Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2010
Людмила Штерн
АННА
1
Мы познакомились весной 1954 года.
Однажды папа вошел в комнату с письмом в руке.
— K нам грядут гости.
— Кто и откуда? — спросила мама, поднимая глаза от книжки.
— Леня Порецкий, друг юности. Последний раз мы виделись вечность назад, лет за пять до войны. Он на старости лет снова женился и хочет похвастаться новым приобретением, то есть познакомить с женой.
“Старость лет” означала, что Леониду Алексеевичу Порецкому, папиному ровеснику, было пятьдесят четыре года, а “новое приобретение” — Анна Петровна — приближалось к сорока. Порецкий придумал отпраздновать день рождения жены в Ленинграде.
Папа с Порецким вместе учились на юридическом факультете Харьковского университета, и папа часто вспоминал “Ленькин” блестящий ум, мгновенные реакции, беспощадную логику, ораторский талант — все это проявлялось в зале суда.
К сожалению, у нас в гостях Леониду Алексеевичу не пришлось демонстрировать эти качества. Я просто запомнила его обаятельность и остроумие. И внешне он был недурен: высокий, плотный, с мягкими чертами лица и учтивыми манерами. А вот Анна Петровна, или просто Анна, Аня, как она велела себя называть, произвела на всех нас сильное впечатление.
Волосы цвета спелой пшеницы, короткая стрижка, высокий лоб, над ним вьющаяся прядь, скульптурно вылепленный нос с горбинкой, слегка припухшие верхние веки — Ч la Симона Синьоре — и серые, чуть раскосые, внимательные глаза в оперении темных пушистых ресниц. Ее фигуру мама назвала “крестьянской”: невысокая, коренастая, с коротковатыми ногами и слишком низкой талией. Впрочем, эти недостатки восполнялись гордо посаженной головой и царственной осанкой. Ее легко было себе представить в окружении фрейлин.
Анна была адвокатом по уголовным делам, коллегой Леонида Алексеевича, и он назвал ее звездой московской адвокатуры, мечтой грабителей и убийц. Она впервые оказалась в Ленинграде, и они за четыре дня выполнили “обязательную” программу: Эрмитаж, Русский музей, Пушкин и “Спящая красавица” в Мариинском театре. Визит закончился торжественной трапезой с корюшкой — уникальным лакомством весеннего Питера, — грибным супом и сибирскими беляшами — фирменными угощениями моей няни Нули.
За ужином папа спросил, как они познакомились.
— На производственном собрании. За подробностями обращаться к Анюте, — засмеялся Леонид Алексеевич.
— Ну, если в двух словах, и вправду служебный роман, — сказала Анна, зажигая новую сигарету. Курила она непрерывно. — Впервые я увидела его на общем собрании в нашей консультации. Каждый адвокат должен был рассказать о своем текущем “деле”. Во время своего выступления я обратила внимание на нового адвоката. Он буквально не сводил с меня “вишневых бархатных” глаз. Именно так назвала я для себя глаза Порецкого той ночью. После собрания он пошел меня провожать, а через месяц сделал предложение.
— Через три недели, — поправил Леонид Алексеевич.
— А почему, Анюта, вы выбрали профессию юриста? — спросила мама.
— Осуществила детскую мечту. Рядом с моей школой был театр, и там шла пьеса, в которой на сцене происходил суд. Адвокатом была женщина. Коротко стриженная, как я сейчас, в строгом английском костюме, с саквояжем вместо портфеля, она выглядела очень внушительно. С неумолимой логикой и сарказмом она ставила на место прокурора и свидетелей и доказала невиновность красавца-цыгана, обвинявшегося в краже лошадей и поджоге конюшни. Я пять раз умудрялась “просочиться” в театр без билета и, забившись за кулисы, смотрела эту сцену. Весь текст выучила наизусть и дала себе слово, что стану адвокатом… Впрочем, в невиновности цыгана у меня были сомнения.
На следующий день они уезжали.
— Наконец-то тебе повезло, Леня, — сказал папа, обнимая на прощанье Порецкого и целуя Анне руку, — дай вам Бог долгих, счастливых лет.
— Повезло, на самом деле, мне, — Анна окинула мужа восхищенным взглядом, — впервые почувствовала себя полноценной женщиной.
— Piano, piano, Анюта, — смутился Порецкий.
Это был первый и последний раз, когда я видела Леонида Алексеевича Порецкого. Два года спустя он внезапно скончался от инфаркта. Их брак с Анной оказался, увы, очень коротким праздником.
Вскоре после его кончины я приехала в Москву в командировку. Анна напоминала раненую птицу. Она целые дни сидела в углу с зажженной свечой и потухшими глазами. Казалось, что вместе с Порецким ее покинула joie de la vie*.
К счастью, Анна осталась в орбите нашей семьи. Бывая по делам в Ленинграде, она всегда останавливалась у нас, а я жила у нее, приезжая в Москву сперва из Питера, потом из Бостона, куда мы эмигрировали в середине семидесятых. Мне импонировали ее острый ум, трезвость и глубина суждений. И трогала ее ранимость. Я чувствовала, что, несмотря на профессиональные успехи и блестящую репутацию, ее гнетет одиночество и… еще какая-то тайна.
С годами Анна стала нашим близким другом. Даже когда мы эмигрировали в Соединенные Штаты, наша дружба не прервалась и длилась более сорока пяти лет, до самой ее кончины.
За эти годы я услышала множество историй из ее жизни. Они были такими захватывающими, что я просила позволения включать магнитофон.
2
Анна Петровна Порецкая, в девичестве Комаровцева, родилась в 1914 году, за месяц до начала Первой мировой войны, в селе Петропавловка (теперь Тарасовка) Пологовского района, ныне Запорожской области, в семье ветеринарного фельдшера. Ее родители были не слишком образованными людьми, но очень добрыми и отзывчивыми. Ее мама воспитала четырех детей мужа от первого брака. Аня — их единственный общий ребенок. Ей не было еще и четырех лет, когда началась революция и Гражданская война, но она утверждала, что отчетливо помнит многие эпизоды.
“Страшные и жестокие картины проплывают перед моими глазами во время бессонных ночей. 1918 год. Начало Гражданской войны. Мой крестный отец был сыном священника православного прихода в нашем селе. Батюшка был интеллигентным и образованным человеком. Его две дочери и два сына получили образование в Петербурге. Один из них, мой крестный отец, стал штабс-капитаном. Когда в Петропавловку пришли большевики, они в первый же день арестовали священника, привязали одну его ногу к одной лошади, а вторую ногу к другой и погнали лошадей в разные стороны. Батюшка был растерзан на глазах всего прихода, буквально разорван пополам. В эту ночь отец сказал, что мы должны немедленно покинуть наше село”.
Анин отец владел сотней десятин земли и занимался пчеловодством. Большевики могли объявить его помещиком, и он боялся разделить участь священника. Поэтому за одну ночь семья собралась, бросила все имущество, кроме коровы, и переехала в Бердянск, курортный городок на берегу Азовского моря. Убегая из Петропавловки, они не взяли никакой домашней утвари. Деньги совершенно обесценились. Царских денег уже не было, советские еще “не ходили”. С 1917-го по 1919 год самыми популярными были “керенки”. Они выпускались большими листами, и нужную сумму вырезали ножницами. Анна вспоминает, как отец вырезал два с половиной миллиона “керенок”, чтобы заплатить за алюминиевый чайник.
Гражданская война проходила на ее глазах. В Бердянске власть менялась с ошеломляющей быстротой, иногда по пять раз в день. Приходили красные, их выбивали дроздовцы, дроздовцев выбивали деникинцы, вступали зеленые, их выбивал Махно. Аня говорила, что Нестора Ивановича Махно помнит очень хорошо…
“1919 год. Я, пятилетняя девчонка, стояла у калитки нашего двора и видела, как он проносился взад-вперед в тачанке с пулеметами. Низкорослый, щупленький. Удивление вызывали его очень длинные волосы… Как развевающаяся по ветру конская грива. Бердянцы боялись махновцев больше других └временщиков“. Впрочем, вокруг Бердянска были села, население которых чуть ли не целиком ушло к Махно отвоевывать землю, потому что большевики, обещавшие землю, ничего им не дали”.
Бердянск — маленький городок. До революции в нем жили двадцать пять тысяч человек, среди них русские, украинцы, евреи, греки, итальянцы, немцы, французы, бельгийцы. В частности, бельгийцам принадлежал знаменитый завод Джона Гриевза, снабжавший жнейками и прочей сельскохозяйственной техникой всю Россию. История завода Гриевза послужила основанием для работы Ленина “Развитие капитализма в России”.
Анин отец снял во флигеле большого дома комнату и коридор. В районе свирепствовали разбои и грабежи, а у них была корова, и ее приводили ночевать в коридор. Владелец дома с немецкой фамилией Видде жил с женой в парадной квартире.
Поскольку власть в городе менялась по несколько раз в день, Видде рано утром прибегал к Аниному отцу с вопросом: “Господин Комaровцев, вы следите за событиями. Не знаете ли случайно, какая сейчас власть в городе?” Папа отвечал: “Насколько я понимаю, господин Видде, сейчас у нас махновцы”. — “Ради бога, тогда одолжите икону”. Он брал икону, набрасывал на нее платок, уносил к себе и ставил на самое видное место.
В 1920—1921 годы голодом была охвачена и Россия, и Новороссия, и Украина. Спасаясь от голода, семья переехала из Бердянска в деревню Новосиленка, откуда родом была Анина мама.
Дети Аниного отца от первого брака получили неплохое образование. Ее сводный брат окончил реальное училище, старшая сестра — фельдшерские курсы, а две средние сестры — близнецы — закончили гимназию в Бердянске.
