Публикация и вступительная заметка Игоря Куберского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2011
ВОЙНА И ВРЕМЯ
Юрий КУБЕРСКИЙ
О ЛЮДЯХ И ВОЙНАХ
Я, крещенный войною, На войне не убит. За отцовской спиною Мое детство стоит. Только песни и крики, Смертный шорох знамен, Исступленные лики Неизжитых времен. Только радость с бедою И Победы озноб, Да отцовской звездою Поцарапанный лоб.
В шестнадцать лет отец был пулеметчиком в дивизии Чапаева, в Великую Отечественную войну воевал на Сталинградском фронте, Курской дуге, разминировал Днепрогэс, а затем Бухарест, Софию, Белград, Будапешт, Вену… Уже в последние годы своей жизни он, правда весьма скупо, поведал о том, что имел прямое отношение к испытаниям первой советской атомной бомбы в Семипалатинске — отвечал за установку металлической вышки для нее и за электроподрыв. Тогда это еще относилось к государственной тайне… После тех испытаний он год лечился от полученной дозы облучения, потом в Сибири (теперь это закрытый город Северск под Томском), принимал участие в становлении военной атомной промышленности, находившейся, как известно, под опекой Берии. Узнав, что его инженерная часть, где он преподавал курсантам “спецдисциплины”, засекречена и переподчинена НКВД, отец, не желая иметь с этими органами ничего общего, подал рапорт об увольнении из армии и, отдав ей тридцать семь лет из своих тогда пятидесяти двух, стал работать инженером-электриком на ленинградском заводе “Электроаппарат” и переводить техническую документацию с немецкого языка.
За мемуары отец взялся в 1971 году: “Может быть, внуки прочтут или тебе пригодится как писателю…” Тогда у него была только одна полугодовалая внучка, а сейчас в его потенциальных читателях пять внучек, шесть правнучек и два правнука…
Боевой путь гвардии инженер-полковника Юрия Васильевича Куберского (1903—1980) отмечен двумя орденами Красной Звезды, тремя орденами Красного Знамени, двумя орденами Великой Отечественной войны (1-й и 2-й степени), орденом Ленина, а также боевыми медалями — “За оборону Сталинграда”, “За освобождение Белграда”, “За взятие Будапешта”, “За взятие Вены” и “За победу над Германией”. Есть и медаль, которой он особенно гордился, — “ХХ лет РККА (Рабоче-крестьянской Красной Армии)”. Ею награждали лишь участников Гражданской войны. В книге маршала инженерных войск В. К. Харченко “…Специального назначения” есть несколько страниц и о моем отце, в 1942—1943 годы воевавшем под его началом.
В публикуемый текст по выбору редакции журнала вошли в основном военные эпизоды из мемуаров отца. По мере возможности я старался проверить все, что поддается проверке, начиная от дат и кончая фамилиями и инициалами упомянутых отцом лиц — память у него была феноменальной, — лишь кое-где для удобства читателя позволяя себе пояснительный комментарий.
О детстве, о друзьях юности, о драматических судьбах разных людей его поколения, с которыми его сталкивала жизнь, об исключении из партии в 1937-м по обвинению в троцкизме и увольнении из армии, когда отец был адъюнктом Электротехнической академии им. Буденного в Ленинграде с готовой к защите кандидатской диссертацией… — обо всем этом можно будет прочесть в отдельной книге, которая, надеюсь, выйдет следом за данной публикацией…
Игорь Куберский
Уроки боя у станции Бородянка
Моя жизнь, как и большей части людей моего поколения, участников Гражданской и Великой Отечественной войн, во многом состояла из событий и происшествий, связанных с боями. С описания одного такого боя я и хочу начать свои воспоминания. Именно в результате этого боя я усвоил две истины, которые в дальнейшем стали руководящими в моей военной службе, а может быть, и вообще в жизни. Где-то в сознании мерцает слабая-преслабая мысль, что кому-то из нынешнего молодого поколения, только начинающего самостоятельную жизнь, окажется полезным знакомство с этими истинами…
Речь идет о наступательном бое, который вел с белополяками 224-й стрелковый полк 25-й Чапаевской дивизии. Перед полком, где я служил начальником пулемета в полковой конно-пулеметной команде, то есть являлся младшим командиром, была поставлена задача — выбить противника из села, расположенного на север от железнодорожной линии, идущей от Киева на Ковель, немного западнее станции Бородянка. Село, название которого я забыл (ведь со дня этого боя, имевшего место в начале июня 1920 года, прошло как-никак сорок восемь лет), находилось от железной дороги на расстоянии примерно в полтора километра, причем к самой железной дороге, проложенной на высокой песчаной насыпи, с северной и южной стороны примыкал лес. Таким образом, для овладения селом было необходимо, во-первых, скрытно подойти с юга к железнодорожной линии, преодолеть ее, сосредоточиться в небольшом лесу, там принять боевой порядок и как с исходного рубежа начать наступление по местности, представлявшей собой равнину.
Как раз напротив села, на железной дороге находилась будка, и около нее — переезд, единственный на участке наступления полка. За будкой и переездом располагался железнодорожный мост, состоявший из одной металлической фермы.
Наступление началось на рассвете погожего летнего дня, какие обычны на Украине в это время года. Пехота без особого труда преодолела высокую насыпь и переметнулась на другую сторону, где вблизи опушки леса рассредоточилась по всему участку наступления в цепь. Когда пехота начала продвигаться к селу, полковая пулеметная команда получила распоряжение переехать через насыпь. Сидя в тачанке, я увидел с переезда, как наши саперы разложили под фермой моста мощнейший костер из деревьев и шпал, чтобы таким образом вывести его из строя. Взрывчатых веществ, по-видимому, не было.
Тачанки с пулеметами, переехав через железную дорогу, быстро рассредоточились вдоль цепи и следовали на небольшом расстоянии позади пехоты. Заняв указанное место, наш расчет в составе моих проверенных боевых товарищей — ездового Миши Писарева, третьего номера Александра Писарева, второго номера Ивана Мироненко — и меня, первого номера и начальника пулемета, включился в бой, применяя привычную нам тактику. Пока цепь успешно продвигалась вперед, мы следовали за ней, в арьергарде боевого порядка пехоты. Как только пехота вынуждена была под пулеметным и ружейным огнем противника залечь, мы стремглав выехали на своей звонкой телеге (такие тогда были характерны для Новоузенского уезда Саратовской губернии) вперед, развернули ее пулеметом к противнику и своими очередями заставили его прекратить обстрел нашей пехоты. Под нашим прикрытием пехота, поднявшись с земли, перебежками обходила нас и продвигалась вперед насколько могла, пока снова под встречным огнем не прижималась к земле.
Так, перебежками, шло наше дружное наступление, и мы, преодолев расстояние около полутора километров, что называется, на плечах противника без особого труда ворвались в село. Надо сказать, что до того как въехать в село, мы с Иваном Мироненко, работавшим дальномерщиком, то есть номером, указывающим мне цели и расстояние до них, успешно стреляли с одной высотки по польскому обозу, убегавшему из села, что свидетельствовало об отступлении поляков.
Однако то ли потому, что пехота не совсем грамотно действовала в уличном бою, разбившись на мелкие группы, то ли потому, что противник получил серьезное подкрепление, но из только что занятого села нашему полку пришлось отходить. Мой второй номер до отхода сумел раздобыть чудесную лошадь под седлом, надо думать, из-под польского офицера, увеличив конский состав нашего расчета до трех лошадей: две под пулемет и одна как резервная и верховая лошадь для одного из нас, в первую очередь, конечно, для меня.
При отходе тактика применялась, по сути дела, та же, что и при наступлении: полковая пулеметная команда огнем прижимает противника к земле, наша пехота перебежками отходит. Затем пехота, окопавшись насколько это возможно, не дает противнику продвигаться, а пулеметчики отъезжают на новые позиции. В этом бою, как, кажется, ни в одном другом, весь наш пулеметный расчет чувствовал, насколько мы нужны пехоте, несшей большие потери, и потому последние три четверти пути мы ехали на тачанке, находясь непосредственно в рядах отступающей цепи и подбадривая пехотинцев. Особенно ретиво занимался этим Иван Мироненко, строго наблюдавший за тем, чтобы на поле боя не оставалось ни одного раненого, и фактически подменявший, когда это требовалось, пехотных командиров.
И вот в эти напряженные минуты по цепи передается команда: “Командир полка приказал всем пулеметам полковой команды немедленно оставить позиции и через переезд вернуться за железную дорогу на исходный рубеж”.
Привстав на тачанке, я видел, как другие пулеметные расчеты галопом начали выполнять этот категорический приказ. Однако посчитав, что бросить пехоту в таком трудном положении недопустимо, я по совету Ивана Мироненко решил не оставлять пехоту до тех пор, пока она не доберется до леса, и лишь затем поспешить к переезду. Так наш расчет и поступил. После вступления в лесок пехота без особого труда оторвалась от противника и перебралась через высокую железнодорожную насыпь, но когда наш расчет подъехал к переезду, то оказалось, что он уже перекрыт польским бронепоездом, который тут же стал нас обстреливать из всех своих пулеметов и орудий. Из-за сожженного нашими саперами моста бронепоезд не мог продвинуться далеко за переезд, поэтому мы попытались преодолеть железнодорожную насыпь сразу за мостом. Но это нам не удалось — очень уж высока она была.
В этот момент я навсегда и совершенно категорически усвоил правило: беспрекословно выполнять приказ командира, не внося в него никаких поправок вообще и особенно поспешных.
Еще не придя в себя от огня, которым нас встретил на переезде польский бронепоезд, я принял решение, молчаливо одобренное всем нашим расчетом: “Пулемет выгрузить с телеги и вручную перетащить через железную дорогу за мостом. Пулемет вместе с лентами в коробках выгружают и перетаскивают я, Мироненко и Александр Писарев. Михаил Писарев едет на телеге вдоль железной дороги на восток и при первой возможности, то ли через какой-нибудь переезд, то ли просто по снизившейся насыпи, переезжает через железную дорогу и затем, возвратившись по той стороне обратно, ищет нас с пулеметом в лесу около сгоревшего моста”. Выгрузка была произведена мгновенно, и телега молниеносно уехала. Мы же трое взялись за пулемет.
Перетаскивать его через песчаную насыпь было далеко не легким делом. И не только потому, что я был тщедушным городским пареньком, которому еще не исполнилось семнадцати лет, а мои помощники Иван Мироненко и Александр Писарев хоть и постарше, но тоже были далеко не атлеты, — загвоздка заключалась еще и в том, что мы не могли вынуть пулеметную ленту из приемника пулемета.
