Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2010
Самуил Лурье
Нечто о дундуке. Милый Фифи. Скачущее тело
Идиот блестяще владел французским языком, свободно — разговорным немецким (писал — с ошибками). Якобы читал (кто проверит?) по-английски, по-итальянски. Древнегреческий со словарем. Латынь, само собой. Чтоб эпиграфы разбирать.
И выглядел прилично. По крайней мере — в молодости. С точки зрения, например, госпожи де Сталь, а также под кистью Кипренского, вполоборота. Лоб под темной шевелюрой высокий, нос крупный, прямой, брови густые, круглые, губы полные, взгляд как будто осмысленный, как бы даже задумчивый. Одет стильно. Поза уверенно-небрежная. Тросточка в расслабленной руке. Короче, по внешности ничего не заподозришь. Чувствуется (или мерещится задним числом) некоторая фальшь, как бы попытка выдать какую-то пустоту за какую-то глубину, — но не более того.
Мало кто догадывался. (И всегда — поздно.) И сам он, ясное дело, на ум не жаловался, только на нервы. Ну и (в стихах; баловался стихами в начале пути, в основном по-французски и по-немецки) на судьбу — а уж она ли ему не потакала. Со стороны посмотреть — мальчик объелся конфетами. Но ведь страдал — и полагал, что этими резями дает о себе знать душа:
Страдалец я теперь — и помощи не вижу;
Надежды никакой нет в жизни для меня.
И целый свет не мил, и жизнь я ненавижу;
Влачу цепь дней моих, рыдая и стеня.
Семнадцать лет, с пылу с жару камер-юнкер. А впрочем, не факт, что это его стихи — “Мой жребий” в “Северном вестнике” 1804 года. Подпись: С…й У..в, — но мало ли. В письмах он обычно расчеркивался: Serge d’Ouvaroff. И, как правило, пользоваться т. н. родным языком избегал. (Вяземский говорил: боится.)
На протяжении четырех десятилетий, даже дольше, идиот руководил (по совместительству, по совместительству: меньше двух должностей никогда не занимал, каждую — с персональным окладом) — петербургской АН.
Про которую какой же русский не знает — только это и знает, — что в ней заседает князь Дундук.
Существо из мифологии, как царь Горох или царь Кащей. Но по интеллекту ближе к царю Дадону. Поскольку имя образовано из эпитета хотя и диалектного, но в высшей степени доступного общенациональному инстинкту и (как
и в языках монгольской группы) с очевидностью означает: не Спиноза. Пушкин искренне думал, что это реальная фамилия, — нет, официально князь
М. А. Дондуков-Корсаков писался через о, — но как бы там ни было, рифма
к Академии найдена навеки.
Однако дундук был там всего лишь замом идиота. Вице-президентом. Назначен 7 марта 1835 года.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
(вообще-то верно: попечитель учебного округа, председатель Цензурного комитета — это в лучшем случае уровень рядового члена ЦК; академик начинался с зав. сектором)
Почему ж он заседает?
Потому что — — —
Но тут СНОП1 с необыкновенным проворством (тогда она была еще комсомолка, проходила, отбывала, или каким глаголом это называлось, кандидатский стаж) выхватывает из-под руки Пушкина эту последнюю строчку, комкает ее, глотает, а на ее место — шлеп свою! Получается прекрасная, истинно народная частушка. Хоть сейчас исполняй на первомайском капустнике силами самодеятельного ансамбля аспирантов:
Почему ж он заседает?
Потому что есть чем сесть!
Побуждения прекрасной ханжи похвальны. С одной стороны, перекрыть глупому слову на букву Ж путь в коммунистическое завтра. С другой — все-таки оставить в личном деле Пушкина этот острый выпад против столпов царизма. Ну да: и невинность соблюсти, и авторитет не растерять, — а чему смеетесь? над собою смеетесь! Другая бы вычеркнула, а деликатная, но храбрая СНОП — спасла. Да еще с каким художественным тактом: траектория эпиграммы изменилась градусов на 90, но главные-то элементы — юмор и сатира — сохранены. В конце концов, разве сода содержит не тот же самый натрий, что и соль?