В Новосиленке Аню отдали в сельскую школу. Девочка была очень способная, обладала прекрасной памятью и училась прилежно. Но через два года отец решил, что сельское образование примитивно и недостаточно. Мало научиться читать и писать, надо расширить ее кругозор, чтобы она смогла “выйти в люди”. Прежде чем стать ветеринарным фельдшером, отец окончил два курса духовной семинарии. Поэтому он стал преподавать Анне старославянский, но через несколько месяцев решил отправить десятилетнюю дочь учиться в Бердянск. Он договорился с одной греческой семьей — пожилой женщиной и ее дочерью, что девочка будет у них жить, питаться за символическую плату и помогать по хозяйству. Спала Анна в коридоре на сундуке. Каждое утро перед школой она должна была вычистить печь и плиту, принести со двора ведро угля и заготовить связку дров. Свои обязанности она выполняла очень старательно. Раз в неделю, по средам, приезжал отец и привозил крынку молока и буханку хлеба для Ани и ее хозяев.
Много лет спустя Анна с теплотой и благодарностью вспоминала этих гречанок за строгость и сдержанную душевность, с которой они к ней относились. На нее никогда не кричали, ее ни в чем не упрекали. Эти женщины приобщили Анну к религии. Вера была их внутренним состоянием, и они научили девочку нести ее в себе, не демонстрируя публично и никому не навязывая.
Анна окончила школу в 1929 году, в возрасте пятнадцати лет. Она мечтала стать моряком, уехала в Ростов и подала заявление в Ростовское мореходное училище. По вечерам в последний школьный год она занималась в морском клубе и получила звание матроса. У нее был независимый характер, она ничего и никого не боялась, прекрасно плавала, бесстрашно прыгала с вышки и, подражая матросам, ходила вразвалочку.
В училище приняли пять девочек, в том числе и Анну, а через неделю их всех выгнали по личному распоряжению Ворошилова, тогдашнего наркома по во- енным и морским делам. Формулировка: “Девки не должны служить на флоте”.
Анна отправилась в Новочеркасск, где жила одна из ее сводных сестер с мужем, и поступила в Физкультурный педагогический техникум. Она была уверена, что в лучшее учебное заведение, например в Аграрный институт или Институт связи, ее не примут, потому что ее отец числился служащим, а не рабочим. Сводная сестра к себе жить не пригласила, на что Анна тайно надеялась, и она сняла полсарая в доме бывшего дворянина, который после революции стал бухгалтером. Его жена, в прошлом аристократка голубых кровей, торговала рыбой на базаре.
Анна окончила училище в 1931 году, по ее словам, “без особого блеска” и решила ехать в Москву. “Я только что прочла └Красное и черное“ Стендаля и вообразила себя Жюльеном Сорелем, собравшимся завоевать Париж”. Подбила и свою подругу. И вот девушки отправились “покорять мир”. В вагоне они познакомились с попутчиком, тоже из окрестностей Бердянска. Им оказался известный художник Исаак Израилевич Бродский, имевший обширные связи в Москве. К сожалению, Анна с подругой этого не знали и попытались произвести на Бродского впечатление людей с блестящими перспективами. Узнав про их “грандиозные” планы, он спросил: “Девочки, а кто вас ждет в Москве?” И они, не сговариваясь, хором ответили: “Кремль”.
“Надеюсь, надеюсь, — улыбнулся Бродский. — Но если Кремль будет занят другими делами и вам понадобится помощь, вот мой адрес и телефон”.
Анна рассказывала, что ей не раз хотелось позвонить Исааку Израилевичу, но гордость не позволила. Это значило бы: не сумели, не справились.
В Москве их встретила подруга, уехавшая туда раньше. Она сняла им полуподвальную комнату без окна у азербайджанской семьи. И с помощью приятеля Анна устроилась на работу учительницей физкультуры — физруком, в школу № 11. Жизнь постепенно налаживалась, но, увы, как оказалось, очень ненадолго. В Москве регулярно происходили чистки. Это означало высылку нежелательных групп населения по причинам, связанным с религиозной или национальной дискриминацией, по политическим, социальным или идеологическим соображениям, а то и по комбинации вышеуказанных причин.
Через месяц после Аниного приезда, во время очередной этнической чистки, их хозяев-азербайджанцев выселили из Москвы как “социально чуждых элементов”. И Анна с подругой оказались бездомными. Несмотря на учительскую зарплату, денег, чтобы снять приличное жилье, не хватало. Но не возвращаться же в Бердянск несолоно хлебавши! Девушки перетащили свой немудреный скарб под лестничную клетку, соорудив себе логово из кирпича и досок, а “вход” завесили одеялом. Там они и поселились, пока жильцы дома не донесли в милицию. Их, разумеется, оттуда сразу же выгнали. В Аниной школе преподавали трудовое воспитание. Там были мастерские с токарными станками, и Анна ночевала или в мастерской, между станками, или на матах в спортивном зале. Вставала в пять утра, “заметала” следы своего проживания, а после окончания уроков до позднего вечера просто бродила по улицам.
Однажды ее застукала между станками учительница химии, забежавшая в школу в поисках своего зонтика. Анна была уверена, что химичка на нее донесет. Но учительница отнеслась к бездомной Анне сочувственно. Она приютила ее в своей квартире в Третьем Сокольническом переулке. Семья этой учительницы — две сестры и брат с женой — были на редкость отзывчивыми людьми. Впервые за долгое время Анна ночевала в чистой теплой постели. Они приютили и Анину подругу. Анна с радостью вспоминала, что летом они с подругой сумели отплатить им за гостеприимство и привезли всю семью — пятерых человек — на отдых в Бердянск.
В 1934 году, готовясь к соревнованиям по гимнастике, Анна сломала руку. Сидя дома с рукой в гипсе, она услышала по радио, что идет набор на курсы по подготовке к поступлению в Московский юридический институт. И внезапно она вспомнила свою детскую мечту — быть адвокатом или судьей. И вот пятнадцать лет спустя, услышав по радио о приеме на эти курсы, Анна подала туда документы.
Чуть ли не через день Анна ездила в институт узнать о своей судьбе. Ответа все не было, и она решила, что ее “прокатили”. В один прекрасный день она была приглашена молодым человеком в консерваторию. Одолжила у подруги вечернее платье, истратила ползарплаты на туфли на высоких каблуках и отправилась на концерт. Подходя к консерватории, которая находилась рядом с Юридическим институтом, она обратила внимание на скопление народа у входа в институт. Анна подбежала к подъезду института и увидела вывешенные на стене списки зачисленных на курсы. Там была и ее фамилия. Свидание и концерт были забыты.
Окончив курсы и успешно сдав экзамены, Анна поступила в Юридический институт. В нем было три факультета: исправительно-трудовой, судебно-правовой и хозяйственно-правовой. Каких именно специалистов готовит каждый из этих факультетов, Аня при поступлении выяснить не потрудилась. Она написала в заявлении “исправительно-трудовой”, потому что ей нравилась их форма — синяя юбка и гимнастерка с коричневыми петлицами. Эта форма была очень ей к лицу. Но уже через два месяца, назвав себя “наивной и безмозглой дурой”, Анна разобралась: ИТ готовил студентов для будущей работы в исправительно-трудовых колониях и лагерях. Перспектива принимать участие в карательных функциях показалась Анне неприемлемой, и она перешла на судебно-правовой факультет. Там готовили адвокатов. “К сожалению, — смеялась Анна, — форма студентам этого факультета не полагалась, но я до конца года незаконно донашивала └исправительно-трудовую“”.
Летом 1935 года Анна приехала на каникулы в Бердянск. Ее отец перенес инсульт и был частично парализован. Он не мог больше работать ветеринаром и был выселен из служебной квартиры. Такова была “забота о человеке” в стране побеждающего социализма. Анин дядя (брат матери) был арестован в 1933 году, осужден на пять лет за “пидкулачивание”, то есть за содействие кулакам, и отбывал наказание в лагере в Уссурийском крае.
Студентка Анна набралась храбрости и пришла в суд. Симпатичный судья по фамилии Кравченко, увидев красавицу в форме Юридического института и студенческий билет, растаял и разрешил ей ознакомиться с “делом”. Оно состояло из одной страницы — доносов двух известных в селе пьяниц, утверждавших, что дядя помогал кулакам скрывать и прятать зерно. Никаких доказательств, никакого разбора “дела” в папке не было. Чтобы не вызвать подозрений излишней заинтересованностью, Анна ничего не стала обсуждать с судьей. Но, вернувшись в Москву, послала телеграмму на имя секретаря ЦК компартии Украины П. П. Постышева. Ее дядя и всемогущий тогда Постышев в начале 1920-х годов устанавливали советскую власть в Сибири и были хорошо знакомы. С тех пор прошло пятнадцать лет, но Анна была уверена, что Постышев не мог совсем забыть ее дядю. В своей телеграмме, над текстом которой она трудилась неделю, Анна, призвав на помощь только что полученные юридические знания, логическое обоснование и “жар юного сердца”, написала о бездоказательных обвинениях и неправом суде, и просила Постышева вмешаться. “Честно говоря, — призналась она, — я сама не очень-то верила в успех…”
Но чудеса случаются. Через двадцать дней Анин дядя был освобожден. Таким образом, он оказался первым клиентом в ее будущей, почти сорокалетней адвокатской практике.
Достаточно типична для того времени и судьба самого Постышева. В 1937 году он был снят с поста секретаря ЦК КП Украины и назначен секретарем Куйбышевского обкома партии. Там он уничтожил все партийное руководство области, а в 1938 году был сам арестован, приговорен к смертной казни и расстрелян. В 1956 году Постышев был реабилитирован по указанию Хрущева, который дал такую оценку деятельности Постышева: “Он был добрым человеком, хотя иногда допускал повышение тона и недопустимую грубость”.
В 1938 году Анна окончила Юридический институт и начала работать следователем в Советском районе Москвы. В этом же году она познакомилась с Михаилом Семеновичем Липецкером. Он был старшим научным сотрудником в Институте права Академии наук и первым юристом в стране, защитившим диссертацию по жилищному праву.