Здесь необходимо сделать следующее разъяснение. На уральском фронте, откуда наша дивизия был переброшена с началом войны с белополяками на польский фронт, наш полк, а следовательно и мы, вел бои в основном с кавалерией уральских казаков. Кавалеристских атак наш расчет не боялся и был уверен, что всегда успешно отразит их. Эта уверенность основывалась на безотказной работе нашего “максима”, когда он был заряжен одной специально отобранной лентой. При стрельбе этой лентой у нас никогда не было ни одной задержки. Убедившись в этом в неоднократных боях на уральском фронте, мы применяли такой порядок использования ленты: при стрельбе третий номер сидел на тачанке с левой стороны пулемета, где из приемника выходит пустая лента, и заряжал ее патронами. В этой работе ему помогали, по возможности, второй номер и ездовой. Когда лента кончалась, я вставлял ее снова в приемник, и ее дозаряжали с пустого конца. Таким образом зачастую лента во время моей стрельбы набивалась патронами сразу с двух концов. В этом бою с белополяками мы как раз и использовали свою специальную ленту, так как при отходе из села огонь пришлось вести непрерывно…
Итак, выгрузив пулемет, мы увидели, что ленту из него вытащить невозможно, поскольку слева и справа от приемника она была заряжена. Оставлять пулемет без ленты, то есть не готовым к стрельбе, мы считали недопустимым. И поэтому, проклиная себя за свои усовершенствования, тащили его, намотав ленту на тело пулемета и связав поясным ремнем.
Я тащил пулемет за хобот станка, Ваня за левое колесо, Саня за правое. Выбравшись на рельсы, мы сели у пулемета на виду у польского бронепоезда. Подъехать к нам или раздавить нас он не мог — мешал сгоревший мост. Нас же хватило только вытащить пулемет на рельсы, а перевалиться с ним на другую сторону насыпи сил не было.
И мы легли у пулемета.
Поляки с бронепоезда заметили нас и начали стрелять — сначала из винтовок, затем из пулеметов, и наконец из пушек, но мы, уже отдышавшись, быстро скатились с пулеметом по крутому склону.
Я считал, что задача выполнена — пулемет и одна лента у нас в наличии. Михаил должен подъехать, и мы установим пулемет на телеге, мы живы и даже не ранены. Но Иван, оказавшийся крепче меня с Саней, считал иначе. Он полез обратно на насыпь, взял на той стороне две коробки пулеметных лент и вернулся. Затем мы, вдохновленные, а скорее пристыженные его примером отправились за оставшимися лентами. К этому времени подъехала телега, и мы, погрузив на нее пулемет и ленты, вскоре догнали обоз нашего полка.
Едучи на телеге и мысленно возвращаясь ко всем перипетиям только что закончившегося боя, я усвоил тогда и вторую истину: никогда не вноси изменений в уставы, если даже это тебе кажется целесообразным.
Как потом выяснилось, бой, в котором нам пришлось отступать, был все же вполне удачным — мы нанесли противнику такой урон, что дальше насыпи он не решился нас преследовать.
“Ты почему не на фронте?”
В 1917 году, когда свершилась Октябрьская революция, мне было четырнадцать лет. Впервые я стал участником боя в шестнадцать лет. Полноценным бойцом Красной Армии я стал в семнадцать лет. Для людей моего поколения в этом, конечно, нет ничего особенного и исключительного. Но для последующего поколения, может быть, и следует объяснить, почему я в семнадцать лет стал не только красноармейцем, но и начальником пулемета, то есть младшим командиром. Если не говорить об объективных причинах, из которых важнейшими были Первая мировая и Гражданская войны, то надо сказать, что определило мою судьбу одно незначительное обстоятельство.
Мой отец выписывал журнал “Огонек”, к просмотру которого я пристрастился с раннего детства — сначала ради иллюстраций, а затем и для чтения. С началом мировой войны, то есть с одиннадцатилетнего возраста, я уже был постоянным читателем журнала. С особенным интересом я просматривал в журнале все, что относилось к войне. Однажды, думаю, что в 1915-м или 1916 году, я наткнулся на небольшую статью об английском военном плакате. Статья иллюстрировалась двумя или тремя плакатами. Хорошо помню два. На одном был изображен английский солдат, указывающий пальцем на зрителя. Подпись под плакатом гласила: “Ты почему не на фронте?”.
Кстати, совершенно аналогичный плакат имел широкое распространение и у нас во время Гражданской и Великой Отечественной войн. Но, естественно, спрашивающий был сначала красноармейцем, а шлем со звездой затем сменила каска. Весьма вероятно, что Моор, автор всем известного у нас плаката, видел тот английский плакат.
Еще большее внимание привлек второй плакат, который как заноза застрял в моем мозгу. На этом плакате был изображен седой старик с бородой, окруженный детьми. Подпись под плакатом гласила: “Дедушка, а что ты делал во время войны?”
С тех пор у меня не выходила из головы мысль о том, что сам я отвечу своим будущим внукам, когда они станут меня спрашивать о минувшей войне. Поскольку ответ, что я не воевал, а сидел в тылу, занимаясь обычными мирскими делами, казался мне недостойным мужчины, я тогда же решил убежать на фронт. Убежать я собирался вместе с двумя другими гимназистами, учившимися в одном со мной классе. У нас уже все было подготовлено для отъезда на фронт. Уложены необходимые вещи в мешки, раздобыты деньги для покупки железнодорожных билетов… Но план сорвался. Один из участников намеченного побега был разоблачен. Он выдал меня и другого сообщника. Нам пришлось поплакать, покаяться и на словах отказаться от намерения бежать на фронт. Но я отказался только на словах. Несмотря на большую любовь к матери и к отцу я все же убежал бы на фронт, если бы война вскоре не закончилась, а до того, уже после Февральской революции, не изменилось бы отношение к ней в той среде, в которой я жил.
Но была еще одна причина, заставившая меня отказаться от своего намерения, — болезнь моего крепко любимого отца, который умер 20 мая 1917 года. Умирая, отец терзался мыслью о том, как мы будем жить без него, советовал на оставленные им сбережения купить лошадь с пролеткой, мне стать легковым извозчиком и за счет моих заработков обеспечить наше существование. Но все пошло не так, как предполагал мой отец. После Октябрьской революции жизнь всего населения России и вместе с ним нашей семьи коренным образом изменилась, так что я с началом Гражданской войны стал чаще и чаще вспоминать об английском плакате…
Зимой 1917—1918 годов я познакомился с первым в Сызрани отрядом Красной Армии. В этот отряд вступил мой приятель по гимназии Николай Третьяков, и я часто навещал его в бывших царских казармах, где разместились бойцы отряда. Возглавлял отряд некий Усманов, татарин по национальности и как будто из унтер-офицеров. Красноармейцы, по сути, ничем не были заняты, разве что немного изучали военное дело и несли что-то вроде караульной службы. Как-то я видел, как они колонной маршировали по главной улице, и мой спутник, военный из военкомата, нашел, что у отряда хороший строевой шаг. Шли они, как я потом узнал, в магазин покупать саратовскую гармошку.
Этот Усманов не особенно четко понимал свои права и иногда превышал их. Достаточно сказать, что он устраивал не то смотр, не то парад своему отряду всякий раз, когда к нему приезжали родственники. Родственников у него было много, приезжали они довольно часто, и потому смотры-парады занимали значительное место в жизни усмановского отряда. Полагаю, что результатом неправильного поведения Усманова и в ряде других вопросов явился бой в Сызрани между Красной Армией и Красной Гвардией, созданной из добровольцев-железнодорожников. Из-за чего конкретно произошел бой, длившийся чуть ли не двенадцать часов, я не знаю, но думаю, что, кроме как в Сызрани, ничего подобного больше нигде не было.
В этой весьма сложной и противоречивой обстановке я по совету одного знакомого поступил в продовольственный комиссариат, где он работал не то заместителем комиссара, не то начальником какого-то отдела. В продкомиссариате я работал в бухгалтерии учеником счетовода. Вместе со старшими товарищами, имеющими военный опыт, я часто выезжал на вокзал улаживать конфликты с солдатами эшелонов, едущих с фронта. Продовольственные вопросы нам помогала решать воинская команда, созданная при Совете рабочих, крестьянских и солдатских депутатов города Сызрани. В эту команду вместе с несколькими товарищами из продкомиссариата вскоре был зачислен и я.
Бой в станице Красненькой
Бой в Лбищенске, в котором 5 сентября 1919 года погиб В. И. Чапаев, не являлся, по моему мнению, чем-то исключительным. Такие бои случались нередко и обычно заканчивались для чапаевцев более или менее благополучно. Не раз участвовал в них и наш 5-й Краснокутский полк, переименованный затем в 224-й стрелковый полк 25-й Чапаевский дивизии. Думаю, лбищенский бой закончился трагически только потому, что там не было одной сплоченной воинской части, такой как полк, а лишь отдельные подразделения, не привыкшие вести бой под началом одного командира.
Из боев, подобных лбищенскому, хорошо помню бой в станице Красненькая. Во время пребывания полка в станице наша артиллерия, как это практиковалось тогда, расположилась на площади около церкви. На всякий случай артиллеристам придали два пулемета. Команда разведчиков разместилась в домах, прилегающих к площади, а батальоны полка, полковая пулеметная команда и прочие подразделения были размещены по всей станице.
В один из дней мне показалось, что зажиточные хозяева дома, где во дворе стояла наша повозка с пулеметом, относятся к нашему пребыванию у них более нетерпимо, чем обычно. Хотя мы лишь изредка заходили в их дом, в тот день они не упускали случая делать нам замечания: мы-де не крестимся, переступая порог, не вытираем ноги, пьем из их половника воду и тому подобное. Здесь надо отметить, что наши отношения с уральскими казаками и их семьями всегда были крайне напряженными. И не только потому, что мы с ними воевали, но и потому, что они были староверами, причем отличавшимися очень большой религиозностью. Прежде я нигде и никогда не видел, чтобы люди так истово и долго молились, стоя перед иконой утром или перед сном вечером, а также перед завтраком, ужином и обедом и после них.
Тревожные предчувствия, вызванные враждебным поведением хозяев дома, заставили меня и других красноармейцев пулеметного расчета заночевать во дворе. Ночью, поскольку на сей раз я спал очень чутко, я проснулся сразу, как только услышал топот коней на улице, затем какую-то возню и крики, заглушенные поднявшейся оружейной стрельбой. Мы мгновенно вскочили на ноги, и начальник пулемета, приказав запереть хозяев в доме и запрячь коней, послал меня разведать, что происходит на улице. Выскочив на улицу и хоронясь в тени, я увидел в лунном свете летней ночи, что по улице мчатся вооруженные шашками конные. По длинным хвостам лошадей и белым повязкам на рукавах у всадников было ясно, что в станицу ворвались казаки. Им помогали сами станичники, стреляя с крыш по нашим бойцам.
