Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2011
О ЛИТЕРАТУРНЫХ НРАВАХ
Самуил Лурье
Еще нечто о Застое. О “Литературной газете”.
О крокусах
Привет, Одиннадцатый,
я все еще тут. Как ни в чем не бывало. Ючусь на обратной стороне “Звезды”, вывожу буквы. Записываю фразы в порядке их возникновения в голове.
Читаемый, насколько мне известно, немногими.
Многих из них раздражая.
Чем только могу: жанр, сюжет, герой, концепция, слог.
Жанр, действительно, — самозваный; вишь, куда метнул: трактат! из, видите ли, фельетонов; именуемых еще параграфами.
А попросту-то: иду туда, не знаю куда, и принесу ли то, не знаю что, — простите, не уверен.
Ну и иди.
По окружности. То из одной произвольно взятой точки, то из другой восставляя радиус, как велосипедную спицу.
Считая центром — половинку ветхого и не забавного анекдота. Сюжетом — ответ на вопрос викторины.
(Оглушительный строгий баритон из-за кадра: Внимание, знатоки! вопрос телезрителя из Петербурга: что и кому хотел напомнить русский литератор Николай Алексеевич Полевой, 1796—1846, своей т. н. последней волей — чтобы в гроб его положили одетым в халат и чтобы не брили лицо? Внимание: правильный ответ: — — —)
Как известно, искусство — любое и всегда — есть искусство композиции. Здесь — такая. Сколько ни крутись колесо на вертикальной оси — никуда не приедет.
Краткое содержание предыдущих серий:
1) Некоторыми своими текстами, ныне полностью забытыми, Николай Полевой навлек на себя лютую личную злобу лучших, талантливейших людей николаевской эпохи. В частности, А. С. Пушкин однажды написал и напечатал политический донос на него. (Первый и последний в жизни, ложный, но не заведомо, а от чистого сердца, и поступить по-другому было почти что нельзя: Полевой сам нарывался, — и вообще: А. С., как и предсказал Н. В., был
и остается типичным представителем не далекого уже, прекрасного 2032 года.)
2) К несчастью, как раз в тот исторический момент одному выдающемуся помпадуру — Уварову С. С. — вконец обрыдла его побочная, т. н. научная карьера (удобная и внешне блестящая, но возможностей причинять живым людям настоящее зло — фактически никаких), и нестерпимо захотелось осуществить свое подлинное призвание — спасти Россию.
3) Он победил в закрытом правительственном конкурсе на самую изящную национальную идею (рабство есть осознанная необходимость), вдобавок зашифровав ее наиболее благовидным девизом: Nationalitй, высочайше утвержденный перевод — народность; хотя сам Уваров, не умея думать на русском языке и не любя на нем говорить, иной раз озадачивал своих клерков таинственным восточным словцом чучхэ — вычитанным, должно быть, из какой-нибудь книги В. Гумбольдта.
Впрочем, глагол “думать” в данном случае слишком жгуч. Головной мозг Уварова (у полиглотов это почему-то бывает даже чаще, чем у рядовых) представлял собою как бы мичуринскую делянку: никаких сеянцев, только саженцы; на кожуре идеи-подвоя делается Т-образный надрез, в него вставляется черенок идеи-привоя; туго обвязать — и рано или поздно околотишь гибрид; это значительно надежней, чем ждать милостей от природы. Оба раздела программы Застоя — внутри- и геополитический — опирались на последние достижения взвешенной отечественной мысли.
Первый — на тезис А. Х. Бенкендорфа: дабы избежать великих, как во Франции, потрясений, следите за IQ — в среднем по стране он должен быть всегда ниже, чем у самого бездарного руководства. Дословно:
“С самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; не слабые Бурбоны шли во главе народа, а он сам влачил их за собой; Россию наиболее ограждает от бедствий революции то обстоятельство, что у нас со времен Петра Великого всегда впереди нации стояли ее монархи; но по этому самому (а? каковы цинизм и дерзость: располагая лишь теми способностями, какие есть, — и это в аналитической записке на имя нац. лидера! — С. Л.) не должно слишком торопиться с просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами и не посягнул бы тогда на ослабление их власти”. Отсюда теория и практика сдерживающего образования. Худшее, что можно сказать про любого нежелательного: хочет быть (или: думает, что он) умнее всех. Это — волчий билет. (А комсомольский — на стол! И совету отряда поставить на вид: просмотрели, упустили товарища.)
