютой ругани со своим доблестным расчетом я кое-как улегся в тачанке около пулемета и почти весь переход проспал. До того как заснуть, я думал о Мироненко, понимая, что теперь без него уже начались мои злоключения…
Вскоре после ухода из Гущи мы участвовали еще в одном памятном для меня бою. Перед полком была поставлена задача сорвать наступательную операцию белополяков, намеченную на завтрашний день. Нас информировали, что у противника много кавалерии, часть которой — кирасиры, то есть такие кавалеристы, у которых шашки приторочены с левой стороны седел,
а не на левом боку, как обычно. Мой расчет даже обрадовался вести о предстоящем бое с кавалеристами, так как на Уральском фронте мы имели опыт борьбы с ними.
Командир полка полагал, что бой мог быть встречным, поэтому нам было велено проявлять максимальную бдительность и осторожность. Движение полка к месту боя началось ранним утром и продолжалось довольно долго. Двигаясь в большой колонне, полк благополучно миновал два села
и начал приближаться к третьему. Мой пулемет ехал в авангарде, в одной из первых повозок. Справа и слева от нас цепью двигались пехотинцы. Я полагал, что впереди и с флангов, как принято, идет боевое охранение, а перед ним — пешая разведка. Мы миновали лес, подступающий справа к самой дороге, и спокойно проехали по селу до его западной окраины. Однако настораживало то, что село казалось покинутым, — ни на улицах, ни во дворах, ни в окнах хат не было видно ни одного жителя.
Проезжая мимо школы с надписью по-польски “Школа имени Костюшко”, я решил, что, видимо, местные жители — поляки и настроены
к нам враждебно. Но тут же возразил себе, подумав, что жители просто чувствуют приближение боя и потому попрятались. Едва наша колонна двинулась от западной окраины дальше по дороге к лесу, как внезапно оказалась под сильным ружейным и пулеметным огнем. Около нас и над нами на все голоса запели пули. Еще до моей команды Николай Ткаченко мгновенно развернул тачанку на сто восемьдесят градусов, и, съехав с дороги, мы, погоняя лошадей, быстро вырвались на противоположную окраину села и взяли еще дальше влево от дороги, по которой в панике мчались назад наши повозки и бежали наши пехотинцы.
Здесь я должен сказать несколько слов о своих боевых качествах, которыми я обладал в то время. В отличие от Вани Мироненко, даже не понимавшего, что такое страх, и никогда ни при каких обстоятельствах его не испытывавшего, я этот страх часто и явно ощущал, но, как и большинство бойцов, научился его подавлять в себе, преодолевать и скрывать. У меня было другое, весьма ценное боевое качество, присущее мне органически. Я не поддавался панике, больше того — при панике меня одолевал не страх, а смех. Раздумывая над этим своим свойством и даже изучая его, я сделал вывод, что оно обусловлено тем, что мой организм реагирует с большим опозданием на любое внезапное действие. Именно поэтому меня ничем нельзя было сразу испугать. Испуг и страх наступали через значительный промежуток времени после обстоятельств, их вызвавших. Иногда этот промежуток составлял несколько часов.
Это качество впоследствии не раз пригодилось мне во время Великой Отечественной войны, когда я был уже матерым офицером. Оно начало
у меня исчезать после шестидесяти лет, но это меня не очень огорчало, так как до генерала я не дослужился, уйдя из армии в пятьдесят один год.
Как только наши повозки и бойцы вырвались из села, отступая по знакомому пути, следом за ними из села выскочили польские кавалеристы, а из леса, справа от дороги, — польские кавалеристы-кирасиры.
Тут, отъехав еще дальше влево от дороги, наш расчет и продемонстрировал, что стоит в бою хорошо отлаженный пулемет “Максим”. Я стрелял большими очередями, и это довольно быстро заставило кавалеристов, банально выражаясь, умерить свой пыл. Затем, когда наша пехота пришла в себя
и вместе с пулеметами повела организованный огонь, обычные кавалеристы поскакали в село, а кирасиры скрылись в лесу.
Как первые, так и вторые понесли большие потери. Стоны людей и ржание коней, оставленных на поле боя, еще долго слышались нам при возвращении на свои исходные рубежи. Возвращались мы совершенно спокойно. Поляки не преследовали нас не только в этот день, но также
и всю последующую неделю, а может быть и дольше, — когда мы отходили к Новоград-Волынскому. На вопрос командиру полка Чертову о причине нашего отхода мы получили ответ, что под Варшавой терпит большие неудачи армия Буденного и нашей дивизии приказано отступать.
Отступление
Раз во время продолжающегося отступления на восток мы повстречались с буденовцами. Надо сказать, что от той встречи у нас осталось тяжелое чувство. По приказу командира полка в те села, куда нам надлежало прибыть, заранее высылались квартирьеры. Они выбирали жилье для подразделений полка и писали прямо на хате углем или мелом, для кого она отводится. При этом квартирьеры учитывали, что полк ниоткуда не получает продовольствия и, стало быть, хозяевам хат вменялось в обязанность обеспечивать нас пропитанием. В соответствии с достатком хозяев на хатах писалось число красноармейцев, назначенных на постой.
Когда мы въехали в одно из таких сел, где наши квартирьеры уже проделали свою работу, появились с обозом буденовцы. Несмотря на предупреждение квартирьеров, на каких улицах и в каких хатах размещается наш полк, они, что называется, сдуру полезли в эти хаты. Сунулись они и в ха-ты, отведенные полковой команде, и пытались выгнать наших пулеметчиков. После многочисленных потасовок, когда буденовцы уже стали хвататься за шашки, мы вытеснили их, при этом у многих отняли шашки.
— У таких дураков надо не только шашки, а даже перочинные ножи отнимать, — говорили мы им вслед.
До более серьезных схваток дело, к счастью, не дошло, хотя некоторые пулеметчики уже разворачивали свои пулеметы, намереваясь приводить буденовцев в сознание пулеметным огнем. Дополнительную разъяснительную работу среди буденовцев мы вели и на второй день при возвращении им отнятых шашек.
При отходе к Днепру, несмотря на казавшееся мне нерешительным наступление противника, иногда наш полк попадал в сложное положение и даже в окружение. Хотя все это выливалось лишь в кратковременные перестрелки с противником, нам приходилось бесконечно маневрировать, и эти осточертевшие маневры туда-сюда нервировали как бойцов, так и командиров, вплоть до командира полка. Может быть, поэтому мой пулемет стали все чаще назначать для дежурства у штаба полка в ночное время суток. Дежурство заключалось в том, что мы ставили тачанку с пулеметом где-нибудь поблизости от хат, занимаемых командиром полка с комиссаром и заместителями. Такое дежурство не было утомительным — нам удавалось по очереди спать и вообще отдыхать, но при этом поддерживать постоянную готовность к бою. В дневное время мы, не распрягая лошадей, размещали уже заряженный пулемет рядом с постом, охраняющим штаб полка. Во время таких дежурств я видел, что в штаб полка часто приезжал командир 75-й бригады товарищ Аксенов, хорошо знакомый мне еще по Уральскому фронту, и новый командир дивизии товарищ Бахтин, заменивший Кутякова, серьезно раненного еще во время наступления где-то под Олевском.
Товарищ Аксенов, как и всегда, был аккуратно, но весьма просто одет и отличался от других командиров только кожаной курткой. Командир дивизии тоже был одет просто, на нем был серый военный костюм, но как-то сразу чувствовалось, что это большой командир. У него была обращающая на себя внимание строевая выправка, и он был исключительно чисто побрит и аккуратно пострижен. Здесь, в штабе, а точнее во дворе около штаба,
я познакомился с пленным раненым поляком, для перевозки которого была выделена повозка с гражданским подвозчиком. С этим пленным было много возни, надо было его кормить, перевязывать, его не расстреливали и не оставляли в селах, которые мы сдавали полякам, а везли дальше.
Белополяки полностью прекратили преследовать наш полк лишь тогда, когда мы оказались в городе Малин. В этом городе, представлявшем собой типичное еврейское местечко, и закончилась для нас война с Польшей Пилсудского. Пребывание там запомнилось мне лишь общением с местным населением. Один из пулеметчиков нашей полковой пулеметной команды где-то приобрел талес и стал разгуливать в нем по улицам города. По-видимому, он пользовался талесом как плащом вследствие своей дремучей неграмотности, но, может быть, из озорства или даже в порядке антирелигиозной пропаганды. Так или иначе, местные евреи пришли жаловаться на него, и я убедил этого пулеметчика снять талес, чем заслужил их признательность.
Этот пулеметчик обращал на себя внимание еще на Уральском фронте — я запомнил его где-то около города Гурьева верхом на лошади, одетым
в поповскую теплую рясу… Что касается религиозных чувств малинских евреев, то я с Ткаченко тоже их однажды оскорбил. Как-то Ткаченко по просьбе хозяйки-еврейки уехал за дровами в лес. Из леса он привез не только дрова, но, к огорчению хозяйки, убитого довольно большого поросенка. Ткаченко явно лукавил, заявляя, что принял поросенка за дикого кабана и застрелил. Оправданием Николаю могло служить только то, что у поросенка была удлиненная морда и длинная щетина, дыбом стоящая на спине, и действительно, ни Ткаченко, ни я таких поросят никогда прежде не видели. Поросенок был убит двумя пулями. Одна попала ему в голову, другая в живот.
Когда Ткаченко начал разделывать поросенка в конце двора, наблюдать за этой операцией сбежалось много еврейских мальчишек и девчонок. Все шло благополучно до того момента, как Николай полоснул поросенка ножом по животу. При этом из желудка поросенка с шумом вырвалось его содержимое и забрызгало ребятишек. Матери, отмывавшие их, долго потом нас укоряли за то, что мы опоганили их детей, забрызгав содержимым свиного желудка.
Примерно к этому же периоду относится наша встреча с полком, прибывшим к нам из Петрограда на выручку, но явно опоздавшим, так как война фактически уже прекратилась. С питерцами у нас сразу установились добрые отношения. Мы их уважали за то, что они из города, где началась Октябрьская революция, они нас — за то, что мы чапаевцы. Мы впервые после войны с Польшей отдыхали и часто резались с питерцами
в карты — не только в подкидного дурака, но и в двадцать одно. В двадцать одно я не стал играть принципиально, так как не хотел обижать питерцев, зная, что почему-то всегда выигрываю. Но их обидели другие пулеметчики нашей команды, выигравшие у многих из них не только деньги, но даже часы с соответствующими надписями о том, что таковые получены их владельцами за героизм, проявленный в боях с белогвардейцами.
