Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2010
Яков Гордин
Ермолов: Солдат и его империя
ВОЙНА
4
После Аустерлица Наполеон предпринял ряд сильных дипломатических маневров. По Пресбургскому мирному договору Австрия отдавала французскому императору власть над Италией. Император французов теперь именовался и королем Италии. Были основательно перекроены германские земли, тоже, разумеется, в пользу Франции. Таким образом, исчезла из истории Священная Римская империя германской нации, во главе которой стоял австрийский император. Лишившись итальянских и германских владений, Франц II отказался от многовекового титула и стал просто австрийским императором.
Из германских княжеств Наполеон создал Рейнский союз под эгидой Франции. Он щедро раздавал короны своим близким родственникам. Так его брат Луи Бонапарт стал королем Голландии. Старший из братьев Жозеф получил древний титул короля обеих Сицилий со столицей в Неаполе.
В Европе Наполеону противостояли Пруссия и Россия. Пруссия, которая соблюдала нейтралитет в прошлую войну, самоуверенно не желая делить славу победы над Наполеоном с Россией и Австрией, теперь колебалась. Вернее, колебался король Фридрих-Вильгельм III. Прусское общество и особенно армия были настроены крайне агрессивно и вызывающе. У прусских офицеров появилось своеобразное развлечение — точить сабли о ступени французского посольства.
Наполеон настоял на присоединении к Пруссии Ганновера. Это было оскорбительно для Англии, где правила ганноверская династия, и не менее оскорбительно для Пруссии, получившей эти земли как высокомерный дар.
Отношения с Россией, несмотря на все старания Наполеона, в частности отпустившего без выкупа всех русских пленных, оставались неопределенными. Александр чувствовал себя лично оскорбленным аустерлицким позором и жаждал реванша.
Разумеется, у России — равно как и у Англии, непримиримого врага наполеоновской Франции, — для подобной позиции были и экономические, и геополитические основания. Но в этот момент — особенно для России — решающим был фактор психологический. И для Англии, и для России был неприемлем сам Наполеон, разрушивший фундаментальные представления о легитимности.
Казалось бы, для российской элиты, слишком хорошо помнившей политические бесчинства века прошлого и начала века нынешнего — убийства трех законных императоров — Иоанна Антоновича, Петра III, Павла I, — наблюдавшей захваты русского трона при помощи гвардии, карьера Бонапарта не должна была выглядеть чем-то из ряда вон выходящим. Ан нет! Даже цареубийца Кромвель опирался на законную волю парламента. А в России все катаклизмы происходили в узком кругу романовского семейства. Даже немецкая принцесса, воцарившаяся под именем Екатерины II, была законной супругой русского императора.
Лейтенант Бонапарт был “беззаконной кометой”, возникшей из хаоса смуты. Сама его гениальность, которую никто не отрицал, была оскорбительна для августейших особ. Его победы имели не только военно-политический смысл. Они были незаконны. Он не имел права торжествовать над законными государями. Мириться с ним на его условиях — да и вообще! — было унизительно.
Русское общество и офицерство, в частности, постепенно выходило из того состояния, которое выразительно описал внимательный наблюдатель русской жизни сардинский дипломат граф Жозеф де Местр, живший в Петербурге. Он писал своему сардинскому коллеге в Лондон: “Ваше превосходительство не может вообразить себе сие угнетенное состояние, каковое в стране, где вы пребываете, зовется despondensy* и которое к сему случаю приложимо в полной силе своего смысла. Здесь действие Аустерлицкой баталии на общественное мнение подобно волшебству: все генералы просят об отставке, и кажется, будто поражение в одной битве парализовало целую империю; зато в Германии судят о сем с большой философичностью…”
(Как мы увидим, Пруссии эта “философичность” обошлась дорого.)
Английское правительство, чутко уловив настроения Берлина, предложила России и Пруссии огромную субсидию на ведение новой войны — шесть миллионов фунтов стерлингов.
К России и Пруссии готова была присоединиться Швеция.
Создавалась четвертая антифранцузская коалиция.
Выход на арену многочисленной и прославленной со времен Фридриха Великого прусской армии, казалось, делал положение Наполеона безнадежным.
Де Местр, безусловно, преувеличил депрессию, охватившую, по его мнению, Россию, но и преуменьшать воздействие аустерлицкой катастрофы на состояние умов российской элиты не следует.
Далеко не все в верхах русского общества разделяли мстительные настроения императора и его ближайшего окружения.
2 декабря было проиграно сражение под Аустерлицем, а 31 декабря опытный екатерининский дипломат князь Александр Борисович Куракин, ведавший внешней политикой при Павле, передал молодому императору, уже лелеявшему планы реванша, подробную записку, в которой он мягко, но настойчиво уговаривал Александра пойти на мирные переговоры с Наполеоном.
Князь Александр Борисович последовательно проанализировал положение и настроения возможных союзников России в борьбе с Францией и пришел к печальным выводам. Он всячески старается сгладить для императора горечь Аустерлица, но, не говоря ни слова о разгроме русской армии, рисует реальную картину близкого будущего. — “По обстоятельствам, посреди которых мы теперь находимся, Ваше Величество увенчали уже себя общею хвалою, непорочностию и твердостию Ваших видов и намерений, явив, подвергая себя всем опасностям, собственную Вашу храбрость и неустрашимость. Храброе Ваше воинство, мужественными подвигами своими неколебимо отличающееся, подтвердило к себе древнее всех почтение, исполняя с честностию и точностию все Ваши обязательства по союзу между Вашим Величеством и Цесарем, и по вызову, от него Вам учиненному, поспешили Вы с знаменитою военною силою к нему на помощь; но слабость, расстройство, безначалие Австрийской монархии и напасти неслыханные, во всех летописях подобных себе не имеющие, которые в войне своей против французов в последние сии месяцы претерпела, не токмо вывели ее из числа больших держав, но и лишили всех способов к обороне своей и к содействию с войсками Вашего Величества, Австрия покорена и обладаема французским оружием… Исчезла Австрия в могуществе своем, не имеет оная никакой возможности более ни нам помогать, ни от нас воспоможенной быть; действием ея перемирием с Бонапартом Ваше Императорское Величество вывели ваши войска из ея владений…” Эта обширная цитата дает представление не только о стиле, при помощи которого проницательные государственные люди пытались образумить молодого царя, не растравляя его раны, и предлагали приемлемое объяснение аустерлицкого поражения — “слабость, расстройство, безначалие Австрийской монархии”. Это была в тот момент популярная и удобная точка зрения.