Возвращаясь с разведки, я услышал, что с площади перед церковью раздаются какие-то необычные артиллерийские выстрелы и пулеметные очереди. Как только я доложил обстановку, начальник пулемета Князев принял решение: “Будем выбираться из села. Там сообразим, что делать. Прорваться на площадь к артиллеристам не сможем — далеко мы от площади. К выходу из села ближе”. И мы через огороды быстро вырвались на окраину станицы. Так поступили не только мы, но и бойцы других подразделений полка. С окраины мы слышали, что у церкви продолжают стрелять артиллерия и пулеметы, и это заставляло нас поторопиться. Поскольку станица оказалась в окружении бойцов, выбравшихся из нее, то после короткого наведения порядка мы пошли в наступление. Наступление было, пожалуй, самым неистовым и беспощадным из тех, в которых я когда-либо участвовал. В плен не брали. Расстреливали на месте.
К рассвету мы уже были на площади и радостно обнимались с артиллеристами. Необычные артиллерийские выстрелы, которые я слышал при разведке, объяснились тем, что по казакам стреляли картечью. Причем с большим эффектом. Перед дулом каждого орудия были груды казачьих трупов. Казаки раз за разом бросались в атаку на орудия, пытаясь захватить их, но все их попытки оказались тщетны.
В этом бою казаки понесли несравнимо большие потери, чем мы. Досталось и жителям. За счет их сундуков приоделись почти все бойцы полка, ходившие до того в лохмотьях. Женщин стреляли только тех, у кого нашли зарубленных во сне красноармейцев и кто не отрицал, что это их рук дело. Некоторые женщины были изнасилованы. Впрочем, охотников на это оказалось немного.
Переправа
В то время как почти вся 25-я Чапаевская дивизия вела прославившие ее бои на реке Белой, наш полк во главе с командиром полка товарищем Е. И. Аксеновым вел оборонительные бои у города Илека. Почти каждый день уральские казаки, окружившие полк с трех сторон, пытались сбросить нас в реку Урал, на восточном берегу которого и расположен Илек. Они беспрестанно атаковали нас в пешем и конном строю, но ни одна из этих атак не принесла им успеха. Нас, пулеметчиков, эти атаки научили многому и прежде всего умению не бояться кавалерийских атак.
А атаки уральских казаков в конном строю представляли собой весьма внушительное, грозное и даже пугающее зрелище. Мчащиеся галопом кони, всадники, размахивающие шашками, и неистовое “ура!” с непривычки могут испугать любого. Но мы перестали пугаться, убедившись, что после меткого пулеметного огня с близкого расстояния грозная кавалерийская атака очень быстро превращается в жалкое зрелище. Жалобно ржут опрокинутые кони, сраженные пулеметной очередью, валяются казаки…
Чтобы наиболее целесообразно использовать пулеметы, мы выезжали на позиции только тогда, когда было ясно, что последует кавалерийская атака, и вели огонь, как правило, с тачанки или повозки. Встречу с атаками уральских казаков мы отработали и с точки зрения технической, подготовив наиболее хорошие пулеметные ленты, дающие возможность вести огонь длинными очередями. Весь состав команды был обучен быстрой смене воды, закипавшей в кожухе пулемета во время боя. Слаженная работа пулеметчиков в отражении атак придала уверенность и стрелкам — они стали более эффективно поражать противника.
И вот когда мы начали думать о переходе в наступление, как раз накануне первого мая 1919 года был получен приказ в сдаче Илека и переправе полка через реку Урал. Намеченная сдача нам, рядовому составу полка, была непонятна, но, очевидно, она была необходима или по причине нехватки боеприпасов, или по каким-то другим.
Переправа через Урал, срочно проведенная в ночь на первое мая, явилась весьма сложной операцией, так как река в это время была как раз в поре разлива. Речь шла о форсировании водной преграды, шириною в несколько километров. Когда мы с пулеметом, погруженным вместе с нашим имуществом на подводу, приблизились к реке, у меня похолодело внутри. Воде было краю не видно — вода весенняя, холоднющая. Но крики “пошел!” заставили лошадей вступить в реку, а затем пошли и мы.
Двигались мы по указанному броду, казалось, бесконечно долго, во всяком случае на протяжении нескольких часов, двигались так, что зачастую лошади должны были плыть. Чаще, чем лошади, вынужден был плыть и я из-за своего маленького роста. Бойцов небольшого роста в полку хватало, поэтому многие при переправе тоже плыли. Правда, я ухитрялся при этом держаться за дробины повозки, и поэтому не утонул, в отличие от некоторых других малорослых.
Оказавшись на западной стороне Урала, мы с ходу вступили в бой с казаками. Ожесточенные утомительной переправой, продрогшие и промерзшие до самых костей, мы атаковали казаков столь яростно, что они побежали от нас как от нечистой силы.
Не помню, сколько времени добирались мы до населенного пункта, а когда добрались, то сразу, сбросив мокрую одежду, улеглись кто где мог спать.
* * *
Широко известно, что бойцы 25-й Чапаевский дивизии на своих собраниях неоднократно принимали постановления об отказе получать ордена за отличия в боях. Отказывались от наград и красноармейцы нашего полка, состоявшего в основном из числа добровольцев, пришедших в Красную Армию из крестьян-бедняков Новоузенского уезда Саратовской области, и из так называемых “иногородних”, то есть людей, проживающих в Уральской области, но не относящихся к уральским казакам. Казаки, как правило, жестоко притесняли иногородних, работавших у них батраками или занимавшихся различными ремеслами в станицах (сапожники, портные и т.п.). Отказ от наград бойцы мотивировали тем, что все они в борьбе с контрреволюцией готовы отдать жизнь за новое будущее. И если некоторые из них занимаются в частях не боевой, а хозяйственной деятельностью, то только по насущной необходимости. В этой связи вспоминается случай, подтверждающий, что наши хозяйственники действительно умели воевать не хуже бойцов строевых подразделений полка.
Однажды четыре подводы полка были посланы за продуктами в снабжающие органы дивизии. Там наряду с другими продуктами было получено много хлеба, выпекаемого походной хлебопекарней дивизии. Не знаю, то ли потому, что хлеб выдавался в полки после продолжительного хранения, то ли по какой другой причине, но громадные его буханки, по размеру и весу чуть ли не в четыре раза больше теперешних, почти окаменели. Буханку хлеба нельзя было ни разрезать ножом, ни размочить в воде. Ее можно было разве что рубить топором. Когда подводы, нагруженные продуктами и такими вот буханками хлеба, возвращались в полк, за ними невдалеке от леса, через который проходила дорога, погнались казаки в количестве не меньше десяти человек. Догнав подводы в лесу, казаки с обнаженными шашками набросились на подвозчиков, но получили от них неожиданный и весьма эффективный отпор в виде буханок ржаного хлеба. Эти окаменевшие буханки оказались столь серьезным оружием, что, попадая в головы, выбивали всадников из седел.
Лесная дорога была узкой, и казакам удавалось приблизиться лишь к последней подводе из четырех, откуда в основном и шло хлебометание. Придя в себя и восстановив свой боевой порядок, подвозчики начали отстреливаться и из винтовок… В этой схватке они в конечном счете одержали победу, лишившись во имя нее всех буханок хлеба, и примчались в полк. Подвозчиков обязали собрать все выброшенные ими хлеба, и наш пулемет был выделен для охраны. Я тоже участвовал в сборе буханок, и на некоторых из них остались следы крови. Этими буханками и были разбиты носы и головы белоказаков.
Тиф
Можно без всякого преувеличения сказать, что за всю трехлетнюю войну с уральским казачеством от сабель и огня казаков не погибло столько чапаевцев, сколько их погибло от сыпного тифа за два месяца при продвижении от города Уральска к берегам Каспийского моря. Из шестидесяти тысяч бойцов в строю осталось не более двадцати пяти тысяч. Во время нового тяжелого, но бесповоротного наступления на город Гурьев, начавшегося в декабре 1919 года, переболел тифом и я — заразился от вшей, попавших ко мне от тифозных больных. Вши у нас появились не только потому, что в зимнем наступлении 1919 года мы не могли мыться в банях, но и потому, что занимали один за другим аулы, эти жалкие, грязные, дымные пристанища киргизов (так тогда называли казахов. — И. К.), уже вернувшихся на свои зимовки, где в то время вши были неизбежными спутниками жизни.
Вошь, которая наградила меня сыпным тифом, я, кажется, видел собственными глазами. По просьбе одного из уже выздоравливающих пулеметчиков я выстирал его нижнее белье. Оно кишело паразитами, и, простирывая его с мылом перед кипячением, я заметил, что одна крупная вошь, уместившись около локтя на моей левой руке, как будто встала на дыбки и впилась в мою руку. После этой стирки я и заболел.
В это время мы стояли в какой-то казачьей станице, из которой при нашем приближении убежали все жители. Кто-то из медсостава полка зашел в дом, где мы разместились, и узнав, что я заболел, дал мне направление в полковой госпиталь. Несмотря на высокую температуру я был в состоянии сам идти и, взяв с собой только одеяло, явился в госпиталь.
Госпиталь размещался, по-видимому, в бывшей школе в конце переулка возле реки. Вышедший мне навстречу санитар, пожилой солдат с бритой головой, повел внутрь по зловонному коридору, указал на свободное на полу место в углу полутемной комнаты и ушел. Я бросил на пол принесенное одеяло, однако лечь на него не лег, ибо увидел, как на него траурной каймой заползают вши. В ужасе я нагнулся — пол был сплошь во вшах, причем их черная масса змеями перекатывалась по нему. С еще большим ужасом я увидел, что человек, спящий в комнате на полу, покрыт вшами. Полураскрытый рот его, подбородок, глазницы — все было облеплено ими. Только теперь я осознал, чтЛ это у меня все время хрустело под ногами.
Оставив одеяло, я ушел из госпиталя, совершенно категорически решив не возвращаться в него ни в коем случае. И я туда не вернулся. Решив как-то устроиться снаружи, я поначалу забрался под лодку на берегу реки, но вскоре так там продрог, что вылез и поплелся к начальнику полковой пулеметной команды товарищу Честнову. Я рассказал ему об обстановке в госпитале и попросил разрешения болеть, находясь в команде. Он — будь добром помянут (он умер от тифа несколько позже) — выделил для меня и еще трех заболевших пулеметчиков отдельное помещение, где мы с помощью уже перенесших тиф товарищей смогли преодолеть тяжелый недуг.