“Михаил Семенович, или Мишенька, многому меня научил. Он оказался родным и близким по духу человеком, был ко мне очень добр и внимателен, — рассказывала Анна. — Я часто обращалась к нему с запутанными и сложными юридическими вопросами, и он никогда не отказывал в помощи и совете. На меня, провинциалку, он произвел огромное впечатление своими знаниями и интеллектом. И он был в меня влюблен. А я тогда не очень понимала разницу между любовью, дружескими чувствами и уважением. Когда Липецкер сделал мне предложение, я с радостью приняла его и переехала к нему в Старопименовский переулок… Настоящую любовь я испытала гораздо позже”.
Кроме Михаила Семеновича в этой барской пятикомнатной квартире обитала ее прежняя владелица, тетка Липецкера, Лина Самойловна Нейман-Урысон. Она была миниатюрной, веселой и приветливой старушкой. Ее младший брат Павел Самуилович Урысон, звезда советской математической школы, был универсально одаренным человеком. Он являлся одним из крупнейших специалистов в области топологии. Кроме того, он обладал абсолютным слухом, играл на скрипке и виолончели, хорошо знал поэзию, любил и понимал живопись. Блестящая карьера гениального математика оборвалась внезапно и трагично. В 1924 году в возрасте 26 лет он утонул в Бретани, приехав туда на несколько дней после научного конгресса.
После смерти мужа Лины Самойловны, доктора Неймана (которого Анна уже не застала), квартиру в Старопименовском “уплотнили”, вселив в одну комнату супругов-алкоголиков, обладавших бездонным запасом изысканного мата. Глава семьи, милиционер, разгуливал по квартире в кальсонах и грозил “покончить с жидами раз и навсегда”. Для баланса во вторую комнату вселили кроткую старушку из Рязани, стоявшую лет пятнадцать в очереди на московскую жилплощадь. Таким образом, старая барская квартира превратилась в коммуналку, в которую и въехала Анна Петровна, выйдя замуж за Михаила Семеновича.
Внешне Михаил Семенович был очарователен, но не особенно романтичен. Представьте себе панду-альбиноса с голубыми навыкате глазами. “Белый и пушистый”, обходительный и деликатный, он любил добродушно подразнить и разыграть свою восторженную тетку Лину. Но коллеги утверждали, что на судебных процессах Липецкер превращался одновременно в гладиатора и льва, и не могли припомнить ни одного проигранного им дела.
Михаил Семенович обожал Аню, они были верными супругами и близкими друзьями.
В 1939 году Анна Петровна получила повышение. Ее перевели из районной прокуратуры в следственный отдел Прокуратуры СССР. Аниным прямым начальником стал генеральный прокурор Андрей Януарьевич Вышинский, зловещая и противоречивая фигура. Его втихую звали Андрей Ягуарович. Жестокий и беспощадный палач, но при этом человек образованный и высокоэрудированный. Современники утверждали, что он был яркой, харизматической личностью, и отмечали его “невероятное обаяние держиморды, которому все позволено”. Вот что писали о Вышинском работавшие с ним юристы: “Для него был характерен жесткий стиль, бесцеремонность, изначальная уверенность в виновности подсудимых, к которым он открыто выражал презрение. Вышинского считал своим образцом Роланд Фрейслер, председатель └Народного суда“ в гитлеровской Германии”.
И вот при таком начальнике Анна Петровна взялась вести дело матери легендарной летчицы Марины Расковой. Сейчас редко о ней вспоминают, но лет семьдесят назад имя Марины Расковой, Героя Советского Союза, мировой рекордсменки по дальности полета, было на слуху и на устах. Вся страна следила за ее полетами, центральные газеты печатали о ней любую новость, пионеры хотели брать с нее пример.
Анна Петровна, просматривая дела многих людей, осужденных по 58-й статье, обнаружила, что они были оклеветаны матерью Марины Расковой. 58-я статья была одной из самых зловещих статей Уголовного кодекса РСФСР. Она включала контрреволюционные преступления, измену Родине, шпионаж, ущерб военной мощи, выдачу государственной тайны, бегство за границу, что каралось высшей мерой наказания — расстрелом или, при смягчающих обстоятельствах, лишением свободы на 25 лет с конфискацией имущества. Во времена сталинского террора по 58-й статье были осуждены и уничтожены миллионы невинных людей. Разоблачать мать героини было более чем рискованно. И тем не менее Анна Петровна доказала, что у матери Расковой была “врагомания”. Она писала бесконечные доносы за своей подписью на соседей по дому, на своих и Марининых друзей, знакомых и друзей знакомых, и благодаря ее деятельности более ста человек были отправлены в лагеря. Аня не раз беседовала с самой Мариной Расковой, с оклеветанными ее матерью людьми и с врачами-психиатрами. В результате ей удалось добиться, чтобы мать Расковой была признана душевнобольной. Таким образом, почти всех осужденных по доносам Расковой удалось вызволить из лагерей и спасти от гибели.
Впрочем, таких чудес было немного. Знакомясь с делами осужденных по 58-й статье, Анна читала бесконечные доносы и акты по приведению в исполнение решений так называемой “тройки” о расстрелах, подшитые к жалобам осужденных. Анна рассказывала: “Я чувствовала, что близка к сумасшествию: не спала по ночам и впала в настоящую, как теперь говорят, клиническую депрессию. Это был самый страшный период в моей жизни… Страшнее были только расстрелы евреев в Бердянске несколько лет спустя. Работа стала для меня невыносимой. Я ушла из прокуратуры и поступила в Институт права. Там, проработав два года, я сдала экзамены в аспирантуру”.
Занятия в аспирантуре должны были начаться осенью 1941 года. 6 июня Анна уехала в отпуск к родителям в Бердянск. За час до отъезда на вокзал она подошла к трельяжу, и вдруг раздался странный то ли хлопок, то ли щелчок. Два боковых зеркала лопнули, и осколки посыпались к ее ногам. Анна не была слишком суеверной, но помнила примету: разбитое зеркало — предвестник несчастья. Она испугалась и закричала, что никуда не поедет. Михаилу Семеновичу стоило больших трудов успокоить ее и отвезти на вокзал. Договорились, что он, закончив свои дела, приедет 24 июня в Бердянск, откуда они отправятся пароходом в Сочи и там вместе проведут отпуск.
3
Расставались они на две недели, а оказалось — на два года. Почему же 22 июня, когда было объявлено о начале войны, она немедленно не вернулась в Москву? Анна объясняет это двумя причинами. Во-первых, ей удалось дозвониться до Михаила Семеновича, и он сказал, что уходит на фронт ополченцем. Он посоветовал остаться с родителями, “потому что немцы в Бердянск не придут, а Москву, вероятно, скоро начнут бомбить”. Во-вторых, Анин отец в то время был уже парализован, и маме в ее преклонном возрасте было физически трудно за ним ухаживать.
Понимая, что во время войны ее юридические знания в Бердянске будут бесполезны, Анна поступила на курсы медицинских сестер и одновременно стала работать в госпитале санитаркой.
Начали прибывать раненые. Аня призналась, что в первое время она почти теряла сознание при виде крови, ампутированных рук и ног. Потом привыкла.
5 октября в первый раз бомбили Бердянск. Бомбы попали и в госпиталь, и в прекрасное старинное здание синагоги. На улицах валялись трупы, а “верхушка” — городское начальство — лихорадочно убегала из города. Аня хотела уйти с родителями и маминой сестрой в Мариуполь. Отец был в инвалидной коляске. Они подошли к железнодорожному мосту и увидели необозримое поле лежащих и сидящих красноармейцев, отступавших из Мелитополя. “Возвращайтесь домой, Мариуполь уже занят немцами”, — сказал им подошедший солдат. Через два дня, 7 октября, немцы вошли в Бердянск, а еще через пять дней, 12 октября, к ним присоединились румынские войска. Город был разделен на зоны влияния. Началась оккупация Бердянска, которая продолжалась 710 дней.
За это время на городской территории появилось несколько концлагерей, где в нечеловеческих условиях содержали военнопленных. Свыше шести тысяч евреев, среди них три с половиной тысячи детей, были замучены и расстреляны. Гитлеровцы угнали на каторжные работы в Германию одиннадцать с половиной тысяч человек. Из десяти тысяч бердянцев, сражавшихся на фронте, домой возвратились всего две тысячи человек.
В первый же день оккупации Анна с родителями ушла ночевать к маминой сестре в пригород. Ее дом стоял на горе. Из окон были видны пленные: безоружные, раздетые, разутые красноармейцы. Их гнали через город немцы в касках. За ними, как на параде, следовала колонна на мотоциклах. Анна говорила, что даже пятьдесят пять лет спустя она помнит горькое ощущение потери дома, страны, себя. Эти мучительные картины часто преследуют ее бессонными ночами.
На следующий день Анна спустилась в город посмотреть на свой дом. Он был цел, двери открыты настежь. Она вошла. Все было на месте. В гостиной на спинке стула висел немецкий мундир, на столе лежало оружие. Через некоторое время пришел немецкий офицер. Звания его Анна не запомнила. Он удивился, увидев ее, и сказал, что понятия не имел, что в доме кто-то живет. Анин немецкий язык в то время был довольно примитивным, но она сумела кое-как объяснить, что она живет в этом доме с матерью и парализованным отцом и что прошлой ночью они спасались у родственников от бомбежки. К ее изумлению, немец извинился, надел мундир, взял чемодан и ушел.
Потянулись унылые осенние дни. Анна вспоминает, что она, наверное, неделю не выходила из дому, а когда пошла на рынок, чтобы обменять вещи на какую-нибудь еду, встретила своих близких друзей, на рукавах которых были пришиты желтые шестиконечные звезды. Когда ее отец увидел в окно людей с этими звездами, он сказал: “Немцы проиграют войну”. Анна призналась, что не поняла тогда, почему он сказал это с такой уверенностью, и спросила его. Повернувшись к ней в своем инвалидном кресле, отец ответил: “Расистская политика не может остаться безнаказанной. Они за это поплатятся”.