Но если окружение Александра опиралось на нее, строя планы реванша, то Куракин преследовал совершенно иную цель.
Из его рассуждений явствовало, что Россия фактически осталась без союзников — Австрия бессильна, Пруссия нейтральна, малые европейские страны загипнотизированы мощью Наполеона, Англия сильна на море, но слаба на суше. Более того, Куракин предвидел восстановление Польского государства из земель, принадлежавших после всех разделов Австрии, а возможно, и Пруссии. В этом случае, опираясь на имеющиеся у него сведения, он предсказывал мятеж и на территориях, подвластных России. — “Тогда вместо одной войны наружной присовокупится другая война с нашими собственными новыми подданными для укрощения их мятежного волнения. От сих последних воспоследуют рассыпанные нападения на наши войска, все способы к их содержанию, к их действиям будут отягощены, в сей борьбе будет Россия сражаться с врагом внешним и с врагами внутренними, и не токмо напряжение всех ея сил, но даже истощение оных вряд ли достанет на преодоление тех великих и тяжких затруднений, в коих тогда себя увидит”. Куракин осторожно предсказывал грядущую катастрофу…
Куракин и те, кто стояли за ним, предлагали Александру вполне почетный выход из положения. Поскольку Австрия, на спасение которой двинулся героический русский император, оказалась недостойным союзником, то естественно было примириться с Наполеоном, ибо предмет раздора исчез.
Подход Куракина был тем более трезвым, что Наполеон мечтал о союзе с Россией. А Куракин и старые дипломаты хорошо помнили недавний союз императора Павла и первого консула.
Вскоре после Аустерлица Наполеон говорил прусскому министру Гаугвицу: “Что касается России, то она будет со мной — не сейчас, но через год, через два, через три…”
Союз с Наполеоном в этот момент представлялся вполне резонным, поскольку с традиционным союзником — Англией — появились серьезные расхождения по балканскому вопросу, для России принципиальному.
В полном соответствии с советом Куракина в Париж был направлен с полуофициальной миссией хорошо знавший французские дела дипломат Петр Яковлевич Убри, бывший до этого два года русским поверенным во Франции.
После трудных и долгих переговоров сторонам удалось достичь компромисса. Знаток русско-французских отношений Альберт Захарович Манфред так сформулировал условия мира: “Франция признавала права России на Ионический архипелаг и обязывалась не вводить в Турцию свои войска. Она сохраняла за собой Далмацию, но обязывалась вывести свои войска из Северной Германии при условии вывода русских войск с Адриатики”1.
Договор начинался с заявления о мире на вечные времена между двумя державами. При этом оставалось слишком много нерешенных вопросов в Европе.
Но если бы этот мирный договор получил реальную силу, судьба Европы и мира оказалась бы принципиально иной. Прежде всего были бы сохранены миллионы человеческих жизней…
Однако это категорически не устроило бы полковника Ермолова. И он был бы не одинок в неприятии такого мира.
Ему снова “не хватало войны”.
Не хватало ее и императору Александру.
Пока Убри, Талейран и французский генерал Кларк трудились над текстом мирного договора, русский император и прусский король уже договорились о военном союзе против Франции.
1 августа Александр собрал Государственный совет для решения вопроса о ратификации присланного из Парижа мирного договора.
Расклад сил на Совете оказался крайне показательным. За ратификацию договора решительно высказался Михаил Илларионович Кутузов, его поддержали Куракин и будущий канцлер, убежденный сторонник союза с Францией граф Николай Петрович Румянцев, сын знаменитого полководца.
Однако большинство членов Совета, знающие настроение Александра, выступили категорически против.
Наполеон, твердо рассчитывавший на союз с Россией, был взбешен и отменил приказ о возвращении армии во Францию.
Фридрих-Вильгельм Прусский, тайно заключив союз с Россией, тут же подписал союзный договор с Наполеоном и закрыл порты для английских кораблей. Англия объявила войну Пруссии.
При этом король клялся в верности Александру, а военная партия во главе с королевой Луизой, которую называли “единственным мужчиной в семействе Гогенцоллернов”, настаивала на сближении с Англией.
Сохранить мир, важность которого прекрасно понимал Наполеон, он мог теперь только ценой крупных уступок, в частности отказом от итальянской короны.
На это Наполеон пойти не мог.
Новая война стала неизбежной.
Судя по позднейшим письмам Ермолова, офицеры всех рангов жадно ловили любые сведения, доходившие из мира большой политики, и хотя бы в общих чертах представляли себе ситуацию.
Ермолов был твердым сторонником “партии войны”. В завершение известных нам рассуждений об Аустерлице, он яростно обозначил свою позицию: “Не должен россиянин простить поражения при Аустерлице. Сердце каждого да наполнится желанием отмщения!”
Знаток латыни, он тут же цитирует Вергилия: “Non adeo exosa manus Victoria fugit”. Что означает: “Из рук ускользает изменившая нам победа”.
Аустерлицкий разгром по-прежнему представляется ему абсурдным недоразумением.
Он ни словом не упоминает в записках о напряженной дипломатической игре. Его интересует другое: “Деятельные меры, принятые к укомплектованию войск после сделанной потери в минувшую кампанию, подтвердили носящиеся слухи о приуготовлении к войне”. И удовлетворенно констатирует, точно передавая свое тогдашнее настроение: “Наконец в помощь Пруссии назначена армия под начальством генерала барона Беннигсена”. “Наконец…”
5
Для Ермолова предстоящая война имела особое значение. Он получил наконец чин полковника. На него обратил внимание император. Он блестяще проявил себя в качестве артиллериста, что официально было засвидетельствовано Кутузовым. Его узнали в армии.
Теперь оставалось сделать решительный рывок — появилась возможность “подвига”. То, о чем они с Каховским мечтали в унылые виленские времена.
Тем более, что полковник Ермолов был уже не командир роты, но получил в подчинение 7-ю артиллерийскую бригаду в дивизии генерал-лейтенанта Дорохова.
Пруссия объявила войну Франции, а в начале октября 1806 года одна из двух переформированных русских армий под командованием генерала Беннигсена перешла Неман и двинулась на соединение с пруссаками.
Вторая армия под командованием генерала Буксгевдена выступила позднее и вступила в пределы Пруссии в конце ноября.
Но к этому времени судьба Пруссии была уже решена.