Сыпной тиф я перенес сравнительно легко, так как, по сути дела, ни одного дня не был лежачим больным. Только на тринадцатый, кризисный день, который бывает при этой болезни, я, по-видимому, был в полубессознательном состоянии. В этот день мне все время казалось, что я лежу под огромной купеческой шубой из серого волчьего меха и вместе со мной лежит маленький мальчик. Под шубой невероятно жарко, но мальчик просит не открывать шубы, так как ему холодно. Уступая мальчику, я не открывал шубы весь день и всю ночь, а утром, проснувшись, убедился, что шубы нет, мальчика нет, мне совсем не жарко. Я понял, что дело идет на поправку, и через день на попутных подводах догнал полковую пулеметную команду и с ней, благо полк без всяких боев занимал одно селение за другим, 5 января 1920 года вошел в город Гурьев.
* * *
В Гурьеве я настолько окреп после болезни, что совершил несколько больших прогулок по городу. Город оказался не таким большим, как я себе представлял, — обычный для того времени степной городок, типа Уральска. От последнего он отличался, как мне показалось, лишь тем, что в нем было больше рыбаков и на базаре можно было увидеть морскую рыбу. Именно здесь я впервые увидел белугу — голова ее была раза в два больше лошадиной, и везли ее на подводе с прицепом в виде небольшой двухколесной тележки, на которой лежал хвост этой рыбины.
В Гурьеве я похоронил многих своих сослуживцев и друзей, умерших от тифа. Наиболее отчетливо сохранились в памяти похороны пулеметчика по имени Куспель. Фамилия его была необычно сложной, и я ее не помню. Куспель был одним из двух евреев, появившихся в нашей команде в Уральске в 1919 году. Прежде они служили у Колчака и сдались добровольно в плен бойцам одного из полков дивизии, сражавшихся на реке Белой и взявших Уфу. Из этого полка они каким-то образом попали к нам. Куспель был невысоким, довольно неуклюжим, но физически очень крепким парнем. До Гражданской войны работал фотографом в Самаре. Другой еврей, по имени Александр, был постарше Куспеля. В царской армии он был унтер-офицером и воевал пулеметчиком еще в Первую мировую войну. В отличие от Куспеля, он был стройным и высоким, с типично славянской внешностью. Оба они были прекрасными пулеметчиками, в особенности Александр, но он служил в команде писарем и лишь в исключительных случаях брался за пулемет. Объяснялось это тем, что командиры и полк в целом крайне нуждались в людях, умеющих хорошо писать и читать. По этой причине и меня неоднократно пытались сделать писарем, и лишь мое категорическое заявление о том, что в таком случае я сбегу в другой полк дивизии или даже в другую бригаду, заставляло моих командиров отступиться. От Куспеля, с которым я довольно часто общался и которому симпатизировал, я узнал, что он и Александр сдались в плен после того, как узнали о какой-то жуткой расправе уральских казаков с еврейским населением.
Узнав о смерти Куспеля, я, посоветовавшись с Александром и начальником команды товарищем Честновым, решил похоронить его на еврейском кладбище, если таковое имеется в Гурьеве. Выяснить это Честнов поручил Александру и мне. Мы довольно быстро узнали у горожан, что маленькое еврейское кладбище действительно есть, и пошли искать в городе евреев. Нам хотелось, чтобы на похоронах Куспеля кто-нибудь сказал несколько слов по-еврейски, так как сам Александр совсем не знал еврейского языка — с трех лет, когда умерли его родители, Александра воспитывали русские.
Как я и предполагал, евреем в Гурьеве оказался аптекарь. Он близко к сердцу принял нашу просьбу, хотя мы его предупредили, что, не зная, верил ли Куспель в бога, считаем, что панихида на могиле должна носить гражданский, а не религиозный, характер. В зимний ветреный день я, Александр и еще трое наших пулеметчиков, а также аптекарь с думя помощниками привезли гроб Куспеля на кладбище. Там оказалась всего одна-единственная могила с большим камнем на ней. Камень был почти не обработан. Выбитые на нем буквы гласили: “Здесь покоится дщерь Израиля…” — судя по датам, совсем молодая девушка. Как сейчас вижу песчаную пустошь на окраине Гурьева и эту одинокую могилу, рядом с которой мы похоронили Куспеля, положив и на его могиле камень. Только камень этот был поменьше, чем на могиле девушки. И надпись на нем написана мелом, а не выбита.
Вскоре после похорон Куспеля я снова заболел тифом, на этот раз возвратным. Хозяйка домика, где я размещался с одним пулеметчиком, не отпустила меня в госпиталь, заявив, что она уже болела тифом и он ей не страшен: “Я тебе помогу лучше, чем врач, если будешь меня слушаться”.
И она действительно помогла. Так помогла, что я и сейчас чувствую себя в долгу перед Александрой, муж которой, тоже красноармеец, был на фронте с начала Гражданской войны, и она не знала, жив ли он.
Благодаря неусыпным заботам обо мне Сашеньки, как я ее называл, возвратный тиф я перенес несравнимо легче, чем сыпной, и был в состоянии выехать вместе с пулеметной командой в поселок Ракушу, где добывалась нефть, а затем дальше на восток, в поселок Жилая Коса, где река Эмба впадает в Каспийское море. Во время этого перехода мой возвратный тиф давал о себе знать только в том, что, слезая с повозки, я не мог держаться на ногах и сразу садился на мерзлую землю. Лишь посидев довольно продолжительное время, я обретал способность встать и кое-как передвигаться.
От возвратного тифа я почти полностью излечился в Жилой Косе, где жил в доме купца Курамшина. Курамшин, видимо киргиз или татарин, почему-то не убежал от нас, хотя был, как я полагаю, очень богат. Он имел большой дом с собственным минаретом и большое подворье, полное лошадей, коров и овец. У Курамшина было три жены, каждая из которых имела свои собственные помещения в доме и свое самостоятельное хозяйство. Курамшину было семьдесят пять лет, а его женам: старшей — шестьдесят лет, средней — сорок, младшей — пятнадцать лет. Старшая и средняя жены свободно общались с нами, но младшая нам на глаза не показывалась. Однако как-то сам Курамшин пригласил нас в гости к своей младшей жене. Пригласил он, конечно, неспроста: он видел, что полковой врач заходит к нам в порядке проверки на тиф, обычно оставляя мне какие-нибудь лекарства — хину, аспирин, ментол, чтобы я давал их по необходимости пулеметчикам команды.
Младшей женой Курамшина оказалась весьма смазливая и симпатичная девочка киргизка, одетая в национальный костюм. К нашему приходу на полу на цветном войлоке стоял кипящий самовар со всем необходимым для чаепития. При этом посещении меня больше всего поразили два обстоятельства. Оказалось, что у третьей жены Курамшина уже был чудесный грудной мальчик, которого она при нас покормила грудью. Далее оказалось, что мои представления об унижении восточной женщины далеко не полны: здесь я увидел, как эта очаровательная девочка, когда Курамшин кашлял, быстро вставала и подбегала к нему, подставляя руки, сложенные пригоршней, и он, старый паразит, откашливался в них плевком.
Порошков третьей жене Курамшина я не дал, но пообещал привести к ней нашего доктора. И действительно привел, и доктор ей помог. После этого и она и две другие жены Курамшина, а также он сам, стали относиться ко мне как к самому дорогому гостю — с особой заботой и вниманием.
Едем на Польский фронт
В апреле 1920 года центральные газеты, которые иногда до нас доходили, доклады по вопросам внутреннего и внешнего положения страны, наконец повседневные разговоры подготовили нас к мысли, что наш славный 224-й стрелковый полк, так же как и вся дивизия будут брошены на трудовой фронт. Приказ об этом мы ждали со дня на день, но вместо него нам прочитали приказ о том, что дивизия должна быть переброшена на Украину для борьбы с белополяками, взявшими большую ее часть, включая Киев. В конце апреля или начале мая наш полк на станции Красный Кут погрузился в эшелоны и поехал на запад.
Переезд на новый, вновь открывшийся фронт, воспринимался всеми, с кем мне приходилось говорить на эту тему, положительно. Прогнать наглецов, покусившихся на захват нашей родной Украины, — таково было общее настроение в полку. Наш, поначалу весьма медленный, переезд в железнодорожных вагонах через значительную часть страны, конечно, не мог пройти гладко. Неприятности начались чуть ли не с первых дней, и начались они с того, что на железнодорожных станциях, где мы зачастую весьма подолгу стояли, стали возникать конфликты между нами, бойцами Гражданской войны, одетыми, как правило, в гражданскую одежду, и командирами Красной Армии, создаваемой из вновь мобилизованных граждан.
Эти командиры были одеты в приличную военную одежду: брюки-галифе, гимнастерку со знаками различия на одном из рукавов и так называемыми “разговорами” на груди. Вкупе с буденовками на головах такая привлекательная форма, напоминавшая одежду древних русских витязей, возмущала многих бойцов нашего полка, одичавших в уральских степях и даже не представлявших, что красноармейцам следует быть одетыми по-военному.
На одной из станций, где мы, по обыкновению, долго стояли, бойцы загнали в угол не то старшину, не то командира роты какой-то воинской части, и когда тот, отвечая на вопрос, кто он такой, по-видимому с испугу оговорившись, сказал, что он хозяин роты, его начали избивать.
— Мы воевали, а вы здесь снова хозяев завели! — кричали наши бойцы, участвовавшие в этом избиении. Только внезапный отход нашего эшелона, совершенный, может быть, кем-то преднамеренно, спас жизнь этому ни в чем не повинному командиру, одетому в форму, принятую для Красной Армии.
Аналогичные конфликты, по-видимому еще более несуразные, чем описанный, происходили и в других эшелонах дивизии. Поэтому наше дальнейшее движение на фронт с каждым днем становилось более быстрым, да и на станциях, если эшелон задерживался, нас заводили во вместительный зал, где после доклада были концерт или даже театральная постановка. Я и сейчас как будто вижу перед собой спектакль “Иудушка Головлев”, поразивший нас, кажется, на станции Курск.
— Ах, брат, брат — нехороший брат, — еще долго после этого спектакля любили говорить в подходящем случае наши пулеметчики.
Надо думать, что только эти меры (быстрое продвижение по железной дороге и занятость бойцов политическими и художественными мероприятиями) обеспечили благополучное прибытие нашего эшелона на станцию Носовка вблизи Киева, где мы разгрузились. Иначе нам, может быть, действительно грозило разоружение, о котором поговаривали наши командиры.