Оказалось — допущен прокол: единственным адресатом эпиграммы остается шестерка, а устранен (и тем самым выведен из-под удара) не просто какой-то там главный герой, а крупнейший мракобес. Неосмотрительная СНОП, поддавшись порыву стыдливости, поставила педагогическую целесообразность выше политической. Такой подход граничил с антипартийным. И ей пришлось вернуться к данному тексту, когда ПСС дошло до последней записи в пушкинском дневнике (февраль 1835 года):
— В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим ценсурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати об Уварове: это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был б….., потом нянькой, и попал в президенты Академии наук, как княгиня Дашкова в президенты Российской академии. Он крал казенные дрова, и до сих пор на нем есть счеты (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял
в собственную работу etc. etc. Дашков (министр), который прежде был с ним приятель, встретив Жуковского под руку с Уваровым, отвел его в сторону, говоря: “Как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!”
Пряча зардевшееся лицо в накрахмаленных кружевах фартука, бедняжка СНОП вынуждена была признать со всей прямотой, что — да, действительно, неприличное слово на букву Ж использовано в эпиграмме парадоксальным образом: как эвфемизм; окружность, им обозначаемая, замещает здесь свой центр (это можно рассматривать как метонимию из разряда “перенос с вместилища на содержимое” или даже как антисинекдоху: целое в значении части); тут намек не на бездарную усидчивость, а скорее наоборот — на, предположим, креативную вертлявость; поскольку идейный заряд пресловутой эпиграммы адекватней всего был бы передан утверждением типа:
— Голубые-то наши (никому не в обиду будь сказано. — С. Л.) до чего оборзели! Вот уже и АН превратили в какой-то гей- (никому не в обиду. —
С. Л.) цирк!
— То-то и оно! — сказали ей. — Такое заявление великого поэта может и должно послужить делу пролетариата. Ведь президент этой самой АН — лишь один из титулов Уварова, секретаря по идеологии, курировавшего в николаев-
ском ЦК идеологический, соответственно, отдел, а также агитпроп и Главлит. Теперь нам понятно, в кого метит и кого клеймит вольнолюбивый классик.
Эзоповым языком он бичует нравы правящей верхушки: ведь, формально именуясь министром просвещения, Уваров входил в ближайшее окружение императора.
Так в лексиконе Фимы Собак (кто запамятовал — это подруга Эллы Щукиной, “людоедки”: см. Ильфа и Петрова) появилось 180-е слово, богатое слово: гомосексуализм. И все гуманные науки, затрагивая личность Уварова, еле слышно, закрыв рот ладошкой, хихикают: особые вкусы — сексуальные пристрастия — противоестественные наклонности — нетрадиционная ориентация. Как известно.
Откуда известно — незачем и спрашивать. Сами выкатят, нимало не медля: как свидетельствует Пушкин и т. д. А на самом-то деле, если разобраться, — известно им со слов кузины СНОП. А уж ей — со слов Пушкина. А Пушкину — с чьих-то еще: явно не он держал свечку. Те же, кто держал, — если кто-
то держал, — тю-тю без мемуаров (неграмотные дворовые какие-нибудь),
и взятки гладки.
Показания свидетеля Пушкина основаны на нескольких сплетнях и одном факте. Сплетни — это серьезно. А вот что касается факта — продвижение начальника столичного Горлита в вице-президенты АН если и может быть Уварову вменено, то лишь как злоупотребление служебным положением.
В самой легкой форме. Без превышения полномочий. Коррупционный же мотив просматривается с трудом.