Искусно маневрируя, Наполеон заставил пруссаков растянуть свои силы. 14 октября при Иене он разгромил одну часть прусской армии, причем почти в точности повторилась ситуация Аустерлица. И в тот же день маршал Даву под Ауерштедтом, имея 26 тысяч штыков и сабель, разбил вдвое превосходящую его армию пруссаков. Причем ему удалось не только разгромить противника, но заставить его бежать в направлении Иены.
Как писал один из французских историков, “беглецы из-под Ауерштедта встретились с беглецами из-под Иены. Это был ужасающий хаос: люди, лошади и фуры сбились в одно стадо, охваченное смятением, без предводителей. 22 000 убитых и раненых, 18 000 военнопленных, 200 орудий и 60 знамен — таковы трофеи этой двойной победы, стоившей французам 12 000 человек ранеными и убитыми”.
Прусская армия перестала существовать в течение одного дня.
Как саркастически выразился Гейне, “Наполеон дунул на Пруссию и ее не стало”.
Русские армии остались один на один с победоносным Наполеоном.
Ермолов в мемуарах со свойственной ему цезарианской лапидарностью несколькими фразами представил падение Пруссии. — “Наполеон, лично предводительствуя сильною армиею, при городке Ауерштедте совершенно разбил прусские войска. Сражение неудачнее было потерянного австрийцами при Ульме. Также потеряна была вся почти артиллерия и в плену было необыкновенно большое число войск. Преследуемые остатки армии или рассеяны или принуждены сдаться… Лучшие крепости взяты и некоторые даже без сопротивления… Мгновенно пала слава войск, преодолевших страшный союз могущественнейших в Европе государей”.
Любопытно, как мы еще увидим, что Ермолов упорно ставил Наполеона во главе победоносной французской армии, даже в тех случаях — как это было при Ауерштедте, — когда командовал кто-либо из маршалов…
Говоря о былой славе пруссаков, Ермолов имел в виду войны Фридриха Великого, и в самом деле создавшего в высшей степени боеспособную армию и благодаря своему полководческому таланту длительное время противостоявшего своим европейским соседям.
Александра, однако, не оставляла надежда разбить Наполеона и тем самым смыть позор Аустерлица и восстановить европейское равновесие.
Армиям Беннигсена и Буксгевдена приказано было соединиться и продолжать военные действия.
Оценивая ретроспективно в мемуарах тогдашнее положение дел, Алексей Петрович охарактеризовал его весьма критически. — “В Белостоке сошлись армии, и начальствующие ими, не будучи приятелями прежде, встретились совершенно злодеями. Никогда не было согласия в предприятиях, всегдашняя нестройность в самых ничтожных распоряжениях, и в таком состоянии дел наших ожидали мы прибытия неприятеля, ободренного победами”.
Надо ясно представлять себе положение в русской армии, где при отсутствии решительного командующего немалую роль в успехе или неуспехе боевых действий играли взаимоотношения между генералами.
Взаимная острая неприязнь Беннигсена и Буксгевдена, тяжело отражавшаяся на судьбе кампании, была лишь одним из примеров этого прискорбного явления.
Надо сказать, однако, что нечто подобное бывало и в наполеоновской армии, когда маршалы в отсутствие императора не спешили прийти на помощь друг другу в критических ситуациях. Особенно отличался этим Бернадотт, втайне ненавидевший Наполеона и близких к нему военачальников.
В России это было печальное наследие екатерининской эпохи с ее соперничеством “сильных персон” и удачливых полководцев. Но если при Екатерине это имело политический смысл, исключая возможность возникновения объединенной оппозиции, то при Александре эта игра честолюбий и самолюбий без всякой политической подоплеки оказалась сколь бессмысленной, столь и пагубной.
Кампания началась крайне неудачно для русских. Хотя главнокомандующим над обеими армиями, таким образом превратившимися в одну, назначен был фельдмаршал граф Михаил Федорович Каменский, обладавший большим боевым опытом и отличившийся во всех турецких войнах, положения это, однако, не спасло. Каменский при несомненных достоинствах отличался и большими странностями, за что Екатерина называла его “сумасшедшим Каменским”.
Относительно его действий в 1806 году существуют противоположные мнения.
Ермолов в воспоминаниях после саркастического пассажа о взаимоотношениях двух командующих армиями писал: “В сие время прибыл к командованию обеими армиями генерал-фельдмаршал граф Каменский. Опытный начальник при первом взгляде увидел, сколько опасно положение войск наших, рассыпанных на большом пространстве, тогда как неприятель имел свои силы в совокупности… Он приказал поспешнее собрать войска. Близость неприятеля не допускала сделать того иначе, как отступивши на некоторое расстояние”.
Ермолов был не только свидетелем и участником событий. Он, как мы знаем, с почтением относился к Беннигсену. Но в данном случае его версия благоприятна Каменскому.
Автор знаменитой “Военной энциклопедии” Сытина излагает ситуацию совершенно по-иному: “Прибыв к армии, он (Каменский. — Я. Г.) отверг предложенный Беннигсеном план сосредоточения сил, а вместо того начал осуществлять весьма нецелесообразный собственный план, приведший к разброске наших войск. Распоряжения Каменского привели сперва к ряду частных неудач, а потом и к поражению под Пултуском”.
Кому верить?
В столкновениях, которые автор относит к числу “частных неудач”, принимал участие и Ермолов. Он вспоминает отряд генерала Чаплица, который не был отрезан от основных сил и не был уничтожен только благодаря счастливому стечению обстоятельств. — “При сем отряде находился и я с тремя ротами артиллерии и легко мог видеть, что направление его на Цеханов не приносило никакой пользы, нo было следствием одного неблагоразумного распоряжения графа Буксгевдена”. Таким образом, распылял войска, по Ермолову, отнюдь не Каменский, совершенно наоборот. — “Фельдмаршал, узнав о том и сделав строгое замечание за нелепое раздробление сил, приказал отряду немедленно возвратиться, но мы уже были на месте и утомленные грязною чрезвычайно дорогою не могли тотчас выступить обратно”.
Отряд Чаплица, а соответственно, и роты Ермолова, спас генерал Пален, который до ночи сдерживал превосходящие силы противника и дал возможность Чаплицу выскользнуть из ловушки.
Ермолов был прав, когда писал: “Счастие мне благоприятствовало…”
Из воспоминаний Алексея Петровича, который, как правило, достаточно точно воспроизводил чисто военные ситуации, можно понять, почему Каменскому не удалось сосредоточить войска. — “Армия наша чрезвычайно нуждалась в продовольствии, и единственную пищу составлял картофель, который надобно было отыскивать вдалеке и терпеть для того отлучки большого числа людей. Нередко войска направляемы были не туда, где присутствия их требовали обстоятельства, но где надеяться можно было сыскать несколько лучшее продовольствие. Повсюду селения были пусты, глубокая осень и беспрерывные дожди разрушили дороги, и без пособия жителей не было средств сделать подводы”.