Соответственно, геополитическую концепцию (решающий этап, железный занавес, всемирно-историческая роль, светлое будущее на руинах побежденного Запада) Уваров, по-видимому, извлек из коллективного бессознательного образованщины; или просто украл из статьи Николая Надеждина в журнале “Телескоп” (1832, № 1):
“Род человеческий, уже дважды живший и отживший полную жизнь мужества, по всем приметам вступает ныне в третий период существования. И никак невозможно подавить в себе тайной приятной уверенности, что святая мать Русь, дщерь и представительница великого славянского племени, назначается манием неисповедимого Промысла разыгрывать первую роль в новом действии великой драмы судеб человеческих; и что, может быть, она будет для времен грядущих тем же, чем некогда были пелазги для классического мира и тевтоны для мира романтического <…> Если Россия обратится к сокровищам обоих миров, кои суждено пережить ей, и, набогатившись их неистощимым богатством, воспрянет к живой и бодрой самодеятельности: тогда на чту дерзнуть, чего достигнуть не возможет?”
(Скучно? А я предупреждал: это трактат. То есть действуют не фигуры,
а тексты.)
Положим, сам Уваров ни во что такое — ни в какое светлое будущее — не верил. Как и Надеждин, полагаю. Как вообще никто. (Кроме миллионов русских крепостных. Которые, уяснив новую генеральную линию — и что она — навсегда, пошли на крайние — противозачаточные — меры.)
Уваровым владело — о горечь! о кислота! — роковое предчувствие, что все бесполезно: когда-нибудь и Россия неизбежно превратится в цивилизованную европейскую страну — даже нельзя исключить, что в демократию.
Но так же непреложно он знал — о кислота! о горечь! — что избран Провидением, чтобы исполнить неисполнимое: погасить скорость. Как тот голландский мальчик с пальчиком против цунами — заткнуть отверстие в дамбе. Утешаясь этой параллелью. Не трепеща. И — патронов не жалеть; в смысле — виновных не щадить.
Так вот. Получив соответствующий административный ресурс, Уваров сразу же, первым делом и всею мощью обрушил его на Николая Полевого. Поскольку, вслед за Пушкиным, считал его участником самой опасной экстремистской группировки. Точнее — главарем (запись А. В. Никитенко):
— Это проводник революции, — говорил Уваров, — он уже несколько лет систематически распространяет разрушительные правила. Он не любит России. Я давно уже наблюдаю за ним; но мне не хотелось вдруг принять решительных мер. Я лично советовал ему в Москве укротиться и доказывал ему, что наши аристократы не так глупы, как он думает. После был сделан ему официальный выговор: это не помогло. Я сначала думал предать его суду: это погубило бы его. Надо было отнять у него право говорить с публикою — это правительство всегда властно сделать, и притом на основаниях вполне юридических, ибо
в правах русского гражданина нет права обращаться письменно к публике. Это привилегия, которую правительство может дать и отнять, когда хочет. Впрочем, — продолжал он, — известно, что у нас есть партия, жаждущая революции. Декабристы не истреблены: Полевой хотел быть органом их. Но да знают они, что найдут всегда против себя твердые меры в кабинете государя и его министров.
С Гречем или Сенковским я поступил бы иначе; они трусы; им стоит погрозить гауптвахтою, и они смирятся. Но Полевой — я знаю его: это фанатик. Он готов претерпеть все за идею. Для него нужны решительные меры. — И проч.
Не мешает заметить, что все это — полная чушь. По ироническому капризу Автора истории литературы, как раз Николай Полевой буквально олицетворял официальный, Уваровым же сконструированный идеал (ПСН) — как человек из народа и патриот и православный даже до слез.