Выгрузившись, мы в походном порядке проследовали в город Нежин. До отъезда туда я успел заскочить в читальный зал станции Носовка и там впервые увидел устав Красной Армии. Уж не помню, как мне удалось умолить библиотекаря, старого еврея, подарить мне наставление по пулемету “максим”. Из Нежина мы боевым походным порядком прибыли в город Чернобыль. Здесь уже явно ощущалась близость фронта. Над нами даже полетал польский самолет. Этот самолет одних более, других менее, а третьих почти панически напугал. Говорили, что он сбрасывает стрелы с металлическими заостренными стержнями, которые пробивают человека насквозь…
Переправившись на баржах через Припять на восточный берег реки, полк двинулся в обход Киева, занятого белополяками. Здесь нам стало известно, что наш полк действует на фронте в составе 12-й армии, в группе товарища Якира.
Бой под Олевском
Первый наш серьезный бой с белополяками произошел на станции Бородянка — с него я и начал свои записки. Далее, после дневных и ночных переходов, иногда сопровождавшихся небольшими перестрелками, примерно через две-три недели мы продвинулись на запад в район города Олевска. Хорошо запомнился один боевой эпизод.
Как-то глубокой ночью, перед рассветом, меня срочно вызвали к командиру полка А. А. Чертову. Товарищ Чертов, по слухам, был офицером царской армии, и поэтому красноармейцы, и я в том числе, относились к нему с некоторой настороженностью. Не с политической настороженностью, а с каким-то опасением, что он может потребовать от нас особой подтянутости, выправки, выучки, четкости в разговоре с ним и так далее.
Командир полка был краток: “Твой пулемет выделяется для особого задания. Конные саперы разберут железнодорожный путь. Воинский польский эшелон, следующий из Киева, должен потерпеть крушение. До того как он наткнется на разобранный путь, ты должен обстрелять эшелон и вынудить машиниста развить большую скорость. После крушения твоя задача уничтожить как можно больше живой силы противника, едущего в эшелоне. Место, с которого ты начнешь обстрел эшелона, тебе укажет командир второго батальона товарищ Дьяков, на которого возложено проведение этой операции. Выезжаешь немедленно”.
Я поднял по тревоге свой расчет, и мы вместе с группой кавалерии быстро направились к месту выполнения задачи. Подъехав к железнодорожному полотну, я получил от Дьякова указания: “Стой здесь. Как только появится эшелон, обстреляй его, а затем, не отставая от него, веди стрельбу, в первую очередь по пассажирским вагонам. После крушения стреляй по выскакивающим из вагонов полякам до тех пор, пока не закончится операция. В конце операции организуй сбор трофеев”.
Дьяков уехал, а мы начали напряженно вглядываться вдаль, куда уходили рельсы. Напряженность усиливалась тем, что стояла какая-то торжественная тишина. Не было слышно не только пения птиц, но даже какого-либо шороха. Светало.
И вдруг с востока послышались слабые звуки постепенно приближающегося поезда. Наконец поезд, двигаясь не особенно быстро, оказался весь перед моими глазами. Тяжелые орудия на его открытых платформах, три пассажирских вагона и много товарных, на тормозных тамбурах — вооруженные часовые… Я дождался, когда паровоз поравнялся со мною, и, прицелившись по машинисту или его помощнику, в это время высунувшемуся из окна, дал короткую очередь. Полагаю, он был убит или ранен, так как свесился из окна, а паровоз сразу наддал скорости. Длинную очередь я дал по пассажирским вагонам, а также и по товарным.
Я стрелял до тех пор, пока мимо меня не прошел последний вагон с кондуктором на тормозной последней площадке, который догадался заблаговременно распластаться плашмя. Все же я попал ему в руку, как выяснилось впоследствии. Пропустив мимо себя весь эшелон под непрерывным пулеметным огнем, мы сразу бросились догонять его и расстреливать с ходу. Ехать — благо дорога параллельная полотну была идеальная — приходилось почти все время на аллюре три креста, как тогда говорили. Но зато мы оказались свидетелями и самого крушения.
Крушение было классическим: паровоз с ходу ткнулся в землю и его заволок пар — видимо, лопнули паровые трубы, вагоны стали падать влево и вправо, а несколько товарных вагонов взгромоздились друг на друга, образовав три этажа. Запомнилось, что в одном из вагонов, оказавшихся наверху, были лошади, которые от ужаса ржали и били копытами в стенки вагона.
Закончив стрельбу по полякам, пытавшимся бежать с поезда — все они были пленены или расстреляны нашими кавалеристами, — я остался один у пулемета. Мироненко и оба Писаревы были посланы за трофеями: “Добудьте как можно больше хороших лошадей. Трех самых лучших возьмем себе. Попытайтесь достать хорошее обмундирование всему расчету и долго хранящиеся продукты”. Действия моих подчиненных превзошли мои ожидания. После этой операции все начальство полковой пулеметной команды и пять пулеметных расчетов пересели на добытых нами лошадей. Сами же мы заимели, можно сказать, птицу-тройку. Наш расчет обеспечил себя вяленым беконом французского происхождения, вкуснейшими мясными консервами и не очень хорошими сигаретами, казавшимися нам слишком слабыми по сравнению с махоркой. Обеспечили мы себя и добротным обмундированием и обувью, а также коврами и постельными принадлежностями.
Бой под Белокоровичами
Продвигаясь дальше на запад иногда с небольшими боями и с многочисленными изнуряющими переходами, которые тогда мне, как и прочему рядовому составу полка были непонятны и подчас казались бессмысленными, полк оказался в районе станции Белокоровичи в селе, носящем то же название, но удаленном от станции на значительное расстояние. В селе, куда мы прибыли во второй половине дня, мне сразу указали, где должен стоять пулемет, а также определили сектор обстрела, и предупредили, что противник появится сегодня поздно ночью или завтра с утра. Вместе с Мироненко и обоими Писаревыми я произвел осмотр местности и понял, что защищать нам предстоит западную окраину села, вести же обстрел нужно на запад и север. Сообразно этому мы и отрыли прямо на краю поля великолепный окоп, хорошо маскируемый уже дозревающей рожью. В западной части сектора обстрела находился дремучий хвойный лес, а в северной — последняя хата села с уходящим от нее на запад частоколом, высотой почти в человеческий рост. Подготовку к предстоящему бою я провел доскональную, что отчасти объяснялось разговором с подъехавшим к нам командиром полка Чертовым, который после боев под Олевском стал как-то ближе к расчету моего пулемета.
Чертов сказал: “Юрий, когда начнется бой, я буду находиться около твоего пулемета. Отрой и для меня окопчик”. Окопчик командиру полка мы отрыли, по нашему мнению, великолепный. Моя же доскональная подготовка к бою заключалась в том, что я не только определил прицелы для стрельбы в западном и северном направлениях, но и проверил на мишенях, установленных у частокола, куда ложатся пули при выбранном прицеле. Вместе с ездовым мы подготовили и пути выхода из боя, ликвидировав заборы и изгороди, мешавшие выезду на дорогу. С наступлением ночи я закрепил тело пулемета, установив прицел, обеспечивающий надежное поражение любой цели, появившейся за частоколом.
Проснулись мы с началом рассвета и стали напряженно всматриваться в окрестность. В это время где-то на правом фланге от нас началась стрельба. Ивану я поручил следить за частоколом с помощью стереотрубы, которую мы из уважения к командиру полка установили у его окопчика. Вскоре Ваня в полголоса сообщил: “За частоколом идет шеренга поляков. Направляются к хате…”
Эту шеренгу солдат, идущих довольно близко друг за другом, увидели невооруженным глазом и мы с Саней. Увидели, правда, только головы и концы ружей, передвигающиеся за частоколом. У меня хватило терпения выждать, пока первый поляк достиг хаты, хотя Иван и Александр не только шипели, но и чуть не в полный голос кричали: “Стреляй… твою мать!” Когда же первый поляк приблизился к углу хаты, я дал, пожалуй, свою лучшую очередь, медленно ведя дуло пулемета справа налево.
То, что она лучшая, я убедился после боя, увидев за частоколом всю шеренгу мертвых поляков, лежащих в различных позах. Одни, как видно убитые наповал, лежали покорно и как-то грустно, другие, по-видимому помучившиеся перед смертью, лежали с открытыми ртами, покусанными губами и выпученными глазами, третьи, которым пули попали в лицо, были просто обезображены и не имели никакого выражения… Я испытывал удовлетворение от того, что так хорошо сработал в бою, но где-то, помимо моей воли, меня угнетала мысль: “Как жаль, что на войне убивают не тех, кого надо убивать. Было бы намного справедливей, если бы вместо этих молодых, как правило, красивых польских парней лежали за частоколом те, кто все это затеял”.
В это время бой разгорелся по всему фронту. Мне еще не раз пришлось стрелять по частоколу, несколько изменяя прицел, чтобы поражать и залегших за ним поляков. Стрелял я и на запад, где из лесу появился противник. Бой я вел в присутствии появившегося командира полка. Чем дальше шел бой, тем реже я нажимал на гашетки. Моему Ивану стало скучно, и он отпросился к пехоте, чтобы участвовать в атаке на поляков, засевших на опушке леса. Я знал, что Ваня без трофеев не вернется, но никак не предполагал, что его трофеем окажется польская сестра милосердия. Блондинка с миловидным лицом и чудесной фигурой, она выглядела совершенно спокойной. К тому времени, когда Ваня довел ее до нас, она уже пришла в себя от пережитого волнения и довольно внятно на смеси польского, русского и украинского отвечала на вопросы Чертова.
Ваня же рассказал, как пленил сестру милосердия. Вместе с бойцами-пехотинцами он пошел в атаку на поляков. Те не выдержали и бросились бежать. Догоняя их, он натолкнулся на сестру, перевязывавшую лежащего раненого офицера. Офицер, увидев Ивана, выстрелил в него из пистолета, но промахнулся. В ответ Иван выстрелил ему в голову из карабина. Сестра же, бросившаяся в сторону, убежать от Ивана не смогла и на его приказание “Сдавайся, курва!” сдалась без всякого сопротивления. Была она безоружна. Немного поплакав вначале, она успокоилась и не делала никаких попыток убежать.
Между тем бой почти совсем стих. Поляки отступили, мы их не преследовали. К этому времени Миша приготовил великолепный завтрак, которым мы угостили командира полка и по его указанию — польку.