Это было уже второе тяжкое отступление, пережитое Ермоловым за последний год. Желанная война оборачивалась своей далеко не романтической изнанкой.
Но его это не пугало…
14 декабря (по старому стилю, который, естественно, и употребляет Ермолов) Алексей Петрович со своими орудиями снова оказался на краю гибели. Это было при местечке Голимине, куда отступил для соединения с другими частями отряд Чаплица.
Тут Ермолову явно изменила память, и он утверждает, что русским пришлось сражаться с кавалерией Мюрата. Кавалерия в бою участвовала, но главной атакующей силой были пехотные полки маршалов Ожеро и Даву.
Дэвид Чандлер, располагавший документами и мемуарами участников, после описания сражения при Пултуске — о чем речь впереди — пишет: “В тот же самый день произошел еще один ожесточенный бой у Голимина, где Даву и Ожеро с 38 200 солдат схватились с 18-тысячным авангардом Буксгевдена, но безрезультатно. Авангардом командовали князь Голицын и генерал Дохтуров”. Из того, что далее рассказывает Чандлер, можно представить себе характер боя: “Как и следовало ожидать, из-за численного превосходства победа досталась французам, но Марбо рассказывает об одном случае, ярко показавшем непоколебимую храбрость и решительность русской пехоты, достойно выполнившей свою задачу. Войска Ожеро атаковали деревню с одной стороны, а с другой — Даву угрожал перерезать связь русских с Пултуском, и Голицын приказал своим солдатам сосредоточиться именно здесь. „Наши солдаты стреляли по русским с расстояния только двадцати пяти шагов, — вспоминает Марбо, — они продолжали двигаться через фронт Ожеро, не отвечая огнем, потому что иначе им пришлось бы останавливаться, а для них было дорого каждое мгновение. Каждая дивизия, каждый полк проходили колоннами по двое под нашим обстрелом, не говоря ни слова и ни на мгновение не замедляя шага. Улицы Голимина были завалены умирающими и ранеными, но мы не услышали ни единого стона“”1.
Ермолов до конца жизни остался в уверенности, что бой при Голимине можно было выиграть, если бы не хаотическое командование. Его ум артиллериста-математика неизменно анализировал происходящее, отыскивая упущенные возможности, а темперамент воина-“шевалье” не давал мириться с поражениями и прощать промахи генералов. — “По старшинству, думать надобно, командовал с нашей стороны генерал Дохтуров, но справедливее сказать, не командовал никто: ибо когда послал я бригадного адъютанта за приказанием, он, отыскивая начальника и переходя от одного к другому, не более получаса времени был по крайней мере у пяти генералов и ничего не успел испросить в разрешение”.
А “испросить” было что.
Под давлением сильнейшего противника русские батальоны отходили без определенной системы, и Ермолов с его артиллерией, бившей по наступающим французам до последнего, рисковал остаться в одиночестве. — “Долго не смел я отступать без приказания, но не видя необходимости оставаться последним, согласил я подполковника князя Жевахова с двумя эскадронами Павлоградского гусарского полка идти вместе… Пройдя местечко Голимин, взял я направление на местечко Маков”.
Русские части, отступая, теряли в непролазной грязи артиллерию. — “Той же участи должна была подвергнуться и моя рота; но, захватя выпряженных лошадей, брошенных от рот, я избавился от стыда лишиться орудий без выстрела”.
Полковник Ермолов был верен себе — он уходил с позиции только тогда, когда оставаться на ней не имело смысла, и единственный не терял орудий.
6
Очевидно, в это время стало складываться его парадоксальное отношение к Наполеону, столь значимое для его будущей жизненной стратегии.
Знакомый нам Радожицкий, бывший в то время молодым офицером, точно сформулировал это новое двойственное восприятие русскими военными своего грозного противника: “Он был врагом всех наций Европы, стремясь поработить их своему самодержавию, но он был гений войны и политики: гению подражали, а врага ненавидели”.
Врага ненавидели, а гению подражали… Это надо запомнить.
Ермолов, как и многие молодые русские честолюбцы, не мог не восхищаться стремительной карьерой коллеги-артиллериста и настороженно обдумывать его опасный опыт. Но в силу своей особости он внутренне готов был к более радикальным выводам, чем его товарищи по оружию. Причем вряд ли выводы эти были ясно оформлены и ориентированы на захват государственной власти. Он был слишком умен, чтобы понимать разницу положений.
В 1806 году его увлек прежде всего именно военный гений Наполеона.
Ермолова, получившего еще недавно политическое воспитание в компании потенциальных цареубийц — “старших братьев” из “канальского цеха”, вряд ли смущала беззаконность, нелегитимность власти императора французов. Но теперь Наполеон предстал перед ним как великий мастер дела войны, самого достойного дела в мире.
Горько сетуя на неразбериху под Голимином, Ермолов писал: “… Простителен ли подобный просчет, когда употреблены на то средства в три раза более тех, что имел неприятель? Надобно было видеть, что бы с таковыми сделал Наполеон”.
Последняя фраза многозначительна — признание несомненного превосходства этого “чудного вождя”.
И в это же время рождается уверенность, что несмотря ни на что, усвоив полученные уроки, Наполеона можно победить. Уверенность, которая не в последнюю очередь определила загадочное, можно сказать иррациональное, поведение начальника штаба 1-й армии летом 1812 года…
Ермолов знал пултуский сюжет по рассказам своих товарищей. Но описывал его знаменательно. Механизм сюжета — качание весов.