Даже странно: в 1836 году (дата под эпиграммой) Пушкин, выходит, уже не помнил, что всего-то пару лет назад точно так же по блату — и как раз через Уварова! — пристроил Гоголя в СПб. университет на кафедру истории? Кузине СНОП порасспросить бы про это кузину СНОГ, та сообщила бы ей много интересного: какой, например, у Гоголя был научный багаж. (Малой скоростью из Нежина.) Или как Уваров под руку с Пушкиным явился на первую лекцию. Неужели вся эта афера удалась благодаря тому, что фигура Гоголя показалась Уварову соблазнительно миловидной? Попробовал бы кто-нибудь смастерить эпиграмму с подобной гипотезой. Кузина СНОГ сдала бы вредителя в ГПУ.
Где у нас бритва Оккама? Давайте допустим, что идиот просто-напросто был отличный администратор и умел оказывать услуги нужным людям (а за Гоголя просил кроме Пушкина Жуковский и даже — по их обоих наущению — Дашков) и поощрять ценных работников. Ну да, не иначе как за казенный счет и возможно, что иногда — в ущерб престижу учреждений. Подумаешь. Да и какой там престиж. Во всяком случае за мою альму имени Жданова матер я спокоен.
А идиот, кстати, университетов не кончал. Ни гимназий. Вроде бы провел около года в Геттингене, — но в тамошних списках не значится. Доставшейся ему долей всех тех богатств, которые выработало человечество, обязан аббату Mangin, своему гувернеру. И, разумеется, “Арзамасу” — им же, идиотом, учрежденному литобъединению пародистов.
Ах, какие неутомимые остряки съезжались к нему на Малую Морскую, ну и к Блудову на Невский — поесть гусятины! Общество арзамасских безвестных литераторов. Жуковский, Дашков, братья Тургеневы, Вяземский, Вигель, Давыдов, Пушкин (под конец и с племянничком)… Ах, какие гуси продавались на Сенном рынке: одного хватало на семерых, а двух — на всех!
Это ведь он, Уваров Сергий (учтите: не Сергей!) Семенович, тут кое-кем трактуемый как идиот (при его жизни тоже иные фыркали: фанфарон! или шипели: шарлатан! — и кто теперь помнит, как их звали?), — это он все придумал,
и насчет гуся, и до ужина заседать за настоящим канцелярским столом. Это он зазвал всех к себе (в 1815-м, 14 октября) и прочитал самую первую — так сказать, основополагающую — арзамасскую речь. А они приняли как должное. Как мысль, носящуюся в воздухе и оттого принадлежащую всем. Даже отказались выбрать
его президентом! Хотя к тому времени из них из всех только он вышел в настоящие начальники, не говоря уже, что только он новейшую французскую словесность читал от и до, и он же снабжал их тамиздатом прямо из цензуры.
С ним обходились, как с шекспировским Мальволио: как будто он сам смешней, чем его шутки. И как будто его высокое положение ничего не значит, раз все в курсе, как оно ему досталось.
Ну, по блату, — а что такого? это норма жизни. Единственный надежный метод подбора кадров и последущей селекции. Что успел бы совершить для России Сергий Семенович, не позаботься о нем Провидение? При такой нервной системе — несовместимой с армейским бытом? Имея столь безалаберную (это еще мягко сказано) мать. Исхитрившуюся разорить имение дотла.
Бедный Евгений — читали “Медного всадника”? — вот какая ему светила историческая роль, а по-нынешнему это называется Поприщин: писцом в департаменте, с почетной обязанностью — по утрам перья какому-нибудь его превосходительству точить. Перья, быть может, того самого гуся, которого либертены клуба “12 стульев” съедят вечером без него.
А впрочем — предполагать так предполагать (хотя так можно и в параисторию впасть), — навряд ли и вы, весельчаки минувших дней, все добрались бы до этого гуся, если бы над каждой шашкой не нависала огромная рука, готовая переставить ее либо отдать за фук. А также если бы сообразительные шашки — умеющие считать ходы, — не уступали время от времени друг дружке дорогу.
К примеру, ежели бы в свое время Сергий Семенович за чаем у императрицы не прочитал вслух с выражением “Певца во стане русских воинов” — никогда, никаким другим случаем не попал бы Жуковский в любимцы Семьи, — но и у Сергия Семеновича не было бы в русской литературе ни одного, скажем так, почти приятеля.
