Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2011
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Элла Крылова
СКАНДИНАВСКИЙ РЕПОРТАЖ
1
“Лесные люди” и спелеолухи хорошо знали Командора, я же была с ним едва знакома. Был он небольшого роста, плотный, с обозначившимся брюшком, а лицом удивительно и даже как-то подозрительно был похож на молодого Александра Исаевича Солженицына. Однако природа обидела двойника литературным даром, с чем тот упрямо, но безуспешно боролся, марая в рифму
и без лист за листом.
В широком окне комнаты Командора в коммуналке на Новослободской сияло июльское солнце 1989 года.
— Хочешь поехать за границу? — програссировал Командор. Я взвилась от радости, но виду не подала. С детства я мечтала о Европе. Как можно более равнодушно я поинтересовалась:
— Куда конкретно?
— Вообще-то галопом по Европам, — говорил Командор, разливая портвейн. — Шведская организация автостопа (“Ничего себе! — подумала я. —
У них есть такая организация!”) затеяла соревнования по этому самому автостопу. Надо будет прокатиться вокруг всего Балтийского моря. Кто быстрее вернется в Москву.
Я подумала, что возвращаться в Москву не очень-то и хотелось, и спросила:
— А как называется эта организация?
— “Next stop”.
Командор никоим образом не производил впечатление серьезного и делового человека, и я не придала значение разговору. Но через две недели Командор позвонил и сказал: “Приезжай, забери приглашение”. О ту пору нужно было получить от гражданина страны, в которую собираешься ехать, приглашение, только на основании которого и выдавали заграничный паспорт. Взяв в руки приглашение, я почувствовала, что в туманной перспективе стало вырисовываться нечто, впрочем пока еще неясное, но чертовски заманчивое. Приглашение было от некоего (некоей?) Осы Лундберга, живущего в Стокгольме. “Стокгольм!!!” — воскликнул мой внутренний голос. Что я знала тогда о Стокгольме и вообще о Швеции? “АВВА”, Астрид Линдгрен — в детстве я зачитывалась книгой про Пеппи Длинныйчулок. Ну, еще пушкинская “Полтава”, которая мне никогда не нравилась. Вот и все. (Нет, не все! Еще я знала, что в Стокгольме вручают Нобелевскую премию.) На приглашении красовалась печать организации “Next stop”.
— Приглашение это — почти липа, — сказал Командор, — по указанному
в нем адресу появляться категорически не надо. Паспорт по нему дадут, это самое главное.
Действительно, подумала я. Главное — получить паспорт, а там видно будет. Только не хочется скакать по всей Европе, да еще табуном, да кто быстрее.
И в моей голове созрел план. Поеду в Стокгольм. С рюкзаком. В рюкзак положу спальник и пять метров полиэтилена. Спать буду на лавочке в спальнике. Полиэтилен — на случай дождя. Днем буду сдавать рюкзак в камеру хранения на вокзале и гулять по городу. Мне не привыкать. Я с рюкзаком прошла пол-России. Спала зимой прямо на снегу, завернувшись в спальный мешок.
Паспорт я получила без особых проблем, не считая того, что менты в ОВИРе начали допытываться, давно ли я знакома с Осой, к которому еду. “А с чего вы взяли, что Оса — мужчина?” — парировала я, и менты отстали. Рубли на валюту я тоже поменяла без хлопот, хотя в то время народ валом повалил за границу, в банках были огромные очереди. Вывезти разрешалось ровно
350 американских долларов, ни центом больше. В шведской валюте эта сумма воплотилась в 2000 крон. Я в первый раз в жизни держала в руках иностранные деньги, похожие на фантики от конфет. Эти деньги пахли — нет, не конфетами, — они пахли свободой.
Ко времени описываемых событий я была уже четыре года замужем. Мой муж Сережа, отставной подполковник, отнесся к моей грядущей поездке
с энтузиазмом. “Зацепишься там, глядишь, и переберемся”. Сережа, как и я, давно мечтал свалить из России. И вообще, был он, как и я, человек авантюрный. Надо ли говорить, что полиэтилен мы покупали вместе. И билеты — тоже. Оказалось, надо ехать поездом до Хельсинки, а из Хельсинки до Стокгольма плыть на пароме. Самолетом лететь мне и в голову не пришло.
Итак, билеты были куплены, рюкзак собран. Собственно, четыре пятых объема рюкзака занимал ватный экспедиционный спальник, весивший около пуда. Чтобы исключить голодную смерть, в рюкзак были положены батон сырокопченой колбасы и десять крупных плиток шоколада фабрики “Рот Фронт”. И куплены были в коммерческой палатке черные полуботинки из дерматина, мягкие и практичные. И тут я заболела ангиной. В аккурат за сутки до отхода поезда. Температура зашкаливала за сорок, распухшие гланды были забиты гнойными пробками. Пришедшая на дом врачиха всплеснула руками и сказала, что за всю свою жизнь не видела такого ужасного горла. Я не могла есть, едва могла пить. Билеты пришлось сдать, и над моей поездкой повис большой жирный знак вопроса, нарисованный Сережиным страхом за меня. Но я знала, что поеду обязательно. Болела я две недели, а потом стремительно пошла на поправку. Снова были куплены билеты. Однако я так ослабла, что не могла поднять свой рюкзак. Сережа уговаривал меня отменить поездку. “Кто знает, может, это единственный шанс побывать в Европе, и другого не будет”. Мой аргумент Сережа счел веским и покорно дотащил рюкзак (да и меня) до вокзального перрона. Мы не любили долгих проводов, я помахала Сереже рукой из окна, и поезд тронулся, унося меня действительно в неизвестность.
2
Я сидела у окна, следила, как уплывает в прошлое тоскливый индустриальный пейзаж, и думала о маме, которая накануне моего отъезда вручила мне вязаные домашние туфли со словами: “Возьми в дорогу”. Я рассмеялась: где мне в них ходить, если я собираюсь жить на улице? Но положила туфли
в рюкзак.
В купе вошла молодая женщина, она чуть не опоздала на поезд. Ширококостная грудастая блондинка с двумя килограммами косметики на лице.
— В Хельсинки? — спросила она меня, запихивая чемодан под сиденье.
