Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2010
БОРИС РОХЛИН
О стихах Анатолия Гринвальда
Анатолий Гринвальд написал три книги стихов: «Чернильный город», «Настоящее», «Здесь был Толя». Первая издана в Туле в 2003 году, вторая и третья в Москве.
Доверительно, неторопливо, приглушенно его стихи рассказывают о
вы-бранном или сочиненном автором мире. Сам же он переживает и передает
в слове пережитое одинаково лаконично, скупо, переходя от «я» к «другому», но
не покидая своего «я», оставаясь внутри него. Это не значит, что ему там
удобнее, комфортнее, уютно-теплее. Ему оттуда виднее.
Предметы, попадающие в сферу его слова, лишены принуждения, как если бы его собственное хотение определяло бы их бытие и форму. Несмотря на меланхолическую отрешенность, фаталистическое приятие мира, стихам свойственна ирония, малозаметная и почти неуловимая.
Описываемое он не провоцирует и не принижает, но осматривает произвольно, беззаконно. Он субъективен и эгоистичен в своем говорении. Ирония относится и к рассказчику, и к рассказываемому.
Вряд ли Анатолий Гринвальд ставил перед собой задачу создать поэтиче-ский декамерон или гептамерон, но, скажем, книга «Чернильный город» — это книга новелл, точнее — новеллин.
Можно определить поэтическую новеллистику Гринвальда как романтиче-ский натурализм. Причем и романтическое начало, и натуралистическое уже на излете, в свободном падении. Оттого ирония его меланхолична. Мир собственного «я» и миры «я» других видятся ему на закате, в вечерних сумерках.
Нигде об этом не сказано прямо, открытым текстом. Герои-монады сами подтверждают это своей нелепой и хрупкой жизнью, ее краткостью.
Время и пространство замкнуты. Они ограничены. Изнутри — человече-ской мимолетностью и непостоянством, извне — шаткостью и непредсказуемостью мира.
Свойственна ли искусству дьявольская или ангельская сущность, имеет ли мир три измерения, какой принцип лежит в основе бытия: метафизический, мелодический, ритмический или геометрический, сотворена ли Вселенная или вечна, — все это мало трогает поэта:
В небе, лишенном богов,
В серп превращается месяц.
Человек вовлечен в природный поток собственного естества, собственной натурологии. Выбраться из него не дано: «…основной инстинкт основнее прочих». И: «Ключик от неба потерян верховным жрецом по пьянке, / И теперь никто не может сказать, наступит ли завтра».
Есть реальность — томительная, притягательная и безысходная. Страсти цикличны, каждая завершается, чтобы уступить место другой, не менее притягательной и не менее безысходной. «Во многой любви» много печали, ее умножение умножает скорбь.
Поэта занимает конкретика существования, тревога сердца, диалектика души, как сказано было о первых повестях Л. Толстого. Его привлекает и интригует не душа биологического вида, а душа влюбившаяся. Предмет влюбленности меняется, но диалектика остается, как и ее загадка.
Иногда новеллино переходит в балаганчик. Ирония становится явной.
Говорит исполнитель любовных куплетов почтенной публике…
Нет, я не буду петь, — в мою любимую попал снаряд
Во время вчерашнего артобстрела… дайте мне беломора…
Налейте мне водки стакан, я хочу умереть сегодня…
Я не верил… не верил… что и она может быть смертной…
Исполнитель куплетов молчит… стреляет себе в висок и картинно падает.
Он срывает аплодисменты…
Исполнитель любовных куплетов не может отказаться от анатомирования собственной меланхолии. Ироничного анатомирования:
Никогда не дарил ей цветов… был слишком ленив
Воровать их из оранжереи…
Его поэзия — путь паломника, не выбравшего места паломничества,
путь без цели, ради самого пути, сентиментальное путешествие через сердечные
тревоги, сердечную неволю, житейская философия зоологического вида, сон
в красном тереме, замененном на скверики, дворики, школьные уборные, китай-скую
водку на голодный желудок.
Автор — фаталист и как таковой вписывает в «амбарную книгу» поэзии печальный инвентарь существования.