Когда уже казалось, что бой закончен и красноармейцы, повылезав из окопов, стали греться на солнышке и появляться на улицах села, полк начал нести потери от огня польских снайперов. Особенный урон наносили снайперы, засевшие в небольшом хуторе в мелколесье. Их, по-видимому, было несколько — стреляли без промаха и исключительно по командирскому составу. Наших же командиров легко можно было узнать по красному обмундированию. В Гурьеве, со взятием которого в основном закончилось существование уральского фронта, всем командирам, начиная с командира взвода, выдали по несколько метров красного сукна. Из этого сукна они пошили себе брюки, главным образом типа галифе, бриджи и гимнастерки или модные тогда френчи. Тяга к красному в нашем полку была столь велика, что даже младший состав к зеленым гимнастеркам пришил красные воротники и нарукавники, выпросив немного сукна у средних и старших командиров. В этом обмундировании командиры щеголяли в тылу и в нем выехали на фронт. И хотя каждому было очевидно, что такая форма в бою представляет смертельную опасность, командиры считали недостойным участие в бою в походном обмундировании. И за это жестоко поплатились.
Потери продолжались до тех пор, пока Ваня Мироненко с моего одобрения не обратился к Чертову:
— Товарищ командир, разрешите мне пойти и уничтожить поляков, стреляющих с хутора.
— Разрешить-то я разрешу, но справишься ли один?
— Один справлюсь лучше, чем с помощниками.
Мы попрощались с Ваней, и он двинулся по направлению к хутору.
А потом… потом стрельба польских снайперов прекратилась. Через какое-то время пришел Ваня, нагруженный тремя вещевыми мешками и тремя винтовками убитых им снайперов. Пришел уставший и весь в поту.
— Как это тебе, рябому черту, удалось справиться с тремя поляками? — спросил я.
— Очень просто. Они стреляли из трех окон полуразрушенной кирпичной хаты, из двух ее комнат. Дверей между комнатами не было. Зайдя в первую, откуда стрелял один поляк, я его прикончил ударом ножа в спину. Во второй комнате одного поляка я убил выстрелом в затылок. А второго, который стал сопротивляться и не хотел сдаваться в плен, я застрелил в лоб. Дураков убивать — простое дело, — закончил Ваня свой несложный и краткий ответ. Принес он и два пистолета типа “Браунинг”. Один оставил себе, а второй подарил мне.
Мой самый горький бой
Где-то, не то до станции Сарны, не то на западе от этой станции, мой пулемет и еще два или даже три пулемета нашей команды, вопреки обыкновению, не были включены в число пулеметов, обеспечивающих предстоящее наступление, а были направлены вместе с командой пеших разведчиков для прикрытия батареи тяжелой артиллерии, по-видимому, подчиненной не полку, а 75-й бригаде. Батарея была установлена на поляне в лесу, на расстоянии примерно трех километров от переднего края. Состояла она из шестидюймовых орудий.
Когда командир батареи расставлял пулеметы для прикрытия, он поставил по одному пулемету на флангах и, кажется, два в тылу батареи. Мой пулемет был поставлен для прикрытия правого фланга в лесу так, что я видел все орудия батареи и просеку с малоезженой дорогой на ней, уходящей на восток от поляны, где стояла батарея. Дороги на запад от батареи почему-то не было, и мне это не понравилось, так как повозки с пулеметом оказывались начисто запертыми с трех сторон.
Прикидывая, как мне вести огонь в случае необходимости, я убедился, что могу стрелять только на восток и отчасти на юг, то есть только по просеке и в сторону поляны, так как с запада и севера был прямо-таки глухой дремучий лес, по которому с трудом можно было пройти. Передний край был далеко; до нас даже не доносилась ружейная и пулеметная стрельба, только изредка лениво постреливали прикрываемые нами шестидюймовки. Погода стояла прекрасная…
Все это настраивало на мирный лад. Пулеметчики, так же как и пешие разведчики, выделенные для прикрытия батареи, отдыхали. Многие разбрелись по лесу собирать грибы и ягоды, кто-то организовал стрижку и бритье, некоторые же просто бездельничали. Один из лихих пеших разведчиков, усевшись с саратовской гармошкой на телегу, потихоньку подыгрывая себе, напевал частушки про яблочко.
Я какое-то время прислушивался к его частушкам, а потом, убедившись, что им нет конца, равно как и энтузиазму исполнителя, принялся обучать свой состав пулеметному делу. В этот раз я объяснял устройство замка пулемета. Иван и братья Писаревы, как всегда, весьма внимательно слушали мои объяснения, которые я сопровождал показом деталей имеющегося у меня запасного замка. Они прекрасно понимали, что каждый из нас должен быть взаимозаменяем в бою.
Вдруг со стороны поляны, откуда выходила просека и где стояли повозки команды пеших разведчиков, раздались выстрелы. “К пулемету!” — закричал я и, сразу вскочив на повозку, уселся у него и начал вести стрельбу по лесу, откуда доносились выстрелы. Над нами и около нас засвистели пули. Многие из пуль, видимо, были разрывные, так называемые “дум-дум”, производившие слабый хлопок, когда ударялись о что-нибудь. Одна такая пуля ударилась около меня в повозку, и осколок от нее впился мне во внутреннюю сторону верхней губы, повредив заодно один зуб. Хотя изо рта сильно шла кровь, я осколок незамедлительно выковырял и выбросил, а кровь стал глотать.
Ведя стрельбу короткими очередями, я приказал Александру Писареву находиться в лесу справа от пулемета — следить за тем, чтобы пулемет не обошли с этого фланга. Иван как второй номер был со мной, наблюдая за ходом неожиданно возникших событий и помогая мне. Ведя бесприцельную стрельбу по просеке и примыкающему к ней лесу, я видел, как артиллеристы пытаются повернуть орудия на сто восемьдесят градусов, чтобы иметь возможность стрелять на восток по противнику, и слышал, что два пулемета прикрытия на восточной окраине замолчали.
Я продолжал стрелять. Ваня помогал заменять отстрелявшую ленту. Михаил соскочил с телеги и взял под уздцы волнующихся лошадей, прыгающих на месте, поскольку нам некуда было податься. Я видел, как поляки начали расстреливать и бить прикладами наших артиллеристов, так и не сумевших повернуть орудия, чтобы стрелять на восток, и я слышал, как замолчал пулемет, установленный с левого фланга батареи. Я продолжал стрелять до тех пор, пока сбоку, за моим плечом, не появился поляк. Он выстрелил в меня, но почему-то промахнулся — пуля вместо моей спины попала в щит пулемета и рикошетом от него ударила меня в левую ногу выше колена. Я обалдел от такого удара, но, увидев, что Иван застрелил этого поляка из пистолета, я смог, вынув замок пулемета, сам соскочить с повозки и оказался в состоянии идти, хотя и сильно прихрамывая.
Писаревых нигде не было — на наши крики никто не отозвался. Мы с Иваном двинулись на запад к переднему краю. Хромота моя довольно быстро исчезла, и когда я, ощупав ногу, убедился, что никакой раны у меня нет, мы прибавили шагу. Пришли мы к своим, чуть ни плача от горя.
Когда наконец нас доставили в штаб полка, у нас обоих, особенно у меня, к горю добавилось опасение, что придется отвечать за сдачу пулемета. Но отвечать не пришлось, так как до нас давал объяснения командир батареи, захваченной противником. Как мне потом стало известно, в своих показаниях он утверждал, что руководил защитой батареи до конца и побежал на запад только после того, как, направляясь к моему пулемету, который единственный продолжал стрельбу по полякам, он увидел, как поляк выстрелил в меня и убил наповал, после чего пулемет прекратил стрельбу.
Наши собственные объяснения в тот же день слушал сам Чертов. Выслушав, он сказал:
— Вы вели себя в этом бою так, как и нужно было себя вести. За службу спасибо. Дать вам другой пулемет с повозкой и лошадьми я не могу, потому что не имею. Во второй роте, где выбыл полностью расчет одного пулемета, вы с сегодняшнего дня будете ротными пулеметчиками. А там поживем — увидим, когда вас вернуть в полковую команду.
Заканчивая описание этого моего, пожалуй, самого горького боя, в котором я потерял двух человек из расчета и сдал противнику пулемет с лошадьми, повозкой и всем нашим имуществом, я и сейчас испытываю волнение.
Пулеметчики 2-й стрелковой роты
Число пулеметов в полковой команде, в зависимости от наличия пулеметов и пулеметчиков, менялось, иногда достигая двадцати, в ротах же было, как правило, не более трех пулеметов, то есть по одному пулемету на взвод. Пулеметы в большинстве своем были системы “Максим”, реже — “Кольт” и совсем редко — “Льюис”. Нам с Ваней во второй роте, куда мы прибыли для прохождения дальнейшей службы, дали пулемет системы “Максим” в довольно хорошем, по нашему мнению, состоянии и указали ротную повозку, на которую мы должны его с имуществом укладывать при переходах.
Со второй ротой мы совершили переход от города Ковель до границы с Польшей и несколько дальше, почти до города Холм. Переход сопровождался беспрерывными наступательными боями, начинающимися обычно с оборонительных боев или кончающихся ими. Боев было так много, что описывать их затруднительно, тем более что они были похожи один на другой. Я опишу только один из них и только в той части, которая касалась нас с Иваном или меня одного. Тот бой был оборонительным, и вели мы его где-то не доходя до Стохода, об изнурительных боях при котором во время Первой мировой войны я, хотя и был мальчишкой, много слышал и читал в газетах и журналах.
Вторая рота заняла позицию на лесной опушке, господствующей над впереди лежащей местностью, по которой ожидалось наступление поляков. Мы с Ваней, не щадя сил, подготовились к их встрече, отрыв привычный нам окоп полного профиля для пулемета и весьма искусно замаскировав бруствер окопа. Отчасти из-за того, что мы сильно устали, а больше из-за того, что предстоящий бой считали несерьезным, мы, вопреки обыкновению, не стали отрывать запасной окоп.
Бой начался, как почти всегда, рано утром и продолжался чуть ли не до вечера. Поляки настойчиво пытались овладеть нашими позициями, ведя по ним артиллерийский огонь из трехдюймовых и шестидюймовых орудий, и непрестанно атаковали нас. Но их атаки были безуспешны, главным образом из-за нашего пулеметного огня. Когда же мой “Максим” вследствие непрерывного огня закипел и пар заволок его на какое-то время, пока мы сменяли воду в кожухе, поляки, определив наше местонахождение, сосредоточили усиленный артогонь именно по моему пулемету.
Учтя это, я прогнал Ивана из окопа:
— Устраивайся где-нибудь в стрелковом окопе. Непорядок, если при попадании снаряда мы погибнем вместе.
— Если уж погибать, то лучше вместе, — растрогал меня Иван своей преданностью.