— Угу.
Блондинка вздохнула и повернулась к зеркалу, некоторое время любовалась совершенством своей внешности. Потом — близился вечер — переоделась
в красный шелковый китайский халатик. На месте таможенников я бы такую красоту за границу не выпустила.
— К мужу еду, — сказала блондинка и представилась: — Наташа. Муж
у меня — финн, у нас дом недалеко от границы.
Она снова вздохнула, достала из сумочки зеркальце и принялась поправлять макияж. “Таможня, берегись!” — подумала я, достала из рюкзака колбасу и отгрызла изрядный кус. Жуя, предложила колбасу Наташе. Она мотнула головой и поставила на стол бутылку коньяка. Сходила к проводнице и принесла стаканы. Я поняла, что поспать не удастся. И принялась слушать длинную сбивчивую историю “финских жен”. Как им, бедным, тяжело живется, какие они бесправные там, в Финляндии, и т. д. и т. п. “Чего ж ты не разведешься со своим финном и не найдешь себе русского мужика?” — думала я, сочувственно кивая Наташиным скорбным пеням, ненадолго прерванным приходом таможенников, которые, увы, не обратили на прелести Натали никакого внимания.
Удалось все-таки храпануть часа три. В окне шатровые кроны средней полосы давно сменились чахоточными тощими березками и корабельными соснами. Мы ехали по Финляндии. Наташа снова переоделась — в голубые джинсы и облегающую батистовую кофточку с рюшами, снова наложила на лицо максимум косметики, зачесала волосы на макушку и вылила на голову, как мне показалось, весь имевшийся в баллончике лак для волос. Поезд начал тормозить возле какого-то богом забытого полустанка. Наташа глянула в окно, опять вздохнула, вытащила чемодан, попрощалась и вышла. За окном я увидела черную большую машину и двух мужчин в черных же плащах и с бесцветными волосами. Натали не без грации забралась на переднее сиденье машины, а я попыталась сосчитать, сколько раз за время пути тяжело вздохнула бесправная “финская жена”.
3
Поезд подъезжал к Хельсинки. Я достала из рюкзака колбасу. Отгрызла изрядный кусок. За окном плыл в грядущее какой-то неопределенный пейзаж. Не стоит судить о городе по его вокзалу.
Я сдала рюкзак в камеру хранения и отправилась искать причал. Обратилась по-английски к первому встречному:
— Подскажите, пожалуйста, как мне найти паром?
Первый встречный сказал, что это недалеко, и очень обстоятельно объяснил — по-английски, — как пройти.
Я увидела море, и душа моя возликовала. Для русского человека море всегда было символом свободы. Недаром Россия столько воевала за выходы
к морям. На причале цвели розы. Середина сентября, а тут — розы, умилилась я, памятуя о том, что в Москве розы в эту пору можно увидеть только
в коммерческих палатках по три доллара за штуку. Паром “Siljia line” отходил вечером, в запасе у меня было несколько часов.
Мне бы, наверное, понравился Гельсингфорс, если бы я до этого не видела Санкт-Петербурга. В сравнении с последним столица Финляндии выглядела как бедный родственник, седьмая вода на киселе на приеме у князя. “А все-таки хорошо, что мы дали им независимость”, — подумала я и расположилась
в сквере на скамейке, куря сигарету за сигаретой и созерцая проходящих мимо меня финских граждан. Это созерцание очень скоро привело меня в состояние уныния: нескладные фигуры, бесцветные волосы, какие-то никакие зыбкие лица. Мне показалось, что на финской нации лежит печать вырождения. Кто мог тогда знать, что к концу века те, кого мы презрительно именовали чухной, поднимутся на высшую в Европе ступень благосостояния. Что в нулевых годах нового столетия моя племянница с мужем построят в Финляндии дом, рядом
с границей, возможно, по соседству с Наташей. Что из Санкт-Петербурга
в Хельсинки будут ходить… маршрутные такси.
У меня не было никаких имперских амбицией, и все же Хельсинки показался мне глухой провинцией.
Я пошла забирать рюкзак из камеры хранения, на моем пути возникла улочка, узенькая, как речка-переплюйка. Машин не было и в помине, но на пешеходном светофоре горел красный свет, и финские граждане как паиньки стояли в ожидании зеленого сигнала. Это поразило мою разбойничью натуру, как-то приятно поразило. И я встала вместе со всеми…
4
Паром “Siljia line” оказался плавучим пятиэтажным домом, по форме похожим на кроссовку. Не без робости я направилась в его недра. Впереди меня шел белокурый (не бесцветный!) явно швед в элегантных рыжих перчатках
и с тросточкой. Вспомнилось появление иностранца на Патриарших прудах
и восклицание Иванушки Бездомного: “Ишь, и не жарко ему в перчатках!”
В своих потертых джинсах и поношенной футболке я в известной степени
и чувствовала себя кем-то вроде Ивана Бездомного, украдкой разглядывая хорошо одетый люд, который, переговариваясь, как мне казалось, по-птичьи, катил в чрево левиафана дорогие кожаные чемоданы на колесиках.
Внутренности левиафана, набитые магазинчиками, кафешками и прочими местами скандинавского народного потребления, меня не заинтересовали. На лифте я поднялась на верхнюю, открытую, палубу. С высоты пятого этажа открывался ошеломляющий вид на море. Почему-то вспомнилось: “Кавказ подо мною…” Может быть, потому, что Кавказ для русских поэтов был, как и море, романтическим символом свободы. А свободы вокруг было хоть отбавляй: ровно столько, сколько было морской воды внизу и небесной синевы вверху.
Я смотрела вдаль и чувствовала себя не просто необыкновенно сильной, я чувствовала себя бессмертной.
Но и от бессмертия можно устать. Я села в пластмассовое кресло на палубе и открыла Борхеса, постепенно углубляясь в чтение. Когда лабиринты “Вавилонской библиотеки” прочно встроились в морской простор, на страницы легла тень и женский голос воскликнул:
— Ой! Вы — русская?!
Я подняла голову и увидела, что передо мной в полупоклоне застыла хрупкая женщина лет сорока, с буйной шевелюрой темно-русых кудрей, с несколько крупноватыми, но правильными чертами лица, с белоснежной (слегка лошадиной) улыбкой.