То ли на десятый, то ли на двенадцатый день всем евреям, включая стариков и женщин с грудными детьми, было велено явиться с небольшим количеством вещей и продуктов на Базарную площадь перед комендатурой, якобы для переселения в соседний город Мелитополь. По улицам потянулись повозки с наскоро собранной домашней утварью. Люди поверили, что их действительно ведут в гетто. Ведь ни в одной советской газете не было сообщений о массовых истреблениях евреев. Еще до прихода немцев в Бердянск Анин отец спрашивал своих еврейских друзей, почему они не уезжают в эвакуацию. “А что они нам сделают? Помните, как вели себя немцы в 1918—1919 годах?” — “Это были австрийцы”, — говорил папа. “Ну какая разница? Это интеллигентный народ. Посмотрите, за какой короткий срок они создали великолепную технику. На это способна только умная, организованная нация”.
Какими же доверчивыми и наивными они оказались! На самом деле их повезли на окраину города и собрали в помещении бывшего санатория в Мерликовой балке. Оттуда их выводили на расстрел группами по 100 человек. 19 октября всю ночь за городом гремели залпы. В течение суток были расстреляны 900 человек, в основном женщины, пожилые мужчины и дети. Их расстреливали на полосе вдоль моря, у подножия горы, на которой находится еврейское кладбище. Те, кому довелось оказаться там на следующий день, слышали стоны и видели, как шевелился огромный засыпанный ров. Потом люди натыкались на валяющиеся на земле очки, детские ботиночки, платки… А уж после освобождения Бердянска там откапывали скелеты и черепа.
“Самое страшное, — говорила Анна, — что их расстреливали не немцы. Я видела, знаю и утверждаю это со всей ответственностью. Немцы из айнзацкоманды стояли, заложив руки за спину, позади карателей и наблюдали. Безоружных людей, стариков и детей расстреливали свои, советские граждане, бердянские жители, соседи… Еще недавно ходившие друг к другу в гости обедать и чаевничать. Это была одна из самых беспощадных акций в истории нашего города”.
Немецкая администрация выделила жителям земельные участки, по шесть соток (полтора акра) на семью. И Анна с мамой посадили кукурузу. Немцы не препятствовали коммерческой деятельности. Грабить в городе уже было нечего. За тот короткий период, когда городские власти бежали, а немцы еще не вошли, местные жители успели разграбить все магазины, все склады, все фабрики и заводы. Тянули мешками мыло, уголь, канистры керосина. После уничтожения евреев были опустошены и разграблены еврейские дома, и никто не считал это зазорным. Наступило время какого-то повального безумия. Немцы не разрешали зажигать свет, отключали электричество, запрещали держать собак и закрывать на замок входные двери. Было приказано, чтобы во всем городе чердаки, подвалы и ворота во двор оставались все время открытыми настежь.
Городской рынок жил полной жизнью. Торговали своими и ворованными вещами. Денег никаких ни у кого не было. Советские деньги “не ходили”, а немцы свою валюту еще не вводили. Поэтому то, что происходило, нельзя назвать нормальной торговлей. Это был обмен, или, как сейчас говорят, бартер. Анна меняла на продукты свои вещи и Михаила Семеновича — его туфли, костюм, парадные рубашки, которые она привезла из Москвы, чтобы он мог приехать в Бердянск налегке.
Наступила зима. Как-то Анна пришла с базара и увидела, что в ее комнате спит немец. Мама с папой закрылись в маленькой спальне, а она перенесла свои вещи в кухню, на кушетку за обеденным столом. На вторую ночь немец явился вдребезги пьяный и в дверях начал орать: “Анна, Анна, где ты, Анна, иди сюда!”
Анна вскочила со своей кушетки, забралась под стол, а когда он пошел искать ее в родительской спальне, выскочила на улицу и зарылась в снег. Он стал стрелять вслед, но промахивался. Анна, полуголая, доползла по снегу до соседнего дома. Там до прихода немцев жили их друзья Гофманы. Их расстреляли, но в доме оставалась домработница. Она приютила мокрую и продрогшую Анну и дала какое-то сухое платье.
Наутро Аня вернулась домой. Мама с папой боялись выйти из спальни и сидели на кровати, закрывшись одеялом. Она зашла в свою комнату. Пьяная человеческая туша спала на ее постели со спущенными штанами. Одеяло было загажено рвотой и испражнениями. На кадку с фикусовой пальмой страшно было смотреть.
“До сих пор поражаюсь своей решимости, — вспоминала Анна. — Непуганая еще была в свои двадцать пять лет. Я бросилась к коменданту города, гауптману Цайзеру. Он жил на квартире у женщины, незадолго до войны переехавшей в Бердянск из Днепропетровска. Звали ее Марианна. Она не была моей подругой, но мы были знакомы. Когда-то я связала ей свитер. Марианна очень удивилась, увидев меня в такую рань и в таком виде, но постучалась к Цайзеру. Он был австрийцем и оказался не просто приличным, но благородным человеком.Через несколько минут он вышел одетый, побритый, спросил, что случилось, и пошел со мной. Мы застали эту храпящую тушу без штанов среди луж, блевотины и окурков. Цайзер его растолкал сапогом, велел все за собой убрать и вымыть и увел в комендатуру. Больше я этого пьяницу не видела”.
Анна вспоминает и другие примеры неожиданного поведения немцев. Первая военная зима — с декабря 1941 по февраль 1942 года — была на редкость холодной и снежной. Они спали не раздеваясь, не было горячей воды, чтобы помыться и выстирать белье. И вот как-то сидели они с мамой у казанка и вязали. В казанке было налито масло, и фитилек горел, источая слабое тепло. Вдруг раздался стук, открылась дверь и вошел немецкий офицер в сопровождении солдата. Анна спросила на своем корявом немецком, чего они хотят. Солдатик сказал: “Погреться”. Офицер подошел к казанку, протянул над фитильком руки и сказал по-немецки: “Зачем эта война? Зачем я здесь?” Солдат немного говорил по-русски. Он объяснил, что офицер этот известный пианист и что они направляются на мелитопольский фронт. Немцы отогрелись немного, поблагодарили Аню и ушли. Прошло недели две, и к ним опять постучался этот солдат. Сказал, что узнал их дом, и попросил воды. Анна спросила, где офицер-пианист. Солдат ответил, что его офицер отморозил руки и ему ампутировали обе кисти.
Между тем в городе начали действовать разведывательно-диверсионные антифашистские группы. Аня без колебаний приняла участие в подпольной организации, связанной с партизанами.
Рискуя жизнью, она расклеивала по ночам листовки и занималась пропагандой, то есть ходила по домам, уговаривала бердянцев верить в победу, вселяла в них надежду и оптимизм. “Эти душещипательные беседы, — вспоминает она, — чуть не стоили мне пули в лоб. Между прочим, я благодарна Фадееву за └Молодую гвардию“. Хоть книжка написана плохо и по заданию ЦК, почти все в ней правда. В каждом городе, насколько мне известно, были подпольные ячейки или группы”.
Весной 1942 года началась погоня за трудоспособным населением Бердянска для отправки в Германию. В августе и Анна получила повестку. К тому времени более молодые и одинокие уже были отправлены, оставались семейные, и у нее была до тех пор отсрочка, потому что она ухаживала за больными родителями. Анна просто не могла их оставить и пошла на очень рискованный шаг. На санитарных курсах она слышала, что призывники, не желающие идти на фронт, делали себе инъекции разных ядов, в том числе и бензина. Не очень представляя себе последствия, Анна попросила отца сделать ей в ногу укол бензина. Следы этого укола были видны и сейчас, полвека спустя… У нее началась гангрена, и Анина мама побежала к Марианне, у которой жил гауптман Цайзер. Наверное, Марианну и Цайзера связывали особые отношения, потому что она имела на гауптмана какое-то влияние. Марианна поговорила с Цайзером и вместе с мамой повезла Анну в больницу. В хирургическом отделении работал русский военнопленный хирург. Он осмотрел Анну и сказал, что придется ампутировать левую ногу до колена. “Каково это услышать красивой двадцатипятилетней бабе? — вспоминала Анна. — У меня впервые в жизни началась такая истерика! Я кричала, что покончу с собой”.
В этой больнице было маленькое отделение для немцев, открытое в бывшем инфекционном корпусе. Марианна извинилась перед хирургом, побежала туда и привела немецкого врача. “Между прочим, молодого и очень красивого”, — насколько Анна сквозь адскую боль могла заметить. Немец осмотрел ногу и велел немедленно перенести Аню к нему в отделение. А маме он сказал: “Ваша дочка еще будет носить фильдеперсовые чулки на обеих ногах”. Анну уложили на стол, он сделал укол и сказал по-немецки: “Считайте, пожалуйста, до ста”. И она провалилась…
Очнулась Аня в огромной палате. В углу — немецкий приемник. Льется тихая музыка. Рядом с кроватью сидит на стуле Марианна. Еще не пришедшая в себя после наркоза, Аня закричала: “Что, наши пришли?” Марианна от страха, что Аню услышит кто-то из персонала, залепила ей пощечину, аж в глазах потемнело. Схватила ее чуть ли не в охапку, буквально на себе, волоком дотащила до двора, погрузила в телегу и отвезла домой. Вот тут-то Анна впервые заметила, возможно, еще не катастрофическое, но тяжелое положение немцев. Ее нога была перевязана не обычными клиническими, а бумажными бинтами.
Оклемалась наша героиня после общего наркоза дня через три. Нога тогда почти не болела, зато сейчас, пятьдесят лет спустя, часто давала о себе знать. Видно, Анин отец не рассчитал количество бензина. Когда он делал укол, Анна спросила: не смертелен ли он? Отец ответил: “Если помрешь, так хоть дома, на родине”. Но ее страхи были напрасны: нога потихоньку заживала.