Но я все же настоял на своем, и он перешел к стрелкам, а я начал внимательно прислушиваться к вою трехдюймовых снарядов, чтобы в какой-то мере определять, куда летит снаряд. Когда мне казалось, что снаряд должен упасть где-то поблизости, я прятал голову под затыльник пулемета. Этот маневр я проделал не один раз, но когда очередной снаряд после ужасающего воя вдруг сразу замолк, я так растерялся, что не успел спрятать голову. Тут же совсем рядом раздался взрыв, а туда, где я прятал голову, ударила задняя часть снаряда с медным пояском и резьбой, повредив к тому же хобот пулемета…
В тот день судьба еще раз продемонстрировала милостивое отношение ко мне. Вечером после боя, когда мы, оставив на позиции живое охранение, возвратились в какое-то небольшое село, я пошел помыться к колодцу на его окраине. Когда до колодца мне оставалась пара шагов, откуда-то с воем прилетел шестидюймовый снаряд. “Ну, этот от меня ничего не оставит”, — мелькнула мысль. И конечно, меня бы пришлось собирать чайной ложечкой, если бы снаряд не разорвался в колодце. Но он, на радость мне, разорвался именно там. “Кому положено жить, тот не умрет, — подумал я тогда. — А мне положено жить, ведь у меня дома остались мать и два маленьких брата — десяти и одиннадцати лет”.
* * *
Дальнейшее наступление на белополяков после перехода на Стоход привело нас в те позиционные траншеи, в которых долгое время сражались русские воины во время Первой мировой войны. Окопы хорошо сохранились, так как их никто не удосужился ликвидировать, как это следовало бы.
Лес, на опушке которого была позиция русской армии, тоже хранил следы минувшей войны и представлял собою довольно грустное и даже мрачное зрелище. У многих сосен были снесены кроны, оторваны ветки и сучья, на стволах остались глубокие раны от пуль и осколков снарядов, некоторые из деревьев загнивали. Повсюду в лесу около траншей были разбросаны могилы русских воинов, сделанные наспех, кое-как. Они выглядели как прямо-таки издевательство над памятью похороненных здесь воинов. Это впечатление еще более усилилось, когда мы с Иваном, осматривая позиции немцев на Стоходе, наткнулись на их могилы. Все они были сделаны в местах, специально для этого выбранных, и несмотря на многолетнее отсутствие ухода хорошо сохранились, вплоть до добротных крестов. На некоторых крестах уцелели немецкие каски и сохранились надписи на прибитых аккуратных дощечках или жестянках. Правда, могил у немцев было несопоставимо меньше. Удивленный этим, я как-то заговорил с одним местным старожилом на эту тему, и он разъяснил мне, что немцы, как правило, отправляли убитых хоронить на родину. Во время войны? — поразился я.
Уместно сказать, что с местными жителями у нас установились довольно прочные отношения. Среди красноармейцев нашлись такие, кто воевал здесь в минувшую Первую мировую и еще тогда обзавелся знакомыми. Поскольку такими знакомыми оказались в основном женщины, то встреча с минувшим была обоюдорадостной. Доброе отношение облегчило нам добывание картофеля. Мы выменивали его на одежду. Местные были настолько оборваны, что даже наши тряпки казались им роскошью. Но, кроме картофеля, они ничего нам предложить не могли.
Бои на Стоходе продолжались долгое время, и мы их вели, питаясь только картошкой. Соли у нас не было, и вместо нее мы использовали сахар, который, как и махорку, нам выдавали бесперебойно. Я с Иваном выдержал такую диету, что называется, без потери духа, но некоторые бойцы, не видя конца боям в удручающе неприветливой местности, на каждом шагу напоминавшей о минувшей войне, совсем скисли. Среди нас появились самострелы, о существовании которых я раньше даже не слышал.
Как-то при наступившем затишье в перестрелке с противником ко мне, сидевшему у пулемета, подошел один боец. Не стесняясь других стрелков, что были вблизи нас, он, не понижая голоса, сказал:
— Прострели мне руку.
— Какую руку?
— Левую. Я замотаю ее мокрой тряпкой, чтобы на ней не было следов копоти.
— А из чего стрелять?
— Из пистолета или карабина. Но лучше из карабина.
Я этому бойцу, не имевшему, по его словам, больше сил воевать, предложил прострелить руку из пулемета.
— Ты подставишь руку, а я дам по ней очередь.
Увидев, что я не намерен выполнить его просьбу, он ушел со своей мокрой тряпкой и, как мне стало известно, нашел охотника помочь ему избавиться от войны.
Другой самострел прострелил себе руку сам. Это был татарин, занимавший траншею по соседству с нашим пулеметом. Он привязал один конец бечевки к спусковому крючку винтовки, а другой — к сапогу ноги. Установив винтовку вертикально и поместив над ее дулом ладонь левой руки, он выстрелил. Выстрел его так ошеломил, что он с окровавленной рукой побежал по траншее, волоча за собой привязанную к ноге винтовку. Не знаю, чем для него кончилась эта история. Может быть, и ничем, так как отношение к этим, вообще говоря, редким тогда случаям было снисходительным не только со стороны рядового состава, но и командиров.
Наконец длительное пребывание на Стоходе закончилось. Началось наше успешное наступление на запад. Противник оставлял почти без боя селение за селением. Мы с Иваном были, пожалуй, самыми ретивыми в наступлении или, во всяком случае, одними из самых ретивых, так как всегда старались первыми войти в занятое селение и там сразу осведомлялись, нет ли вблизи какого-нибудь помещичьего имения. Нами двигало желание раздобыть хороших лошадей и повозку и этим сделать первый шаг к возвращению в полковую пулеметную команду, служба в которой нам казалась более почетной и более привлекательной, чем во второй роте. Кроме того, нас просто тянуло к людям, с которыми мы были связаны еще на уральском фронте.
Не помню, где точно, но, по-видимому, недалеко от границы с Польшей мы первыми оказались в одном не очень большом имении, где из хозяев остались только напуганные до смерти женщины. Мы как могли успокоили их и заверили, что ничего плохого не сделаем, объяснив, что мы явились с целью экспроприации лошадей и повозок, а также оружия, если таковое имеется, и военного обмундирования. Экспроприация имела прекрасные результаты. Мы отобрали шесть великолепных лошадей и две тачанки, как будто специально сделанные под пулеметы. Узнав, что нас интересует военное обмундирование, хозяйки имения (мамаша, пожилая женщина, и три ее взрослые дочери) предложили осмотреть их гардероб. Я думал, что они раскроют нам шкаф с одеждой, но они нас привели в большую комнату, где на вешалках висело очень много различной женской одежды и достаточное количество мужской.
Найдя себе два комплекта военной одежды с обувью, мы покинули гардероб. Хозяйки имения, удивленные нашим вежливым обращением с ними, сервировали для нас роскошный стол. Но поразили нас не виды разнообразных блюд, а то, что на столе были фарфоровые тарелки с портретами дочек хозяйки и самой хозяйки. Это мы посчитали признаком особенной привилегированности хозяев.
Из этого имения мы уехали на тачанках прямо в полковую пулеметную команду, где, сдав лошадей и тачанки, вернулись во вторую роту.
Бои на Буге
К концу лета 1920 года наш полк после многократных боев достиг границы с Польшей — реки Буг и, наскоро окопавшись на ее восточном берегу, сосредоточил свои тылы в украинском селе Гуща. Своей единственной улицей село располагалось на возвышенности параллельно реке, от которой его отделяла низина шириной примерно в километр. На южной окраине села была церковь и вблизи нее — кладбище, северная окраина упиралась в лес. Учитывая, что белополяки отступали поспешно и что теперь нас отделяла от них серьезная естественная преграда — Буг, в Гуще было решено сделать передышку для наведения порядка в подразделениях полка. С этой целью на передовой была оставлена редкая цепь стрелков, окопавшаяся у самого берега реки, а бЛльшая часть бойцов и полностью полковая пулеметная команда разместились в Гуще по хатам. Помимо крыши над головой это обеспечивало нам питание, поскольку в то время наш полк не получал никакого продовольствия — то ли потому, что при успешном наступлении войска отрывались от своих тылов, то ли потому, что в 1920 году с продовольствием в стране было вообще плохо.
Мы помогали в проведении сельскохозяйственных работ, и крестьяне делились с нами всем, что было у них на столе. Но, к сожалению, из еды у них были только хлеб и картофель. До Гущи я не видел, чтобы в пищу шла и картошка величиной с горошину. Однако мы нуждались не только в еде, но и в одежде. Одежда, добытая на уральском фронте, за время боевого перехода от Чернобыля до реки Буг у многих бойцов полностью износилась. Это обстоятельство заставило командование полка организовать по селу сбор одежды, в основном рубашек и брюк, а пока бойцов, у которых не было ничего, кроме какого-нибудь порванного одеяла или рядна, временно разместили в церкви.
Высокая белая церковь стояла на краю села. Помню, как в яркий солнечный день наш пулеметный расчет нес возле нее боевое дежурство. Было жарко, расчет мой скучал в тени, а я заглянул внутрь. Когда глаза привыкли к сумраку, незабываемое зрелище предстало передо мной. В тусклом мерцании золоченых и серебряных окладов под суровыми взглядами святых сидели или лежали на полу на охапках сена полуголые бойцы, сами будто сошедшие с икон. До сознания не сразу доходило, что заняты они обычными будничными делами — кто чистил оружие, кто колдовал над своим тряпьем. Несколько человек, сбившись в кружок, слушали политбойца. Но большая часть бойцов в тот момент сгрудилась у граммофона с огромной латунной трубой. Голос, вылетающий из этой трубы под гулкие своды церкви, я уже слышал. Вдохновенный, напористый, с характерным грассирующим “р”, он говорил о том, во имя чего мы несем лишения, о которых в далеком будущем, когда осуществятся идеалы коммунизма, будет помнить все человечество.
Время шло, полк отдохнул, общежитие в церкви закрылось, так как ее обитатели обрели наконец посконные рубашки и штаны и вернулись в строй. Бойцы были готовы продолжить наступление, и оно началось.
Как-то во второй половине дня начальник пулеметной команды Петр Закора, вышедший в начальники из унтер-офицеров царской армии, вызвал к себе командиров взводов (в полковой команде было два взвода) и начальников пулеметов и зачитал приказ о том, что завтра на рассвете полк переходит в наступление с задачей форсировать реку Буг, а затем занять несколько сел в направлении польского города Холм. Половине пулеметов команды следовало немедленно выступить на передний край, чтобы скрытно оказаться там не позднее рассвета наступающего дня. Мой пулемет оставался в резерве, чем был крайне огорчен Ваня Мироненко, намеревавшийся пополнить за счет трофеев продовольственные ресурсы нашего расчета, а также обновить нашу одежду и достать хороших лошадей. “Кажется, Суворов говорил: на службу не напрашивайся, от службы не отказывайся”, — утешал я Ивана.