— Как вас зовут? — спросила женщина, продолжая дружелюбно улыбаться.
— Элла.
— Ой! — снова воскликнула женщина. — Меня тоже зовут Элла!
Элла оказалась женой грузинского кинорежиссера Чубинишвили, настолько знаменитого, что имя его я не запомнила. Она ехала в Стокгольм к своей подруге Антонине, “чтобы шить”. “Жить?” — уточнила я. “Да нет, у Антонины собственное модное ателье. А вы к кому едете?” Я рассказала про спальник
и полиэтилен. “Вот это да!” — ахнула Элла.
Мы отправились в каюту госпожи Чубинишвили (в моем билете каюта не значилась) . Я положила на стол шоколад фабрики “Рот Фронт”. Элла достала коньяк, но не грузинский, а французский, мерзко воняющий парфюмерией. За три часа мы рассказали друг другу наши биографии. (Биография — как история болезни: ее надо сжечь, чтобы выздороветь. А потом можно засесть за мемуары…) Я наконец-то почувствовала легкую, очень легкую качку. Возможно, впрочем, что производили ее не морские волны, а коньячные. Элла, тоже разгоряченная коньяком, сказала:
— Я не допущу, чтобы вы спали на улице! Мы с Антониной что-нибудь придумаем.
“Жизнь начинает налаживаться”, — подумала я.
5
Ночь я провела сидя в кресле перед, слава богу, выключенным телевизором и, как ни странно, отлично выспалась. В холле встретила Эллу, и мы поднялись на верхнюю палубу. “Siljia line” подходил к Стокгольму. Погода была сногсшибательная. Я увидела вдали землю, и в голове зазвучал с детства знакомый бас: “О скалы грозные дробятся с ревом волны…” Песня Варяжского гостя, любимая чуть ли не с пеленок и неоднократно петая мною в ночных подъездах, в метро и подземных переходах, где такая замечательная акустика. Мы подплывали к Стокгольму, а нам навстречу плыли яхты под яркими парусами и острова — мал мала меньше. На каждом острове стоял миниатюрный домик, у каждого причала покачивалась лодочка, с каждого берега нам приветливо махали рукой. Счастья было ровно столько, сколько было этих приветливых рук, а их было не счесть…
На причале нас встретила миниатюрная стройная брюнетка лет сорока, она излучала силу. Это была Антонина. Она обняла Эллу, а на меня посмотрела вопросительно. Элла взяла меня под руку и сказала: “Это потрясающая девушка. Поехали, я по дороге все объясню”. Мы погрузились в такси с невозмутимым, как обелиск, водителем. Элла рассказала Антонине про мои спальник
и полиэтилен. “Вот это да!” — ахнула Антонина. Дамы защебетали, как воробьи по весне, и я за их щебетом не разглядела города, по которому мы ехали
в модное ателье Антонины.
6
Когда мы выбрались из такси, я увидела церковь. Точнее, кирху, но я тогда ничего не знала о лютеранстве, и конфессиональная принадлежность домов Божьих не имела для меня ровно никакого значения. Мне показалось, что кирха похожа на скрипку, стоящую вертикально, и зеленеющая окисью кровля придавала совершенному воплощению “застывшей музыки” оттенок старины
и декаданса, столь любезный моему сердцу, соблазненному некогда русским символизмом в лице Блока, Сологуба и Вячеслава Иванова.
Кирха была ошуюю, а одесную полуденное солнце плавилось в идеально чистых витринах модного ателье Антонины. Антонина отперла дверь, и мы вошли внутрь помещения под мелодичный звон привешенного к двери колокольчика. Помещение, даже по моим скромным понятиям, было крохотным. Но в нем нашлось бы место, где расстелить спальник. “А вдруг?” — подумала я. Антонина приготовила кофе на электроплитке, я положила на стол плитку шоколада фабрики “Рот Фронт”. Дамы некоторое время щебетали о своем,
о девичьем, а потом Антонина рассказала свою историю.
Так случилось, что она вышла замуж за араба (“Бейрами-Романичева” значилось на ее визитке). И так случилось, что араб оказался оппозиционером и был выдворен прочь из своего мусульманского отечества вместе с женой Антониной и маленькой дочкой. Волею судеб семья оказалась в Швеции, где получила политическое убежище и бесплатное жилье. Но господин Бейрами оказался не только оппозиционером, но еще и просто мерзавцем: уехал в неизвестном направлении, оставив жену и дочь без средств к существованию. “Я просто не знала, что делать, — говорила Антонина, глядя не на меня, а на Эллу, которая наверняка все это уже слышала, — я сидела прямо на асфальте и горько плакала”. “Что ж ты не вернулась в Россию, — думала я, — нашла бы себе хорошего русского парня”. Откуда у Антонины образовалось собственное модное ателье
в центре шведской столицы, так и осталось неразъясненным. Антонина допила кофе и посмотрела на меня.
— Вы удивительно сильная женщина, — сказала я, не покривив душой, — я сразу это почувствовала.
Некоторое время мы молчали, жуя шоколад. Наконец Антонина произнесла:
— Дайте взглянуть на приглашение.
Я достала из сумки бумагу и подала ей. Повторила слова Командора о том, что бумага эта — липовая и по указанному в ней адресу появляться категорически не следует. Антонина молча, как бы размышляя, разглядывала бумагу. Потом сняла телефонную трубку и набрала какой-то номер. На другом конце провода кто-то явно отозвался, потому что Антонина сначала спросила что-то по-шведски, а потом заговорила (по-шведски же) на повышенных тонах. Я не предполагала, что разговор этот имеет отношение к моей персоне, курила сигарету и смотрела в окно.
— Сейчас за вами приедут. — сказала Антонина, положив трубку.
— Кто?! — встревоженно спросила я, не ожидая такого поворота событий.
— “Next stop”.
7
Минут через пятнадцать к ателье Антонины подъехало такси. Элла с виноватым видом попыталась поднять мой рюкзак и не смогла. Я погрузилась
в машину, стараясь ни о чем не думать. Антонина что-то объясняла водителю, помогая себе жестикуляцией. Водитель понимающе кивал. Мы отчалили.