“Наполеон, собрав все силы, за исключением бывшей кавалерии с принцем Мюратом, сблизился с генералом Беннигсеном, и сей, не имея возможности отступить, не подвергаясь крайней опасности, решил дождаться неприятеля. Наполеон употребил все усилия; войска, присутствием его ободренные, действовали с возможною решительностию и бесстрашием. Уже ослабевали войска наши, ибо превосходство сил было на стороне неприятеля и победа очевидно склонялась в его пользу. Оттесненные на некоторых пунктах, уже истощали они последние средства невыгодной обороны, но по счастию, неприятель не мог противопоставить ровного действия нашей артиллерии, ибо его за худыми дорогами осталась назади, и сие одно не только могло продлить сражение, но в некоторых местах даже восстановить оное с большою для нас выгодою. Генерал Беннигсен, непоколебим в твердости своей и самым отчаянным положением возбуждаемый, прибегнул к последним средствам, и резерву, состоящему из двух пехотных полков, приказал ударить в штыки. Начальнику полков истолковано было, что от сего последнего усилия зависит спасение прочих войск, и полки бросились стремительно. Неприятель уступил, не устояв против штыков. Войска его, потеряв взаимную связь и не довольно будучи сильными остановить успехи в сем пункте, искали в скором удалении средства спасти от поражения разорванные части, и мгновенно часть лучшей позиции неприятеля была в руках наших. Клонившийся к самому вечеру день не допустил Наполеона поправить неудачу, ибо необходимо было некоторое время для приведения в порядок расстроенных войск, прежде нежели приступить к какому-либо предприятию. Итак, твердость генерала Беннигсена самое опасное положение обратила в победу совершенную. Отразить превосходные силы под личным Наполеона предводительством есть подвиг великий, но обратить в бегство есть слава, которую доселе никто не стяжал из его противников”.
Ермолов, будучи при Голимине, не участвовал в битве под Пултуском, но то, как он описывает это сражение через два десятка лет, позволяет нам понять ту систему представлений, в которой жил полковник Ермолов в 1806 году, и как он ретроспективно оценивал свои отношения с “мощным властелином судьбы”. А это, в свою очередь, во многом объясняет тот путь, который внутренне проделал Алексей Петрович от Аустерлица до Смоленска и далее — до Кавказа.
Что в реальности произошло под этим прусским городом, чье название увековечили наполеоновские войны?
Дэвид Чандлер: “Двадцать шестого декабря произошел ничего не решивший бой у Пултуска на правом берегу Нарева. Против Ланна воевали около 35 000 русских и 40 пушек, у него же были две собственные дивизии и одна дивизия Даву <…> — всего вероятно около 25 000 человек. <…> Силы были слишком неравные, и хотя Ланн смог взять город после полудня, ему не удалось удержать его против напора сомкнутых рядов пехоты Беннигсена, которой командовал на правом фланге Барклай-де-Толли, а на левом — Баггавут. Однако в 3 часа дня Беннигсен заметил, что дивизия генерала Гюдена приходит на помощь Ланну, и решил, что игра не стоит свеч. Ночью русские снова стали эвакуировать Пултуск и отошли по обоим берегам Нарева к Остроленке. Таким образом, план Наполеона дать „решительный бой“ закончился вничью”1.
Автор еще одной истории Наполеона английский историк Вильям Слоон: “26 декабря, когда дело дошло до боя, оказалось, что у наполеоновских войск ослабела прежняя энергия бешеного натиска. Первоначально имелось в виду ударить на неприятеля сосредоточенными силами, но в последний момент Ланн со своим корпусом был послан, чтобы отрезать русским путь отступления за реку Нарев. Наполеон, как и под Иеной, предполагал главные силы своего противника там, где их в действительности не было, и вследствие этой неосторожности разделил и ослабил собственные войска. При таких обстоятельствах битва имела неопределенный и нерешительный характер. Ланн неожиданно наткнулся на главные силы русской армии, а именно на колонны центра и правого крыла, и завязал с ними упорный бой, удерживая их на месте с десяти часов утра до двух часов пополудни. Получив в подкрепление дивизию Гюдена, он атаковал ею русское правое крыло. К Беннигсену, командовавшему этим крылом, подошли, однако, в свою очередь резервы, с помощью которых эта атака была отражена. Ланн, ударивший одновременно на русский центр, был тоже отбит выставленными против него превосходящими силами. <…> На следующее утро после этого нерешительного боя вся русская армия была уже далеко”2.
И Чандлер, и Слоон, англичане, отнюдь не были русофобами. Они с величайшим почтением относились к русской армии. Чандлер толковал о “прославленной русской гвардии”, Слоон так объяснял стойкость русских солдат: “Замечательнейшей чертой русской армии, проявляющейся одинаково в войсках всех родов оружия, являлась преданность солдат и офицеров своему Государю. Она слагалась из религиозного элемента, соединенного с любовью к отечеству и монарху”3.
Тем не менее оба они — объективные историки — говорят о численном превосходстве войск Беннигсена над дивизиями Ланна. И ни один не упоминает Наполеона в качестве командующего французами в этом сражении.
В энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, где исторический раздел курировал Николай Иванович Кареев, которого трудно обвинить в недостатке патриотизма, о сражении при Пултуске сказано: “Пултуск памятен по происходившему около него 14 декабря (по старому стилю. — Я. Г.) 1806 года сражению между русским корпусом Беннигсена (до 45 тыс. человек, при 114 орудиях) и французами, под начальством Ланна (2 пехотных и 1 драгунская дивизии, которые в течение боя были усилены еще одной пехотною дивизией). Бой начался в 11 ч. утра и продолжался с переменным успехом до самого вечера. Наконец, Беннигсен перешел в общее наступление, принудившее неприятеля отступить по всей линии”. Ночной отход русской армии объясняется угрозой флангового удара со стороны Голимина.
Автор лучшей русской биографии Наполеона А. З. Манфред точно определил смысл и значение битвы под Пултуском: “Чтобы поднять дух уставших солдат (французской армии. — Я. Г.), нужен был крупный успех, ослепительная победа. Пултуск не дал ее. То было яростное сражение, в котором обе стороны несли большие потери. Стойкость русских солдат поразила французов. Они дрались молча, их нельзя было ни сломить, ни устрашить. <…> Когда опустилась ранняя декабрьская ночь, под покровом темноты русские ушли. Ни одного пленного, ни одного знамени. Был ли вообще Пултуск победой? Участники сражения в этом сомневались”1.
Правда, словарь “Битвы мировой истории” Томаса Харботла говорит о некотором количестве русских пленных и потерянных орудиях, но словарь этот, к сожалению, не отличается точностью.
А в примечаниях к “Запискам” Ермолова (М., 1991) сказано: “Битва при прусском городе Пултуске <…> завершилась победой русских войск”. Согласимся, что это странная победа, когда победоносная армия уходит со своих позиций.
Пултуск, разумеется, не был победой французов, как не был и победой русских.