Давай купим печаль с лошадиной мордою,
Будем петь ей песни после обеда…
Он запечатлевает, передает и, передав, останавливается в удивлении.
— Что я хотел сказать? — спрашивает он себя.
И отвечает: — Да я уже все сказал.
Утром ведут на расстрел… я немного боюсь и нервничаю…
Но когда до моей головы пуле лететь остаются какие-то миллиметры,
Она превращается в бабочку…
Психологические этюды, мининовеллы, краткие, жесткие, с намеренно бес-сознательной объективацией пространства, пространства личного, «я-пространства».
Стоит влюбиться — и оказываешься в параллельном мире, где никогда не сойдутся не только линии, но и индивиды. По отношению к предмету любви влюбленный всегда «персона нон грата». В этом мире нет встреч и проводов. Есть только агония чувств.
Зарисовки, пейзажи с натуры, праздник, который остался в прошлом. Праздник, который всегда с тобой, поэту незнаком.
Дворовое детство, парадники, мусоросборники, девочки, в которых влюблен, или они в тебя, — первые лицеи поэта:
Здесь, за этим столиком на копейки в карты играли.
Выигрывал почти всегда Юрка…
А в тридцать его убили.
На глазах у жены…
Всё ходит теперь по кварталу…
И улыбается.
Автор ходит по дворикам прошлого. Он не улыбается. У него много работы. Он снимает мерку со своих персонажей.
Поэт не деятель и не участник, а писец краткости и эфемерности страстей, «совпавших с вибрацией Вселенной».
Он художник. И настаивает на этом: «Ведь он художник с правом сочинять…»
Хорошо освободиться от притяжения и зависимости любого рода. Стать на мгновение без скреп, без привязки, безадресным, бесштемпельным.
Приехать в город твой…
Искать, где ты…
Наткнуться на… приличный водоем
И утопиться в нем…
Но моряки спасут в который раз,
Отматерят и вытянут на сушу…
Тогда с бомжами греться у костра…
Им песню петь… наверно, будут слушать…
«Все досталось мне в этом мире», — сообщает поэт. Наследство не только печально, но и сомнительно:
Что это — сон? А может, это мы
Приснились сами все жестянщику-китайцу…
Обычно собеседники поэта — его возлюбленные. Больше обращаться
не
к кому:
Да что говорить, что ни скажешь — все попусту.
Страна глухих…
Рот собеседника — черная пропасть,
Не поскользнуться бы… Не упасть бы.
Возвышенно-отвлеченное отвергается. Скудная, нищая жизнь не дает забыть о себе, входит в сны:
Горох
Из жестянки, подобранной рядом с бачком,
По виду не свеж, тем не менее — это еда.
Поделен на равных с окрестным одним дурачком:
Мессией, спустившимся с неба сюда для суда.
У снов своя логика. Исчезает расстояние между жестянкой с горохом и…
Сыграйте, Бах, мне что-нибудь из Бога,
Хотя мой слух для этого убог.
И подскажите, как расставить буквы,
В каком арифметическом порядке,
Чтоб во Вселенной было все в порядке.
Существование трагично. Причина — неправильно расставленные буквы: «Я и сам случайно стал / Строчкой…»
Так поэт ищет гармонии — предустановленной:
Зима кончается,
Теряет власть.
И все качается
Играет вальс.
Кончится и «зима тревоги нашей», и «зима тревоги» персонажей реальных и воображаемых, «зима тревоги» автора и его снов:
Море, оно навсегда, если раз его видел.
Дождь перспективу штрихует. Отсутствие горизонта,
Некуда плыть… Приплыли… Идиллия.
Недосказанность, разрыв между фразами, их автономность по отношению друг к другу. Поэт пропускает строчки, пишет через одну, оставляя на произвол читателя открытие «заштрихованной перспективы».
Если верить Эзре Паунду, именно в подобных разрывах, пустотах, междуречьи строк скрыт «абсолютный ритм» чувства и поэтического слова.