Ну вот разве что насчет самодержавия он, похоже, позволял себе и после 1830 года думать (и то не вслух) то же самое, что дозволялось думать сколько-то лет до: что если бы монархия дала себя слегка ограничить разумной конституцией (которая, кстати уж, освободила бы крестьян), то, пожалуй, это пошло бы стране на пользу. Плюс из прав человека легализовать два-три, в том числе — обращаться письменно к публике, why not?
Фанатиком революции Полевой казался Уварову исключительно оттого, что Уваров был идиот. Видел вещи превратно. Хотя по жизни и педераст, как государственник России он чувствовал себя скорее педофилом, превыше всего дорожа ее невинностью. Программа Застоя, сочиненная (ну скомпилированная, все равно) им, была сказка о спящей нимфетке. Николай Полевой был для Уварова персонаж воображения, столь же отвратительный, как для Гумберта Гумберта — Чарли Хольмс, если помните такого.
В ЦК КПСС разобрались моментально — и вычеркнули Николая Полевого из пламенных революционеров раз и навсегда. Переместили (по совету т. СНОП) в список литераторов второго ряда, про которых — нецелесообразно.
Однако это не помешало Уварову упорно и без устали добиваться постановления о журнале “Телеграф”.
Став и. о. министра в марте 1833-го (а в апреле назначив заведовать столичным губнаробразом и горлитом известного нам дундука), он уже в майском номере “Московского телеграфа” обнаружил подходящий материал. Антисоветскую публикацию. За которую, действительно, при Сталине автор (кажется, не Николай Полевой, а в данном случае Ксенофонт) отправился бы в такие места, где ворон не собрал бы его костей. Да и при Хрущеве, Брежневе и др. — с ним тоже не случилось бы ничего особенно хорошего.
Это была статья про книгу Вальтера Скотта “Жизнь Наполеона Бонапарте”. Книгу автор статьи хвалил, однако же упрекал англичанина за недооценку России:
“— — — не сказал почти ничего о состоянии духа народного в России 1812 года.
А какой важный предмет для рассмотрения представлялся ему!”
Зачин прекрасный! Проблематика, можно сказать, “Войны и мира”. Отчего же дундуку сразу послышался в этом восклицании какой-то дьявольский смешок?
“Он увидел бы необычайное явление совершенного спокойствия, уверенности, можно сказать, неподвижности нашей при великих событиях”.
Вроде все правильно. Цензору только следовало вымарать неподвижность.
“Никогда и ни в каком государстве, при чужеземном нашествии, народ не оказывал такой доверенности к властям”.
Это — да. Тут все нормально.
“Французы были уже в сердце России, а мы даже не знали, что делается
в наших армиях”.
Ведь был же — для таких именно случаев — специальный секретный циркуляр: это же типичная неконтролируемая аллюзия. На 1941-й. Кто цензировал? Двигубский?
“Французы были уже в Москве, а мы и не беспокоились об этом”.
Если понимать по-прежнему в том смысле, что народ безоговорочно доверял политическому руководству, — возражений нет; а все же фраза излишне хлесткая.
“Конечно, расстройство вещественное было велико; многие дела и сношения прекратились, но никто не почитал потери столицы гибельною для государства; все, напротив, были в какой-то уверенности, что нашествие Наполеона есть мимоидущая буря, после которой все примет прежний вид”.
Вот что хорошо, то хорошо. И Льву Толстому пригодится.
“Говорят об ожесточении крестьян, о народной войне, но — — —”
Что такое? что еще за но? какое тут может быть но?
“— — — но ничего этого не было”.
Снять Двигубского, немедленно, телефонограммой, уволить. Без пенсиона.
“Может быть, на всем пространстве пути французов, и с окрестностями Москвы, где прожили они довольно долго, несколько десятков, и едва ли сотен мужиков оказали сопротивление фуражирам и мародерам, но разве это значит народная война?”
Вот на что замахнулся. Ну берегись.