Как-то Анна зашла к своей подруге Наде. Ее отец был известным художником, и они жили в большом красивом доме. У них квартировали два румынских офицера. “Когда я пришла, — вспоминает Анна, — они были дома. Один из них, обер-лейтенант по имени Теодор Баланика, спросил по-немецки, какими языками я владею. Я сказала: └Русским“. — └А еще?“ — └Немецким со словарем“. Он спросил, какое у меня образование. Я сказала: └Юридическое“. Скрывать не имело смысла, все в городе об этом знали. Я была единственная из моих бердянских сверстниц, вышедшая, что называется, └в люди“. Он покивал головой, изобразил на лице преувеличенное почтение и на очень плохом русском спросил: └А французский? А кодекс Наполеона? А римское право?“”.
Анна в беседу не вступила и сразу ушла. Но честно призналась, что его умное живое лицо произвело на нее впечатление и несколько дней она не могла выкинуть его из головы. Через неделю пришла Надя и сказала, что Баланика хочет заниматься с Аней русским языком и будет платить за уроки. “Помню, мне даже кровь в голову ударила. Дома я сказала маме, что румынский офицер хочет за деньги заниматься со мной языком. Мама просто рассвирепела. Она назвала меня шлюхой и немецкой подстилкой… └Стыда не оберешься! Если посмеешь хоть раз пойти к Надьке, обратно в дом не впущу“. Я никогда ее в такой ярости не видела и через знакомых передала Наде, что заниматься с Баланикой не буду”.
Потом Аня с Надей встретили его в театре, вернее выходя из театра. В Бердянск приехало высокое немецкое начальство, и горожанам было велено явиться на спектакль изображать “нормальную, мирную жизнь”. Когда вышли из театра, за ними увязались пьяные немцы, человек шесть. Они хватали девушек под руки и норовили стащить их с освещенной дороги. Аня с Надей отбивались как могли. И вдруг появился Баланика, рявкнул, и солдаты отстали. А через несколько дней прибежала Надя и сказала, что господин офицер просит Аню срочно прийти к нему, причем одну. Аня спросила: “Что, невтерпеж русский язык изучать?” Надя буркнула: “Доиграешься. Иди, когда тебе говорят, да поскорей”.
Анна пришла, и Баланика сказал, что ему доподлинно известно: ее на днях арестуют, и лучше всего ей срочно куда-нибудь скрыться. “Администрация знает, что вы писали и расклеивали по ночам просоветские листовки”. И добавил, что она вообще болтает много лишнего, а у нее полно врагов в городе и в украинской полиции. Когда она уходила, он сказал: “Если увидите меня на улице, не вздумайте здороваться. Переходите на другую сторону, я с вами не знаком”.
Но Анна боялась оставить родителей одних. Кроме того, уходить уже было некуда и полагаться не на кого. “Разве что на Бога”, — говорила она, вспоминая две бессонные ночи после визита к офицеру Баланике.
На третий день в дом вломились украинские полицаи. Показали ордер на арест, произвели обыск, взяли выпускные институтские фотографии и подарок Михаила Семеновича: малахитовый портсигар с позолотой. Надели наручники и повели по всему городу, через Центральную площадь, на которой уже висели двое пойманных немцами партизан. У виселиц они остановились, и один сказал: “Вот будешь висеть рядом с ними, жидовская блядь”.
“Анюта, ну почему жидовская? — спросила я. — В тебе же нет ни капли еврейской крови?”
“А почему блядь, ты не спрашиваешь?” — усмехнулась она.
“Они знали, что ты замужем за Липецкером, за евреем?”
“Понятия не имею”.
“Но за что конкретно тебя арестовали?”
“Они в объяснения не вдавались”.
Привели Анну в здание, где до войны размещался НКВД. В камере, рассчитанной на четырех человек, — параша, нары и двенадцать заключенных женщин. Допрашивал ее бывший бухгалтер местного кинотеатра. Лупил нещадно, пробил голову, до сих пор можно нащупать вмятину. Наконец оттащили в полубессознательном состоянии в камеру. К вечеру пришел врач. Звали его Фридрих. Это был местный, обрусевший немец, живший в немецкой колонии в Бердянске. Кстати, старый товарищ Аниного отца. Он выстриг волосы вокруг раны и заодно смазал гнойные фурункулы, которыми голова была усыпана то ли от грязи, то ли от голода. Он насчитал восемнадцать штук. На третий день он снова пришел и принес передачу от родителей: кусок черного хлеба и бутылку молока. “Когда я увидела кусок хлеба, завернутый в московскую салфетку, я укусила себя за руку, чтобы не завыть. Так укусила, аж кровь брызнула…”
Анну обвиняли в том, что она была заброшена московским НКВД для подрывной деятельности. Против нее давали показания соседи, знакомые и друзья. “Даже в ночных кошмарах, — призналась Анна, — я не могла представить себе, что люди на такое способны. Утверждали, что я — агент НКВД , что приезжала из Москвы в Бердянск на тайные сходки роскошно одетая, вся в золоте”.
Анна провела в тюрьме три недели. На допрос таскали через день и так били, что она и через пятьдесят лет не понимала, как ей удалось в живых остаться. Раза три приходил Фридрих, приносил хлеб и молоко от папы и говорил, что мама “лежит замертво”.
На двадцатый день, к вечеру, полицейский открыл камеру и крикнул: “Комаровцева, на выход!” Анна спросила: “С вещами?” — “Нет, на допрос”.
Он вывел ее во двор и передал начальнику украинской полиции. У этого начальника была странная для украинца фамилия — Гольц. Он повел Анну в другое здание. Там в кабинете красовался в театральной позе элегантный, прямо опереточный герой, майор в лосинах, с эполетами. За столом сидел простецкий украинец, переводчик. Когда Аня с полицаем вошли, он вскочил и вытянулся по стойке “смирно”. Минуты три все четверо молча стояли, не глядя друг на друга. А на столе лежали сигареты в синей пачке, и Анна не могла отвести от них глаз.
Нарядный майор сделал знак рукой, Гольц попятился, задом открыл дверь и вышел. А майор открыл другую, внутреннюю дверь, и Анна увидела двоих офицеров, живших у Нади в доме, один из них — Теодор Баланика.
“Они уставились на меня, на лицах — ужас, — рассказывала Анна. — Мой вид был не для слабонервных. Обритая наголо голова в струпьях и с грязной тряпкой вместо повязки, синяки и кровоподтеки под глазами. Честно говоря, все двадцать дней, которые я провела в тюрьме, меня не оставляла мысль, что кто-то из этих двоих донес на меня. Когда Баланика отбил нас с Надей от немцев после театра, у меня развязался язык и я сболтнула что-то, что можно было расценить как антифашистскую пропаганду. Расслабилась, видно. И теперь, в тюрьме, меня больше всего терзала мысль, что, наверное, это Баланика и стукнул. А чтоб откреститься, лично предупредил меня о возможном аресте.
Майор через переводчика спросил: └Вы их знаете?“ Я сказала, что знаю очень поверхностно… несколько раз видела в доме моей подруги, где они расквартированы. └А почему они здесь, знаете?“ — └Нет, не знаю“.
Тут на столе, рядом с пачкой сигарет, я увидела папку с моей фамилией — мое └дело“.
└Они пришли поручиться за вас, — сказал майор. — Они, видите ли, не хотят, чтобы вас расстреляли, а украинская полиция намерена вас расстрелять“.
Я не нашла ничего умнее, чем спросить: └За что?“ — └А это вы у них спрашивайте“.
Вдруг Баланика громко заговорил по-румынски. Я не поняла ни слова. Потом он перешел на немецкий, и майор перевел: └Вы произвели на них впечатление цельного, образованного и нужного для России человека. Интеллигенцию надо беречь, и они решили за вас поручиться. Вы принимаете их поручительство?“
└А что я должна за это делать? — спросила я. — Хочу предупредить заранее, что ни в полиции, ни в жандармерии я служить не буду. И никаких документов, из которых вытекали бы мои обязательства перед немецкой или румынской армией, подписывать не буду“.
Баланика засмеялся: └Чувствуется крепкая юридическая выучка“. Он объяснил, что единственное требование — не попадаться на глаза украинской полиции, лучше всего уйти из города в какую-нибудь деревню. И еще сказал, что он офицер связи между немецкими и румынскими войсками, поскольку в совершенстве владеет немецким. Он учился в Гейдельберге и закончил институт в Мюнхене.
Вероятно, нарядному майору надоело быть статистом, и он сказал: └Разбирайтесь, а я пока что отправлю ее назад в камеру“. Баланика взял со стола и протянул мне синюю пачку сигарет. Вызвали полицая, и он повел меня обратно в тюрьму”.
На следующее утро Анина сокамерница, бывшая председательница колхоза, проснулась и говорит: “Анюта, тебя отпустят домой”. — “С чего ты взяла?” — “А мне снилось, что ты наступила и размазала огромную кучу говна… Это к добру”.
Примерно часа в четыре грохает запор: “Комаровцева, на выход с вещами!” — “Куда?” — “Домой!”
Анна со своим мешком шла по городу через центр и от слабости и голода едва волочила ноги. Первой ей на глаза попалась владелица парикмахерской, “страшилище невозможное, главная доносчица”. Увидела Аню и заорала во весь голос: “Анечка, солнышко наше, как я счастлива! Я с самого начала знала, что тебя оговорили! Поздравляю!” Вслед за ней повстречался Прохоренко, дядя Аниной подруги, тоже известный осведомитель: “Анюта, милая, родная, я ночей не спал, все о тебе думал”. — “Наверное, это и помогло”, — вежливо ответила Анна.
Пришла домой. На кровати лежала мама, еле живая, рядом на топчане — папа. Грязно, холодно, не топлено. А через неделю — Пасха, для родителей самый светлый день в году.