Однажды там же, в Малине, был организован смотр полка. Смотр проводил новый командир 75-й бригады товарищ Гавро. Это была моя вторая встреча с ним. Первый раз я его увидел в каком-то леске во время отступления от Западного Буга. Не знаю, по какому поводу он находился там с группой конных и какую должность он занимал в то время. Он показался мне посторонним для 25-й дивизии, но привлек мое внимание. Привлек прежде всего тем, что был образцом красавца-мужчины. У него были большие карие глаза, нежный овал тщательно выбритого, отливающего синевой лица и классической формы нос и губы. Одежда его тоже обращала на себя внимание. На голове была польская конфедератка, окантованная белой шерстью. Из-под конфедератки до самых плеч спускались пышные черные локоны вьющихся, как у женщины, волос. На плечи была наброшена изящная черная накидка с бросавшейся в глаза пряжкой у шеи.
На его вопрос: “Почему вы здесь с пулеметной тачанкой?” — я доложил, что имею задачей прикрыть отступление, если оно последует.
— Обязательно последует, и боюсь, что оно будет беспорядочным, — заметил он.
Он оказался прав. Отступление началось примерно через полчаса, причем не беспорядочное, а просто паническое.
Товарищу Гавро, находящемуся на коне вблизи пулемета, я заявил, что поеду обгоню бегущих и попробую их остановить, а то и прикрывать мне некого.
— Вы все-таки прикрывайте их от поляков пулеметным огнем, а остановлю я их со своими кавалеристами шашками.
И он действительно остановил бегущих. При этом его кавалеристы, яростно размахивая шашками, били обнаженными клинками плашмя по спинам бегущих. Буквально через несколько минут я стал прикрывать огнем уже окопавшихся стрелков.
…На сей раз, когда малинский смотр полка окончился, товарищ Гавро стал запросто беседовать с красноармейцами. При этом, конечно, некоторые жаловались на плохую обувь и одежду. Особенно много распинался
о плохой обуви один красноармеец с упитанной физиономией. Попросив его выйти, товарищ Гавро увидел, что на нем хорошая обувь, и сказал:
— Я так и думал…
Подойдя к моему пулемету, он сразу узнал меня и сказал, что помнит, как я себя правильно вел во время паники.
Между красноармейцами ходили разговоры, что товарищ Гавро был командиром интернационального полка, что он коммунист, а в прошлом венгерский гусар. Говорили, что в настоящее время он влюблен в дочку бывшего большого помещика и души в ней не чает. Последнее, может быть, и не соответствовало действительности, но что действительно имело далее место, так это его арест в 1937 году, когда он командовал стрелковой дивизией на Дальнем Востоке, и расстрел в 1938 году по приговору Военной коллегии Верховного суда. Как и многие другие расстрелянные военачальники, герои Гражданской войны, он был реабилитирован той же Военной коллегией в 1956 году.
Сталинградская битва
…Сталинград был тревожно оживлен. По улицам проезжало много грузовых и легковых автомашин и проходило большое число военных самых различных родов войск. Расспрашивая военных с черными петлицами,
я разыскал штаб инженерных войск, а затем и отдел кадров. В отделе кадров я столкнулся с Медковым, знакомым мне еще по службе в 3-м понтонном батальоне. Медков был понтонером еще в царской армии и считался в батальоне профессором понтонного дела, однако дальше должности командира взвода не мог продвинуться из-за своей невиданной малограмотности, которую, несмотря на помощь сослуживцев, он не мог преодолеть, по-видимому, из-за своих преклонных лет. Медков поведал мне грустную историю отступления от Киева до Сталинграда. Выглядел он крайне утомленным
и морально подавленным. Он пришел просить об откомандировании его
в тыл.
В отделе кадров меня приняли чрезвычайно любезно и, не теряя ни минуты, назначили, как я и рассчитывал, на вакантную должность начальника отделения электризованных препятствий в бригаду М. Ф. Иоффе, 16-ю ОИБСН, то есть Отдельную инженерную бригаду специального назначения. Офицер связи бригады, находившийся в штабе инженерных войск, сказал, что в бригаде обо мне уже знают и что он отвезет меня в ее расположение на полуторке. Я погрузил свой немудреный багаж на полуторку, и мы двинулись в Дубовку, на север от Сталинграда, где дислоцировался штаб бригады.
К вечеру я был уже на месте. Первым человеком, с которым я беседовал в бригаде после офицера связи, был начальник технического отдела штаба бригады Н. А. Бузгалин. Он ввел меня в курс дел, которыми предстояло заниматься в ближайшие дни, и посвятил меня в положение бригады. Оказалось, что бригада во время отступления серьезных боевых действий не вела, растеряла много людей и сейчас, по-видимому, будет отведена на пополнение людьми и формирование. Бузгалин, по званию, кажется, военинженер второго ранга, произвел на меня хорошее впечатление ясностью ума и простотой общения и порадовал, сказав, что в бригаде много воспитанников Военной электротехнической академии им. Буденного, начиная с командира бригады майора Иоффе и его заместителя майора Харченко. Последних при моем приезде в штабе не было — поехали в части бригады, но, по словам Бузгалина, они меня ждут, так как бригаде необходим инженер моей специальности.
Спать я улегся в помещении технического отдела бригады, размещенного в школе, но до того еще успел познакомиться со своими подчиненными: офицерами Городецким и Криштулом. Городецкий, рафинированный интеллигент, сын профессора, у которого я учился в Киевском политехническом институте, преподавал в том же институте. Для войны он явно был непригоден по ряду причин, одной из которых, как после я узнал, было его чрезмерное тяготение к гомосексуализму. Вскоре после моего вступления
в должность он, по-видимому, благодаря хлопотам отца был отослан с фронта в тыл и исчез где-то в его пучинах. Криштул был знающим инженером — он попал в действующую армию в Киеве, но во время отступления до Сталинграда так и не нашел себе достойного применения. Во время переезда по железной дороге он попал под бомбежку и при этом осколок бомбы порвал рукав его стеганой телогрейки. Хотя в этой бомбежке Криштул не был ранен, он при всяком удобном и неудобном случае рассказывал всем о ней
и демонстрировал свою телогрейку.
Наутро командир бригады пригласил меня к себе. После моего представления Михаил Фадеевич предложил вместе позавтракать. Во время завтрака, к которому адъютант Иоффе подал водку, у нас завязалась оживленная беседа. Иоффе сказал, что рад моему появлению в бригаде и что я приехал весьма удачно, так как бригада выводится в резерв для окончательного формирования. Эту передышку надо будет максимально использовать для обучения состава бригады предстоящим боевым действиям.
Михаила Фадеевича, с которым я расстался, когда он, отлично защитив свою дипломную работу, получил назначение в Ленинградский военный округ, я не видел около пяти лет. За это время он заметно изменился. Его стройная фигура явно отяжелела, а лицо жгучего брюнета с выразительными, подвижными и густыми бровями, оставаясь по-прежнему лакомой приманкой для женщин, стало еще более мужественным и решительным. Умением придавать своему лицо вдумчивое и грозное выражение он мне напоминал начальника инженерных войск А. Ф. Хренова, под руководством которого Иоффе воевал с белофиннами и от которого, как видно, много перенял. Это меня в какой-то мере настораживало, ибо я знал, что Хренов, в общем-то весьма стоящий и способный начальник, зачастую допускал несуразные поступки и нередко вел себя по-хамски. Однако ушел я от Иоффе в свой технический отдел вполне удовлетворенным, радуясь, что буду воевать под началом надежного, грамотного и добросовестного командира.
На следующий день штаб бригады со всеми своими тылами выехал из Дубовки и, переправившись через Волгу с правого берега на левый, распо-ложился в лесу у прибрежных кустов, передвинувшись ближе к Сталинграду, в район возле Ахтубы. Мне и Криштулу была отведена в лесу уютная полуземлянка со столом и земляными лежанками для постели, с крышей и стенами, надежно защищавшая от непогоды. Криштул занимался своим давним изобретением — конденсатором, от которого можно было прикуривать. Тогда мы испытывали довольно значительные трудности со снабжением, в том числе и со спичками, и Криштул надеялся ликвидировать эту проблему. Впрочем, вскоре он также был куда-то откомандирован, и что стало с его конденсатором, мне неизвестно.
Я же занялся ознакомлением с частями бригады. Прежде всего я пошел налаживать отношения с электротехническим батальоном, чье основное назначение было устанавливать электризованные малозаметные препятствия.
Командир батальона был малопримечательной личностью в звании, кажется, старшего лейтенанта. Зато своим своеобразием выделялся комиссар батальона. Моряк в прошлом, он вмешивался во все дела батальона: часто бывал на кухне, непрестанно проверял, как идут занятия в ротах, следил за складским хозяйством батальона. Суетился он сверх всякой меры и своей инициативой явно подавлял командира батальона. Очевидно, не без его помощи командир батальона был вскоре арестован — как говорили, за слушание по радио немецких передач, и исчез из бригады. Его место занял комиссар батальона, явно стремившийся к этому. Иоффе, благодаря которому состоялось это назначение, понял свою ошибку значительно позже и прогнал из бригады этого морячка.
Более сильными, чем командование батальона, были командиры рот,
и поэтому я за состояние батальона был в известной мере спокоен.
Следующим подразделением, с которым я считал необходимым поближе познакомиться, была рота по электрификации работ. Она располагала несколькими передвижными электростанциями обычного напряжения для снабжения электроэнергией электрифицированных инструментов и осветительных приборов, в частности прожекторов. Ротой командовал инженер-киевлянин Е. Б. Стессель. Невысокий, щуплый, подтянутый командир создал хорошо организованные подразделения. Состав роты был обучен, дисциплинирован и содержал в должном порядке и постоянной готовности все имеющееся в роте электрооборудование. Роту Стесселя можно было незамедлительно использовать для освещения больших штабов, для выполнения мостовых работ с помощью электрифицированных инструментов и других работ, таких как быстрая прокладка просек в лесу и тому подобное.
Столь же подготовленной была и рота специального минирования, которая имела аппаратуру установки мин, взрываемых на значительном расстоянии по радиосигналам. Ротой командовал воспитанник Ульяновского училища связи товарищ Ю. М. Пергамент, окончивший его еще до моего прибытия в это училище, когда оно называлось УШОТ (Ульяновская школа особой техники).
Может быть, по той причине, что работа роты носила засекреченный характер, она была укомплектована весьма основательно, располагая дисциплинированным, хорошо обученным рядовым, младшим командным и средним командным составом. Командир роты Пергамент, комиссар роты М. М. Боймельштейн, помощник командира роты М. Ш. Меламед имели значительный боевой опыт. Кстати, от них я узнал, что взрыв Успенского собора в Киево-Печерской лавре, взрыв ряда зданий на Крещатике — дело их рук, а не немцев, как продолжают и сейчас писать в различных литературных источниках. Они являлись творцами взрыва и в доме, который до прихода немцев в Харьков занимал Н. С. Хрущев.
Изучив уже накопленный опыт использования электротехники на войне и познакомившись с немногими письменными материалами в штабе бригады, я пришел к выводу, что электризованные малозаметные препятствия не имеют такого значения, какое мы им придавали в электротехнической академии. Далеко не случайно, что немцы совершенно не применяли на войне электротехнику как средство поражения. Сделав этот вывод,
я стал усиленно изучать мины — наши и немецкие — и способы минирования и разминирования.
