Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2010
Азарий Мессерер
ПРЕРВАННАЯ ЛЕКЦИЯ
Выезжая из Нью-Йорка на машине, я иногда повторяю про себя слова, услышанные от Иосифа Бродского: “Америка лучше всего воспринимается из окна автомобиля”. Мне посчастливилось ездить с Бродским всего один раз. Мы попали тогда в страшную пробку, о чем я нисколько не жалел, поскольку можно было подольше побеседовать с ним.
Встретился я с Бродским в 1981 году, через два месяца после моей эмиграции из СССР. Я позвонил ему, чтобы передать привет от Евгения Рейна, которого он называл своим учителем. Я дружил с Рейном в Москве и впервые услышал многие стихи Бродского в его исполнении в самом примечательном месте, на Патриарших прудах, то есть там, где впервые заговорил булгаковский Воланд.
Иосиф назначил мне встречу в кафе “Фигаро” в Гринвич-виллидже, где стены оклеены обоями в виде очень старых, пожелтевших газет. За чашкой кофе он стал расспрашивать меня о положении отказников. Я сам был отказником около четырех лет. Потом мы, конечно, вспоминали Рейна и говорили о московских друзьях Бродского — Белле Ахмадулиной, Иосиф считал, что она поэт с “искрой гения”, и об известном художнике Борисе Мессерере, моем двоюродном брате, с которым он был знаком еще в 1960-е годы. Свое 35-летие, 15 марта 1968 года, Борис справлял в компании Иосифа в Ленинграде и получил от него прекрасный подарок — стихотворение “Подсвечник”.
Прощаясь, Бродский спросил меня, чем он может помочь. О его доброте ходили легенды, и вскоре эти легенды стали для меня явью. Иосиф написал рекомендацию для моей дочери в Vassar, один из самых престижных университетов Америки, и Алиса смогла там работать и одновременно учиться пять лет, до получения диплома. Иосиф сам вызвался отредактировать первую мою статью, написанную по-английски для американского журнала.
Я писал в этой статье о трагической судьбе моего друга Леонида Цыпкина, чей роман “Лето в Бадене” мне удалось контрабандой переправить на Запад с помощью американских журналистов. Иосиф назвал его “первоклассным”. Спустя много лет знаменитая писательница Сюзан Зонтаг, друг Иосифа (он посвятил ей стихи о Венеции), прочитала этот роман по-английски. Она включила “Лето в Бадене” в свой личный список десяти лучших романов ХХ века и написала о нем прекрасную статью, использовав материалы, предоставленные ей сыном Цыпкина и мною. После ее статьи в “The New Yorker” роман “Лето в Бадене” был издан одним из лучших издательств Америки и затем переведен на многие языки, включая корейский и японский. О нем восторженно писали буквально все американские литературные критики, но, повторяю, самым первым был отзыв Бродского.
В 1983 году я обратился к Иосифу с просьбой выступить на одной конференции. Я долго его уговаривал, убеждая в том, что конференция эта уникальная, а ее организатор Нил Постман — прекрасный человек. Вот что я ему мог тогда рассказать.
Поступив в аспирантуру Нью-Йоркского университета по своей специальности — преподавание английского языка иностранцам, я случайно попал на семинар профессора Постмана, автора более двадцати книг, многие из которых стали бестселлерами. На семинаре я рискнул принять участие в дискуссии о новых тенденциях в массмедиа. После семинара Постман пригласил меня в кафе, где обычно продолжал свои дискуссии с аспирантами, и спросил: “Какого черта вы тратите время на скучную вашу программу, когда можете перейти ко мне и писать докторскую диссертацию под моим руководством”. Я не знал, что отвечать. На следующий день, наведя справки, я узнал, что мне крупно повезло: Постман считался звездой университета, руководил кафедрой культуры и коммуникации, считался одним из крупнейших философов Америки. Попасть в его аспирантуру было чрезвычайно трудно — конкурс был не менее десяти человек на место, а собеседования, включавшие вопросы по философии, проводили несколько известных профессоров. Конечно, я согласился и уже через неделю был очарован непринужденной атмосферой конференции, на которую меня пригласили.