Ну да, считается, что камер-юнкерский мундир получен по протекции Алексея Борисовича Куракина, теткиного супруга, генерал-прокурора. А в Коллегию иностранных дел приняли еще раньше, с пятнадцати лет — потому что Куракин Александр Борисович, брат предыдущего, был этой Коллегии вице-канцлер. А манеры С. С. отшлифованы в высшем свете Вены исключительно благодаря тому, что вице-канцлер отправился туда послом — а послам, как считается, бывают нужны атташе.
Но дальше-то карьера пошла сама, — а лучше сказать: фортуна сама привязалась к нему, причем в очень тяжелый момент — когда дорогая мамаша сделала его буквально нищим, — именно тогда фортуна и побежала за ним, как собака. Оказалось, что она давно его высматривала, — и кто на его месте отказался бы от предложения дочери самого Разумовского? Да, не красотка. Ну, немножко старее годами, проклятые сплетники. Да, став (осенью десятого года) зятем министра просвещения, Сергей Семенович сделался (31 декабря) попечителем Санкт-Петербургского учебного округа (с подобающим — генеральским — чином). Двадцати четырех лет отроду. Не имея — вы правы, sapristi, это очень забавно — даже справки о неоконченном среднем.
Что ж, он умел нравиться — и нравился. Дамам — практически всем,
за исключением молодых. Излюбленный контингент — на первом рубеже шестого десятка. Жанр — задумчивая такая, многозначительная нежная дружба, меланхолическая amitiБ amoureux. Скажем, угадать, — а лучше узнать от лакея: в платье какого цвета выйдет завтра в сад вдовствующая императрица-мать, — и преподнести сообразный настроению цветочек. С фразой — и с грацией — французского маркиза прежних времен (ancient rБgime). О да, примитив, —
но почему-то с большим кпд. Только в выражение глаз обязательно добавлять затаенную печаль: как-никак уже написан Вертер.
Старики тоже поддавались. И с ними не надо тратиться на цветы: просто разделяй мысли.
Независимо от всех этих мелких половых признаков рано или поздно всплывала альтовая тема усыновления. С вариациями: от шутливой до трагичной.
В 1806-м австрийская графиня Ромбек (значившая в Вене не меньше, чем Хлестова в Москве) писала ему:
— Вы перл моего потомства! Дверь заперта; я больше не рожу.
Обращалась к нему: дорогое дитя любви и случая; обожаемое дитя; милый Фифи.
Госпоже де Сталь, ввиду недостаточной, всего лишь двенадцатилетней разницы лет, оставалась функция сестры:
— Благодарю вас за ваше восхищение и за вашу признательность, но мне хотелось бы, в качестве сестры значительно вас старшей, быть вам полезной
в вашей литературной карьере, — полезной в единственно нужной для этого форме, т. е. внушая вас в течение некоторого времени сознание собственных сил, которые должны развиваться с годами и с увлечением.
В 1813-м, сам уже отец семейства, он признавался прусскому министру,
56-летнему барону Штейну:
— Когда я думаю обо всех неудачах своей жизни, у меня возникает идея, что я никогда не пущу здесь корней и навсегда останусь экзотическим растением; против своей воли я прихожу к мысли, что должен был родиться Вашим соотечественником или, может быть, Вашим сыном, — но это мечта, я отказываюсь от нее и хочу от нее отказаться.
(Еще бы! Я и то удивляюсь: куда смотрела контрразведка? Положим, Пруссия входила в союзную коалицию, но переменись положение на фронтах — такие нежности потянули бы на гос. измену.)