Аня стала кoe-как убирать дом, мыть полы. Пробитая голова раскалывалась от боли, ночью ни на минуту заснуть не могла.
Наутро явился украинский полицай. Дал бумажку и велел расписаться в получении. Это была повестка в немецкую комендатуру, обязывающая явиться через две недели для отправки в Германию. Пойти — значило обречь родителей на верную смерть. Без Ани они не продержатся. Не пойти — означало новый арест и на этот раз уж точно расстрел. Второй раз улизнуть из их лап не удастся.
Наступила вторая ночь дома, Чистый четверг. Папа спит. Аня в пальто, накинутом на ночную сорочку, и мама, закутанная в одеяло, сидят в обнимку в кухне. Даже разговаривать сил нет. Вдруг, около двух часов ночи, раздается стук. Аня подошла к двери, открывать боится. Посмотрела в щелку. На крыльце стоит офицер Баланика, в руке горящая церковная свеча. Аня открыла, он сел на скамью, протянул ей свечу и сказал по-немецки: “Я принес вам спасение в Чистый четверг, пусть свеча эта долго горит”. Потом достал из карманов несколько пачек сигарет: “Вот, меняй, а вещи мужа не трогай”. Кто-то, видно, донес ему, что видели ее на базаре. Она меняла вещи Михаила Семеновича на хлеб. “Молись, чтобы он был жив. А если попадет в плен, проси Бога, чтобы отправили в Румынию. У нас евреев не убивают”.
“Как ни примитивен был мой немецкий, — рассказывала Анна, — я каким-то мистическим образом понимала каждое его слово. А спросить, откуда ему известно, что Миша еврей, не осмелилась”.
“Баланика приходил еще несколько раз, всегда ночью, всегда один. И каждый раз предупреждал: └Никогда не здоровайтесь со мной на улице, никогда не признавайтесь, что знаете меня. Ваши вам этого не простят… А они вернутся“.
Один раз попросил давать ему уроки русского языка. Хотел учить пословицы, поговорки, народный сочный язык. Желая похвастаться, что в русском он не новичок, Баланика вытянулся по стойке “смирно” и четко произнес: └Здравствуй, жопа, Новый год, приходи на Пасху“. Тут мама вышла из спальни, слабенькая, за стену держится. Он отдал ей честь и как гаркнет: └Здравствуй, жопа, новый год!“ А дальше от смущения забыл. Мамочка бедная чуть не лишилась чувств.
И вот однажды пришел днем. Проститься. Припал на одно колено и сказал: └Анна, более неуместных обстоятельств для того, что я хочу вам сказать, просто не бывает. Но других, боюсь, не будет. Хоть я женат и у меня есть маленькая дочь, я никогда не испытывал ничего подобного. Я… хотел бы прожить остаток жизни рядом с вами. Умирать буду, а вас буду помнить“. Положил мне голову на колени. Я глажу ежик его волос, слезами заливаюсь, слова сказать не могу. Потом он встал и протянул какую-то бумагу. Это было подписанное румынским комендантом и украшенное печатями освобождение от угона в Германию.
Больше я его не видела. А думала о нем каждый божий день”.
17 сентября 1943 года Бердянск был освобожден. Анну назначили в комиссию по составлению акта гибели города. Было разрушено или сожжено восемьдесят процентов жилых домов. В течение месяца происходили ночные перекрестные допросы. Искали жителей, сотрудничавших с оккупантами. Впрочем, их в городе осталось немного. Большинство ушло с немцами.
Анна уехала из Бердянска через полтора месяца после освобождения. В ноябре 1943 года ее на машине через Курск и Харьков привезли в Москву. Она приехала без предупреждения, в единственном рваном платье и сандалетах с подвязанной подошвой. Перед отъездом из Бердянска пришлось расстаться с последним приличным нарядом: французской юбкой и платьем. Она продала их на базаре и на эти деньги купила картошку и сало. Половину оставила родителям, половину привезла в Москву.
Стоит на лестничной площадке, сердце колотится где-то в горле. Позвонила. Открыл Михаил Семенович, исхудавший, в лыжной куртке. Увидел Аню и заплакал, как ребенок. Через день они пошли обедать в академическую столовую и там, наслаждаясь пустыми щами с недопеченным хлебом, услышали по радио салют в честь взятия Мелитополя.
Стали думать, что делать дальше. Конечно, Анна хотела продолжать учиться в аспирантуре, но Михаил Семенович не разделял ее энтузиазма: “Уверен, что тебя не примут. Люди, оказавшиеся в оккупации, хуже прокаженных. Спасибо, если не посадят”. — “Но мне поменяли документы, — возражала Анна, — в них нет никаких пометок, что я была в оккупации!” — “А доносы! — не уступал Михаил Семенович. — Органы обо всем и обо всех узнают из доносов, только их и слушают”.
И действительно, вскоре Анна обратила внимание на странное обстоятельство. Друзья и знакомые обращались с ней как с человеком второго сорта. Будто, оказавшись в оккупации, она совершила постыдный, неприличный поступок. Даже ее близкая школьная подруга смотрела на нее свысока.
Как-то она встретила на улице старого приятеля, адвоката. Он стал расспрашивать ее о дальнейших планах. Когда она заикнулась об аспирантуре, он сказал: “Даже не пытайся, не возьмут тебя. Разве ты еще не почувстовала, что вы — изгои? Попробуй сунуться в коллегию”. И она пошла. 27 ноября 1943 года Анна была зачислена в Московскую коллегию адвокатов. Полгода была стажером, а потом ее повысили и направили в Подольск, провинциальный городок, в двадцати километрах от Москвы. Там она проработала пять лет и стала заведующей юридической консультанцией.
За это время ее брак с Михаилом Семеновичем мирно распался. “Была без радости любовь, разлука будет без печали”. Ни ссор, ни скандалов, ни взаимных обид и упреков. Просто у каждого появилась своя жизнь. Но они остались близкими друзьями.
В 1949 году Анна вернулась в Москву. Михаил Семенович, благодаря своим связям, помог ей устроиться на работу в консультацию на Садовом кольце. Они по-прежнему жили в одной квартире в Старопименовском и даже вели общее хозяйство.
Как пишут в сказках, “в один прекрасный день” пришла она в консультацию на собрание. Каждый адвокат должен был рассказать о своем текущем деле. Во время своего выступления она заметила в углу незнакомого юриста. Он буквально не сводил с нее глаз. Когда она закончила, вопросов не задавал, но очень светло и ласково улыбнулся. А потом выступал он. Говорил блестяще, но Анна не запомнила ни одного слова. Смотрела на него и думала: “Какая счастливица его жена — каждый день видит эти ласковые глаза”. Представила себе, как он входит в дом и вносит с собой теплоту, понимание и покой. Спросила у коллег, откуда он и как зовут. Оказывается, перевелся из Калуги, зовут Леонид Алексеевич Порецкий… Не женат… Точнее, разведен.
Адвокаты встречаются в консультации только на общих собраниях, так что Анна с Порецким долго не виделись. А потом наступил ее день рождения. За неделю до этого умер ее отец, и она только что вернулась из Бердянска. Никакого праздника Анна устраивать не собиралась, а хотела поужинать вдвоем с Михаилом Семеновичем и выпить рюмку за упокой папиной души. Но коллеги узнали о дне рождения и без звонка ввалились в Старопименовский с водкой, шампанским, пирожными и бараньей ногой. Среди них был и Порецкий. Весь вечер сидел в углу, ни слова не произнес. Все уходили одновременно. Анна их проводила, вернулась в комнату, а там — в той же позе сидит Порецкий. Проговорили до утра, а через три недели он сделал ей предложение и переехал в ее комнату. Своего жилья у него не было, он снимал угол в чьей-то квартире.
“Эти несколько лет с Леонидом Алексеевичем были самыми яркими, самыми светлыми, самыми счастливыми годами моей жизни”, — не раз повторяла Анна.
4
Описывая свою жизнь, Анна часто вспоминала румынского офицера Теодора Баланику. Особенно после звонков маме в Бердянск. Мама говорила: “Сегодня видела во сне Баланику. Значит, будет какая-то приятная весть”. И действительно, что-то хорошее случалось: то пенсию повышали, то ноги меньше болели, то любимый племянник в гости приезжал.
Однажды — было это весной 1961 года, три года спустя после смерти Порецкого — Анна дожидалась своей очереди в парикмахерской и рассеянно перебирала разбросанные на столе журналы. На глаза ей попался журнал “Румыния”. Полистав его, Аня увидела на последней странице рубрику “Ищут друг друга”. Она списала адрес журнала и в тот же день отправила в редакцию короткое письмо, рассказав о спасителе ее семьи весной 1943 года. Ее сведения о Баланике были довольно скудными: до войны учился в Гейдельберге, закончил Лесотехнический институт в Мюнхене. Был женат, имел дочь. Жену звали Мария, дочь — Лилиана.
Ответ из журнала пришел полгода спустя: “Наши поиски успехом не увенчались”. Больше Анна писать не стала, но еще через несколько месяцев получила открытку, что-то вроде “неустанно ищем”. И вот как-то раз, придя с работы, она нашла на столике в передней письмо: “Уважаемая Анна Порецкая, разыскиваемый Вами профессор Теодор Баланика работает в Бухаресте в Институте технической информации”. Далее следовал его служебный адрес и в конце письма приписка от руки: “Редакция журнала переслала профессору Баланике Ваше письмо, но он ответил, что фамилия Порецкая ему незнакома”. Аня рассказывает, как она с криками носилась по своей коммуналке, плача и показывая письмо тете Лине, бывшему мужу Михаилу Семеновичу и даже соседу-милиционеру и его жене. Впрочем, мильтон не разделил ее ликования: “Все это вранье! Немцы евреев не спасали, и правильно делали”. Тот факт, что Анна русская, а Баланика — румын, не имел никакого значения. “И вообще, зря ты пузыри пускаешь, потому что этот немец, румын или хрен его знает кто тебя и не признает вовсе”. Михаил Семенович сгоряча опустился до полемики с соседом и встал грудью на защиту Аниного достоинства: “Офицер Баланика знал Анну Комаровцеву, а Порецкой она стала после войны”.