Но для нас в данном случае важно то, как воспроизводит события Ермолов. Ему необходимо было выстроить модель ситуации, в которой победа над Наполеоном была не только возможна, но и неизбежна. И не произошло это лишь по причине нерешительности русского командования и склоки в верхах армии. Поэтому он ставит во главе французских дивизий вместо маршала Ланна императора Наполеона, которого там не было, и рисует второстепенное по сути дела столкновение сравнительно небольшой части французской армии с русскими силами как решающее сражение, победа в котором открывала огромные стратегические перспективы. — “Выгоды, дарованные сражением при Пултуске, если бы воспользоваться ими, должны были освободить Варшаву и польские границы, принадлежавшие Пруссии, и отдалить неприятеля за реку Одер”.
Реальность была иной. Надвигались основные силы французской армии во главе с Наполеоном. Речь могла идти о сосредоточении всех русских войск и новом сражении, но никак не о марше на Варшаву.
В чем же дело? Почему Ермолов, в большинстве случаев демонстрирующий фактологическую точность, представляет здесь столь фантастическую картину?
Это любопытный парадокс — и психологический, и идеологический.
Надо помнить, что “Записки” создавались после войны 1812 года, поведение Ермолова во время которой, как уже говорилось, требовало объяснения. Забегая вперед, можно только сказать, что имеется в виду его поддержка позиции Багратиона, настаивавшего на наступательной стратегии в противовес “скифской” стратегии Барклая, и его требование на совете в Филях нового сражения под Москвой, хотя было ясно, что это грозит катастрофой.
Он поддержал тогда Беннигсена против Кутузова. Того самого Беннигсена, с которым его соединяли давние человеческие отношения и которого он в “Записках” объявил победителем Наполеона.
Все это связано между собой.
Объясняя будущим читателям, что Наполеон мог быть при должной реши-тельности побежден еще в 1806 году, Ермолов задним числом обосновывал свое поведение в 1812 году…
Во время боя под Пултуском фельдмаршал Каменский подтвердил свою репутацию сумасброда — он передал командование Беннигсену и оставил армию…
При отступлении Ермолов в очередной раз продемонстрировал приверженность решительным и жестким действиям, неожиданным для неприятеля и смущающим собственное командование. — “Оставлен был ариергард в команде генерал-майора Маркова для прикрытия армии, переходящей за реку. До самой ночи с чрезвычайною медленностию продолжалось ее движение. В беспорядке теснились обозы на длинном мосту, а уже неприятель, вышедший из окружающих лесов, в больших силах занял позицию недалеко от местечка.
Нельзя было в короткое время разрушить мост, и потому опасно было, чтобы неприятель, пользуясь темнотою ночи, не овладел им. С позволения начальника послал я команду и приказал ей зажечь два квартала, принадлежащие к месту, дабы осветить приближение неприятеля, если бы покусился он на оный. Два раза подходили его войска и в некоторых местах осматривали броды, но большая часть сорока орудий, которыми я командовал, употреблены были на защиту оных, и нетрудно было успеть в том”.
В качестве факелов, освещавших подходы к реке, использованы были дома мирных жителей, и пушки Ермолова, скрытые в темноте и неуязвимые для неприятельских выстрелов, косили французов, оказавшихся на озаренном пожаром пространстве. “Потеря от канонады должна была быть значительной…”
В те благословенные времена жечь во имя боевой целесообразности жилые дома было не очень принято, тем более что русские войска находились на дружественной им территории. — “Мне грозили наказанием за произведенный пожар, в главной квартире много о том рассуждали и находили меру жестокою. Я разумел, что после хорошего обеда, на досуге, а особливо в 20 верстах от опасности, нетрудно щеголять великодушием. Вняли однако же моим оправданиям”.
Возрастающее уважение к гению Наполеона сочеталось в это время с возрастающим недоверием к своим военачальникам.
Нужно постоянно держать в памяти свидетельства об особенностях характера и стиле поведения молодого Ермолова.
Дубровин, которого нет оснований обвинять в пристрастности, суммируя имеющиеся у него сведения, писал: “Смотря на все, так сказать, сверху, Ермолов привык понимать предметы шире и глубже, чем понимали их другие, и эта ширина взгляда дала ему нравственное превосходство над многими. Сознавая свои силы, Ермолов, сделавшись непомерно честолюбив и упрям, стал открыто относиться к некоторым с едким сарказмом, иронией и насмешками, что и послужило первым шагом нерасположения к нему многих лиц”.
О сознании превосходства над окружающими и мощном честолюбии писали едва ли не все, близко знавшие Ермолова. Причем, как в случае с Денисом Давыдовым, это были его друзья и почитатели.
И еще одно, безусловно, осознал двадцатидевятилетний полковник — он понял, что его страна не что иное, как военная империя, живущая по соответствующим законам, как некогда жила по этим законам великая Римская империя.
Духом войны был пропитан воздух, которым он дышал.
Иначе и быть не могло. Вся его молодость к этому времени прошла на фоне больших и малых войн, которые вела Россия.
Он родился через три года после начала русско-турецкой войны, причем параллельно шли боевые действия в Польше.
За двенадцать дней до его рождения Суворов взял Краков.
Во время его ссылки солдаты Суворова — в том числе сослуживцы Ермолова — дрались в Италии и Швейцарии.
О его собственном неоднократном участии в войнах мы знаем.
Ощущение своей органичной принадлежности к постоянно воюющей победоносной державе, где громкая слава достигалась только путем боевого подвига, осознание своего военного профессионализма, подкрепленное суровым опытом, в сочетании с выше очерченными чертами личности Ермолова порождало то высокомерие, не поколебленное даже горькими уроками 1805—1806 годов, которое заставляло многих опасаться и недолюбливать его.
Это давнее ощущение своего превосходства, подавленное арестом, ссылкой, рутинной и бесперспективной службой после освобождения, теперь, когда Ермолов смог проявить себя на поле боя, вернулось в полной мере.
Конечно, воспоминания сочинялись через десять с лишним лет после описанных событий, но генерал от инфантерии Ермолов, скорее всего, точно воспроизводил мироощущение полковника Ермолова, его презрительно-ироническое отношение к генералам, его окружавшим.
Пассаж о великодушии после сытного обеда в 20 верстах от поля боя — выразительное тому свидетельство.
Он писал об одном из двух командующих — Буксгевдене: “Если не понимать сего, не надо браться за командование армией”.
Он не сомневается, что на месте генералов выбрал бы куда более рациональные решения. — “Неустрашимый генерал Барклай де Толли, презирая опасность, всюду находился сам; но сие сражение не приносит чести его распорядительности; конечно, не мудрено было сделать что-нибудь лучшее!”
Иронически отзывается он и о храбреце Милорадовиче.