Традицию конференций Постман основал в середине семидесятых, они проводились дважды в год в одном из живописнейших уголков штата Нью-Йорк, на берегу озера, близ городка Saugerties, в трех часах езды от Манхеттена. Помимо лекций и дебатов там устраивалось немало развлечений. Меня, в частности, поразил азартный аукцион, где продавались книги и невероятные услуги. Например, профессор Кристин Найстром — гроза аспирантов, она нередко заваливала их на экзаменах — в качестве услуги предлагала мытье окон. То есть она готова была приехать домой к победителю аукциона, со всеми необходимыми принадлежностями, и вымыть все окна. Первая ставка была сто долларов, а последняя — больше тысячи. Все средства, полученные от аукциона, шли на организацию дальнейших конференций и на субсидии для малоимущих аспирантов. Я впервые в жизни участвовал в аукционе и неожиданно для себя выиграл экзотический обед на две персоны. Будущий профессор Пол Липперт приехал ко мне домой с огромной поваренной книгой и с продуктами. В течение двух часов он по всем правилам готовил для нас с женой обед из трех китайских блюд.
Центральным событием конференции было выступление приглашенного оратора — Постман умел заручиться согласием выдающихся ученых и писателей из разных стран. Узнав, что я знаком с Бродским, Постман попросил меня прозондировать почву на предмет его приглашения. Незадолго до этого Бродский стал лауреатом премии Макартура, которую называют в Америке “премией для гениев”, так что его имя все знали.
Несмотря на мои старания представить эту конференцию как уникальную, Иосиф сначала отказался. Он был очень занят, и выкроить два дня для него было совсем непросто. Он, конечно, почувствовал, что я расстроен, и неожиданно спросил: “А что, тебе это очень важно?” Я промолчал, хотя знал, что его согласие явно поднимало меня в глазах Постмана. После долгой паузы он промолвил: “Ну что я буду там рассказывать? Русскую поэзию они наверняка не знают”. “Зато они хорошо знают твоего любимого Одена”, — парировал я и попал в точку.
Как потом выяснилось, Иосиф тогда работал над эссе о знаменитом стихотворении Одена “1 сентября 1939 года”, и ему, как говорят музыканты, нужно было “обкатать” на публике свое новое произведение. Вздыхая, он согласился. Здесь стоит упомянуть, что своей скорой славой на Западе Бродский во многом обязан был Уистану Одену: великий поэт пригласил Иосифа к себе, как только узнал, что в первом интервью после перелета из СССР в Вену Бродский говорил о своей мечте встретиться с ним. Первый месяц на Западе Иосиф провел в доме Одена, и тот познакомил его с выдающимися деятелями искусства Англии и Америки.
После получения согласия я позвонил Постману, и он заказал для Бродского номер и послал ему официальное приглашение.
В тот октябрьский день погода стояла отличная, нам предстояло провести два дня, любуясь яркими красками осенней листвы. Я приехал к Иосифу в его небольшую двухэтажную квартиру на Мортон-стрит, в Гринвич-виллидже, и он повез меня на своей машине на конференцию. Не доезжая Tarrytown, мы попали в пробку: движение остановилось. Мост Tappan Zee был закрыт — по радио сообщили, что там произошла авария. Повторюсь, эта пробка в первый раз в жизни не расстроила меня. Я рассказал Иосифу, что когда-то интервьюировал девяностолетнего Виктора Шкловского, а потом слушал его поразительные рассказы, не перебивая, несколько часов подряд, после чего он подарил мне свою книгу об Эйзенштейне с надписью: “Человеку, который умеет слушать”. Иосиф улыбнулся, поняв намек.
О чем только мы не говорили! Конечно, о красоте женщин, вспоминая всех итальянских актрис, покоривших нас в молодости. Сошлись на том, что Лючия Бозе была красивее всех. Говорили о музыке. Гайдн ему нравился больше Моцарта, и он рад был от меня услышать, что Рихтер тоже предпочитает его. Говорили о поэтах, прежде всего о Мандельштаме. “Вот он — непредсказуем!” — сказал Иосиф, и мне показалось, что для него это было наивысшей похвалой.
По мнению Бродского, в современной русской поэзии слишком большой упор делался на интонацию, на приятное звучание. “Это все идет от псалтыри и церковных песнопений, — говорил он. — Делается это за счет мысли, слишком подыгрывают читателю. На самом деле поэт должен надвигаться на читателя, как танк, чтобы некуда было деться”.