Из немецких мин, которые примерно до 1943 года были только металлическими, я обратил особое внимание на прыгающую противопехотную мину. Эта мина представляла собою металлический цилиндр и имела с од-ной стороны трубку, из которой торчали три жестких усика (к ним можно было привязывать тонкую проволоку). Мина зарывалась в землю так, чтобы три жестких конца были заподлицо с землей. При нажатии на них мина выскакивала из земли и на двухметровой высоте взрывалась, поражая картечью (в ней было до пятисот картечей) живую силу. Насколько мне известно, у нас таких противопехотных мин не было до конца войны.
По инициативе командования бригады я вместе с Бузгалиным занялся вопросом создания мины, в какой-то мере заменяющей прыгающую немецкую мину. Конечно, речь шла о мине, которую мы могли сами придумать и изготовить из имеющихся в бригаде средств. И мы такую мину создали. Делалась она так: в земле вырывалась цилиндрическая яма, на дно ямы клалась толовая шашка, в нее вставлялся электродетонатор мгновенного действия, две проволоки которого выводились на поверхность земли. На толовую шашку клалась доска по диаметру ямы, на доску ставился артиллерийский снаряд того или иного калибра, в него вставлялся электродетонатор замедленного действия, две проволоки которого тоже выводились на поверхность земли. Все это сооружение плотно утрамбовывалось, проволочки же электродетонаторов соединялись параллельно, и к ним подводилось два провода, по которым мог подаваться ток от сухих элементов, аккумулятора или подрывной машинки.
Созданную нами мину, несравнимо более мощного поражающего действия, чем немецкая, и не только выпрыгивающую из земли, но и управляемую, так как ее можно было взрывать по желанию со значительного расстояния, мы решили испытать на практике. Вместе с несколькими минерами и с соответствующим оборудованием я и Бузгалин пошли в степь, подальше
от прибрежного леса, где кроме нас стояла какая-то авиационная часть.
В степи мы быстро собрали нашу мину и привели в действие. Эффект был потрясающий. Снаряд взорвался на высоте примерно двух метров. Мы оба видели, как он выскочил из земли, но к мгновению взрыва уже лежали, прижавшись к земле, и таким образом остались невредимы.
Возвращались мы с чувством большого удовлетворения от своих достижений, однако хорошее настроение было испорчено печальным зрелищем, свидетелями которого мы оказались. Два немецких мессершмитта, преследуя наш истребитель, расстреляли его и подожгли, а когда из горящего самолета выпрыгнул на парашюте летчик, они хищнически расстреливали его до тех пор, пока он, по-видимому уже бездыханный, не достиг земли. Я видел такое впервые, и картина гибели нашего летчика долго терзала меня.
Итак, я окончательно пришел к выводу, что в предстоящих боевых действиях нам нужно будет заниматься минированием и разминированием и по примеру моторизованной инженерной бригады И. Н. Гурьева комбинировать малозаметные электризованные препятствия с минами, а потому стал уделять гораздо больше внимания батальонам минирования. Таких батальонов в бригаде было, кажется, восемь. В них шла настойчивая работа по обучению личного состава, и я сам часто присутствовал на занятиях, даже не столько как представитель штаба бригады, сколько как изучающий сравнительно новое для меня минное дело. Не помню, в каком батальоне я стал свидетелем поразительного занятия на тему “Противопехотные мины, наши и немецкие”. Его на лесной полянке проводил младший лейтенант. Он весьма толково говорил о минах, демонстрировал их устройство, способ вставления в мины взрывателей с детонаторами и т. д. Когда младший лейтенант дошел до нашей мины ПМДЦ (Противопехотная мина, деревянная, целая), в которую вставляется семидесятипятиграммовая толовая шашка, он заявил: “Если на такую мину наступить, она не приносит большого вреда. Обычно дело ограничивается тем, что у сапога наступившей ноги отрывается каблук. Я надел сапоги, предназначенные к выбросу, и вам это продемонстрирую”. С этими словами он наступил на мину, и она, естественно, взорвалась, испугав минеров. Младший же лейтенант торжествующе показал слушателям оторванный каблук.
После занятия я посоветовал ему больше не прибегать к такому “натурализму”, так как добром это не кончится. К сожалению, я оказался на сто процентов прав. Как мне рассказывали, на одном из последующих занятий этот же младший лейтенант, объясняя минерам устройство противотанковой мины, после слов “эти мины надежно переносят вес человека, и если на них наступить, то они не взрываются”, встал обеими ногами на мину,
и она… взорвалась. При этом погиб сам преподаватель, несколько минеров были убиты, а многие ранены.
Находясь в непродолжительном резерве, бригада тем не менее продолжала участвовать в боевых действиях Юго-Западного фронта, отступающего к Сталинграду. Я видел, что время от времени на передний край для выполнения каких-то заданий выезжали майор Харченко и другие командиры штаба. 22 августа наступила очередь выехать в зону боевых действий и мне. Меня вызвали в штаб бригады и сообщили, что я назначен начальником оперативной группы бригады, обеспечивающей действия батальона Ванякина в 62-й армии и батальона Ляшенко в 64-й армии. Я получил основательные указания от начальника штаба Тихомирова, начальника технического отдела Бузгалина и работников оперативного отдела Чупанка, Голуба и Ассонова. Указания сводились к тому, что 23 августа во второй половине дня я должен выехать с поступающими в мое распоряжение работником штаба Драчинским и работником отдела снабжения Шаломовым в Сталинград. В Ахтубе, поселке на левом берегу Волги напротив Сталинграда, на пристани меня встретит начальник отдела снабжения бригады и даст мне документы для получения артснарядов и толовых шашек, предназначенных для изготовления самодельных управляемых мин. В Сталинграде в штабе инженерных войск фронта я найду представителя бригады, заместителя командира бригады Харченко, и получу от него уточняющие распоряжения и указания по работе оперативной группы. После начала работы оперативной группы я должен немедленно доложить об этом начинжу 62-й армии Грачеву и начинжу 64-й армии Бордзиловскому. Меня также поставили в известность, что батальон Ванякина расположен в районе Тракторного завода на северной окраине города, а батальон Ляшенко
в районе поселка Бекетовка на южной окраине города.
В указанное время я со всем составом опергруппы приехал на полуторке на пристань Ахтубы. Еще издали мы услышали непрестанные разрывы бомб, а затем увидели клубы дыма над Сталинградом. Оказалось, что немцы
подвергли город мощной авиабомбежке — они уже разрушили и подожгли многие здания города, в том числе громадные баки с горючим на берегу Волги.
Начальника отдела снабжения бригады мы на пристани не нашли. Впоследствии он мне объяснил, что в самом начале бомбежки он решил уехать подальше, полагая, что в горящий Сталинград, под бомбы немецкой авиации, никакой дурак не поедет. Но наша опергруппа поехала. После двадцати лет жизни в мирных условиях я вспомнил истины, усвоенные в молодости, в Гражданскую войну, и без колебаний решил переправляться в Сталинград, чтобы выполнить полученные приказания. Это решение я принял вопреки возражениям со стороны Драчинского и Шаломова.
Легко сказать — переправиться, но как и на чем? Немцы бомбили не только город, они бомбили и обстреливали каждую лодку, появляющуюся на Волге. Капитан маленького буксирчика после долгих уговоров наконец согласился перевезти нашу опергруппу и еще несколько военных, у которых были неотложные дела в городе. Капитан оказался стреляным морским или речным волком, и, как видно, стреляным уже немцами — только благодаря его бесстрашию и умелым действиям мы сошли на пристань Сталинграда целыми и невредимыми. Он то тормозил свое судно, то рывком бросал вперед, то вихлял вправо или влево и сумел-таки обмануть немецких летчиков — ни одна из сброшенных ими бомб не попала в цель, то есть в нас.
С пристани уже в наступивших сумерках мы направились в город
в штаб инженерных войск, предварительно разделившись, чтобы не быть пораженными одной бомбой. Шли по одному, не теряя друг друга из виду, впереди — Шаломов как хорошо знающий город и местонахождение штаба. У первого же дома начавшейся улицы, точнее у его догорающих развалин, я увидел не менее десятка обгоревших трупов мужчин и женщин, уложенных рядом друг с другом вдоль одной из стен. У трупов огнем были обезображены не только лица и конечности, но и туловища — уцелели только половые органы и прилегающие к ним небольшие участки кожи. Помню, что при этом ужасающем зрелище меня посетила дикая мысль: “Если бы каким-то образом оживить этих людей, то они были бы способны только размножаться”.
Улица горела с двух сторон, и было не очень понятно, чего больше опасаться — самолетов, которые продолжали сбрасывать на нее бомбы, или охваченных огнем домов, мимо которых мы шли. У одного большого горящего здания я увидел в свете пожара хорошо одетых интеллигентного вида женщину и мальчика лет десяти. Мальчик, подняв ко мне свое бледное личико, сказал:
— Дяденька, спасите нас.
— Для спасения, милый, нужно идти к Волге и переправляться на другой берег. Мне же в другую сторону, к фронту. — Это все, что я мог ответить.
Далее навстречу мне попалась повозка, запряженная одной лошадью. За спиной красноармейца, державшего вожжи, сидели два связанных по рукам и ногам немца. По их лицам было видно, что они насмерть перепуганы пожаром в городе. У немцев был настолько обескураженный и жалкий вид, что я не испытал даже намека на ненависть к ним. Красноармеец объяснил, что везет пленных к переправе для эвакуации в тыл.
Штаба инжвойск в домах, где он размещался, мы не нашли, как не обнаружили и самих домов. Они были деревянные и до нашего прихода успели полностью сгореть. Зато рядом с ними каким-то чудом уцелел довольно большой дом, у которого в обстановке неистовой бомбежки я с помощью одного красноармейца-пехотинца прошел полный курс науки спасения от авиабомб. В точности повторяя действия моего инструктора, я на собственном опыте убедился, что надо опасаться не бомб, сброшенных самолетами
у тебя над головой, а только тех, что сброшены впереди тебя, и в этом случае надо изо всех сил бежать им навстречу, чтобы они разорвались у тебя за спиной. Понял я, и за какой стеной дома, в зависимости от полета бомб, следует прятаться, прижимаясь к земле.