Я быстро поняла, что пытаться разглядеть город из окна машины — дело безнадежное. Машина ехала прытко и мягко, еще бы, дорога была гладкой, как лист бумаги. Я курила и думала о Сереже: как он там? У меня не было никакой возможности с ним связаться. А может, и к лучшему. Неизвестно, что ждет меня за поворотом. Впрочем, это никогда не известно.
Такси остановилось возле большого светло-коричневого здания, лишенного архитектурного своеобразия. Чем-то это здание напоминало печально известный Большой дом в Петербурге. Меня уже ждали. К машине подошел высокий кудрявый мужчина лет тридцати, приветливо помахал мне рукой, словно
с островка на входе в гавань, помог мне выбраться из машины, ловко взвалил к себе на спину мой неподъемный рюкзак и жестом пригласил меня следовать за собой.
Офис “Next stop” размещался в пяти просторных полупустых комнатах. Первое, что бросилось в глаза, — приклеенная к стене большая репродукция картины Владислава Провоторова “Видение”, оригинал которой я год назад обозревала на выставке знаменитой московской “Двадцатки”. Скелеты с обрывками полуразложившейся плоти — красота! Почему-то манит нас инфернальное, особенно в юности. На подоконниках во всех пяти комнатах стояли в ряд горшки
с цветами. То приходил, то уходил пестрый хипповый народ с “ирокезами”,
с африканскими косичками, а то и с лысиной, выкрашенной в зеленый цвет. Потертые джинсы, куртки косухи, футболки с “Металликой” во всю грудь. Карнавал демократии. И сколько угодно места, чтобы расстелить мой спальник.
Кудрявый оказался здесь главным. Он держал в руках пресловутое приглашение, как будто это был птенец птеродактиля. “Сейчас выгонит, — подумалось мне, — и пойду я, солнцем палима…” Но кудрявый отдал мне бумагу
и спокойно спросил по-английски:
— Какая у вас программа?
Я пожала плечами.
— Город хочу посмотреть.
— Угу. Сейчас что-нибудь придумаем. Посидите, подождите. — И начал названивать по телефону.
Я молча протянула кудрявому плитку шоколада фабрики “Рот Фронт”.
Часа через полтора в офис вошла дама, облик которой совершенно не вязался с местным пестрым народом. Дама была одета в черную строгую юбку, белую блузку с длинными рукавами. На груди — дорогая золотая цепочка. На носу — очки. Совершенно седые, аккуратно подстриженные волосы. Кудрявый бросился ей навстречу и защебетал по-птичьи, что-то ей объясняя. Она кивала головой, приговаривая “яха!”. “Ага”, — перевела я первое понятное мне шведское слово. Общались эти двое довольно долго, а потом дама подошла прямо ко мне, протянула руку и сказала по-русски:
— Меня зовут Май.
— Элла. — Я пожала протянутую руку.
— Поехали! — весело сказала Май.
— Куда? — насторожилась я.
— Домой!
8
“Домой” мы ехали сперва на автобусе, потом на метро, а после еще и на электричке. Я была как пьяная и плохо осознавала происходящее. Даже после бутылки водки я не бывала такой пьяной — я пила, как Сократ, не пьянея. Всю дорогу мы с Май разговаривали, переходя с русского на английский, с английского на французский. Кажется, Май говорила, что ее семья живет в частном доме в пригороде Стокгольма. Кажется, Май говорила, что она учительница, преподает иностранцам шведский язык. Все это было как в тумане, и только когда мы вышли из электрички, туман начал понемногу рассеиваться. Я осознала наконец, что так и держу в руке карту Стокгольма и билет на все виды транспорта сроком на месяц. Все это Май купила для меня в кассе метрополитена. Взять деньги она решительно отказалась.
Мы подошли к дому Май, и тут же в доме завыли собаки.
— Это настоящая проблема, — мягко сказала Май. — Соседи недовольны.
Май не открыла дверь своим ключом, не нажала кнопку звонка, а постучала. Дверь со крипом открылась, и… я обмерла. На пороге стоял викинг. На секунду мне померещились кольчуга и рогатый шлем. Нет, викинг был в светлых джинсах и ковбойке. Высокий, статный, совершенно седой, с аккуратно подстриженной шкиперской бородкой. Он выглядел величаво, даже, я бы сказала, царственно. “Рюрик”, — пронеслось в голове. И вдруг Рюрик выпалил:
— Перестройка, гласность, Горбачев!!!
— Мой муж Рюна, — пояснила Май. Рюна приветливо заулыбался и жестом пригласил меня в дом. Я, справившись с минутным оцепенением, пробормотала “добрый вечер” и вошла.
Как только я вошла в дом, раздалось рычание и собачьи челюсти сомкнулись на моей ноге. Я чуть не вскрикнула, но сдержалась. В прихожей мыкались две средних размеров лохматые собачки, как мне показалось, беспородные.
— Мама и дочка, — пояснила Май и повела меня осматривать дом. На первом этаже располагались просторная кухня, огромная гостиная, в которой
с компьютером соседствовало старинное пианино, и… комната для меня, как опять же сказала Май. Обстановка была совершенно спартанская во всем доме. Никаких излишеств, только необходимые и очень простые вещи. Помимо Май и Рюны в доме жила еще их дочь Эва. Девушка неприметной, слегка еврейской наружности, она мельком поздоровалась со мной и удалилась на второй этаж, где располагались личные комнаты обитателей дома. Комнаты эти тоже были мне показаны. Экскурсия по дому завершилась на кухне, где мы все (кроме Эвы) и расположились с максимальным удобством. Я прежде всего с сигаретой. Рюна по-французски (русского языка он не знал) попросил у меня сигарету — попробовать. Май подняла брови: Рюна не курил уже пятнадцать лет.
Я протянула викингу свою пачку “Столичных”. Надо сказать, лицо Рюны было совершенно не воинственным, а открытым и добродушным. Он аккуратно вытянул сигарету из пачки, озорно, по-мальчишески, подмигнул мне, тщательно обнюхал сигарету и прикурил от спички. Втянул дым, посмаковал его, выпустил и сказал:
— Похоже на “Gauloises”.