Поэту не чужды исторические экскурсы. Он помнит Колумба, открытие Америки, автохтонных жителей материка, но восторги Шатобриана, Эредиа или Стефана Цвейга оставляют его равнодушным. Есть сомнение насчет «звезд-ных часов человечества», их звездности:
…Жить лучше всего в Америке,
Но не в этой, а в той, которую еще не открыли:
Ацтеки ценили поэтов. Потом появился Колумб,
Поэты с тех пор живут в резервациях.
А те, о ком они рассказывают, в них умирают:
Из-за окон кричали женщины на диком наречии
О том, как прекрасна жизнь, и вдруг песню запели
Про тень ласточкина крыла над быстрою речкой
И замолчали, словно ласточка не успела
Перелететь через реку, — или начался ливень,
Или крыло надломилось от тяжести неба.
Сержант вытер ладонью пот и увидел, что пока воевали, созрела олива.
Сорвал и съел одну…
Восприятие поэта не оценочное, не горькое, не торжествующее. Оно отстраненно-отсутствующее. В снах тоже кричат, поют, воюют и срывают плоды фруктовых деревьев. Он записывает для памяти. Для себя. Потому что слезы его склевали птицы, руки его из глины, и он не умеет быть сильным: «Два-дцать девятый раз с разбега головой все об ту же / Зиму в окне…»
Экскурсы в историю — набеги вольнослушателя, прогулки одинокого мечтателя, метафора его «я», его персоны, ее судьбы. Прошлое — странствие по чужбине, которую он хочет сделать своей. Это театральное представление, маска-рад, примерка не одежд, а образов. В этой исторической примерочной автор может становиться и Марком Аврелием, и Жанной д’Арк, и… Гримерная и грим — способ самопознания, развоплощения и анатомирования своего «я».
Автор поэтически взрослеет. Круги его поэзии расширяются. Он не выходит в мир, он вбирает его в себя. Письмо — продолжение личности, переведенной на язык слова. Жизнь, ее «скотопригоньевск», однообразна. «Нетерпение сердца» ищет и не находит выхода. Ритм задан раз и навсегда. Вырваться из одномерности бытия не дано. Отсюда мизантропия, адекватная миропорядку, лишенному стиля:
Время не знает, куда идти… ориентир потерян и неизменно веками
Количество липкой, как грязь, тоски на квадратный метр.
Поэт обращается к фигуре клоуна, к символу, знаку инаковости. Взглянуть на мир глазами клоуна. Взять напрокат его зрение. Меланхолическим жестом отвести «заснеженную Тосканию» на обочину сознания. Но пейзаж реальности, где даже «ветер устал», довлеет себе, необратимый и самодостаточный: «А на карте моей страны, куда ни ткни, всюду Азия или Сибирь…»
Взрослеешь, заглядываешь по-детски доверчиво за вырез кофточки, стараешься мыслить, влюбляешься, мечтаешь с философом-собутыльником, рождаются дети, не от тебя, а могли бы, чемоданы остаются в прихожей, написанное без отправки, играет Моцарт, зябнут колени. Копаешь могилы и разгружаешь вагоны. Зайдет ангел, спросит, как живешь, как погода. А когда умрешь, останется звук имени и неотосланное до востребования.
Эстетическое преодоление как внутренней, так и внешней реальности — это путь, не предполагающий достижения цели.
Поэт вышел из пункта «А», но до пункта «Б» он никогда не дойдет. На карте поэзии таковой отсутствует. Он отмечен на карте жизни и называется «летальным исходом». Изъятый из сферы эстетической, он пребывает в сфере «записей актов гражданского состояния», сфере бюрократическо-иронической.
В мире поэта «заплакали боги», но ту, что нарисована углем, «не сотрет уже ни участковый и ни всевышний».
В поэзии хрупкость и эфемерность — залог ее долгожительства.
Читая Анатолия Гринвальда, вспоминаешь французскую прозу. Непосредственность письма, корректность формулировок, преданность заблуждениям сердца и физиологии радостей. Сочетанием романтического и натуралистического в потоке меланхолического проговаривания жизни. Аналогия недосказана и с одышкой. Но в его новеллино есть нечто, что пробуждает прозаическую память.
И если упадет, то не вниз полетит, а вверх…
Но, и падая вверх, можно разбиться… о звезды.