Когда в бомбежке наступила пауза, я после краткого совещания с Драчинским и Шаломовым решил двигаться вдоль западного берега Волги на Тракторный завод. Не доходя до переправы через Волгу, мы увидели
у берега густую толпу военных и гражданских, ожидающих парома, и колонну автомашин с горючим. Неожиданно снова налетели немецкие юнкерсы и с большой высоты сбросили прямо в это скопление людей и машин несколько тяжелых авиабомб. Автомашины с горючим загорелись, осветив ужасную картину гибели сотен людей…
До Тракторного завода по западному берегу мы так и не добрались, поскольку вскоре опять напоролись на пожары, вызванные возобновившимися яростными бомбежками. Легче было вернуться на восточный берег, добраться по нему до места напротив Тракторного завода и уже оттуда еще раз форсировать Волгу. Так мы и поступили. Переправившись через Волгу на подвернувшейся лодке, мы на полуторке доехали до намеченного места второй переправы на западный берег. Там я написал донесение
в штаб бригады о злоключениях опергруппы и послал с ним Драчинского, а сам с Шаломовым на рассвете 24 августа на добытой лодке снова отправился на другую сторону. Все шло хорошо, пока уже недалеко от берега на нас не налетел мессершмитт. И тут нам повезло. С первого захода, обстреливая нас из пулемета, летчик промахнулся, а делая разворот для второго пикирования, он попал в зону огня “катюши”. Очевидно, летчик мессершмитта испугался этого огня и, оставив нас невредимыми, улетел.
Счастливая развязка заставила меня теплым словом вспомнить Ивана Исидоровича Гвая, инженера-конструктора — автора этого замечательного миномета. Гвай был моим надежным другом и доброжелателем с конца 1932 года по день своей преждевременной смерти в 1960 году. Мне кажется, что в истории изобретения миномета М-30 (БМ-13), любовно называемого “катюша”, многое упущено и забыто, а может быть, даже искажено.
Я лично уверен, что имею косвенное отношение если не к самому изобретению “катюши”, то к включению Ивана Исидоровича Гвая в число ее изобретателей. В 1933—1937 годах я с ним работал в научно-исследовательской группе при энергетическом факультете Военной электротехнической академии им. Буденного в Ленинграде. Я — в качестве военнослужащего-адъюнкта академии, он — в качестве вольнонаемного инженера-конструктора.
Я занимался вопросами электризованных препятствий и электризации почвы, он — механизацией установки малозаметных препятствий.
По ходу всерьез увлекшей меня работы по электризации почвы я столкнулся с вопросом выбрасывания длинных металлических тросов на землю,
к которым надлежало подавать высокое напряжение. Мы с Гваем пришли к выводу, что для этого нужно использовать пушки, наподобие тех, с помощью которых китобои выбрасывают тросы с гарпунами при охоте на китов. Учитывая, что Гвай по образованию был механиком, я попросил его заняться темой выбрасывания тросов, для чего отправиться на какое-либо китобойное судно. Когда он дал свое согласие, я добился у начальства командирования его, кажется, на Дальний Восток в китобойную флотилию. По возвращении Гвай занялся технологией сматывания металлических тросов в бухты, чтобы при выбросе тросы не имели скруток, то есть оставались токопроводящими.
Пока он отрабатывал этот вопрос, мне, очевидно на основе воспоминаний из моего детства, когда на праздники в небо запускались петарды, пришла в голову мысль воспользоваться для выбрасывания тросов не пушками, а ракетами. Иван Исидорович, вообще говоря, человек, быстро воспринимающий любые новые идеи, тут же занялся изучением ракет. Занялся, как видно, настолько серьезно, что после того, как я был исключен из партии и уволен из армии, а он, как беспартийный и вольнонаемный, отчислен из армии, он уехал в Москву и поступил в Ракетный институт, где в итоге и изобрел “катюшу”.
Все дальнейшее о Гвае я пишу с его слов, которые слышал от него лично после войны. Не мне судить, точно ли он изложил все то, что пережил после 1937 года, но я всегда верил Гваю полностью и целиком. Показав мне два диплома, подписанные И. В. Сталиным, выданные ему как лауреату Сталинской премии за “катюшу” и за установку ракет под крыльями самолетов, он мне поведал следующее.
Поступив в Реактивный научно-исследовательский институт, Гвай сразу же начал разработку пускового устройства для реактивных снарядов.
А. Г. Костиков, главный инженер этого научно-исследовательского института, видя, что его сотрудник успешно решает поставленные перед собой задачи, убедил Гвая включить его и одного снабженца в качестве соавторов конструкторских идей. Свое предложение он мотивировал тем, что реализовать изобретение в одиночку, по сути дела, невозможно, и Гвай, будучи человеком весьма бесхитростным, согласился из автора превратиться в соавтора. Кстати говоря, я знал и Костикова — одно время учился вместе
с ним в Киевском военном училище связи, которое я закончил раньше срока, сдав экстерном все положенные экзамены.
После появления соавторов дело с реализацией изобретения быстро двинулось, и “катюши” были изготовлены и опробованы еще до войны. Когда на фронтах Великой Отечественной оба изобретения Ивана Исидоровича Гвая показали себя как мощное оружие в борьбе с немцами, Сталин приказал познакомить его с самими изобретателями. В качестве таковых ему представили Костикова. На вопрос Сталина: “Кто автор?” — Костиков ответил, что авторов трое: кроме него — Гвай и еще один товарищ (В. В. Аборенков. — И. К.). А на вопрос: “А кто главный?” — Костиков ответил, что он. В заключение приема Сталин сказал Костикову: “Вы получите └Золотую Звезду“ Героя Социалистического Труда, Гвай — орден Ленина, а третий товарищ — орден Отечественной войны первой степени (Красного Знамени. — И. К.)”.
После получения наград Гвай и Костиков разошлись. По этой причине их даже вызывали в ЦК КПСС, но они так и не смогли наладить отношения. Спустя какое-то время Костикова как “автора └катюши“” вызвали в политбюро ЦК КПСС и поручили разработать средство в противовес ФАУ-2, которыми немцы забрасывали Лондон. Задание Костиков взял, но выполнить его без Гвая, конечно, был не в состоянии. Его посадили, а потом, после окончания войны, выпустили из заключения. Жив ли он сейчас, я не знаю. (Умер в 1950 г. — И. К.)
Я храню несколько писем от Гвая, ибо после встречи с “катюшей” на Волге я написал ему и с тех пор у нас завязалась многолетняя переписка. Это был совершенно необычный человек, способный совершать необычные поступки. Упомяну об одном. Гвай дружил с поэтом Дмитрием Кедриным. Когда в 1945 году поэт погиб под колесами пригородного поезда, куда он бросился сам или скорее куда его бросили, это тяжело переживал Гвай. И, стоя у гроба Кедрина, он потихоньку положил ему под голову свой партбилет. Впоследствии на наводящий вопрос парткомиссии: “У вас украли партбилет на вокзале?” — Гвай ответил “да” и умер членом КПСС, не получив взыскания. (В 1991 году И. И. Гваю вместе с рядом разработчиков ракетных снарядов для “катюши” посмертно было присвоено звание Героя Социалистического Труда. В том же году это звание было упразднено, как и вся наградная система СССР. — И. К.)
Причалив к правому берегу Волги и преодолев его значительную крутизну, мы с Шаломовым оказались в поселке Тракторного завода, сплошь состоящем из добротных кирпичных многоэтажных домов. И завод, и прилегающий к нему поселок обстреливались минометным огнем немцев, но жители почти не обращали на это внимания — никто не паниковал, а во дворах даже резвились мальчишки и девчонки, играя в волейбол и классы.
Командира батальона Ванякина я разыскал на небольшой площадке, как помнится, возле цирка. Его командный пункт располагался около миномета, ведущего непрестанную стрельбу по немцам. Я сразу обратил внимание на его молодость, привлекательность и приятную возбужденность. На КП кроме Ванякина были комиссар батальона, помощник по технической части Рабинович, уполномоченный особого отдела и врач батальона.
Докладывая мне обстановку, Ванякин сообщил, что немцы прорвались своими танками на северную окраину Сталинграда, на так называемый Рынок. Сейчас он обеспечивает минированием группу генерала Фекленко, на которого возложена задача оборонять Тракторный завод, то есть устанавливает на танкоопасных направлениях минные противотанковые поля. Ванякин вел себя предупредительно, сам вызвался проводить меня к генералу Фекленко для представления и затем помог отыскать щель, в которой
я должен был по указанию генерала разместиться с опергруппой. Такая щель нашлась по соседству со щелью, где был КП генерала, что облегчало мою связь с ним. Возвратившись к Ванякину на КП, мы застали там майора Артемьева, который возглавлял в Сталинграде все работы по минированию и подрывным операциям. Артемьев оказался хорошим начальником. Он не вмешивался в мои указания Ванякину и вообще не мелочился, предоставляя мне полную свободу действий. Единственное полученное мною от него распоряжение касалось того, что, когда будут отбиты танковые атаки немцев,
я должен буду передислоцироваться в центр города и занять там в парке напротив Дворца пионеров щель, в которой размещена его группа.
С Ванякиным я довольно быстро и хорошо сработался. Я узнал, что он окончил инженерную академию, воюет с начала войны, что однажды, попав в окружение, он лишился своей кандидатской карточки в члены ВКП(б), зарыв ее в землю, и теперь считается беспартийным, что до войны он был футболистом московской команды “Спартак”. Я как губка впитывал в себя рассказы Ванякина об участии в боевых действиях, стараясь как можно быстрее освоить особенности войны с немцами. Между прочим, в рассказах Ванякина ощущалась какая-то хитринка, недоговоренность и настороженность, но я тогда посчитал, что эта черта, свойственная многим русским людям, особенно крестьянского происхождения, является у него наследственной.
С Алексеем Васильевичем Ванякиным я поддерживаю знакомство до сих пор и в свое время узнал, что он сын кулака и вынужден был скрывать это. Узнал я также, что он до войны был беспартийным, кандидатской карточки никогда не имел и стал членом партии в конце или после войны на основании сочиненной им легенды, счастливо избежав гонений и терзаний из-за своих предков. Сейчас Ванякин преподаватель Академии имени Фрунзе и носит звание генерал-лейтенанта. Я убежден, что СССР был бы несравненно более силен, если бы в свое время по указаниям Сталина у нас не проводилось бы раскулачивание. Сталин не учитывал гибкость людей, их способность буквально перерождаться под влиянием изменившихся условий и господствующих идей. Я глубочайше и категорически убежден, что идеи социализма и коммунизма в состоянии изменить людей полностью. Ни в Болгарии, ни в Польше, ни в Венгрии, ни в Румынии, ни
в Югославии не раскулачивали кулаков и не подвергали их шельмованию и физическому уничтожению, как делалось повсеместно у нас, в частности на Украине и в моем родном селе.
Находясь поблизости от батальона Ванякина в течение нескольких дней, фактически до того времени, когда генерал Фекленко выполнил свою задачу по обороне Тракторного завода и отбил танковые наступления немцев,
я был свидетелем многих совершенно необычных событий и происшествий. Вот только некоторые из них.