Прошло несколько дней. Анна трудилась над письмом своему спасителю. Румынского языка никто из ее знакомых не знал, поэтому на домашнем совете с тетей Линой и Михаилом Семеновичем было решено писать ему по-немецки. Тетя Лина, свободно владеющая немецким, пообещала письмо “отполировать”. Не успела Анна отправить письмо, как события стали развиваться с ошеломляющей быстротой. К ней явился незнакомец. Дверь открыла жена мильтона и постучала в Анину дверь с испуганно-почтительным выражением лица. “К тебе…” — выдохнула она, делая руками округлый жест, изображавший то ли беременную женщину, то ли бочонок пива. На пороге стоял высокий молодой человек “европейского вида”, то есть в хорошем костюме. Лицо его было скрыто невероятного размера букетом белых роз, который Аня назвала “оранжереей”. Он представился Астаном Мигури, аспирантом профессора Баланики. Астан приехал поработать в московских архивах и пришел к Анне по просьбе своего босса. Оказывается, профессор все же вычислил, кто такая Анна Порецкая из Бердянска, и позвонил Астану с просьбой передать ей от него привет. Астан рассказал, что жена Баланики умерла, дочь выросла, у нее своя семья. Анино письмо в журнал “Румыния” почти год пролежало в столе партийного начальства его института. По каким-то загадочным причинам его скрывали от адресата. Скорее всего, проверяли “истинность” описанных в нем фактов. Если в Советском Союзе подвергали дискриминации людей, оказавшихся в оккупации, то в Румынии не давали ходу людям, служившим в оккупационных войсках. Только после “проверки фактов” и разрешения партийного чинуши, чуть ли не зама Чаушеску, спасение офицером Теодором Баланикой советских граждан в Бердянске было постановлено считать подвигом. Баланике милостиво разрешили защитить докторскую диссертацию и сделали профессором. Почти через двадцать лет после войны он наконец занял подобающее место на олимпе румынских специалистов по лесному хозяйству. Так что и Анна, сама того не подозревая, “спасла” Теодора Баланику.
Прошел год с того дня, как они нашли друг друга, и между Москвой и Бухарестом завязался эпистолярный роман. Аня писала Баланике несколько раз в неделю, подробно рассказывая ему о своей жизни. И чуть ли не ежедневно в Старопименовский приходили его письма, полные такой любви и нежности, что она не могла читать их без слез.
“Изумительные, философские, глубокие письма, — вспоминала Анна. — Я читала их в первый раз со словарем, а после десятого прочтения знала наизусть”.
Эти письма стали ей необходимы, как глоток воды в пустыне, и она не пыталась разобраться почему. Одиночество? Ностальгия по молодости? Или искра в аду войны, робко тлевшая в золе повседневной жизни и вспыхнувшая, как бенгальский огонь, двадцать лет спустя?
Они звали друг друга в гости, договаривались о том, кто приедет первый, и все медлили, все откладывали встречу, словно боясь, что грубые реалии жизни разрушат этот почти что рождественский сюжет. Наконец весной 1963 года Анна решила ехать в Румынию.
В те годы поездка советского гражданина за границу, или, выражаясь совковым языком, “за рубеж”, была делом далеко не тривиальным. Даже если “заграница” была всего лишь соцстраной, даже если биография гражданина была безупречной. Для Анны, “скомпрометировавшей” себя пребыванием на оккупированной территории, это был почти что дохлый номер. Но она пустила в ход свои юридические контакты (иначе говоря, могучий блат) и умудрилась вклиниться в туристскую группу врачей.
Своей политической подготовкой и осведомленностью Анна поразила секретаря райкома, правильно ответив на вопрос: кто издает газету “Известия”? Этот вопрос задавали “на засыпку” или “на вшивость”, и неугодные часто на нем срезались. Многие отвечали, что “Известия” издает ЦК КПСС. А подкованная Анна знала, что “Известия” издаются Верховным Советом СССР. (Как будто это имело хоть какое-нибудь значение.)
С честью проскочив три собеседования (в своей консультации для получения характеристики, в домовом совете пенсионеров и в райкоме партии), Анна получила разрешение на десятидневную поездку в Румынию.
На вопрос, есть ли у вас в Румынии родственники или знакомые, она, обведя комиссию стальным взглядом, твердо ответила: “Нет”. Написала она “нет” и в анкете. Ведь расскажи она о щекотливом знакомстве с офицером- оккупантом, о поездке следовало бы забыть. Она сообщила Баланике о дне и часе приезда, но ей и в голову не пришло предупредить его, чтобы он не встречал ее и вообще не показывался ее группе на глаза. Ведь не только факт их знакомства, даже факт его существования был нигде не упомянут. Предполагалось, что такая примитивная конспирация понятна и ежу. Она не знала названия отеля и обещала позвонить ему, как только ей удастся отколоться от группы.
За неделю до ее отъезда я приехала в Москву, и мы носились по ГУМу, ЦУМу и комиссионкам в поисках элегантных туалетов. Чемодан перекладывался раз пять. В конце концов было решено, что Анна поедет в черном в белый горошек платье с пикейным белым воротником, белыми манжетами и белым поясом. Аксессуары: белая шляпа, белая сумка, черные туфли. В сорок девять лет она выглядела молодо и эффектно.
Накануне отъезда Анна Петровна “сломалась” — весь день провела в слезах, с валидолом под языком: “А если нам не удастся встретиться? Все друг за другом шпионят. А что если он меня не узнает? Прошло двадцать лет! Он увидит пятидесятилетнюю тетку вместо той, которую помнил все эти годы. Зачем я вообще заварила эту кашу? Вода не течет вспять”.
Поезд до Бухареста идет двое суток. В группе двадцать два человека. Все перезнакомились, присматриваясь друг к другу: с кем лучше поселиться в отеле? Как сообщил руководитель-осведомитель, одиночных номеров не будет. Аня опытным юридическим глазом определила потенциальных стукачей и остановила свой выбор на миловидной детской врачихе. Та радостно согласилась поселиться с ней. Как оказалось, Анина интуиция ее не подвела, но и не понадобилась.
И вот заиграла музыка. Поезд подъезжал к Центральному вокзалу Бухареста. Мимо окон вагона медленно проплывала платформа со встречающими. Молодая женщина с ребенком на руках, пожилая пара, парни спортивного вида, группа мужчин с букетами цветов.
Больше Анна ничего не помнит. Она потеряла сознание. Через несколько минут по платформе подкатила “скорая”, и санитары на носилках вынесли Анну из вагона. Пока ей делали кардиограмму и чем-то кололи, вся группа столпилась вокруг машины. К ним подошли встречающие. Высокий, наголо обритый, внушительного вида человек с букетом лилий представился: “Теодор Баланика, я встречаю гражданку Анну Порецкую”. Немая сцена: руководитель молча показал пальцем внутрь открытой “скорой”.
Желая сделать встречу с Анной парадной и торжественной, Теодор Баланика явился на вокзал с аспирантами и друзьями. Так что ее лжесвидетельство, что “родственников и знакомых нет”, было разоблачено в первые минуты пребывания на румынской земле. Черное платье в белый горошек, которое должно было сразить офицера Баланику наповал, не сыграло своей роковой роли. Анна была закрыта до горла белой простыней со штампом румынской больницы.
Что с ней случилось, так и осталось неясным. Назвали это “нервный приступ”. Анна провела в больнице два дня, и Баланика не отходил от ее постели. Он познакомился и с руководителем-осведомителем, и с чиновником из советского посольства. Их история стала достоянием всех официальных лиц, но, обладая здравым умом, лица рассудили, что вряд ли известный московский адвокат попросит политического убежища в чаушесковской Румынии. Их оставили в покое и только приказали Анне без опоздания явиться на вокзал через неделю.
Прямо из больницы Баланика увез Анну в горы, в Слэник-Молдова, где они, по ее словам, провели волшебную неделю. Этот курорт в Карпатах славится минеральными водами и чистейшим ионизированным воздухом. К концу недели Анна была совершенно здорова. Баланика сделал ей предложение, и она почувствовала себя “бесконечно счастливой и бесконечно несчастной”. В последний день, проведя бессонную ночь, Анна ответила отказом. Независимая и успешная, она не представляла себе жизни в чужой стране, в качестве домохозяйки и профессорской жены. Естественно, что юридическая практика без румынского образования и румынского языка была ей заказана.
Но они не расстались. То Анна ездила в Румынию, то Баланика прилетал в Москву. Их отношения не были секретом ни для советских, ни для румынских властей, и, вероятно, по взаимной договоренности, им решили не портить жизнь. Несколько раз они бывали и у нас в Питере. Баланика выглядел очень авантажно: почти двухметрового роста, с крупной, наголо обритой головой и словно высеченными из мрамора чертами лица, он напоминал римского императора. Какого — не знаю. Он неплохо говорил по-русски, был смешлив, обладал громовым голосом, и от раскатов его хохота в буфете звенели бокалы. Помню, как однажды за ужином, смеясь и перебивая друг друга, они показывали в лицах их первую романтическую встречу двадцать лет спустя на платформе в Бухаресте.
5
Большую часть своей жизни Анна прожила в Старопименовском переулке в соседстве с бывшим мужем Михаилом Семеновичем Липецкером и его тетей, Линой Самойловной Нейман. В этой же квартире, в комнате Анны Петровны, жил (к сожалению, очень недолго) ее второй муж Леонид Алексеевич Порецкий. Туда же, восемь лет спустя после смерти Порецкого, приезжал в гости Теодор Баланика, который очень подружился и с Михаилом Семеновичем, и с тетей Линой.