Тут был еще особенно дорогой, глубоко интимный мотив: врожденный аристократизм. По документам Сергий Семенович был обыкновенный четырехсотлетний дворянин: законный (давно покойный: скончался через два года после женитьбы) муж его мамаши происходил от некоего Минчака Косаева (татаро-монгольский полевой командир, своевременно перешедший на сторону федералов). Но, весьма вероятно, недаром воспреемницей Сергия Семеновича от святой купели соизволила стать сама великая Екатерина; для простого (и простоватого, говорят) флигель-адъютанта — который, правда, умел плясать, сам себе подыгрывая на бандуре (чем украшал попойки Потемкина и заслужил прозвище Сеня-бандурист), — милость все-таки чрезмерная. (Страшно вымолвить, но сам Николай Павлович — родной внук! — не был удостоен.) Другое дело, если настоящим отцом пригожего младенца был красивый (нота бене!) сын одного из друзей ее молодости, знатного вельможи, состоявшего, между прочим, с Романовыми в свойстве: некоторые упоминают графа А., — но silentium! silentium! Nomina, знаете ли, odiosa sunt.
Обладатель такой амбиции мог себе позволить (считал, что может) украдкой вздохнуть о том, что и Провидение, увы, не вполне застраховано от кадровых ошибок — на самом верху доминируют династический принцип и человеческий фактор:
— Мы живем в столетии обманутых надежд. Трудно родиться на троне и быть оного достойным.
— (Опять-таки: где было Третье отделение? Ах, его еще не было! А чем, интересно, занимался господин Жак де-Санглен, Яков Иванович, всеведущий шпион его величества? Работал над своим трактатом “О величии человека”? Нет, определенно Бенкендорф был прав: при Александре I органы буквально не ловили мышей. Это письмо — от 17 года — обращено, между прочим, к Николаю Тургеневу, арзамасская кличка — Варвик (а сам Уваров проходил как Старушка), — впоследствии, через восемь лет, заочно осужденному и объявленному в международный розыск идейному вдохновителю провокации на Сенатской площади.)
Кстати, это ведь идиот летом 30-го года в гостиной у Олениных обронил, всех рассмешив, что мысленно аплодирует г-ну Пушкину: хвалиться происхождением от негра, купленного Петром Великим в Кронштадте за бутылку рома, — так современно, так оригинально. Присутствовавший Булгарин, только что униженный и оскорбленный “Литгазетой” — разоблаченный ею как инородец-космополит — взыграл от радости, и понеслось.
Все это хорошо, но тем не менее материалы дела не подкрепляют пушкинскую версию. Ни из чего не видно, что идиот, питая к дундуку страсть, занимался с ним в рабочее или свободное время неблаговидной гимнастикой. Разве что мог, скрашивая личную жизнь, при случае (склонившись вдвоем над рукописью “Анджело”: а давайте уберем вот и эти четыре стиха!) ущипнуть, погладить. Тот в свои 39 действительно был, судя по портрету, чиновником довольно плавных очертаний. (После-то раздался в эполетах, отрастил до самых орденов жесткую раздвоенную бороду — у-у-у, не подходи!) Но Уварову тогда стукнул уже полтинник, и его многогранным организмом давно овладела другая, несравненно сильнейшая наклонность. Роковая. От которой все прежние только отвлекали. Развлекали.
Хотя впервые этот сон приснился ему в юности. В Вене. Еще когда он был милым Фифи.
Приснилось, что он (вы небось не поверите, а между тем это не беллетристика, это зафиксировано в источниках: он сам рассказал кому-то), — так вот, он увидел во сне, будто он — Министр Просвещения. (А ведь он числился тогда за МИДом; вот и не верьте после этого в судьбу.) Почему-то эти два слова обозначали — или давали — невероятно огромную власть. Невозможную высоту. Как если бы над ним не было в мире никого. Каждое, самое осторожное его движение (а он двигался очень, очень осторожно) необратимо изменяло находившийся внизу многоярусный ландшафт: в частности, прямо на глазах улучшался климат.
Там, внизу, тоже никого не было видно — ни женщин, ни мужчин;
и удивительно, что — как бы это сказать — на поверку сон оказался (точно — беллетристика!) заурядно сладострастным. Он больше не повторялся.