Денис Давыдов утверждает, что многие русские генералы, страдавшие от сарказмов полковника Ермолова, мечтали, чтоб его произвели в генералы и он стал лояльнее.
Отступление русской армии после Пултуска напоминало Ермолову закончившуюся аустерлицкой катастрофой кампанию 1805 года. Отряд генерала Маркова, которому придана была бригада Ермолова, не раз оказывался на краю гибели. — “Неприятель под сильным огнем своих батарей теснил остальную часть авангарда, и мы отступали шаг за шагом. Артиллерия наша не делала других выстрелов кроме картечных”. Это означает, что приходилось отбиваться от неприятеля, наседавшего вплотную.
Ермолова постоянно преследовал ужас потери орудий. Это было несовместимо с представлением о “подвиге”. Они отступали через лес, по глубокому снегу и незамерзшим болотам. Чтобы орудия не завязли, пришлось решиться на весьма рискованный маневр — пройти рядом с расположившимися на ночлег французами. Маневр себя оправдал — потери от ружейного огня оказались невелики. Преследовать русский отряд в темноте французы не стали. Ермолов привел к основным силам все свои орудия.
Зимняя кампания с бесконечными мучительными — особенно для артиллерии — маршами по отвратительным польским и прусским дорогам изматывала обе армии.
Особенно страдали непривычные к восточноевропейской зиме французы. Снабжать армию продовольствием становилось все труднее. Дело дошло до того, что маршалы стали перехватывать друг у друга обозы с провиантом. Солдаты большими массами разбредались по окрестным поселениям и мародерствовали.
Наполеон понял, что необходима пауза.
29 декабря, через три дня после Пултуска и Голимина, он написал своему военному министру: “Ужасные дороги и плохая погода вынудили меня встать на зимние квартиры”.
Была и еще одна причина — отчаянное сопротивление русских, яростно огрызавшихся при отступлении и не дававших навязать себе решающее сражение.
Наполеон уехал в Варшаву, оттянув в окрестности польской столицы свои основные силы. В непосредственной близости от русской армии остался корпус Бернадотта.
Однако Беннигсен, официально заменивший Каменского на посту командующего, не собирался ждать весны и сопутствующей ей распутицы. Он мечтал о лаврах победителя Наполеона.
Надо помнить, что Ермолов был близок с Беннигсеном со времен своей юности, и честолюбивая уверенность опытного и решительного генерала, без сомнения, оказывала влияние и на то, как оценивал Алексей Петрович перспективу противоборства с Наполеоном. Отсюда и соответствующая — известная нам — трактовка результата сражения под Пултуском.
2 января в Новгороде состоялся военной совет, на котором Беннигсен представил свой план грядущей кампании. Он рассчитывал внезапным наступлением в столь неблагоприятное время года застать врасплох французские войска, разбросанные по обширному пространству, оттеснить их на запад и вывести армию на выгодные для весеннего наступления исходные рубежи.
К середине января русскому командованию удалось сосредоточить в северной Польше до 60 тысяч штыков и сабель при многочисленной артиллерии. К русским присоединился тринадцатитысячный прусский корпус.
14 января Беннигсен начал наступление. Корпус Бернадотта и в самом деле был бы захвачен врасплох, если бы не столь частая на войне случайность. Недалеко от французских биваков русские колонны наткнулись на выдвинувшиеся далеко вперед от мест своей дислокации части корпуса Нея, которым в этих местах находиться вовсе не полагалось. Но они рыскали в поисках провианта.
Бернадотт успел подготовиться к столкновению.
Сдержать натиск Беннигсена он бы, конечно, не смог, но от него это и не потребовалось.
Оценив складывающуюся ситуацию, Наполеон составил план разгрома русской армии — Бернадотт, отступая, заманивал Беннигсена в ловушку, в то время как остальные корпуса французской армии стали стремительно сосредотачиваться.
В свою очередь, русскую армию спасла такая же случайность.
Начальник штаба французской армии, опытнейший маршал Бертье, всегда дублировал рассылаемые в корпуса приказы. В этом случае одна из копий приказа Бернадотту, содержавшая план действий, была отправлена с молодым неопытным офицером, который заблудился в польских лесах и был схвачен казаками. Его бумаги доставлены были Багратиону, командовавшему авангардом, а он переслал их Беннигсену.
Ермолов писал: “Особенное счастие дало нам в руки сего курьера, ибо иначе следовавшая по одной дороге наша армия, не в состоянии будучи собраться скоро, или разбита была бы по частям, или, по крайней мере разрезана будучи в каком-нибудь пункте, принуждена к отступлению, удаляясь от своей операционной линии и всех сделанных запасов. В сем последнем предположении спаслась бы лишь одна та часть войск, которая до того недалеко перешла Либштадт; все прочие, оторванные от сообщений с Россиею и непременно отброшенные к морю, подверглись бы бедственным следствиям или необходимости положить оружие”.
Снова началось тяжелое отступление с наседавшим на арьергард неприятелем. Постоянно возникали ситуации критические. — “7-я дивизия генерал-лейтенанта Дорохова, которую закрывал ариергард, шла в большом беспорядке, обозы ее стесняли позади дорогу, и мы, беспрестанно занимая позиции и весьма мало удаляясь, дрались до самой глубокой ночи. <…> Артиллерия была весь день в ужасном огне, и если бы перебитых лошадей не заменяли гусары отнятыми у неприятеля, я должен был бы потерять несколько орудий. Конную роту мою, как наиболее подвижную, употреблял я наиболее. Нельзя было обойтись без ее содействия в лесу, и даже ночью она направляла свои выстрелы или на крик неприятеля или на звук его барабана. Войска были ею чрезвычайно довольны, и князь Багратион отозвался с особенною похвалою”.
Именно в этой кампании высоко возрос авторитет Ермолова как артиллерийского офицера, профессионала и храбреца, бесстрашного и искусного, умеющего организовать взаимодействие своих артиллеристов с другими родами войск и не терявшегося в любых обстоятельствах, а главное, готового, рискуя собой, защитить соратников огнем своих орудий.
Багратион, на глазах которого сражался Ермолов, не мог этого не оценить.
7
Бесконечные маневры, частные, но яростные и кровопролитные бои, польские дремучие леса, снега и морозы изнуряли обе армии. И та, и другая желали решающего сражения.
Ситуация сложилась парадоксальная. Русский штаб оказался полностью в курсе замыслов противника, тем более что летучие казачьи отряды перехватили еще семерых французских курьеров, которые везли дубликаты того же наполеоновского приказа Бернадотту. А Наполеон был в полной уверенности, что план его выполняется. Бернадотт же вообще ничего не знал.