Я потом вспоминал эти слова, читая его знаменитые “Стихи о зимней кампании 1980 года”, где первые фразы и в самом деле создают впечатление, что на вас надвигается танк: “Скорость пули при низкой температуре / сильно зависит от свойств мишени, / от стремленья согреться в мускулатуре / торса, в сложных переплетеньях шеи. / Камни лежат, как второе войско. / Тень вжимается в суглинок поневоле. / Небо — как осыпающаяся известка”.
Из молодых поэтов он выделил Юрия Кублановского, обещав подарить мне его книгу, опубликованную в издательстве “Ардис”, видимо, с подачи Иосифа. Перешли на прозу, и Иосиф сказал, что Бабель и Пильняк писали “рваным языком”, но им, конечно, “было что сказать”.
Говорили о его родителях и моей маме, которых мы могли уже никогда не увидеть, о его сыне, которому должно было быть шестнадцать. “He знаю, что он обо мне знает”, — с грустью сказал Иосиф.
Он гордился своими американскими и английскими студентами. По его словам, у них то и дело неожиданно рождаются прекрасные метафоры. Он стал приводить примеры этих метафор. Мне запомнилась одна из них в его переводе на русский: “Рыбки под мостом, как серебряные запонки в умывальнике”…
Потом Иосиф попросил меня рассказать подробнее о профессоре Постмане, последнюю книгу которого он только что прочитал. Я попытался выделить то, что могло бы импонировать Иосифу. В самом деле, мне тогда казалось, что у Постмана и Бродского много общего. Оба были заядлыми курильщиками. Постман любил поражать студентов неожиданными замечаниями. На первом семинаре, когда мы все должны были представиться и сказать, чем собираемся в жизни заниматься, один аспирант сообщил, что его зовут Джонсон и он хочет стать врачом в Нью-Йорке. “С такой фамилией в Нью-Йорке лучше не открывать врачебную практику, — обескуражил его Постман. — Срочно меняйте фамилию на Раппопорт”. Все рассмеялись, поскольку знали, что на Бродвее шла в то время пьеса “Как важно быть Раппопортом”. А мне, только что приехавшему из СССР, где с такой фамилией в вузы не принимали, услышать это было — как маслом по сердцу.
Постман, как и Бродский, обожал Нью-Йорк и Новую Англию и, когда ему предложили работу в Калифорнии, заметил: “Но ведь там теряешь по крайней мере по одному IQ (единица измерения умственных способностей. — А. М.) в год”. Иосиф реагировал на это своим характерным смешком, при котором рот его слегка растягивался в улыбке, а нос заострялся. Этот смешок Иосифа я очень часто вспоминаю.
Постман начинал свою карьеру в шестидесятые годы как ультралевый, написав книгу “Педагогика как подрывная деятельность” (“Teaching as a Subversive Activity”), а в последнее время все чаще высказывает консервативные взгляды, особенно в отношении СССР. Недавно он опубликовал книгу, назвав ее “Teaching as a Conserving Activity” (приблизительный перевод — “Педагогика как охранительная деятельность”). Когда его спрашивают, как объяснить такую резкую перемену, он говорит, что изобретенная им гуманитарная наука media ecology (экология массмедиа) должна соотноситься с действительностью по принципу сообщающихся сосудов: если в прессе преобладают консервативные взгляды, необходимо выступать с революционными идеями — и, наоборот, если преобладают левые взгляды, нужно выдвигать консервативные идеи. Таких афоризмов в его книгах и речах много, и аспиранты их часто повторяют. Одним словом, с Постманом поговорить интересно, и у Иосифа будет для этого достаточно времени, ведь он будет ужинать и завтракать за одним столом с ним. А завтра мы сможем сыграть в футбол против команды Постмана и других профессоров.
Движение через мост наконец восстановилось, и мы поехали довольно быстро. Однако мы приехали в Saugerties не через три часа, а через пять, как раз к тому времени, когда должна была начаться лекция Бродского. Я волновался за него, представляя, как он мог устать после непрерывного пятичасового вождения.