Но через три года, когда идиот приехал на назначенное Екатериной Алексеевной свидание и она предложила ему себя и столь необходимую ему тогда сумму, — он думал не о деньгах, он вспомнил тот сон и понял: с людьми обыкновенными такого не случается; у них не бывает таких сновидений, таких свиданий; вот чей теперь он будет зять; еще один только шаг — и начнется то, ради чего он отмечен и избран.
Но тогда он еще не знал — что. Не разгадал, простите невольный каламбур, замысел Промысла. Вместо того чтобы, дождавшись урочного часа, сделать этот один большой шаг — засеменил. И, как вскоре выяснилось, не в ту сторону. Побежал за императором Александром и впопыхах, нечаянно, чуть-чуть обогнал. А тот возьми и сверни.
Без метафор говоря, — в 18-м году, через неделю после того как император произнес в польском сейме свою знаменитую речь про конституцию, — идиот собрал петербургских профессоров и студентов и тоже прочитал речь — свою собственную — да еще и напечатал.
Она имела оглушительный успех — и точас была забыта, поскольку никто ничего не понял, — осталось только впечатление, что объявлена перестройка. Одна фраза чуть не вошла в пословицу — как ее? свобода лучше, чем несвобода? Нет, еще круче. Это была цитата из лорда Эрскина: “Политическая свобода есть последний и прекраснейший дар Божий”. Безусловно прав язва Греч: при Николае за такое неосмотрительное выступление Уваров сам засадил бы себя
в Петропавловскую крепость. Но такая странная была эпоха, что тогда-то,
в том же 18-м, он и получил, в придачу к учебному округу, Академию наук. Стал ее президентом, и это назначение общественность приняла за доказательство, что подул ветер перемен. Что на горизонте — заря просвещенной свободы.
А в следующем году непредсказуемый император возьми и передумай. Верней — задумался, о чем — осталось тайной, — но уж точно не о свободе. Что за ирония Провидения: от свободы Россию спасла в тот раз немецкая психопатка — баронесса Крюденер (ну и Меттерних, естественно, не дремал).
Царь задумался, зато взбодрились попы. (Эта каста, — говаривал Уваров, — все равно как брошенный оземь лист бумаги: как бы его ни топтали, а раздавить нельзя.) Пересмотр политического курса начался, как водится, с инспекции университетов. Из Казанского уволили всех мало-мальски квалифицированных профессоров, переключились на Петербургский, только-только Уваровым созданный, — тут он округ и оставил. Ушел по собственному желанию. Затаился
в Минфине. Ждал своего часа. Который все не наступал, хотя в 1826-м, по случаю коронации Николая Павловича, Анной 1-й степени наградили, сделали сенатором, в Минпрос вернули.
Но даже не замом, а так — вроде советника. Замом очень немолодого Ливена стал Блудов. (А Дашков — статс-секретарем: арзамасские гуси!) Оттепель тянулась вплоть до жаркого лета 30-го года. Еще в конце июня Николай Павлович совсем было собрался подписать закон о монетизации помещичьих льгот —
и, говорят, подписал бы, если бы не отчаянное послание Константина Павловича типа: не желаю быть свидетелем всех этих ужасов, которые неизбежно и мгновенно наступят; дайте мне спокойно умереть, а потом делайте что хотите.
А буквально через месяц — парижская революция, а за ней — бельгийская,
а осенью, когда император уже решился было пойти в Европу, на выручку
к государям, — восстала Варшава. Операция по наведению порядка не оставляла времени для праздных разговоров. Ко всему цесаревич Константин волею Божией помре от холеры. Только к середине следующего, 31 года всем стало окончательно ясно, куда ж нам плыть: а никуда; надо бросить якорь.
И этот новый, последний курс — единственно верный — засекретить. Как можно скорее найти петушиное слово, которое, если передавать его по громкой связи через равные, как можно более частые промежутки, создаст у пассажиров, а заодно и у команды стойкое впечатление, что корабль так и бороздит океан, так и бороздит.