Неподалеку от щели, в которой размещалась опергруппа, находилась обычная, сделанная из теса будка уборной на два очка. Как-то из-за начавшейся интенсивной бомбежки к нам заскочила врач минометного батальона и обратилась ко мне с неожиданной просьбой. Эта молодая, стройная и весьма миловидная женщина попросила меня, самого старого по виду (я был сильно седым с двадцати пяти лет), сопроводить ее в уборную — одна идти под бомбами она не решалась. При этом, не стесняясь присутствующих, она заявила: “Если вы не пойдете со мной, я лопну и загажу вам всю щель”.
Я ей сказал, что по своему врожденному уважению к женщинам я не готов быть свидетелем ее естественных отправлений и прошу освободить меня от этого. Пойти с ней с радостью вызвался молодой лейтенант из свиты генерала Фекленко. Едва дверь за ними закрылась, как на уборную упала бомба весом не менее тонны. Вместо уборной мы потом увидели глубокую яму, в которой не было никаких нечистот и не было ни врача, ни лейтенанта. Не было ничего. От них не осталось никаких следов.
Тогда, возвращаясь в щель, я подумал, что, видимо, мне суждено остаться живым на этой войне и вернуться после нее к своим любимым жене и сыну.
Как-то, проверяя с Ванякиным хранение в его батальоне взрывчатых веществ (тола, мин и артснарядов), я увидел, что не менее десяти-пятнадцати тонн этого добра со всей аккуратностью уложено в узком глубоком овраге и в нем же установлен вооруженный круглосуточный пост. Я сказал Ванякину, что на всякий случай лучше перенести пост наружу, в непосредственной близости от открытого склада с боезапасом. Ванякин сразу меня понял (он вообще схватывал все на лету) и тут же приказал часовому вылезти из оврага. Не успели мы удалиться на приличное расстояние, как сзади раздался оглушительный, невиданной силы взрыв. Это пролетавший немецкий самолет, скорее всего случайно, сбросил бомбу в овраг. Взрывом был разорван на части и немецкий самолет, и его летчик, а наш часовой остался жив. Я даже сейчас как будто помню его фамилию — Пономарев, и мне приятно вспоминать этого минера. Как-никак он остался жив только благодаря мне, был жив и на Курской дуге, и когда мы пришли в Гомель. Может быть, он дожил и до конца войны, здравствует и сейчас.
После такого взрыва овраг заметно увеличился, а от взрывчатых веществ ничего не осталось. Уцелевший часовой оказался совершенно голым, его винтовка была раздроблена, а ствол скручен. Однако сам Пономарев оказался в состоянии дойти с нами до КП батальона, вполне разумно отвечал на наши вопросы и из стеснения закрывал руками свое, как он говорил, “причинное место”.
Как правило, немцы начинали и заканчивали бомбежки Сталинграда ежедневно в одно и то же время, и для бомбежки того или иного объекта всегда прилетало девять самолетов. Эти самолеты летали по кругу друг за другом и по очереди сбрасывали бомбы, иногда при этом пикируя. Наблюдая одну из бомбежек, я был свидетелем того, как один летчик, видимо, раньше времени бросил бомбу и попал прямо в кабину другого самолета, еще не вышедшего из пике. Этой бомбой самолет был разорван в клочья. Я злорадно торжествовал, когда оставшиеся восемь самолетов быстро исчезли, не закончив запланированную бомбежку.
На территорию Тракторного завода немцы сбрасывали не только бомбы, но и листовки. Я не стеснялся знакомиться с их содержанием и прямо-таки поражался неосведомленностью их авторов. Почти во всех прочитанных мною листовках на все лады охаивалась и поносилась “жидовско-советская власть”, “жидовско-коммунистическая партия” и т. д. И это когда в Политбюро был только один еврей — Л. М. Каганович. Очень мало евреев было в ЦК партии и министерствах, и вообще на руководящих постах их стало значительно меньше, чем при жизни В. И. Ленина. Я болезненно реагировал только на одну листовку с картой, на которой было точно указано расположение наших войск под Сталинградом. Это, конечно, наводило на грустные размышления о составе наших штабов и нашей бдительности.
Кипу немецких листовок во всем их многообразии я увидел у одного человека, задержанного уполномоченным особого отдела батальона Ванякина. Задержанный, по виду рабочий, собрал их для того, чтобы объяснить немцам причину своего перехода к ним, так как, по словам уполномоченного, был схвачен в нейтральной зоне, когда он пробирался в сторону немцев. Задержанный был классическим олицетворением предателя и труса, и я не испытал ни тени жалости, когда уполномоченный прикончил его в кустах выстрелом из пистолета.
Сам уполномоченный был своеобразной личностью — активный, живо всем интересующийся, не ведающий ни страха, ни сомнений. Его всегда можно было видеть на минировании или на переднем крае. Без него не обходились ни одна боевая операция батальона и ни одно боевое задание.
Я сразу стал симпатизировать ему, подружился с ним более, чем с другими, и узнал его кипучую натуру. Именно поэтому меня не удивила его пламенная любовь к одной сталинградке, до войны работавшей на Тракторном заводе. Любовь, возникшая в самое неподходящее время к самой обычной молодой женщине, оказалась не мимолетной. Эта весьма скромная, спокойная и покладистая женщина, надо думать, по ходатайству уполномоченного, стала работать в техническом отделе штаба бригады, но кончила она свою жизнь, как и сам уполномоченный, трагически. В период боев на Курской дуге он в порыве беспричинной ревности застрелил ее из пистолета, а затем, не отходя от ее тела, застрелил себя.
В это же время начался и роман Ванякина с батальонным врачом Аней, то есть Анной Тимофеевной. Их любовь оказалась счастливой. Анна Тимофеевна стала женой Ванякина, родила двух сыновей и нынче счастливо живет с мужем и богатырского сложения сыновьями в Москве. Кстати, любовь на фронте вовсе не была столь исключительным и редким явлением, как это может показаться по книгам военных мемуаристов. Я, грешным делом, вообще слабо верю в правдивость этих книг. Мемуаристы, умалчивающие о любви в грозные дни военного лихолетья, когда люди, может быть, более всего в ней нуждались, способны, мне кажется, умолчать о чем угодно и присочинить, что им вздумается.
Я в ту пору стал часто бывать в штабе созданного тогда Сталинградского фронта по вызову начинжа фронта товарища Шестакова и, в поисках его заглядывая в палатки, то и дело наталкивался на обнимающиеся и с увлечением целующиеся пары. Еще более впечатляющую картину на сей счет я видел на знаменитом Мамаевом кургане в штабе 62-й армии, командование которой принял генерал Чуйков. На Мамаев курган я был вызван начинжем Грачевым и прибыл туда во время неистовой немецкой бомбежки и обстрела. Разыскивая Грачева, я из-за этого обстрела был вынужден время от времени укрываться в землянках, лежащих на моем пути, и почти в каждой наталкивался на молодых женщин, что-то пишущих или печатающих на машинках. Вид этих женщин, особенно в те минуты, производил неизгладимое впечатление — все они были миловидны, с прическами и умелой косметикой, в нарядных платьях и элегантной обуви, и казалось, явились на любовное свидание, а не на работу.
Начинж Ф. М. Грачев, знающий толк в боевых действиях, так как воевал с немцами еще в Испании, а затем с самого начала Великой Отечественной войны, сразу после моего представления дал мне исчерпывающие указания по обеспечению 62-й армии установкой минных полей. Грачев счел нужным пойти вместе со мною к командующему армией товарищу Чуйкову. Мы зашли к командующему в момент, когда от снаряда или бомбы, упавшей вблизи его землянки, нам и ему на голову, а также на стол, за которым он сидел, посыпалась земля. Приказав привести землянку в порядок, Чуйков предложил нам выйти на свежий воздух. На “свежем воздухе” обстрел Мамаева кургана ощущался несравнимо острее, чем в землянке. Меня поразили слова генерала Чуйкова: “Я себя по-настоящему хорошо чувствую только при обстреле”, — и я пожалел, про себя конечно, что не работаю вместе
с ним, вспомнив друга моей юности Ивана Мироненко. По-видимому, они были сделаны из одного теста.
Возвратившись с Мамаева кургана, я получил письменное приказание командира бригады немедленно прибыть в штаб бригады. Сразу после переправы по понтонному мосту, который, как я узнал, навел мой киевский сослуживец по 3-му понтонному батальону Пономаренко, бывший в моем подразделении старшиной, мы догнали на полуторке большую группу заключенных, эвакуируемых под усиленным конвоем из-под Сталинграда в тыл. На удивленный возглас водителя полуторки: “Как много в Сталинграде уголовников!” — один из конвоируемых сказал: “Дурак! Мы не уголовники, а люди, страдающие неизвестно за что!”
Затем мы остановились возле группы женщин, в основном молодых,
и предложили подвезти их. Оказалось, что им в другую сторону и помочь мы не можем. Из разговора с ними я узнал, что они ленинградки, к несчастью, эвакуировавшиеся “из огня да в полымя”. Все они были, как девушки из штаба генерала Чуйкова, причесаны, приодеты, с обильно нанесенной на лица косметикой. На мой вопрос о причинах этого они, смеясь, хором ответили: “Мы закамуфлировались от немцев”.
В штабе бригады я докладывал о работе опергруппы Михаилу Фадеевичу в присутствии его заместителя Харченко. Виктор Кондратьевич еще не полностью выздоровел после контузии, полученной при бомбежке Сталинграда, но, несмотря на недомогание, внимательно выслушал меня и вместе
с Иоффе задал мне ряд уточняющих вопросов. Это была моя первая основательная встреча с Харченко (последняя должность до гибели во время учений в 1975 году — маршал инженерных войск. — И. К.), хотя я мельком видел его не один раз еще в Ленинграде, когда он учился в академии, а также по приезде в бригаду. Мне рассказывали о нем много хорошего. В академии я слышал, что он входит в пятерку лучших спортсменов академии и является чемпионом Красной армии или даже СССР по прыжкам с трамплина
на лыжах. В бригаде мне говорили, что он вдумчиво и спокойно действует
в любой обстановке. За небольшой период пребывания в бригаде при отходе к Сталинграду он отличился при какой-то переправе и за проявленную смелость и умелые действия был награжден орденом Красного Знамени. А контузию он получил в самом начале бомбежки Сталинграда, когда немцы забрасывали бомбами районы города с деревянными домами, где и размещался штаб инжвойск. Кроме того, при гашении зажигательной бомбы Харченко серьезно повредил себе глаза, лицо и руки и был отправлен на левый берег Волги.
Выслушав мой доклад и одобрив действия опергруппы, Иоффе и Харченко дали мне ряд существенных советов и указаний, после чего я возвратился в опергруппу. Заехав на КП Ванякина в Сталинграде, я сообщил ему о передислокации нашей опергруппы в щель у Дворца пионеров вблизи памятника летчику Хользунову. Пребывание на новом КП вместе с опергруппой Артемьева позволило мне более близко познакомиться
с боевой работой роты специального минирования нашей бригады, которая оперативно подчинялась не мне, а непосредственно Артемьеву. Эта рота, которой командовал Пергамент, при участии комиссара Боймельштейна и офицеров М. М. Кущи и М. П. Болтова устанавливала мины по указаниям члена Военсовета Сталинградского фронта Н. С. Хрущева.