Действительно, он начал несколько усталым тоном, предупредив, что в розданном нам стихотворении Уистана Одена “1 сентября 1939 года”, которое он считает одним из лучших в англо-американской поэзии XX века, — 99 строк, и, если время позволит, мы разберем их все без исключения. Я прикинул, что по регламенту в его распоряжении минута на каждую строчку. Однако прошло пятнадцать минут, а он все еще разбирал первые две строчки.
Казалось бы, чего проще: “Я сижу в одном из притонов / На Пятьдесят второй улице” (“I sit in one of the dives / On Fifty-second street”), но Бродский рассказал массу интересных и остроумных деталей о слове “dive”, которое ранее Оден никогда не применял, поскольку оно принадлежит американскому сленгу, а здесь применил, явно стремясь потрясти своих английских читателей. Во второй же строчке грубый эффект смягчался, поскольку в Англии было известно, что Пятьдесят вторая улица была центром джазовых клубов. Оден также хотел настроить слушателей на джазовый характер его “синкопных” рифм.
Буквально каждое слово стихотворения рождало у Бродского целый букет ассоциаций, с помощью которых он описывал историческую обстановку того знаменательного дня, когда началась Вторая мировая война, горечь и страх, охватившие Одена, проведшего много лет в Германии и давно предсказывавшего катастрофу.
На Иосифа снизошло вдохновение, и усталость его как рукой сняло. Ясно было, что он, читая эти строчки, как бы вновь переживал свою личную драму. За восемь месяцев до написания этого стихотворения Оден эмигрировал в Америку, и в нем он обращался к соотечественникам, которые вскоре будут подвергнуты жестоким бомбардировкам. Точно так же изгнанник Иосиф в 1980 году обращался к соотечественникам после начала войны с Афганистаном, предсказывая катастрофу.
Статья была потом включена в книгу “Меньше единицы” (“Less Than One”). Бродский анализировал в ней английские слова в их переносном и метафорическом значении, то есть, по выражению Эзры Паунда, имел дело с английским “танцем разума среди слов”. Лишь очень редкие метафоры, о которых говорил Иосиф, поддаются буквальному переводу. Например, он задал нам вопрос: “Почему воздух в стихотворении Одена └нейтральный“ (└neutral“)?” По словам Бродского, воздух вообще принимает всего несколько эпитетов, в отличие, скажем, от земли. Одена же трафаретные эпитеты не устраивали, ибо он был “самым непредсказуемым поэтом”. (Я вспомнил оценку Бродским Мандельштама — для него эти два поэта стояли на одном пьедестале.)
Оказалось, что разгадка “нейтрального воздуха” над “слепыми небоскребами” была очень проста: Оден с иронией ссылался на нейтралитет Америки в начале Второй мировой войны. Как известно, американские конгрессмены долго противились нарушению этого нейтралитета. В конце концов, они приняли законопроект о поддержке Англии большинством всего лишь в один голос. А почему же небоскребы у Одена “слепые”? Бродский ответил: “Как это ни парадоксально, как раз из-за стекла, из-за их многочисленных окон. Другими словами, небоскребы слепы в прямой пропорции к числу их └глаз“. Типа Аргуса (стоглазого сторожа. — A. M.), если хотите”.
Помимо ассоциативного ряда слов, символов и мифов, которые они пробуждают, Иосиф много говорил о музыкальном звучании каждой строки, отметив, что ближайшим к Одену по духу композитором был его любимый Гайдн. Иосиф высказал важную для него мысль о том, что с помощью рифмы поэт добивается “неизбежности идеи”, что рифма заставляет находить самые неожиданные сочетания слов. К сожалению, большинство современных поэтов Америки стало избегать рифм, обедняя, по мнению Иосифа, свои стихи. Бродский восторгался тем, например, как Оден срифмовал фамилию “Дягилев” с “любовью” (Diaghilev — have — love), и тут же объяснил, что великий импрессарио Дягилев для Одена символизировал искусство. По аналогии с музыкальными произведениями Оден после раскаленных эмоциями строф описывал простыми, разговорными словами легко воспринимаемые образы, как бы давая читателю “перевести дыхание”. Наконец, Иосиф говорил об архитектонике стихотворения: “Мы должны рассматривать содержание и функции каждой строчки в ее отношении к общей конструкции стихотворения, а также отмечать ее индивидуальную независимость и стабильность; если стихотворению суждена долгая жизнь, оно должно состоять из └прочных кирпичей“”.