“Русские дворяне и купцы сделали великие пожертвования; но не прежде, как при воззвании своего монарха. Из Москвы бежали, в Петербурге готовились к бегству, но сопротивления народного не было нигде. Как же было не заметить такого необычайного явления…”
Довольно. В следующем предложении автор осмелится похвалить императора Александра за то, что не уступил Наполеону: а, дескать, прикажи он капитуляцию — никто бы не пикнул.
И с невинной улыбкой безродного космополита обронит про сожжение Москвы:
“Как русский, любящий славу своего отечества, я готов согласиться, что подвиг был изумителен своим величием, но, признаюсь, не вижу никакой определенной цели для него”.
Началось по Толстому, а кончилось, стало быть, Щедриным. И это сойдет “Телеграфу” с рук? Ну уж нет. Министра просвещения теперь зовут Уваров, несмотря что покамест и. о.
Летом государю не до литературы: войсковые маневры. Но не за горами сентябрь.
“В бытность мою в прошедшем году в Москве, как известно Вашему Императорскому Величеству, я обращал особенное внимание на издаваемые там журналы, в коих появлялись иногда статьи, не только чуждые вкуса и благопристойности, но и касавшиеся до предметов политических с суждениями и превратными, и вредными. Поставив московскому цензурному комитету пространно на вид обязанности его, я делал самые подробные внушения и самим издателям журналов и получил от них торжественное обещание исправить ложную и дерзкую наклонность их повременных изданий. Сие, по-видимому, имело некоторый успех, ибо с того времени тон сих журналов смягчился и доселе не замечалось вообще в них ничего явно предосудительного, как вдруг с удивлением я прочел в недавно вышедшей 9-й книжке └Московского Телеграфа“ статью, под заглавием: └Взгляд на историю Наполеона“, в коей о происшествии столь важном и столь к нам близком заключаются самые неосновательные и для чести Русских и нашего Правительства оскорбительные толки и злонамеренные иронические намеки, как Ваше Императорское Величество изволите усмотреть из представляемой здесь в подлиннике статьи с моими отметками.
Цензор сей книжки, действительный статский советник Двигубский, за неосмотрительность свою, долженствовал бы подвергнуться отрешению, если б не был уже вовсе уволен от службы.
Что касается до издателя └Телеграфа“, то я осмеливаюсь думать, что Полевой утратил наконец всякое право на дальнейшее доверие и снисхождение Правительства, не сдержав данного слова и не повиновавшись неоднократному наставлению Министерства, и, следовательно, что, по всей справедливости, журнал └Телеграф“ подлежит запрещению.
Представляя Вашему Императорскому Величеству о мере, которую я в нынешнем положении умов осмеливаюсь считать необходимой для некоторого обуздания так называемого духа времени, имею счастие всеподданнейше испрашивать Высочайшего Вашего разрешения”.
Попадался ли вам когда-нибудь доклад более убедительный? Халтурщик Жданов — как говорится, отдыхает. “Европейца” в прошлом году прихлопнули, слава богу, в мгновение ока за один — весьма сомнительно, что сомнительный, — абзац с приложенным к нему явно поддельным ключом. А у нас тут — во-первых, состав налицо: ревизия истории, злостная попытка принизить подвиг народа в Отечественной войне (а из подтекста торчат уши категорически чуждой идеи: неверия в патриотизм рабов — то есть именно в самое Nationalitй), — это вам, знаете ли, не скетч про обезьянку; а во-вторых, как уместно подпущено состояние умов; а некоторое обуздание т. н. духа времени — просто римский стиль, один к одному: прагматично и величаво.
Николаю Павловичу оставалось, скользнув по бумаге взглядом, только кивнуть.
Вместо этого он оставил ее и журнал у себя и вернул через несколько дней с резолюцией: “Я нахожу статью сию более глупою своими противоречиями, чем неблагонамеренною. Виновен цензор, что пропустил, автор же — в том, что писал без настоящего смысла, вероятно, себя не разумея. Потому бывшему цензору строжайше заметить, а Полевому объявить, чтоб вздору не писал: иначе запретится его журнал”.