Но напрашиваться все же пришлось. Во время моих объяснений с Иваном ко мне подошел начальник одного из пулеметов нашего первого взвода Галинский и, отозвав меня в сторону, попросил: “Юра, ты не можешь пойти на передовую вместо меня? Я чувствую, что в этом бою меня убьют. Выручи, дорогой”. Я знал Галинского по прежним боям как бесстрашного бойца, не теряющегося даже в самых сложных ситуациях. К тому же во всей нашей полковой команде он был, пожалуй, самым деликатным и отзывчивым, делящимся последним куском с товарищами. Я никогда не слышал, чтобы он матерился… Не в пример многим из нас он был хорошо воспитан. “Поговорю сейчас с расчетом, — ответил я ему. — А потом вместе пойдем к Закоре”. Мой новый ездовой Николай Ткаченко и третий номер Андрей Солодуха, сменившие братьев Писаревых, без колебания согласились на замену Галинского. Начальник пулеметной команды Закора без всяких разговоров дал согласие.
Я и Мироненко решили немедленно добираться до переднего края, чтобы там, выбрав место для пулемета, отрыть для него окоп. Остававшимся Ткаченко и Солодухе было приказано выехать к нам с наступлением темноты и ожидать нас на дороге у переднего края. Выйдя из села и спустившись в пойму реки Буг, мы почти сразу же попали под обстрел противника. Объяснялось это тем, что поляки, занявшие позиции на западном берегу реки, окопались на возвышенности и прекрасно обозревали пойму. Короткими перебежками, ползком мы кое-как пробирались вперед, переводя дыхание за холмиками, которых, к счастью, в пойме было предостаточно.
Возле одного из таких холмиков мы наткнулись на нашего тяжелораненого в беспамятстве лежащего бойца. Видно, бедолага, как и мы, пробирался на передовую. Пуля попала ему в правую часть лба. Глаза вылезли из вздувшихся почерневших орбит, на губах запеклась кровавая пена. Мы с Ваней перевязали его и пытались вернуть ему сознание, но безуспешно. Оттащив его поближе к дороге, чтобы подобрали свои, мы двинулись дальше и к вечеру благополучно добрались до передовой.
Окоп у нас получился на славу, чуть не полного профиля, подготовили мы и место, где можно будет более или менее замаскированно поставить лошадей с тачанкой. Ночью на дороге, по которой скрытно подтягивались к переднему краю бойцы, мы встретили нашу пулеметную тачанку. Спали прямо в окопе.
Я проснулся от толчка: “Пора, Юрко…” Рядом со мной, натягивая сапоги, сопел Ваня. Занимался рассвет, над водой распадались клочья тумана, а на тот берег тянулся взявшийся невесть откуда деревянный мостик. Мы и не слышали, как всю ночь возились у реки саперы, наводя этот мост, как по нему еще до рассвета перебралась на тот берег часть наших бойцов. С криками они первыми бросились на противника. Поляки, оставившие на ночь в окопах только слабое прикрытие, в панике убежали, наши же стрелки, в том числе и мы со своим разобранным пулеметом, кое-как преодолели речку, чуть не свалившись с шатающегося хлипкого мостика.
Быстро собрав на занятом берегу Буга пулемет, мы вместе со стрелками, образовавшими стройную цепь, начали двигаться на запад. Приостановились только у какого-то небольшого помещичьего имения — для короткого боя, в котором наш пулемет не только поражал противника, но и вдохновлял наших стрелков. Этот бой остался в моей памяти, пожалуй, прежде всего потому, что я и как сейчас вижу недалеко от своего пулемета курицу с маленькими цыплятами. Она спокойно разгуливала с ними по ничейной земле, не обращая внимания на стрельбу. Видимо, по этой причине ни наши бойцы, ни противник не произвели ни одного выстрела по выводку.
Смяв противника в этом коротком бою, мы со стрелками полка цепью продвинулись вперед на несколько километров. Запомнились еще передачи по цепи, вдохновлявшие бойцов. То и дело слышалось: “Передай по цепи — наша артиллерия переправилась через Буг и через несколько минут поддержит нас прямым огнем по противнику”. Или: “Передай по цепи: наш сосед справа продвинулся на пять километров, необходимо увеличить скорость наступления”. Остановились мы только спустя два часа у какого-то села, на окраине которого снова завязался бой. Выгрузив пулемет с тачанки возле огорода и замаскировавшись в картофельной ботве, я с Андреем Солодухой продолжал стрелять по противнику. Огонь вел короткими очередями, стараясь поразить как отдельных поляков, так и группы, скапливающиеся для броска на нас. А мой Ваня Мироненко тем временем отправился “за трофеями” в ближайший сад. Затем Ваня появился неподалеку от нас с каким-то соломенным сооружением, которое он пытался поджечь. Оказалось, что это соломенный улей с пчелами, из которого, разобравшись в конструкции, он добыл мед и принес в котелке к пулемету. Бой принимал затяжной характер, я постреливал все реже, и мы вместе со стрелками принялись понемногу окапываться.
Но тут мой пулемет из-за поломки бойка ударника прекратил стрельбу. Запасного ударника с бойком у меня не было, и мне было приказано выбираться с пулеметом на дорогу и там ожидать смены или новой детали взамен вышедшей из строя. Дорога представляла собой хорошо утрамбованное шоссе, по сторонам которого росли деревья в два-три обхвата. За одним из деревьев уселся Андрей с бездействующим пулеметом, а за другим расположился я с Иваном, не забывшим про котелок с медом. Укрыться за деревьями нас заставила необходимость. Противник начал обстреливать дорогу какими-то необычными снарядами. Эти снаряды, ударяясь об землю, взрывались сначала как фугасные, а затем, отскочив от земли, — уже как шрапнельные.
Ствол дерева был, к сожалению, не настолько велик, чтобы прикрыть нас полностью. У Ивана из-за ствола высовывались ноги, я же прятал только голову. Мы лакомились медом, передавая друг другу котелок, а Андрей с завистью поглядывал на нас, не решаясь перебежать через дорогу, чтобы присоединиться к пиршеству. И вот, когда я в очередной раз передавал котелок Ване, совсем рядом, чуть ли не за нашим деревом раздался оглушительный взрыв, и на нас посыпались сбитые осколками ветки. Одна угодила прямо в котелок. Я вынул ее, чтобы облизнуть, а котелок протянул Ване. Но Ваня не обернулся. Он, даже не ойкнув, только лишь немного побледнев, сидел, внимательно рассматривая свою левую ногу — штанина ниже колена была прорвана и по ней расползалось темное пятно. Я помог разрезать штанину ножом — в икре правой ноги Ивана зияло отверстие. Ваня сунул палец в рану, чтобы убедиться, что ранение сквозное, и будничным голосом сказал: “Перевяжешь?” Я перевязал как мог, выломал ему палку и довел его до повозки, отправляющейся за патронами.
“Как же это мы с тобой, Юрко, а? — прыгал на одной ноге Ваня. — Выходит, расстаемся, а? Как теперь без меня воевать будешь?” Ваня считал меня человеком слишком доверчивым, простодушным и потому мало приспособленным к жизни. Мне и самому было горько. За этот год мы крепко привязались друг к другу. “Ничего, — сказал я. — Скоро войне конец, так что встретимся”. Но встретиться нам больше не пришлось, и я даже не знаю, жив ли еще Ваня Мироненко, незабываемый друг моей юности…
Усадив его на повозку, я перешел под дерево, где находился с пулеметом Солодуха. Тем временем обстрел из орудий прекратился, только далеко впереди раздавались крики и одиночные выстрелы. Вскоре на дороге загремела наша тачанка. Ткаченко помог погрузить сломанный пулемет. От Николая же я узнал, что нас сменит Галинский.
Бедный Галинский… Когда он наконец появился, я его не узнал. Движения его были скованны, на посеревшем лице застыло выражение обреченности. Он отозвал меня в сторону и, еще более, чем прежде, смущаясь, сказал:
— Юрочка, сам видишь, какой из меня сегодня воин. Выручи еще раз — возьми для пулемета мой замок… Я не нахожу себе места — не могу я сегодня воевать.
— Ну, как Андрей, — повернулся я к Солодухе, — повоюем еще?
— Что ж, повоюем, — вздохнул Солодуха и, покосившись на Галинского, добавил: — А в следующий раз, глядишь, и он нас выручит.
Заменив замок, я тут же на дороге опробовал пулемет, дав очередь вверх, и мы приступили к его выгрузке. Но больше в тот день повоевать нам не пришлось. Только уехал Галинский, как мы получили приказ командира полка возвратиться на восточный берег Буга на свои исходные позиции. Мы быстро нагнали тачанку Галинского. Сзади еще слышалась вялая перестрелка, но артиллерия молчала. Отъехав от места боя на расстояние в два-три километра, там, где дорога чуть ли не под прямым углом поворачивала к переправе через Буг, я и Галинский слезли с тачанок и пошли рядом. Галинский заметно ожил, стал рассказывать о любимой сестре и матери, оставшихся в Белой Церкви.
Вечерело, низкое солнце освещало пойму Буга, знакомый покосившийся мост и наш восточный берег с высоко вставшей церковью. Ничего не изменилось с тех пор, как начался бой, будто и не было его. Мы шли, вдыхая вечерние запахи травы, воды, листвы деревьев… “А ударник этот, Юра, забирай себе, — сказал Галинский. — Я…” Фразу он не закончил и, схватившись за сердце, без звука повалился наземь. Я попытался нащупать его пульс, но пульса не было. Уже вместе с Солодухой мы задрали ему рубашку и осмотрели грудь и спину — ни раны, ни крови… Переезжали Буг уже с мертвым Галинским. Как потом стало известно, он был сражен шальной пулей, через сосок попавшей ему в самое сердце.
Похоронили Галинского на кладбище в Гуще. Я на похоронах не был, так как бои продолжались и мы то наступали, то отступали. У меня и по сей день щемит сердце, когда я вспоминаю об этом бесстрашном красноармейце, считавшемся совестью полковой пулеметной команды.
Мой бедный Галинский, отдавший жизнь во имя идей социализма… Остался ли на земле кто-нибудь, кроме меня, кто помнит о нем? К сожалению, он забыт, как и многие. Забыты, конечно, и бои у села Гуща. Не однажды возникала у меня мысль поехать в Гущу и найти могилу Галинского, да и не только его — ведь на том кладбище похоронено много нашего брата… Но долго этому мешала принадлежность Гущи Польше, а потом по тем местам прокатилась еще одна война… И все-таки я еще мечтаю разыскать его могилку, если только позволят годы — их, надо полагать, осталось у меня немного. Может быть, эти строки каким-то чудом станут известны людям и они вместе со мной попечалятся о Галинском, истлевающие кости которого лежат в одной из могил этого села.
Продолжение следует