От Артемьева, лично получавшего эти указания, я слышал, что Хрущев строго-настрого приказал ему в случае оставления нами Сталинграда взорвать большие баки на берегу Волги с нефтью и вообще всем горючим. “Если сдадим город, пусть горит вся Волга”, — сказал Хрущев. Один из таких баков продолжал гореть и дымить еще с 23 августа после немецкой бомбежки.
В период, когда наша опергруппа дислоцировалась около Дворца пионеров, немцы продолжали точно по расписанию бомбить город и обстреливать его тяжелыми артснарядами, что ежедневно приводило к новым пожарам и новым жертвам. Были они и среди наших товарищей — офицеров группы Артемьева. Такой же опасности ежедневно подвергался и я со своими подчиненными Драчинским и Шаломовым, но несмотря на многочисленные вылазки в город, мы оставались живыми и невредимыми. Однако в одну из таких вылазок по заданию комбрига, связанному с выполнением заказа бригады на одном из заводов, я только по случайности остался жив. Во время уже привычной бомбежки мы, то есть я и офицеры роты специального минирования Болтов и Боймельштейн, по одному, как полагалось, следовали по дороге, представлявшей собой высокую насыпь, по бокам которой валялся в беспорядке металлический хлам. Когда раздался свист бомбы, я по крику Болтова, шедшего позади меня, “ложись!” почему-то не упал ничком на насыпь, а прыгнул с нее в кучу металлолома. Бомба взорвалась на насыпи как раз в том месте, где две секунды назад я находился. Я же не только остался жив, но, к удивлению моих товарищей, и невредим, хотя, прыгни я в груду железа с такой высоты в обычной обстановке, наверняка поломал бы себе руки и ноги.
Все это время, о котором товарищ Ванякин писал в донесениях в бригаду, что “батальон находится в огненном кольце”, снабженец Шаломов приставал ко мне с просьбой отправить его на уцелевший в городе спиртзавод за спиртом. Я долго не давал на это разрешения, но однажды, когда, ревя, бомба разорвалась около одного из входов в нашу щель и огонь в виде густого вихря пронесся по всей щели и не обжег нас только потому, что мы случайно сидели спинами по направлению к нему, я сдался.
— Ладно, Шаломов. Поезжай на завод и достань спирту. Выпьем за наше благополучие.
Шаломов был высокого роста, плечистый, несколько тяжеловатый для своих лет молодой парень, с привлекательным пухлогубым лицом ребенка и с добродушной улыбкой. Любимой его поговоркой было: “Люблю повеселиться, что-нибудь пожрать”. В напряженной боевой обстановке тех дней он ухитрялся заводить кратковременные романы то со сталинградками, то с зенитчицами, то с медсестрами, то с машинистками различных штабов. Его романы, как правило, сопровождались довольно курьезными приключениями, о которых он любил рассказывать, и все мы, включая Артемьева, не без любопытства его слушали.
Местная командировка Шаломова на спиртзавод затянулась, и я уже стал беспокоиться за него, особенно когда мне доложили, что видели его за оградой завода, идущим под конвоем с поднятыми вверх руками. Но тревога оказалась напрасной. Шаломов вернулся и привез не один литр спирту, как я предполагал, а огромнейший сосуд, в каком обычно возят электролит, литров на пятьдесят. Из этой бутыли мы отлили для себя не более пяти литров, а остальное я послал в распоряжение штаба бригады с подвернувшимся снабженцем бригады.
После того как мы понемногу выпили со всеми, кто был в щели, и лишний раз убедились, как благотворно действует алкоголь, когда тебя бомбят, майор Артемьев и товарищи, заехавшие ко мне из штаба инжвойск, рассказали, что немцы ведут усиленное наступление с целью вырваться к Волге на границе 62-й и 64-й армий, и посоветовали мне перенести КП опергруппы
в район Бекетовки, поближе к штабу 64-й армии. Что я и сделал.
Возле штаба армии я нашел и штаб инжвойск, располагавшийся в землянках, вырытых в крутом правом берегу Волги. Представившись начинжу товарищу Бардзиловскому, я получил от него сведения о том, как найти батальон Ляшенко, и узнал мнение начинжа о действиях этого батальона. Наш разговор был прерван из-за того, что начинжа на короткое время вызвали на совещание оперативного отдела армии. В землянке было душно, и, ожидая возвращения Бардзиловского, я вышел наружу. Погуляв по узенькой площадке перед землянками, я остановился возле какого-то военного и стал, как и он, наблюдать за тем, что делается в городе. А в городе, вернее
в той части его, которая была нам видна, шел бой. Наша артиллерия прямой наводкой била по немецким танкам, рвущимся к Волге. Военный в зеленом комбинезоне и фуражке, как мне показалось, чекиста на мое замечание: “Не дело так воевать” — спросил: “А что вам не нравится?”
— Мне не нравится, что бой идет рядом с командным пунктом командующего армией.
— Значит, вы считаете, что мы плохо воюем? — услышал я и ответил:
— Конечно, плохо.
— Кто же это плохо воюет? — приставал он.
— Конечно, генералы, а не солдаты, — брякнул я.
Появившийся товарищ Бардзиловский почтительно приветствовал моего собеседника. Когда, уже в землянке, я спросил начинжа, кто это был, то оказалось, что я беседовал с командующим Сталинградским фронтом товарищем Еременко.
Утром ко мне приехал комбат Ляшенко с докладом о боевых действиях его батальона в 64-й армии. Не без удивления я узнал, что штаб его батальона расположен в лесу на противоположном берегу Волги. Ляшенко, имевший какое-то высшее техническое образование, поражал прежде всего своей речью с сильным украинским акцентом, притом что многие русские слова он искажал настолько, что зачастую нельзя было понять, о чем идет речь. Скажем, салфетку он называл “салифеткой”. В отличие от стройного и подтянутого Ванякина, Ляшенко был сильно огрузневшим человеком, с лоснящимся сальным, припухшим лицом. Сталкиваясь с ним в последующем,
я убедился, что он явно не на своем месте. Будучи по характеру неторопливым и даже медлительным командиром, он оживал, лишь когда занимался хозяйственными делами. Очевидно, поэтому его батальон отличался от других лучшим питанием и обмундированием, даже лошади в обозе его батальона были упитаннее, а повозки исправнее, чем у соседей по бригаде. Боевой же деятельностью батальона он руководил без всякого интереса, не проявлял
в этом никакой инициативы, хотя по справедливости нужно отметить, что он, будучи хорошо дисциплинированным командиром, всегда обеспечивал выполнение задач, поставленных перед батальоном. В дальнейшем не без моей инициативы Ляшенко был переведен на хозяйственную работу, став помощником командира бригады по хозяйственной части, и на этой должности с успехом выполнял свои довольно сложные и многообразные обязанности до конца войны.
Прорыв немцев к Волге на границе между 62-й и 64-й армиями отделил Бекетовку от Сталинграда, и, чтобы держать связь с батальоном Ванякина, я вынужден был дважды переправляться через Волгу. Это обстоятельство,
а также целесообразность размещения опергруппы вблизи штаба батальона Ляшенко заставили меня переехать на левый берег, что, кстати, облегчало и связь с начинжем Сталинградского фронта Шестаковым.
Как-то вблизи штаба Ляшенко я завтракал с оперуполномоченным его батальона на небольшой лесной полянке. Мы слышали, что над нами идет воздушный бой, но не обращали на это довольно заурядное обстоятельство внимания. Вдруг чуть ли не на наши головы свалился советский парашютист. Мы его приняли в свою компанию позавтракать, угостив стаканом разбавленного спирта, и, когда он пришел в себя, услышали от него, что он летел на Яке и его атаковали три мессершмитта, подбили и зажгли его самолет, так что ему пришлось выбрасываться на парашюте. Летчик просветил нас, что господству немцев в воздухе наступает конец. Против наших Як-9 и американских “кобр” немцы не в состоянии бороться так, как они это делали с прежними нашими самолетами…
Однажды на пути от Ляшенко к Ванякину я встретил начинжа 62-й армии Грачева, которому сильно симпатизировал. Он был чем-то огорчен.
В разговоре он сообщил, что уходит от Чуйкова и уезжает в Москву.
— Что случилось? — спросил я, искренно сожалея, что он уезжает.
— Чуйкову не понравилось, как я организовал переправу через Волгу на баржах, но дело не в этом, а в том, что, по-видимому, он имеет на мою должность какого-то своего человека, — поведал мрачно Грачев.
— На какую же должность вас ждут в Москве?
— На должность по откупориванию пойманных в море бутылок с письмами. Берут пример с Англии, — еще более мрачно закончил он разговор со мной.
К концу нашего разговора подъехал мой комбриг. Михаил Фадеевич, выслушав мой доклад, сказал, что сейчас моей основной задачей является забрать от Шестакова все части бригады и направить в новое место дислоцирования:
— Наша бригада передана Донскому фронту. Фронтом командует
К. К. Рокоссовский, начинж фронта А. И. Прошляков. Чем скорее вы вызволите со Сталинградского фронта батальоны Ванякина и Ляшенко и роту Пергамента, тем лучше. Как только вызволите, поезжайте в штаб бригады. Мы находимся в селении Попки.
Занимаясь выполнением этой задачи, я старался ежедневно появляться в батальоне Ванякина и Ляшенко и ежедневно встречаться с начинжем Шестаковым. Ему я обычно докладывал, что в данной боевой обстановке части бригады используются не по своему прямому назначению, а заменять ими саперов дивизий или даже полков по меньшей мере неразумно. Товарищ Шестаков не мог опровергнуть мои доводы, но, указывая на ту или иную девятку самолетов, занятых бомбежкой наших позиций, твердил:
— При таких делах я не имею никакого права отзывать из войск не только твои батальоны, но даже одного солдата.