Николай был мужчина бесконечно притягательный, такой статный, голова Юпитера Капитолийского (в гневе — Юпитера Громовержца), с дундуком не сравнить. Культ его личности смягчал точившую мозг Уварова maniam grandiosam. В лучшие минуты постоянно воображаемого диалога — вы честь и совесть нашего века, Sire, говорил идиот. А ты его ум, возражал император.
Нет, негодовать на него Уваров не мог — только скорбеть. И слег с приступом обиды и подагры.
Обида была так сильна, что он думал о государе в третьем лице. Ах, как он мягкотел под своими рыцарскими латами, думал Уваров, — alas! доиграется, что какой-нибудь Тютчев снабдит его в дорогу на тот свет эпитафией: ты был не царь, а лицедей!
Ясно же, что не обошлось без Бенкендорфа (графа Бенкендорфа — он же
у нас теперь граф!), без его фальшивой песенки про имидж империи. Как это важно, чтобы заграница знала, до чего высока у нас социальная мобильность: каждому зипуну в смазных сапогах открыты все пути; простой le moujik, фабрикант de tord-boyaux — сивухи, короче, eau-de-vie trиs forte, — может сделаться (если министр просвещения — чокнутый славянофил) членкором Российской академии, аннинским кавалером, владельцем самого влиятельного, будь он проклят, печатного органа, да еще и популярным беллетристом.
Ах, ну конечно: в этой же книжке журнала Полевой начал свою какую-то повесть — и государь увлекся сюжетом! Нищий, гениальный петербургский живописец влюблен в мещаночку — она выходит за другого, — его сердце разбито — продолжение впредь.
Ну раз так — дочитывайте, Votre Majestй. А негодяй пускай погуляет до следующего раза. В следующий раз не уйдет. Потому что мы подготовимся. Мы хорошо подготовимся, всесторонне.
Кто, однако же, эти вы, M-r d’Ouvaroff? Все тонет в ротозействе. Кроме верного дундука, на кого опереться? Московская цензура непростительно слаба.
И если бы только цензура. Там весь актив нуждается в основательной чистке. Даже органы поражены.
Первопрестольная! Фактически — столица оппозиции. Расхаживают уцелевшие (пощаженные неизвестно зачем) декабристы, важно волоча подрезанные крылья. Чаадаев неподвижно возвышается; щелкает клювом, поджав коленку. Любомудры в искусственной листве щебечут. Нынешний год вылупились из привозных яиц сен-симонисты. (Птенцов назвали: Огарев и Герцен.) Еще бы — в такой благоустроенной вольере, да при таком уходе. Плюс видимо-невидимо либеральных кур.
Генерал-губернатор Голицын — покровитель. Обер-полицийместер Цынский — попуститель. Жандармский генерал Волков (вот только что, в июле, помер белой горячкой — Полевой разразился некрологом, — а для Бенкендорфа-то какая потеря!) — лично визировал телеграфские статьи.
Которые целый город с жадностью читает. И, кстати, провинция. 2000 экз. Единственный такой тираж в стране. (“Ленинград”, между прочим, был самый заурядный плохой журнал; советский без физиономии; плюнули, растерли — никто не вздохнул; а “Телеграф” — уж если сравнивать, то с твардовским “Новым миром”: источает дух отравы, приманчивый для мошкары.)
С этой точки даже не выглядит ошибкой, что пришлось разрешить двум скользким типам — Сенковскому и Гречу — “Библиотеку для чтения”. Проект аппетитный: переводного и самодельного худлита — под завязку, плюс дайджест иностранной научно-технической литературы, плюс фельетоны и рецензии. То есть опять же “Телеграф”, но: а) петербургский! б) без Полевого,
в) Полевому в убыток и поперек.
Подорвать материальную базу иделогического противника рыночным приемом.