Я про себя усмехнулась. Я как-то курила эту французскую дрянь. Хуже махорки.
Май засуетилась, накрывая на стол. Распахнула дверцу холодильника
и громогласно объявила:
— Мой холодильник — ваш холодильник! Так, кажется, у вас в России говорят? Берите все что нужно. Днем мы на работе, а ужинать будем все вместе.
Я сразу поставила точки над “и”. Ужинать я не буду, а днем меня и вовсе не будет дома — я приехала посмотреть Стокгольм, а не на диване перед телевизором валяться. Говорила я мягко, чтобы не обидеть хозяев. Май на минуту вышла из кухни и принесла три бутылки красного вина. Я молча положила на стол две шоколадки фабрики “Рот Фронт”.
— У меня есть еще сын, Вальтер. — говорила Май, разливая вино по стаканам. — Он учится в университете и живет в общежитии, не хочет жить с нами. Это его друзья из “Next stop” позвонили ему, а он — мне.
Вот оно как, подумала я и вдруг выпалила:
— А гитара у вас в доме есть?
— Разумеется!
Я пела, пела на разрыв аорты:
В кабаках зеленый штоф,
Белые салфетки.
Рай для нищих и шутов,
Мне ж — как птице в клетке!
В церкви смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан.
Нет, и в церкви все не так,
Все не так, как надо.
Эх, раз…
И тут произошел какой-то пространственный сдвиг. В шведскую кухню встроилась наша московская, и так же стаканы с красным вином стояли на столе, и так же дымились сигареты, и друзья покачивали головами в такт моему пению… Я вдруг остро почувствовала, как соскучилась по Сереже. И тут же услышала голос Май:
— Я люблю Высоцкого. Я часто слушаю его песни и плачу… Не хотите ли позвонить родным в Москву?
Конечно, хочу! Когда я услышала в трубке Сережин баритон с хрипотцой, слезы подступили к моим глазам и я выпалила:
— Я не на улице! Я в доме! — а дальше уже бормотала нечто бессвязно-ласковое:
А в чистом поле васильки
И дальняя дорога…
Май, глядя на меня сквозь стакан с вином, сказала:
— А у нас в поле тоже есть васильки.
— Алкоголичка! — весело оскорбил жену Рюрик, как мне показалось, на чистом русском языке.
9
Я думала, что не засну, а заснула, едва коснувшись подушки. Я думала, что встану разбитая и с головной болью, а встала свежая и бодрая. Только в голове носились обрывки вчерашних разговоров. “Викинги — ну, вы знаете, они были разбойники, — основали Киев. Так появилось русское государство. Это официальная версия наших историков”. — “Рюна — учитель, работает преподавателем английского в простой школе. И там учатся дочери нашего короля
и королевы Сильвии”. Принцессы? В простой школе? Не пригрезилось ли мне это? “Королева Сильвия была простой девушкой из немецкой семьи. Она
и наш король Карл Густав, тогда еще принц, полюбили друг друга…” Королева из простой семьи? Да я в сказку попала! Сейчас в открытое окно влетит Карлсон с пропеллером на спине. Я посмотрела на окно. За темной шторой чувствовалось солнце. Взглянула на часы — девять утра. Я достала из рюкзака чистые носки и колбасу. Отгрызла изрядный кусок (больше про колбасу ни слова).
В мини-баре нашла бутылку содовой. Отпила треть. Отличный завтрак. И тут я вспомнила про подаренные мамой домашние туфли. Достала их из рюкзака, надела. Туфли источали тепло. Как в воду глядела ты, мама. Причем в балтийскую.
В доме никого не было, я это знала. Никого, кроме собак, которые выли. Действительно, малоприятные звуки. Хорошо, что нас разделяла запертая дверь, а из моей комнаты был отдельный выход прямо на улицу. Я оделась и отправилась, как мне советовала Май, осматривать Старый город.
10
О нет, проза здесь не годится. Пусть шведская земля впитает жертвенное вино моего русского дольника.
Стокгольм. Старый город
Парадиз пешеходов. Вавилон языков.
Вызывает священный ужас кроткая мостовая,
как подумаешь, сколько веков, каблуков, подков
ее утрамбовывали, шлифовали.
Витрины лавчонок неминуемы, как вопрос
“Камо грядеши?”, и взгляд в мелочах тонет, не зная брода.
Запах горячей пиццы тревожит нос.
Раздается потусторонний клекот экскурсоводов.
Спасаюсь в переулке. Здесь безлюдье и тишина.
Закованы в тяжкие ставни игрушечные окошки.
Узкой лестницы заманчивая крутизна
приводит во двор, где мальчик гуляет с кошкой,
яркой, словно сорока. На острый церковный шпиль
нанизаны ломти неба, пышущие лазурью.
Трехмачтовый флюгер констатирует полный штиль,
и мой одинокий парус не просит бури.
И во времени мира без роковых минут,
в пространстве без мрачных бездн и гибельных дуновений,
как объяснить, я не знаю, измерить чем глубину
моего блаженства и упоенья.
После прогулки по Старому городу я отправилась в ателье Антонины. Увидев меня, Антонина и Элла вскочили как по команде. “А где рюкзак?” — поинтересовалась Антонина, надо полагать, не без ехидства. И я им рассказала, как попала в “шведскую семью”. Кстати, Май мне сказала укоризненно, что полигамную “шведскую семью” придумали русские, на самом деле классическая шведская семья — такая, какую я вижу вот в этом доме под Стокгольмом.
Выслушав мой рассказ, Антонина и Элла только ахнули: “Вот это да!”
А потом я отправилась на почту. Купила открытки с видами Старого города и отправила самым близким людям — Сереже, маме и двоюродной сестре. Моя голова лопалась от впечатлений, я никак не могла сообразить, что написать, и воспользовалась чужой находкой: “Шлите апельсины бочками. Братья Карамазовы”.
На овощном развале я купила связку бананов. Отличный обед и ужин вместе. Я сидела на скамейке возле кирхи, ела бананы и смотрела, как мимо меня проходят один за другим белокурые молодые викинги, один краше другого. Они излучали силу. До чего породистая нация, умилялась я. И повсюду цвели розы, не по три доллара за штуку, а просто так. И, что меня особенно восхитило, через каждые сто метров имелся опрятный туалет.