В 20-х числах июля Пушкин написал Бенкендорфу:
“Заботливость истинно-отеческая Государя Императора глубоко меня трогает. Осыпанному уже благодеяниями Его Величества, мне давно было тягостно мое бездействие. <…> Если Государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнить волю Его Величества и готов служить ему по мере моих способностей…”
Напомнив тактично (в который раз), что по сущей справедливости давно следует ему чин коллежского асессора (не убедил: дали всего лишь титулярного), изъявил готовность создать и возглавить проправительственный печатный орган: “Общее мнение имеет нужду быть управляемо…”
А покамест суд да дело, в августе сочинил “Клеветникам России”, в сентябре напечатал. Идиот же — перевел. И в октябре через дундука переслал перевод Пушкину при такой записке: “Инвалид, давно забывший путь к Парнассу, но восхищенный прекрасными, истинно народными стихами вашими, попробовал на деле сделать им подражание на французском языке. Он не скрывал от себя всю опасность борьбы с вами, но вами вдохновенный, хотел еще раз, вероятно в последний, завинтить свой Европейский штык. Примите благосклонно сей опыт и сообщите оной В. А. Жуковскому”.
Одновременно он представил свой текст и Бенкендорфу, но тот (само собой, с ведома царя) отозвался кисло. Попросил воздержаться от публикации. Не оценили. По-видимому, их больше устроил бы компьютерный перевод. Безличный, дословный. Что-нибудь в таком духе:
К чему весь этот шум, парламентарии? На каком основании вы угрожаете России международной изоляцией? Вас возмущают нарушения прав человека в бывшей так называемой Польше? Но это внутреннее дело нашей страны; затяжному межнациональному конфликту, о котором идет речь, не пойдет на пользу вмешательство некомпетентной третьей силы. Он имеет давнюю, драматичную историю,
а причины его коренятся в несовместимости польского и русского менталитетов.
(С двустишием: “Кто устоит в неравном споре: Кичливый лях иль верный росс?” — пришлось повозиться. Попробуйте-ка определить плоскость, в которой пересекаются кичливый и верный, — вычислить общий знаменатель; это нелегко. Но результат оправдал все усилия: с изумлением и невыразимым облегчением идиот внезапно осознал, что он — не Пушкин, никто другой, а именно он отыскал наконец петушиное слово! Выработал для своей эпохи пароль и отзыв! Но это мы разберем отдельно. А следующие два стиха — “Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос” — идиот усилил по своему вкусу: для торжества одного из народов нужно, чтобы погиб другой.Император, должно быть, счел такую откровенность излишней.)
Этот конфликт вскоре будет разрешен (практически — уже): полностью и окончательно подавив сепаратизм, российская армия восстановит единство и территориальную целостность государства.
Так что, господа, лучше прекратите истерику, пока не поздно. Перестаньте превозносить бессмысленное упорство горстки непримиримых боевиков. Ни для кого не секрет, что стоит за этой лицемерной шумихой: махровая русофобия.
Вы стремитесь принизить и предать забвению подвиг русского народа, в кровопролитной борьбе спасшего Европу от наполеоновской чумы.
Что ж: ежели вам угодно сыграть роль поджигателей новой войны — извольте! Россия обладает непобедимой армией, испытанной в бечисленных сражениях (синекдоха: ветеран ВС, полулежа в постели, завинчивает штык — правда, смысл этого действия немного темноват); она отлично организована и беспрекословно предана своему главнокомандующему; сверх того, у нее практически неисчерпаемый мобилизационный ресурс (каскад топографических метонимий — от холодных скал Финляндии до раскаленных — Грузии; картина необозримой поверхности, сплошь покрытой торчащими из нее сверкающими стальными остриями).
Милости просим, безответственные говоруны! Если не слабо, направляйте к нам войска вашего агрессивного альянса. Места в России много, найдется и для них: горе-завоеватели нового поколения будут захоронены неподалеку от своих отцов и дядей.