Обстановка была действительно крайне напряженной. И это было видно, помимо всего прочего, из того, как много понаехало в Сталинград начальства из Москвы. Здесь, в частности, я увидел генерала Баранова из Управления инженерных войск РККА и от него узнал, что сюда приехал и работник этого управления Я. М. Рабинович. Яков Михайлович был мне известен по академии, где он работал в отделе научно-исследовательских работ и проявил себя с самой положительной стороны, к тому же он обладал на редкость прекрасным характером. С начала войны его перевели
в Управление инженерных войск, но он практически все время находился на фронте и, как мне рассказывали, неоднократно показывал примеры невиданного героизма. Спал он преимущественно в легковой машине, везде возил с собой запас мин, взрывчатки и детонаторов, при необходимости сам устанавливал минные поля и самолично подрывал нужные объекты. Приехав в Сталинград, он тут же без надлежащей разведки отправился
в какое-то селение для самостоятельного минирования и нарвался на немцев. Немцы обстреляли его машину, ранили его в грудь, и только самообладание шофера спасло его от плена. Я крайне сожалел о несостоявшейся
в Сталинграде встрече с Яковом Михайловичем. Встретились мы только после войны, когда он вызвал меня из Вены для составления новых уставов по вопросам минирования и разминирования. Его страсть к индивидуальным боевым действиям стоила ему ноги, которую он потерял на взорвавшейся мине. Умер он преждевременно от лейкемии. Я всегда тепло вспоминал его, когда встречался с другим Рабиновичем — помощником по технической части батальона Ванякина, тоже отличавшимся смелостью и инициативой. Артемьев мне рассказывал, что, когда он спросил этого Рабиновича, не родственник ли он Якова Михайловича, тот, видимо привыкший к такому вопросу, ответил:
— Если в Киеве на Фундуклеевской улице крикнуть “Рабинович!”, то остановятся все трамваи, троллейбусы и автобусы.
Вскоре, когда обстановка на Сталинградском фронте стала стабилизироваться, я вместе с приданными мне батальонами вернулся в бригаду. Уезжал я с передовой не без огорчения и угрызений совести. Щемило сердце от мысли, что покидаешь людей, жизнь которых ежесекундно подвергается опасности. Но приказ есть приказ, и после двухмесячного отсутствия я снова занял свою землянку.
В штабе меня приветливо встретили Иоффе и Харченко. Убедился я
в доброжелательном отношении ко мне и остальных офицеров штаба. Подтверждением этого был мой портрет с какой-то хвалебной надписью, помещенный на специальной витрине на всеобщее обозрение, что скорее меня удивило, чем обрадовало, ибо я критически оценивал свою деятельность в бригаде со дня прибытия, считая, что сделал меньше, чем мог сделать. По моей просьбе меня назначили на должность начальника отделения минирования, вместо погибшего на боевом задании малознакомого мне весьма молодого офицера.
Чтобы в дальнейшем воевать умнее и эффективнее, я все остающееся от работы время тратил на изучение вопросов минирования и разминирования. В этом мне ощутимо помогали товарищи, работавшие при отступлении в Киеве и Харькове с полковником И. Г. Стариновым, написавшим
по аналогии с названием книги Г. Гудериана “Внимание, танки!” свою книгу “Внимание, мины!”, которую мне удалось прочесть и которая, кажется, не была опубликована. Из таких учеников наиболее эрудированным был
М. Ш. Меламед. От него я узнал содержание лекций Старинова, которые он слушал, а также и привычки Старинова и даже стал по примеру его учеников говорить в нужных случаях: “Муть, муть”. Именно так часто говаривал Старинов, поглаживая одной рукой крепко раненную другую.
Добросовестное изучение своей новой специальности дало мне возможность в селе Попки, куда переехала бригада для пребывания в резерве, читать лекции офицерам-минерам армий, состоящих в Донском фронте. В лекциях я поднимал как темы минирования и разминирования, так и вопросы устройства наших и немецких мин замедленного действия и способы их разминирования. К своим лекциям сам я относился весьма критически, однако получал восторженные отзывы слушателей и одобрительные отзывы лиц, контролирующих проводимые мною занятия. Среди слушателей было несколько офицеров из штаба инжвойск 1-й Гвардейской армии, где начальником был мой старый знакомый Иван Николаевич Брынзов, в свое время мой комиссар в 3-м понтонном батальоне. Уже и тогда, в бытность комиссаром, он был женат, отличался от других молодых командиров особой супружеской верностью и часто беседовал со мною о взаимоотношениях с женщинами, поскольку я в этом был не так четок, как следовало бы. Когда меня исключали из партии, Иван Николаевич пытался помочь мне, за что поплатился строгим выговором с предупреждением.
Так вот, от его подчиненных я услышал, что Иван Николаевич нежданно-негаданно влюбился на фронте в цыганку-чертежницу своего штаба. Влюбился без памяти, находится в полном ее подчинении, чертит за нее чертежи, души в ней не чает и не отпускает ее ни на шаг. Помню, я пожалел его верную супругу Анну Ивановну и дочку Нелли, блиставшую в детстве своей привлекательностью, но все это лишь подтверждало мое мнение: во время войны потребность людей в любви обостряется.
В Попках наш технический отдел буквально день и ночь занимался разработкой новых способов минирования и разминирования и составлением соответствующих инструкций для частей бригады. В частях же мы конкретно руководили установкой мощной зоны минных полей различного вида. Жили мы в просторном доме, принадлежавшем хозяйке, дочка которой работала прачкой в одной из воинских частей и вышла там замуж за офицера. Приглядная хозяйка — типичная донская казачка — питала особую симпатию ко мне, особенно когда я подарил ей галоши для дочки из числа трофеев, привезенных опергруппой из Сталинграда. То пригорюниваясь, то смеясь, она не раз рассказывала о трудностях своей вдвовьей жизни. Муж ее погиб еще в Гражданскую войну. Он был казак и служил у белых.
Однажды в ту пору она и ее толстая подружка поехали в Камышин, где были их мужья. “Белые, конечно, и не знали, — рассказывала она, — что около Камышина шуруют красные, и нас остановил красный командир
с красноармейцем. Были они на конях. Командир взглянул на нас, приглянулась ему я, и он приказал мне идти в кусты. Ничего не поделаешь — пошла, и он за мной. Когда шли из кустов, я пожаловалась ему, что подружка расскажет обо мне мужу и всему селу, и он меня успокоил, что не расскажет. Как только подошли к подводе, он сказал моей толстой подружке: └А ну-ка, иди с Сенькой в кусты“. Та, понятно, тоже пошла. Приехав к мужьям, мы, конечно, не рассказали им, что побывали в руках красных. В селе до сих пор никто не знает об этом моем приключении
в молодости. С тех пор с легкой руки красного командира было у меня много приключений. За чем ни пойду, о чем ни попрошу, не обходится без приключений. Ни же зерно не обдерешь, ни же муки не смелешь, ни же земли не вспашешь, не то что на поле, но даже в огороде”, — жаловалась мне хозяйка, не теряя при этом своего обычного оптимизма.
Среди постояльцев хозяйки был и мой Шаломов, не удержавшийся от приставаний к ней, за что она набила ему физиономию. Чтобы разрядить обстановку, я уговорил Иоффе послать Шаломова в Саратов за машинисткой, которой нам явно не хватало для печатания многочисленной документации. Через несколько дней, уже ночью, Шаломов вернулся и доложил мне, что машинистку он привез и устроил ее в доме, где жили девушки из штаба бригады.
— Целуется она, как Афродита, — шепотом рассказывал он мне.
— А печатать-то она умеет? — спросил я.
— Точно не знаю, — услышал я в ответ.
Наутро выяснилось, что машинистка Полина печатает вполне приемлемо, правда, не шибко грамотно. Она была в бригаде до конца войны, потом вышла замуж за летчика, живет в Москве, сын ее учится в МГИМО.
Поздней осенью 1942 года, когда бригада создавала мощную зону минных заграждений на севере от города, мне часто приходилось выезжать
в батальоны для выполнения заданий. Однажды, получив какое-то весьма ответственное поручение, я должен был выехать в батальон, действующий на значительном расстоянии от штаба бригады. Выехал я туда рано утром на мотоцикле “Харли-Дэвидсон”, причем я уселся в коляске, а ехавший вместе со мною Шаломов устроился на сиденье позади мотоциклиста. Дорога в степи была так хорошо укатана, что практически ничем не отличалась от асфальтированной. Ехали мы на большой скорости. В дороге нам пришлось объезжать разрушенный или для какой-то цели разобранный мост, очевидно, через полностью пересохшую речушку, от которого остались только два ряда торчащих из земли свай. Когда мы, несколько снизив скорость, ехали по объезду мимо разрушенного моста, я обратил на него внимание мотоциклиста и сказал:
— Обратно будем ехать ночью. Смотри не забудь про этот мост и не прозевай объезд.
Под вечер, когда дела были закончены, гостеприимный командир батальона пригласил нас троих поужинать. Ужин несколько затянулся, и мы выехали в обратный путь уже глубокой ночью. Отъехав не более чем на километр, я обнаружил, что забыл в доме комбата планшетку, и решил
за ней вернуться, несмотря на укоризненное ворчание Шаломова, что “теперь дороги не будет”. С планшеткой я снова уселся в коляску, мы пустились в обратный путь и, поскольку потеряли какое-то время на возвращение, поехали еще быстрее, чем днем, благо дорога была прекрасная и нами проверенная.
Мотоциклист уверенно вел мотоцикл, Шаломов, сидя сзади, мурлыкал арии из оперетт, а я в коляске, закрыв глаза, размечтался о своем маленьком сыне, которому едва исполнилось полгода, и молодой крепко любимой жене. Мои мечты были прерваны криком мотоциклиста “Мост!” Я открыл глаза и в ярком свете мощной передней фары увидел два ряда свай и противоположную стенку обрыва. Инстинктивно вытащив ноги из коляски и приподнявшись, я вылетел из нее, когда мотоцикл, пролетев над сваями, ударился
о стену насыпи передним колесом. Одетый в шинель, застегнутую наглухо и затянутую поясным ремнем, с трофейным электрическим фонариком, висящим на груди на пуговице, я брякнулся грудью и животом на землю
и слышал, как брякнулся рядом тяжеловесный Шаломов. Я ощупал себя
и, убедившись, что руки и ноги у меня целы, перевалился с одного бока
на другой, приподнялся и громко спросил: “Вы живы?” — “Вроде живы”, — отозвался сначала наш мотоциклист, а затем и Шаломов. “Проверьте целость рук и ног и вставайте”, — сказал я и, включив свой чудом уцелевший фонарик, увидел, что мотоциклист действительно невредим, а у Шаломова лишь незначительно повреждена физиономия. Втроем мы вытащили и мотоцикл, удачно упавший между сваями. К нашему общему удивлению, он совершенно не пострадал, и мы, сев, поехали дальше, будто ничего с нами не случилось. Только Шаломов изредка вытирал сочившуюся из ссадин кровь.
Утром, когда я докладывал комбригу о результатах поездки в батальон, он подробно расспрашивал меня об уже известном ему ночном дорожном происшествии. Ни в чем не укоряя и не обвиняя меня, он приказал мне снова выехать в тот же батальон с другим заданием:
— Такое происшествие, какое было с вами минувшей ночью, бывает только на войне и только раз в жизни. Больше я вам давать мотоцикл не буду. Сегодня поедете на пикапе Виктора Кондратьевича, и постарайтесь, чтобы не было никаких аварий.