11
Я впервые увидела лютеранское кладбище. Я сперва даже не поняла, что передо мною кладбище. Невысокие строгие каменные стелы располагались рядами, как клавиши моей пишмашинки, но не так тесно: между надгробиями свободно могла проехать машина. Ни пошловатых вычурных оградок, ни аляповатых нарочитых крестов, ни дежурных венков, и — что особенно приятно — никаких фотографий. Все просто, чинно, благородно, как скупая мужская слеза. На одном из надгробных камней лежал свежий скромный букетик иммортелей, выглядевший здесь как недопустимое излишество. Букетик привлек мое внимание, и я подошла поближе. Прочитала надпись на камне и обмерла: “Элла Свенсон. 1967—1989”. Я родилась в 1967 году, а на дворе царил 1989-й. Нет, проза здесь не годится. Прими, шведская земля и ты, столь рано ушедшая тезка, скорбный прах моего русского дольника. Сказано же: “Прах к праху”.
Надгробие тезки
“Я здесь появилась на свет, дабы продолжить род
великих морских разбойников, основавших Киев.
О себе заявляла во весь свой беззубый рот.
Папу с мамой спасал только модный рок —
под него засыпала. Снились, должно быть, кили,
мачты, шипенье волн, сверкающие мечи.
С пеленок мечтала о жизни лихой и праздной.
Презирала кукол. Пантомима нагой свечи
пред распятием и бьющие в витражи лучи
приводили в восторг, смущая нестойкий разум
смутной пока догадкой, что смерти не миновать.
Легко получала „отлично“ по всем предметам.
На досуге листала толстый словарь
философских терминов. С сердцем спорила голова,
как седая мамаша с чадом десятилетним.
Считалась красивой девушкой, что опровергают все
фотоснимки. Была бесчувственна и бесстыдна.
Не гнушалась мелочью, попадавшей в сеть.
Золотую рыбку высушила — на память. Университет
сперва окрылял, в скором времени опостылел.
Работала где придется. Бессмысленность бытия
объявляла единственной, хоть и грустной
очевидной истиной. Этот старинный яд
смакуя, однажды не вышла из забытья.
Никогда не писала стихов, и тем паче русских”.
Я лежала на обильно поросшей травой земле лютеранского кладбища, раскинув руки и глядя в небо. Я пыталась думать о смерти, и ничего у меня не получалось. И вдруг в голове, как надпись в доме Валтасара, вспыхнула фраза: “Смерти нет. Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты”.
У Май была еще жива ее мама. Она была парализована и находилась
в больнице. Это в ее комнате меня поселили…
12
Спустя двадцать один год я словно смотрю в калейдоскоп, который вращает чья-то неведомая рука, и цветные стеклышки в случайном — или не случайном? — порядке складываются в живые картинки-витражи.
Хмурое раннее утро в гавани. Лодки возвращаются в город после бессонной опасной ночи. Суровые рыбаки в грубых робах выгружают сверкающий серебром улов на лотки под тентами. Острый запах морской свежести. Простые живые краски. И минимум слов.
Уличные музыканты в подземном переходе: две гитары, барабаны и флейта. Открытый, как пасть бегемота, гитарный футляр, в котором, как рыбья чешуя, серебрятся монеты.
Орган, гремящий Бахом, в кирпичной неоштукатуренной кирхе, все убранство которой — полное отсутствие всякого убранства.
Королевский дворец, громоздкий, как кованый сундук, придавленный
к земле собственной тяжестью. И прекрасная, улетающая в небо Ратуша,
в которой два года назад вручали Нобелевскую премию Иосифу Бродскому. Церемонию вручения мы в Москве наблюдали по телевизору, замирая от счастья, как будто премию эту вручали и нам тоже.
Черный, как головешка, негр в черном длинном пальто, на которое с шеи змеей спускается длинный белый шарф, — этот негр белозубо скалится, распевая блюз, покачиваясь в такт пению, помогая себе руками. Блюзу вторит трескучая сорочья рулада. На Стокгольм опускаются сумерки, дует свежий, йодистый, прохладный бриз.
Вечером в доме Май я играю на старинном пианино “Седьмой вальс” Шопена. Потом говорю о сороках. Я заметила, что их здесь много. Мне они нравятся: яркие, шумные. Май поморщилась: “Сорок сюда завезли неосторожно, а они расплодились… Кричат неприятно”. Я говорю об уличных музыкантах — их здесь тоже много. А в Москве на Арбате играет целый оркестр.
“Я всегда подаю уличным музыкантам, — мягко говорит Май, — я не могу просто так пройти мимо, мне неудобно”. Я потом разговаривала с московскими пацанами-гитаристами: хорошо ли подают в Европе? “На жизнь хватает, — отвечали пацаны. — Мы живем в Европе все лето, пока можно спать на улице”.
— Вы умеете танцевать сиртаки? — вдруг спрашивает Май. Нет, говорю. Май кладет мне руку на плечо и показывает движения танца. Включает магнитофон. На столе, разумеется, стоят стаканы с красным вином, но не греческим, а испанским.
Мы с Май отплясываем сиртаки, а Рюна широко улыбается и хлопает
в ладоши. Постепенно наш сиртаки превращается в канкан…
На воротнике моей куртки красуется значок — российский триколор. Продавец-турок, у которого я купила чудный душистый гамбургер, высовывается из палатки, тычет пальцем в мой значок и спрашивает:
— Дама из Эстонии?
— Из России.
— Простите?
— Это старый русский флаг, — говорю. Кажется, турок мне не верит.
Сижу на скамейке в вечернем парке и жую банан. В десяти метрах от меня тусуются пьяные финны. Тычут пальцем в меня, а вернее в мой значок. “Француженка, она француженка!” — твердит один из них. Прочие, кажется, пребывают в сомнении. Тогда парень нерешительно направляется в мою сторону.
Я смотрю на него дружелюбно. Он подходит и спрашивает по-французски:
— Вы из Франции?
Мне надоела эта путаница с флагами, и я отвечаю:
— Да. Прямиком из Парижа.
Парень восторженно улыбается и кричит своим:
— Я же вам говорил!