А не скользок — кто? Возлагали на Пушкина — и сам же он вызвался — сплотить патриотическую общественность, — и где же его замечательная газета? Как только разрешили — стал искать, кому перепоручить, — и нашел: какого-то проходимца — Отрешкова? Отрыжкова? по имени — Наркиз. Написал доверенность (Третье отделение пошло навстречу: Наркиз оказался их человек) — ну, с богом! собирайте же манускрипты лучших писателей, ваших знаменитых друзей! чтобы лубочно-сервильная “Северная пчела” уползла, полураздавленная, куда-нибудь в Гостиный или в Апраксин, где ей и место: а не компрометируй правительство слюнявыми поцелуями в плечико; порядочной публике потребна пропаганда иного, высшего тона…
Однако тут выяснилось — кто бы мог вообразить? — что проправительственный орган — он по определению не совсем правительственный, то есть типографщику надо платить из своих (а вернутся они — если вернутся — не завтра), то есть в данном конкретном — ищите спонсора; ближе Москвы не нашлось, — но не нашлось и в Москве, — и кого это мы видим на солнечной стороне Невского в июньский полдень? кто этот, рядом с Пушкиным, длинный, щуплый господин?
Представьте: не кто иной, как Греч, скользкий тип, издатель и редактор “Сына Отечества” и “Северной Пчелы” (и автор грамматических руководств, и повестей, и проч., и проч.).
А о чем это они на ходу так оживленно беседуют? А о том, не поверите, что Пушкин желал бы пригласить Греча в соиздатели своей газеты и/или сам стать соредактором его журнала: реформировать его на манер английского какого-нибудь Review — а не, боже упаси, французского Revue.
Скользкий тип соглашался в принципе — его смущала (своей неопределенностью) денежная сторона — переговоры продолжались — Греч писал Булгарину в Эстонию:
“С Пушкиным сходимся довольно дружно, и я надеюсь, что сойдемся
в деле. Но ради Бога не думай, чтобы я тобою пожертвовал. Улажу все
к общему удовольствию”.
“Сын Отечества” чахнул, “Пчела” сохла, конкурировать с “Телеграфом” становилось почти не под силу. Заключить союз с Пушкиным (“и его партией”), постепенно прибрать к рукам, — а, глядишь, через год, как только Пушкину наскучит (какой из него журналист?) править рукописи, читать верстку — вся эта рутина, — объединим редакции, создадим общую газету; назвать, к примеру: Литературная (реанимировать дельвиго-сомовский бренд). На первой полосе — рисованные силуэты Пушкина и Горького, и — жирным шрифтом: Главный редактор Ф. В. Булгарин. Вся застойная образованщина будет наша! “Телеграф” же шлепнется в грязь!
План лопнул, сделка не состоялась: Пушкину нечем было оплатить свой пай. И вообще он остыл. (Греч сообщал Булгарину: “образумился”.) Раздумал издавать газету. А — поработать для “Пчелы” постоянным автором или собкором, ставка персональная: 1000 или даже 1200? Ответ: нет. Это, положим, мудро. Но качественной и притом благонадежной русской периодики — как не было, так и нет.
А “Телеграф” — в две недели раз. И как ловко придумано: каждые четыре номера составляют часть, пагинация части — сквозная; переплести в коленкор и поставить в шкаф — плотный томик, и томиков этих уже более полуста. Совокупный вред от одной такой семейной библиотеки составит в тротиловом эквиваленте — — —
Подсчитать. Просмотреть от корки до корки весь “Телеграф”. И всю “Историю русского народа”. И “Клятву при Гробе Господнем”. После чего представить государю идейный облик господина Полевого во всем блеске. Комплексная экспертиза — инновационная технология — в свое время с большим успехом применена против Даниэля и Синявского.
Но. Огромный объем работы. Нагрузить кого-нибудь из цензоров? Провозится год, а в первый же день проболтается. Референты Минпроса тоже отпадают: утечка неминуема. А как только Бенкендорф узнает — вся затея пойдет прахом.
Парадоксальная задача: нужен совершенно посторонний человек — но совершенно свой.
Как известно, независимый эксперт нашелся. Как известно, уже через полгода Пушкин напишет:
“└Телеграф“ запрещен. Уваров представил Государю выписки, веденные несколько месяцев и обнаруживающие неблагонамеренное направление, данное Полевым его журналу. (Выписки ведены Брюновым по совету Блудова.)”
Ну Брюнов и Брюнов. Не все ли равно, какая фамилия.