Пушкин отвечал идиоту (с раздражением и злой иронией! — поясняет СНОП):
“Милостивый Государь, Сергей Семенович,
Князь Дундуков доставил мне прекрасные, истинно вдохновенные стихи, которые угодно было Вашей скромности назвать подражанием. Стихи мои
послужили Вам простою темою для развития гениальной фантазии. Мне остается от сердца Вас благодарить за внимание, мне оказанное, и за силу и полноту мыслей, великодушно мне присвоенных Вами…”
Идиот, поверите ли, не обиделся.
— А что это вы его все идиотом да идиотом? Сами же говорите: пять языков, университеты открывал. И вообще — надоело.
Ну извините. Это просто для разнообразия. Словарный запас на нуле. Но позвольте напомнить. Когда Пушкин умер, дундук вызвал редактора газеты, напечатавшей некролог (тот самый: про закатившееся солнце; в расцвете лет,
в середине своего великого поприща), и от имени министра объявил строгий выговор. В частности дундук сказал:
— Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще!
В задаче спрашивается: как называется субъект, которому на на язык —
а значит, и в голову — навернулась эта фраза? Милый Фифи? Подскажите, буду благодарен, — а сейчас мне надо срочно придумать, чем кончить параграф.
Кстати. Вот я все придираюсь к Автору (-ше) истории литературы. (И как бы мне об этом не пришлось пожалеть; ведь мы в его/ее руках: разозлится —
и как поступит со мной сообразно удельному весу! впрочем, ну и пусть.) А нет-нет и позавидуешь. Какие сильные ходы изобретает.
Вот смотрите. 3 февраля 1837 года в подвале Конюшенной церкви отпели по Пушкину предпоследнюю панихиду. Потом гроб, заколотив, опустили в ящик. Ящик поставили, подостлав соломы, на сани, накрыли рогожей, обвязали веревками. Составился погребальный, так сказать, кортеж из трех троек: возок жандармского капитана, сани с ящиком, кибитка А. И. Тургенева (спец. командировка, но за свой счет: старый друг, в последний путь и все такое). Тронулись
в первом часу ночи. Во Псков прибыли в 9 пополудни. Тургенев пересел
к капитану (Ракееву; фамилия известная; впоследствии дослужился до полковника; см. роман Набокова “Дар”) — полетели к тамошнему губернатору на дом (попали на вечеринку); сани с гробом и кибитка остались на почтовой станции.
“5 февраля отправились сперва в Остров, за 56 верст, оттуда за 50 верст
к Осиповой — в Тригорское, где уже был в три часа пополудни. За нами прискакал и гроб в 7-м часу вечера…”
Всплакнули, перекусили, дело житейское. Прямиком, на голодный желудок, в Святые Горы — бр-р-р! — было бы неумно.
“Осипова послала, по моей просьбе, мужиков рыть могилу (ага! вот они, положительные стороны крепостного права: она пошлет, они как миленькие пойдут; на ночь глядя и в темноте абсолютной, про холод не говорю. — С. Л.); вскоре и мы туда поехали с жандармом; зашли к архимандриту; он дал мне описание монастыря; рыли могилу; между тем я осмотрел, хотя и ночью, церковь, ограду, здания”.
Интересный же памятник старины.
“Условились приехать на другой день и возвратились в Тригорское. ПОВСТРЕЧАЛИ ТЕЛО НА ДОРОГЕ, КОТОРОЕ СКАКАЛО В МОНАСТЫРЬ. Напились чаю; я уложил жандарма спать и сам остался мыслить вслух о Пушкине с милыми хозяйками” и т. д., душевно провели время.
Это я, я лично выделил две фразы — одну курсивом, другую прописными литерами. Обе, по-моему, страшней самого Гоголя, — но то, что за ними… Не умею сказать. Как будто Пушкина напоследок заставили промчаться через его же стихотворение. Превращенное обратно в снег и черный воздух. Написал — невидимкою луна? Вот и не увидишь больше. Спрашивал — что так жалобно поют? Теперь знаешь. Скачи, тело, скачи.
Продолжение впредь