Неужели я понимаю по-фински?
— Хотите познакомиться с нашим королем? — спросила меня Май так, как если бы спрашивала “который час?”. Я опешила.
— С королем?!
— Три минуты. Я могу договориться о трехминутной аудиенции. Вы подготовите небольшую речь. Король вам что-то скажет в ответ. Я буду переводчиком, а заодно спрошу короля о налогах.
— Я должна подумать… Над речью, — пролепетала я и удалилась в свою комнату. Взяла авторучку и лист бумаги. В голове образовался вихрь. Я видела себя, ступающую по дворцовому паркету навстречу его величеству. “Ваше Величество!” — бодро написала я на листе бумаги. И… больше ничего не смогла придумать. Ну о чем, о чем говорить мне с королем Швеции?! Господи, как я скучаю по Сереже…
Клубника на рынке. Середина сентября, а тут — клубника. Вспомнился анекдот.
Русский спрашивает англичанина: “Когда у вас появляется первая клубника?” — “В шесть утра”.
На скамейке в Старом городе сидит небогато, но аккуратно одетый старичок. Ест гамбургер. А на голове старичка, на его плечах, на его руках сидят голуби. Жирные и такие чистые, словно в корень вымыты шампунем парикмахером Франсуа.
“Турки у нас селятся колониями, — говорила Май, а мне представились чайки на северных скалах. — И поляки — колониями”. — “А русские?” — “Русские стараются как можно быстрее ассимилироваться”. Да, есть у нас, русских, чувство локтя — локтя, направленного в ребра ближнего своего.
— А знаете, Май, я стихи пишу.
У Май округлились глаза.
— Вы — поэт?!
Я пожала плечами.
— Почитайте что-нибудь! Подождите, я принесу магнитофон.
В моем рюкзаке помимо уже ненужных спальника, полиэтилена и огрызка колбасного батона лежали мои “Вербные элегии”. Май включила магнитофон, и я прочла все десять элегий.
Чуждой стихии ищу, чтоб вытравила
мнимую необходимость схожести,
а то все лужи зеркал да рытвины
исхоженных совпадений — простые множители
постылого равновесия. Ищу падения,
чтобы хоть по сопротивлению воздуха
убедиться в его наличии…
Я чувствовала себя уже не Иваном Бездомным, а Мастером, читающим Ивану: “В белом плаще с кровавым подбоем…” Только едва ли шведская учительница чувствовала силу гармонии моей. Однако выслушала она меня очень внимательно. И сказала:
— Вы так хорошо читаете… Вы — актриса?
Ну вот, подумала я, прямо цветаевская пара: поэт, актриса… А в наличии воздуха я убедилась здесь, в Швеции. Я думала о Стокгольме: это не Петербург, это гораздо лучше. Пиршество воды, воздуха, солнечного света и “застывшей музыки”. Впрочем, не только застывшей. И я снова играла Шопена,
а из леса за окном Шопену вторила трескучая сорочья рулада.
Зоопарк занимает целый большой остров. Погода сногсшибательная. В зоопарке почти нет клеток, все решено, как говорят буддисты, “искусными методами”. Где-то посетителей от зверей отделяет водное пространство, где-то — отвесная скала. Семейству рысей предоставлен овраг, обросший деревьями, наблюдать за животными можно с установленной наверху, над оврагом, смотровой площадки. Фазаны и павлины, как куры в русской деревне, свободно расхаживают по дорожкам парка. Мне запомнился лебедь. Он, мраморно-белый и, как мне показалось, огромный, трубил в небо, хлопая крыльями. Мне запомнился северный олень, который тоже трубил в небо, составляя лебедю дуэт. А еще мне понравились посетители, которые не дразнили животных и не пытались их накормить. А еще я лежала на зеленом крутом склоне острова
и смотрела, как на другом берегу, в квартале особняков, сияют солнцем спутниковые антенны, как надраенные пастой гой генеральские пуговицы. И вдруг осознала, что после пересечения русско-финской границы у меня никто ни разу не спросил паспорт.
Однажды вечером Май пришла ко мне в комнату и решительно заявила:
— Сегодня вы обязательно будете ужинать с нами!
Я отрицательно замотала головой.
— Обязательно! — повторила Май. — У нас сегодня шведская национальная кухня.
Я была заинтригована и обрадована. Бодрым шагом мы отправились ужинать.
Национальная шведская кухня представляла собой картошку в мундире, селедку и водку.
…И синяя вода. И клен. И кирха-скрипка.
Эва не принимала участия в наших вечерних кухонных посиделках. А тут пришла, принесла проигрыватель и динамик. Поставила пластинку и сказала по-английски:
— Это наш знаменитый бард.
Бард пел козлиным тенором под оркестр. Я внутренне усмехнулась. “Наши соловьи голосистее”, — сказал Клюев, читая Гейне.
Но я дослушала до конца.
— Интересно, — говорю.
Эва посмотрела на меня недружелюбно и сказала:
— Как вы можете судить, если не знаете шведского?
“Дура, — подумала я. — Обижать ведь не хотелось ни тебя, ни любимого твоего барда”. Впрочем, ровесники никогда меня не понимали.
…И синяя вода. И розы. Старинный дом — ковчег виолончельный.
Я сидела в парке возле фонтана и курила, размышляя о своем и наблюдая за школьниками, которые резвились, побросав в траву рюкзачки с учебниками. Вдруг белобрысый мальчуган лет двенадцати сиганул в фонтан и начал изображать кита. Другие дети последовали за ним. Они барахтались в фонтане как были, в свитерах и джинсах, брызгались и хохотали. Мимо шел строго одетый пенсионер с тросточкой. Он погрозил детям тростью, прикрикнул на них, но они только руками замахали, иди мол, деда, своей дорогой. А я размышляла
о том, что хотелось бы в рай, да грехи не пускают. То есть хотелось бы остаться в Швеции. Но Май сказала: чтобы получить вид на жительство, нужно сперва, еще будучи в России, получить приглашение на работу (опять приглашение!) от какой-нибудь шведской фирмы. Неужели негры, турки и поляки, обсевшие пригороды Стокгольма, как мухи арбуз, сначала получили это пресловутое приглашение? А если нет, то как они действовали? Приезжали на авось? И что делать мне? Шагать прямиком в муниципалитет и просить политического убежища? Но меня никто не преследует. Да и смелости у меня нет на такой решительный шаг. Я почувствовала себя очень слабой, даже какой-то никудышней. Но я не могла пойти поперек себя.