Одну минуту. Во-первых, не Брюнов, а Брунов. Барон фон.
Во-вторых, “Baron von Brunov” — это вообще-то крокус. Такой сорт. Весенний. Голландский. Крупноцветный.
Цветки чашевидные, диаметром 4—5 см, с округлыми долями. Окраска их темно-сиреневая, внутри с заметными белыми штрихами. Снаружи в основании долей довольно большое, четкое, темно-фиолетовое пятно. Трубка темно-фиолетовая, длиной 4—5 см. Пестик немного выше тычинок. Пыльники светло-желтые. Рыльца пестика крупные, рассеченные, оранжевые.
В-третьих, ни по совету Блудова, ни по предложению Уварова несколько месяцев подряд заниматься в рабочее (не в свободное же) время чтением русской словесности он бы не стал. Поскольку служил в МИДе, уж не знаю кем (впоследствии — посол в Лондоне), и лишь одна из его должностных обязанностей была — представлять свое ведомство на заседаниях Главлита. Но на общественных началах — не долгими ли зимними вечерами? — тратить свечи и глаза на “Историю русского народа” — извините.
Получается так: министр внутренних дел посоветовал министру просвещения попросить министра иностранных дел приказать — — —
Получается — чтобы покончить с “Телеграфом”, составили кабаль сразу три министра.
Этот Брунов, Филипп Иванович, имел, говорят, слабость: любил пластронировать перед дамами. Понятия не имею, что это значит (навряд ли что-то не смешное), но есть сведения, что в описываемое время особенно часто и охотно он пластронировал перед M-me Нессельроде, супругой своего непосредственного.
Вот он, значит, перед нею в будуаре пластронирует, а тут лакей скребется: его сиятельство просит господина барона пожаловать в кабинет.
Короче говоря, Брунов губил Николая Полевого по заданию партии.
Полученному за почерк. Толстую тетрадь, заполненную им, не стыдно было подать государю в любой момент. Не прибегая к услугам переписчика. (Выигрыш времени. Опять же — секретность.)
Удивительно четкий почерк был у этого крокуса. А притом своеобразный. Тщательно выработанный. Незабываемо узнаваемый.
Через сто лет один человек взглянул и сразу сказал — а еще через шестьдесят другой тоже взглянул и с ним согласился, — что этим же почерком, или чрезвычайно похожим, исполнен некий диплом историографа ордена рогоносцев.
(В эту минуту вся интрига осветилась изнутри, словно внезапно запылал
в догоревшем камине бумажный театр: Нессельродиха ненавидела — за какие-то эпиграммы — Пушкина; и это с нею, в ее карете ездила Н. Н. — пока
у Пушкина вторая болдинская осень — в Аничков и обратно; и Дантесу графиня покровительствовала; к Уварову благоволила еще с тех лет, когда он при папеньке ее — министре финансов — состоял Молчалиным; Пушкин напечатал “На выздоровление Лукулла”, — а у них имелся испытанный шутник с нарядным почерком… Пушкин догадывался — про Нессельроде. Впоследствии Александр II говорил: да, это она. Старуха СНОП, сжимая вставные челюсти, невозмутимо смотрит вдаль.)
Но это к слову. А теперь — не забыть законопатить последнюю лазейку. Чтобы не вышло, как с “Новым миром”, — редактор рухнет, журнал останется, — не будет этого! Зря, что ли, пробиваются тут и там ростки капитализма. Повалив, ударить, и крепко ударить, пошляка и подонка — рублем.
“Рассматривав за сим отложенные до сего времени прошения разных лиц относительно издания журналов, главное управление цензуры признало невозможным согласиться на принятие издателем Московского Телеграфа Николаем Полевым в участие по изданию сего журнала брата своего (опять двойка, Уваров, по русскому устному! а трус-секретарь ловит на лету, как божью росу. — С. Л.) Ксенофонта Полевого, потому что первоначально дозволение на сие повременное сочинение дано было одному Николаю Полевому, на коем одном должна
и впредь оставаться ответственность за редакцию сего журнала”.
Цель ясна, задача определена — за работу, барон!
Продолжение впредь