В другие две комнаты, как мы помним, вселили по приказу жилотдела бабулю-пенсионерку и перманентно пьяного милиционера с супругой. Соседи создавали в квартире специфический микроклимат. Бабуля прожила недолго, но перед смертью успела прописать свою племянницу Валю, которая предложила Анне, Михаилу Семеновичу и тете Лине свои услуги в качестве домработницы. Все трое были в восторге. Анна и Липецкер не хотели тратить время на стояние в очередях, варку и уборку, но вполне могли себе позволить содержать домработницу, тем более что договорились вести общее хозяйство. А тете Лине много ли надо? Совместная жизнь маленькой коммуны могла бы быть вполне приятной, если бы соседа-милиционера не душили приливы антисемитизма и злобы неистовой силы.
“Жиды проклятые, чтоб вы передохли все!” — приветствовал он соседей, входя в кухню. “Повадились тут жрать и грязь разводить”, — вторила супруга из-за его плеча, искоса окидывая взором дефицитные сыры и колбасы. Действительно, в огромной двадцатипятиметровой кухне стоял стол, за которым обычно происходила трапеза Анны, Липецкера и тети Лины.
“Анна Петровна такой же жид, как и вы, Петр Иванович”, — ласково улыбался Михаил Семенович. Его невозмутимость и отказ “быть спровоцированным” приводила мильтона в исступление. Вот если бы паскудный жид полез драться! Тут уж закон был бы на его стороне. “Подождите, я вам ноги переломаю!” — рычал блюститель порядка. Поразительно, что утихомирить его могла лишь крошечная тетя Лина. “Петрушенька, голубчик, не волнуйся, переломаешь, когда придет время”, — увещевала она бандита тоненьким детским голосом.
“Почему вы терпите? Почему вы, юристы, не засадите этого мерзавца?” — возмущалась я, будучи не раз свидетельницей этих сцен.
“Засадим, засадим, когда придет время”, — смеялась Аня, имитируя голос и интонации тети Лины. И правда, засадить мильтона двум юристам ничего не стоило, но, вероятно, “убогого” было жалко. Ведь оставались дура-жена и где-то в детском доме — умственно отсталый сын.
Но, как писали в советских романах, “жизнь внесла свои коррективы”. Осенью 1971 года умерла тетя Лина. В последний год перед смертью она заметно одряхлела: часто падала, забывала выключить газ в кухне, закрыть воду в ванной, повесить телефонную трубку. К тому же она заболела странной формой деменции: беспрерывно жаловалась на голод и нищету, уверяла, ей не на что купить кусочек хлеба. А холодильник их был забит продуктами.
После смерти тети Лины Михаил Семенович, благодаря своим юридическим связям, отстоял ее комнату. Его прежняя, расположенная между комнатами тети Лины и Анны, была превращена в гостиную для парадных приемов.
И вот месяца через два после смерти тети Лины Анна с домработницей Валей затеяли генеральную уборку квартиры и в том числе антресолей, нависающих над тети-Лининой дверью. Валя стояла на стремянке и докладывала о содержании узлов и коробок. Анна внизу держала стремянку и командовала, что с этим делать. Были сброшены на пол подшивки полуистлевших газет, пачки журналов, два оловянных таза, шляпная коробка, наволочки, набитые тряпьем, проеденные молью одеяла. После Валиного предупреждения “кидаю” Анна отклонялась в сторону, и барахло летело на пол, обдавая ее клубами пыли.
“Эй, смотри, куда бросаешь!” — закричала вдруг Анна. Из очередной наволочки выпал какой-то твердый предмет прямо ей на голову. Она почесала ушибленное место, наклонилась и подняла холщовый мешочек, туго перевязанный тонкой бечевкой. В нем что-то брякало. Прервав уборку, Аня вошла в свою комнату, развязала мешочек и высыпала содержимое на кровать.
“Я не могла поверить своим глазам, — рассказывала она. — Меня буквально ослепили кольца, броши, серьги, колье… Рубины, сапфиры, гранаты, кораллы… Когда Михаил Семенович пришел домой, я показала ему находку с антресолей. Невозмутимый Липецкер выпучил свои голубые глаза и сказал: └Однако… Не пещера Али-Бабы, но все же…“ Он узнал теткины драгоценности с бог знает каких времен. Забыла ли тетя Лина о них или таила в ожидании черного дня? Мы этого никогда не узнаем”.
Вечером, после обеда, Анна и Михаил Семенович сидели в его “обновленной” комнате и дымили друг другу в лицо. Оба с юности были, как говорят в Америке, “чейн смокерс”, то есть прикуривали одну сигарету от другой.
“Вот что, Анюта, — сказал Липецкер, — забирай эти цацки себе. Мне они не нужны. Потребностей, кроме еды и сигарет, у меня, к сожалению, не осталось. В карты я не играю, бабы меня больше не волнуют, а в дальние страны меня не выпустит Софья Власьевна”. (На жаргоне интеллигенции Софьей Власьевной для конспирации называли советскую власть.)
“Купишь машину и дачу”, — настаивала Анна.
“По Москве я могу себе позволить ездить на такси, а возиться с дачей нет ни времени, ни сил. Распоряжайся ими, как сочтешь нужным”.
И Анна распорядилась. Первым шагом была покупка кооперативной квартиры мильтону — “главному антисемиту всех времен и народов”. Прощаясь, они даже расцеловались. Вторым — взятки чиновникам для признания его комнаты, чье единственное окно смотрело в стену, нежилым помещением. Анна превратила эту комнату в “гостевую”, в которой и я останавливалась тридцать лет подряд, приезжая сперва из Питера, потом из Бостона. Третьей крупной тратой был капитальный ремонт родительского домика в Бердянске. Аниного папы в то время уже не было в живых, мама стала совсем немощной, и Анна наняла девушку для постоянного ухода за ней.
Оставшиеся “цацки” оплатили покупку дачи на Клязьме. Анна очень эту дачу полюбила и по выходным, преодолевая “яростное сопротивление” Михаила Семеновича, вывозила его на воздух.
Но, несмотря на свалившиеся с антресолей сокровища, не суждены были Анне ни счастье, ни покой. Потери следовали одна за другой. В 1979 году у Михаила Семеновича случился инфаркт, и Аня решила уйти на пенсию, чтобы ухаживать за ним.
В 1980 году в последний раз приехал в Москву Теодор Баланика. И пробыл всего пять дней. У него был рак, и он не скрывал, что приехал попрощаться. Михаил Семенович, сам тяжело больной, уговаривал Анну ехать в Бухарест и быть с Баланикой до конца. Но Анна боялась оставить Липецкера одного. Я звонила ей из Бостона через день, и она плакала в телефон, не зная, на что решиться.
Через два месяца Баланики не стало. Прекратились встречи, звонки и письма, вносившие в ее жизнь свет и радость. Их поздний роман продолжался пятнадцать лет.
А в 1984 году, за несколько дней до ее семидесятилетия, которое она задумала отпраздновать торжественно и многолюдно, скончался Михаил Семенович. Вместо праздника торжественны и многолюдны были его похороны.
“Я лишилась наставника и самого близкого, самого дорогого и верного друга, которого Бог с расточительной щедростью послал мне”, — сказала Анна над его гробом.
В Старопименовском остались они вдвоем с домработницей Валей.
“В квартире стоит такая оглушительная тишина, что у меня звенит в ушах”, — жаловалась она по телефону.
В 1992 году мы пригласили Анну в Америку. Она провела у нас в Бостоне два месяца. Мы свозили ее в Нью-Йорк и Вашингтон, покатали по Нью-Хэмпширу, Массачусетсу и Вермонту. Глаза нашей гостьи ненадолго заблестели как прежде.
В последний раз я была в Москве у Анны в декабре 2001 года. Она очень сдала, страдала эмфиземой и… курила, курила, курила, Мы, как всегда, засиделись за полночь, вспоминая наших ушедших: моего отца, Аниных родителей, Порецкого, Баланику и Михаила Семеновича.
“Кроме тебя, я так откровенно разговариваю только с ними, — призналась Анна. — Среди живых у меня почти не осталось друзей”.
“Анюта, оглядываясь назад, на свою яркую, полноценную жизнь, какие ее периоды ты назовешь самыми счастливыми и какие самыми горестными?”
“Как можно назвать полноценной жизнь женщины, никогда не имевшей детей? Впрочем, в ней, в моей жизни, конечно же, были счастливые страницы. Я очень любила свою профессию, считалась хорошим адвокатом и была счастлива, когда мне удавалось защитить невинного. Я любила и была любима. Что еще можно желать от жизни? А горьких лет, полных отчаянья, унижения и страха, в ней было гораздо больше, чем счастливых или просто спокойных. Я существовала в трех эпохах: до советской власти, во время советской власти и, слава богу, успела стать свидетельницей ее позорного и жалкого конца. Моей семье, моим родным и близким был нанесен непоправимый моральный ущерб в 1917 году. Я не могу вспомнить без содрогания многие страницы отечественной истории: массовое раскулачивание и истребление голодом людей на Украине, аресты, репрессии и расстрелы лучших представителей науки и искусства, уничтожение интеллигенции и военной элиты, страшные, бессмысленные потери во время войны и снова жестокие репрессии невинных людей, оказавшихся в плену или на оккупированных территориях, обвинения ученых в космополитизме, гонения на врачей, махровый антисемитизм русского народа и его вождей.
Пожалуй, я впервые испытала гордость за свою страну в 1990-м, глядя на стоящего на танке Бориса Николаевича Ельцина. Я впервые видела на улицах оживленные, открытые и счастливые лица москвичей. И я думала: неужели мы и вправду дожили до свободы?.. Очень боюсь, что ненадолго… Впрочем, что будет с Россией, я предсказать не могу”.
Анна Петровна Порецкая умерла в 2003 году.