Ежедневно я наматывала на свою память километры стокгольмских красот, но, когда обнаружила, что в городе имеется улица Одина и проспект Валхаллы, пришла в полный и окончательный восторг. Разве можно представить себе
в Москве улицу Перуна и Райский проспект?
Улица Валхаллы
Я все иду по улице Валхаллы,
холодный ветер путь мне указует,
следы в пространстве наподобье халы
моя походка пьяная рисует.
Лишь спьяну и привидится стеклянный
старинный город викингов и кингов
тарелкою резною деревянной,
оставшейся на память, кинофильмом,
крутящимся в мозгу все хаотичней.
Я здесь жила, я братьев здесь встречала —
разбойников с обильною добычей —
на острове зеленом у причала.
Очаг я разжигала, и кроваво
дымилось мясо, зло звенели чаши.
И выходили волки из провала
чернеющей за городищем чащи.
И, может быть, убили при Полтаве
меня, его величества солдата.
И вся планета мне могилой стала,
сиянием и войнами объята.
Под Петербургом землю я пахала
варяжского разбойничьего рая…
Я все иду по улице Валхаллы,
и нет той улице конца и края.
13
Май и Рюна повозили меня на машине по окрестностям Стокгольма.
Я видела летний королевский дворец, на две трети музей, похожий на усадебные дома русских помещиков. Во дворце был дощатый крашеный пол, но особенно мне запомнилось королевское отхожее место: кресло, обитое золотой парчой, с дыркой посередине, как в наших дачных нужниках. Под дыркой располагался горшок. Оно и понятно, XVIII век. Потом мы посетили Музей бабочек — стеклянную оранжерею с тропическими растениями, где вольно порхали бабочки всех мыслимых и немыслимых расцветок и размеров. Бабочки садились на плечи и головы посетителей, и мне припомнились жирные наглые голуби на голове старичка в Старом городе. И наконец, мы заехали в Ваксхольм — маленький городок на берегу моря, с двухэтажным, почти незаметным зданием ратуши и частными домами, похожими на старинные шхуны.
Я вышла на берег моря. На другом берегу была Россия, но об этом думать не хотелось. Я засучила рукава и умыла руки водой иного берега, шутливо поклявшись больше руки не мыть.
А потом мы приехали “домой”, пили красное испанское вино (кстати, омерзительно кислое) и рассуждали о судьбах России. И Церковное Село, в котором мы находились сейчас, срифмовалось у меня с Царским Селом, ныне переименованным в город Пушкин.
Церковное Село. Вечер
Прошла неделя. Собака еще рычала,
но при этом виляла хвостом и ладонь лизнула,
когда я входила в кухню, где пили всё, кроме чая,
и в форточку тихий сентябрь выдыхал лесную
колючую хвойную свежесть. Я говорила,
что империя обречена распасться,
как Снегурка — растаять в лучах Ярилы,
почерневшей ноге не поможет пластырь.
Сказали, что я пессимист, что к лучшему перемены
происходят, просто фантастика, и это необратимо.
Только нужно терпение, нужно время.
“Чтобы стала древом золотоносным азбука Буратино”, —
подумала я, но вслух предпочла согласиться.
Колокол сельской кирхи мелко дробил голубое
пространство сумерек, и какая-то шведская птица
нехотя общалась сама с собою.
Империя распалась через два года.
14
Когда я объявила, что мне пора уезжать, Май искренне расстроилась:
— Так скоро?
Я не стала ей объяснять, что денег у меня осталось в обрез, что я сильно потратилась на двухкассетный магнитофон, который в России можно продать так, что окупится вся моя поездка. Я даже не сказала, что ужасно истосковалась по Сереже, мне было неудобно просить ее о еще одном телефонном звонке в Москву.
Прощание, как и прием, было теплым, даже горячим. Май обнимала меня, хлопала по спине, приговаривая: “Приезжайте, обязательно приезжайте!” Рюна жал мне руки и как-то растерянно бормотал: “Жаль, очень жаль”. Даже Эва пришла со мной проститься. Да что Эва! Даже собака (гематома от укуса еще не рассосалась), даже собака смотрела на меня приветливо. Должно быть, радовалась, что я уезжаю.
Я взвалила на плечи рюкзак, взяла в одну руку пакет с сувенирами,
в другую — коробку с магнитофоном и поплелась на станцию. В электричке кое-как втиснула свое барахло между сиденьями. Пришел служащий проверять билеты и стал мне что-то говорить по-шведски. Я была уверена, что он ругается. Мол, загромоздила поезд своим хламом. Я вжалась в сиденье. И тут увидела, что служащий (пожилой швед) смотрит на меня по-отечески добрыми глазами. И я поняла, чту он говорит.
— Я вижу, вы отправляетесь в путешествие. Счастливого вам пути!
15
Я вышла из здания вокзала в Москве и увидела старушку в косынке, потрепанном пальто и в кедах на босу ногу. Старушка продавала астры. Я села на какую-то тумбу и горько заплакала. Здравствуй, родина.
Стокгольм. Сентябрь
Блекнут крупные кудри упрямых северных роз.
Клены роняют шафранные влажные звезды.
Только осень в грядущем, только она — всерьез, —
крепкие, терпкие версты.
Нетрудно любить этот город большой воды,
скрипичной архитектуры, опрятных парков.
Подчинись, разгляди сквозь горький тот самый дым,
что там напряли парки.
Вольному воля, и незачем кочевать.
На такой высоте, какая тебе доступна,
невозможен полет, пустотою эфир чреват,
и паденьем — поступок.
Дождь идет. И фонтан выглядит, как суфлер,
высунув торс из будки, заговоривший громче
датского принца. Короткий, точный — мелом, углем —
сорочий росчерк
одевается в пышный багет листвы,
и висит какое-то время шедевр ничейный.
Не успеешь очки нацепить, произнесть “увы”,
как он исчезнет…