Я посмотрел на моих коллег-аспирантов, записывавших свои замечания в блокноты, и вспомнил, что Постман, сам превосходный оратор, потребует от нас оценить речь Бродского по тем критериям, которые он нам давал. Оратор должен быть увлечен темой, иметь четкую, ясную дикцию, демонстрировать тонкий юмор, чувство формы, а также выразительность жеста. Постман считал, что каждому оратору стоит найти свой, неповторимый жест, приковывающий внимание слушателей. Конечно, таким невероятным жестом у Бродского было закуривание сигареты: он ловко вынимал фильтр из каждой сигареты, засовывал ее в мундштук, не переставая говорить, и небрежно чиркал несколько раз спичкой. Эти его движения, а курил он непрерывно, гипнотически действовали на публику.
Прошло полтора часа, а Бродский не разобрал и трети стихотворения. Однако мы не замечали времени, ибо чем дальше, тем интереснее становился разбор стихотворения Одена. Но вот наконец Иосиф доходит до кульминации. Он говорит, что строчка “I have only the voice” (“У меня есть только голос”) звучит в более высоком регистре, потому что здесь, после многих строф, написанных как бы от лица беспристрастного репортера, автор неожиданно выступает от первого лица. Тут чувствуется “неизлечимая скорбь”.
Именно в этот кульминационный момент Иосифа прервали — Постман показал на часы: дескать, регламент есть регламент. Действительно, на Западе регламент — святое дело, и Бродскому должно было быть это известно. Он ушел с кафедры под бурные аплодисменты, но явно показал, что недоволен. Для вопросов и ответов уже не было времени, так как все спешили переодеться к обеду. Я подошел к Иосифу, и он резко бросил мне: “Твой профессор — весьма циничный человек”.
Это его высказывание я потом не мог забыть, и хотя Постман оставался моим “научным гуру” еще много лет, я уже относился к нему далеко не так восторженно, как до этой конференции. Регламент регламентом, но неужели он не мог сделать для Бродского исключение?
Конечно, Иосиф зря обиделся, ведь его принимали очень тепло, но, по-видимому, он был избалован русскими аудиториями, где мог выступать без какого-либо регламента. Недавно я читал прекрасное интервью Валентины Полухиной с фотографом Михаилом Лемхиным, в котором он, в частности, описывает выступление Иосифа, продолжавшееся четыре часа, так что сигареты его кончились, и слушатели предлагали ему свои. “Он, несомненно, был доволен, по-моему, он был счастлив, — говорит Лемхин, — после чтения народ еще клубился вокруг него с полчаса — подписывал книжки”.
Увы, в тот вечер Иосиф отнюдь не был счастлив, и я даже почувствовал себя виноватым. Неожиданно он сообщил, что, несмотря на надвигавшуюся ночь, срочно должен ехать обратно в Нью-Йорк. Напрасно я говорил, что его ждет обед, отдых в прекрасном номере, прогулки вокруг озера… Ни с кем не прощаясь, он пошел к машине, сказав мне: “Ты, конечно, оставайся, и объясни, что меня срочно вызвали в Нью-Йорк. Я и планировал возвратиться сегодня, потому что у меня утром срочные дела, просто не хотел тебя расстраивать”.
На следующий день, по традиции, Постман и мы, его ученики, должны были оценить выступление Бродского из расчета, что максимальный балл 10. Наивысший балл — 9 — дал ему сам Постман, сказав, что это была одна из самых интересных лекций за всю историю конференций. Впоследствии, и до и после получения Бродским Нобелевской премии, он всегда причислял его речь к наилучшим.
Когда я начал размышлять над этим очерком, мне приснился странный сон: мы с Постманом беседуем в том самом кафе “Фигаро”, где я в первый раз побывал с Бродским. Постман (он умер в 2003 году от рака легких) говорит мне, что напрасно Бродский не написал романа, как это сделал Пастернак. Он мог бы войти в историю как “второй Толстой или Достоевский”.
На что я ему отвечаю: “Но Бродский не согласился бы быть вторым!”