Как и вчера, проезжая мимо разрушенного моста, я завел с водителем автомашины разговор, аналогичный тому, что и вчера с мотоциклистом, причем на этот раз попросил даже остановиться на объезде напротив свай и запомнить это место. Так же как и вчера, после выполнения задания мы ехали по изученной мною дороге с хорошей скоростью и ярко светящимися фарами. Я сидел в кабине с водителем. В коробке пикапа сидели два солдата из батальона, взятые нами для какой-то надобности. Как и вчера,
я думал о сыне и жене и, прикрыв глаза, потихоньку дремал. От вскрика водителя “Мост!” я открыл глаза и снова увидел в свете фар два ряда свай и отвесную стену насыпи за ними. Пикап мчался на них, но водитель резко затормозил машину, и она, заскрипев, повисла над зиявшим перед нами провалом только передними колесами. Выскочив из машины, мы вчетвером поставили машину на четыре колеса и благополучно, без всяких происшествий вернулись к себе. После этого случая я с большой неохотой совершал в ночное время поездки на автомашинах. Мне потом время от времени везде, особенно когда машина въезжала даже на незначительное возвышение дороги, мерещился за ним провал моста и два ряда торчащих свай. Только через год я избавился от этих неприятных галлюцинаций.
Находясь в Попках, я почти ежедневно выезжал в части бригады по тем или иным заданиям Михаила Фадеевича, иногда вместе с его заместителем Харченко. Мне были интересны поездки с Виктором Кондратьевичем не только тем, что мы обычно ехали на его быстрой и комфортной легковой машине, а не на полуторке, но и дорожными разговорами на самые разные темы, поскольку он был человеком незаурядным. Запомнилась совместная поездка в батальон Г. И. Гасенко. Комбат Гасенко и его начальник штаба Козлов, молодые, полные энергии офицеры, из-за частого переподчинения их батальона той или иной армии стали мало считаться с бригадой, и Харченко при мне вел с ними соответствующую беседу. Он ни в чем не укорял их, тем более не распекал и не читал нотации, а спокойно и аргументированно доказывал им, что они всегда, где бы ни были, должны помнить о том, что их батальон есть батальон 16-й ОИБСН, и действовать сообразно этому.
Слушая эту беседу, я стал еще яснее осознавать роль оперативных групп бригады во время боевых действий ее частей, дабы сплачивать бригаду как единую войсковую единицу, способную решать такие стратегические задачи, как создание непроходимого предполья целого фронта. Не менее важным оставалось и руководство отдельными частями бригады в их подчинении армиям. В этом случае именно оперативная группа осуществляла координацию действий батальонов, их связь между собой и бригадой и правильное их использование в боевой обстановке.
От Гасенко и других офицеров штаба батальона после выполнения порученных мне заданий я услышал нечто для меня совершенно новое о писателе Михаиле Шолохове. При отступлении батальон оказался в станице Вешенской, на родине знаменитого писателя. Там в это время в доме Шолохова оставалась только его мать. Сам Шолохов и его семейство заблаговременно эвакуировались. Когда то ли при обстреле, то ли при бомбежке мать Шолохова погибла, комбат Гасенко решил известить его об этом. Посланный
с этой целью офицер догнал Шолохова уже где-то в тылу и с трудом уговорил вернуться на похороны матери, организованные батальоном. Приехав, Шолохов побыл на похоронах всего лишь несколько минут и, не дождавшись, пока бойцы зароют могилу и установят крест, поскорее смотался
с линии фронта на своей легковой машине.
Гасенко и другие офицеры отзывались о Шолохове как о трусе, и это было крайне неожиданно слышать об авторе “Тихого Дона”, за первую половину которого он уже успел получить Сталинскую премию. Дали они мне почитать и дневники Шолохова, брошенные им в своем доме при поспешном бегстве из Вешенской. Дневники эти не представляли собой ничего интересного — в них изо дня в день излагались лишь сведения об охоте и рыбной ловле именитого писателя и результатах такого времяпровождения. Несмотря на малую ценность этих дневников, я посоветовал Гасенко переслать их через газету “Правда” Шолохову.
То, что говорили о Шолохове тридцать лет тому назад в батальоне Гасенко, мне кажется не случайным, и в дальнейшем я уже не удивлялся по меньшей мере дурашливым выступлениям Шолохова на партийных и прочих съездах. Несмотря на заслуги перед русской литературой, человек он, по-видимому, все же никчемный…
Меня всегда поражала находчивость наших советских солдат, и подтверждение этому встречалось буквально на каждом шагу. Как-то, идя на доклад к одному из командиров дивизии 65-й армии, я с удивлением встретил по дороге несколько солдат с совершенно черными лицами. Спросив их, не негры ли они случаем, я услышал в ответ: “Дрова у нас дают много копоти, а печурка в нашей землянке дрянная, вот мы и закоптились”. Заинтересовавшись, я заглянул в эту землянку посмотреть, какими дровами пользуются ее обитатели, и увидел, что они сжигают в железной печурке не дрова, а тол. Так я, не имеющий специального минерского образования, узнал, что тол горит совершенно безопасно, давая много огня и тепла и громадное количество очень густой, черной и жирной копоти.
С изобретательностью по части добывания тепла в донских степях, где топят, как правило, соломой или кизяками, я еще раз столкнулся, когда после боя возвращался в свою землянку. По пути я набрел на группу оживленно разговаривающих солдат — они грелись у костра. Костер представлял собой старую поврежденную шину грузовой немецкой машины, которая полыхала невысоким, но жарким пламенем. Некоторые из усевшихся вокруг огня солдат даже сушили портянки. Неподалеку от этого необычного костра стояла небольшая палатка, возле нее, борясь с холодом, прыгала с ноги на ногу медсестра. Разговорившись с нею, я узнал, что она оказывала медицинскую помощь раненым в только что закончившемся бою, а сейчас ждет, пока за ней и ее имуществом приедет транспорт.
— А если не приедет, что вы будете делать? Не страшно вам тут будет одной? — спросил я.
— Конечно, страшновато. Оставайтесь со мной, тогда будет не страшно. Правда, у меня тесно в палатке, много вещей. Но ничего, мы ляжем в два яруса, — ответила мне шустрая медсестра. У нее оказалось полкотелка спирту, и мы вдвоем, вылив спирт в чайник с водой, выпили его полностью до прибытия ее двуконной повозки…
Минеры всех подразделений бригады отлично знали как советские, так и немецкие мины и знали, что нужно немедленно докладывать обо всем новом, с чем они встречаются. Поэтому я не был удивлен, когда в донесении одного из батальонов, действующих в 65-й армии, я прочитал: “Перед передним краем обороны противника обнаружены противотанковые минные поля с неизвестными, ранее не встречающимися минами”. Выезжаю без проволочки в этот батальон. В землянке командира батальона мне сразу показали эту мину, лежавшую в заряженном состоянии в углу землянки, мимоходом сообщив, что солдаты дали ей название “тоска минера”.
Что же это была за мина? Она оказалась металлической. “Это уже хорошо, — думаю. — Такие мины легко искать миноискателями, не то что деревянные или пластмассовые”. Будучи чечевицеобразной, мина своим внешним видом походила на резиновую круглую грелку для воды, с накидной навинтованной пробкой. Или, если хотите, на черепаху с пробкой на брюхе. Между верхней и нижней половинами мина имела подобие гармошки мехов из мягкого металла. Под пробкой, как потом выяснилось, находилось взрывное устройство, содержащее в себе четыре взрывателя и четыре детонатора. Эта мина, как и большинство противотанковых мин, была нажимного действия. Поэтому она имела внутри пружину, распиравшую ее половины.
На меня эта мина не произвела особого впечатления. Мина как мина, даже несколько хуже тех мин противника, какие я уже хорошо знал. Попросив оставить меня в землянке одного, я с ходу ее разрядил и не мог понять, почему минеры дали ей такое пессимистическое название. Тоже мне “тоска минера”… Тосковать здесь не о чем, подумалось мне. Когда я высказал свое недоумение минерам, ведущим наблюдение за минными полями противника, и стал говорить о простоте ее разрядки, они мне заявили: “Придите на минное поле, сами увидите. С этими минами мы наплачемся, когда прикажут их разминировать. Это не просто тоска, а смертная тоска минера”.
Вечером под прикрытием темноты я пробрался с одним из минеров на минное поле противника и убедился, что разминировать его можно только путем взрыва каждой из мин. Дело в том, что эти мины были установлены немцами или румынами взрывателями вниз и вмерзли в землю. Если не взрывать, то каждую такую мину пришлось бы выковыривать из земли, как изюминку из черствой булки. На это понадобилась бы уйма времени, и наверняка не обошлось бы без серьезных жертв, поскольку противник охранял минные поля не только артиллерийским, но и пулеметным и автоматным огнем. Даже если бы пришлось разминировать только проходы
в минных полях для наших танков, гибели саперов было бы не избежать. “Вот уже действительно смертная тоска, а не мины”, — загрустил я вместе со всеми.
Я знал, что очередное наступление армии начнется не позже чем через два-три дня и по прибытии с переднего края вместе с комбатом организовал для подрыва этих мин изготовление самодельных удлиненных зарядов, представлявших собою деревянную рейку с привязанными к ней двухсотграммовыми толовыми шашками. Затем я отправился к артиллеристам, чтобы уточнить время начала артподготовки, и к танкистам, чтобы определить проходы в минных полях. Вместе с тем я не переставал думать о том, как бы разминировать злополучные мины другим, менее шумным и менее канительным способом. Так ничего и не придумав, с утра я снова пошел на передний край к минерами. “Может быть, они за ночь что-нибудь удумали”, — крутилась
в голове мысль. И пошел не зря. Нашелся-таки солдат, который внес такое изящное рацпредложение по разминированию этих злосчастных мин, что их вскоре начали называть “привет минеру”. Он предложил разрезать мину по мехам из мягкого металла, соединяющим ее половины, простым саперным ножом. Свое предложение он тут же продемонстрировал. Он сел перед миной так, что она оказалась между его широко расставленными ногами, затем, взяв в правую руку саперный нож, а левую положив на мину, он смелым круговым движением ножа полоснул по мине, как это делают при разрезании арбуза пополам. Затем он с довольным видом подал мне верхнюю половину мины с зарядом, а сам занялся осторожным извлечением взрывателей из нижней половины мины, которые торчали в ее центре, как арбузные семечки. Вся эта операция была проделана в течение считанных секунд.
Найденный способ разминирования оказался настолько эффективным, что, когда через два дня был получен приказ к рассвету проделать проходы
в минных полях противника, наши минеры не только проделали их, но
к указанному часу и вообще подчистую разминировали целые поля целиком, не потеряв при этом ни одного человека. Разминирование велось расчетами минеров, состоящими из четырех человек: номер первый находил мины, номер второй подготавливал разминирование, номер третий срезал и отбрасывал верхнюю крышку мины, номер четвертый вынимал взрыватели из мин.
Хочется думать, что этот минер-рационализатор и сейчас жив и здоров. Его предложение сберегло жизнь многим минерам нашей бригады. Искренне сожалею, что память не сохранила его фамилии и имени.
Окончание следует