Беннигсен, который, по выражению военного историка и теоретика генерала Жомини — “слепо несся навстречу своей гибели”, немедленно, как мы знаем, начал отступать, подыскивая сильную позицию для решающего сражения.
И только тогда Наполеон понял, что происходит. Он писал в Париж своему министру иностранных дел Талейрану: “Теперь очевидно, что он (Беннигсен. — Я. Г.) понял наши маневры, хотя и с некоторым трудом, и хочет спастись, — факт, заставляющий меня думать, что он знает о наших планах”.
После ожесточенного столкновения у городка Ионкова, когда начавшуюся было битву прекратила ранняя зимняя темнота, Беннигсен, неудовлетворенный позицией, увел русские колонны.
При этом французы захватили большие склады с продовольствием, что значительно облегчило положение страдающих от усиливающихся морозов солдат.
Апофеозом этой тяжелейшей для обеих армий кампании стало долгожданное сражение при Прейсиш-Эйлау, подтвердившее уверенность Ермолова в уязвимости Наполеона, а потому особенно для нас существенное.
При поверхностном взгляде кампания 1806—1807 годов представляется рядом крупных сражений, между тем как это были непрерывные боевые действия, а крупные сражения только венчали время от времени этот кровавый процесс.
Сражение при Прейсиш-Эйлау было событием из ряда вон выходящим.
Денис Давыдов, сражавшийся при Эйлау, оставил об этом специальный мемуар “Воспоминание о сражении при Прейсиш-Эйлау 1807 года января 26-го и 27-го”1:
“Посвящается Алексею Петровичу Ермолову
Дела давно минувших лет…
Оссиан”.
И Ермолов, и Оссиан здесь далеко не случайны. Очерк “Воспоминание” написан в первой половине 1830-х годов и опубликован в “Библиотеке для чтения” в 1835 году, когда Ермолов оказался в глухой отставке, хотя и числился в Государственном совете. В отставке был и нелюбимый Николаем генерал-лейтенант Давыдов.
И Денису Васильевичу важно было напомнить обществу о героических временах, когда оба они с Ермоловым играли активные и героические роли — каждый на своем месте: Ермолов будучи командиром всей артиллерии авангарда, а Давыдов, молодой поручик лейб-гвардии Гусарского полка, — адъютантом Багратиона, который авангардом и командовал.
Давыдов очень точно определяет историческое место сражения, ставя его рядом с Бородиным, — что принципиально.
“Сражение при Прейсиш-Эйлау почти свеяно с памяти современников бурею Бородинского сражения, и потому многие дают преимущества последнему перед первым. Поистине, предмет спора оружия под Бородиным был возвышеннее, величественнее, более хватался за сердце русское, чем спор оружия под Эйлау; под Бородиным дело шло быть или не быть России. Это сражение — наше собственное, наше родное сражение… Предмет спора оружия под Эйлау представляется с иной точки зрения. Правда, что он был кровавым предисловием Наполеонова вторжения в Россию, но кто тогда видел это? Несколько избранных природою, более других одаренных проницательностью; большей же части из нас он казался усилием, чуждым существенных польз России, единым спором и щегольством военной славы обеих сражавшихся армий, окончательным закладом: чья возьмет, и понтировкою на удальство, в надежде на рукоплескание зрителей, с полным еще кошельком в кармане, а не игрою на последний приют, на последний кусок хлеба и на пулю в лоб при проигрыше, как это было под Бородиным”.
Кого имел в виду Давыдов, когда говорил о “нескольких избранных”, понимавших значение битвы при Эйлау? Не Ермолова ли, которому посвятил свой мемуар? Тому Ермолову, который в каждом столкновении с Наполеоном искал то зерно, из которого должна была, по его убеждению, произрасти победа?
Ермолов находился в арьергарде отступающей армии под командой Багратиона.
Давыдов — и в данном случае нет причин сомневаться в его точности — пишет: “Необходимо было удержать стремление неприятеля, чтобы дать время и батарейной артиллерии примкнуть к армии и армии довершить свое разрешение и упрочить оседлость позиции. Возвратясь к Багратиону, я нашел его, осыпаемого ядрами и картечами, дававшего приказания с геройским величием и очаровательным хладнокровием. Вскоре сражавшиеся с обеих сторон столкнулись, потому что Багратион, получа подкрепление и вместе с тем известие о неготовности еще армии к бою, остановился, а Наполеон, считая на беспрерывное отступление Багратиона, продолжал прилив своей армии, напирая волнами на волны. <…> Полковник Ермолов, командовавший всею артиллерией арьергарда, сыпал картечи в густоту наступающих колонн, коих передние ряды ложились лоском, но следующие шагали по трупам их и валили вперед, не укрощаясь ни в отваге, ни в наглости.
Несмотря на все наши усилия удержать место боя, арьергард оттеснен был к городу. <…> Неприятель, усиля решительный натиск свой свежей силой, вломился в город…”
Город назывался Прейсиш-Эйлау.
Взяв резервную дивизию и встав во главе ее, Багратион отбил город. Наступившая ночь прервала сражение.
Нет надобности и возможности подробно описывать кровавую бойню под Прейсиш-Эйлау. Мы остановимся на том, что так или иначе имело отношение к Ермолову. И не только потому, что он был активным действующим лицом этого события, но по психологическим для него последствиям этого страшного пролога Бородина.
Конноартиллерийские роты Ермолова активно действовали в начале сражения, когда обе армии только еще занимали свои позиции, подтягивая отставшие части. На этом этапе Ермолов по-прежнему был в арьергарде Багратиона, сдерживая напор французов: “Оборотившись против оных и способствуемы местоположением, долго дрались мы упорно. <…> Багратион отпустил назад всю кавалерию и часть артиллерии, дабы свободнее быть в движениях. <…> Около двух часов имели мы выгоды на нашей стороне; наконец двинулся неприятель большими силами; идущие впереди три колонны направлены одна по большой дороге, где у нас мало было пехоты, другая против Псковского и Софийского мушкетерских полков, и третья против моей батареи из 24-х орудий. Шедшая по большой дороге проходила с удобностию и угрожала взять в тыл твердейший пункт нашей позиции. Прочие медленно приближались по причине глубокого снега, лежащего на равнине, и долго были под картечными выстрелами. Однако же дошла одна, хотя весьма расстроенная, и легла от штыков Псковского и Софийского полков, другая положила тела свои недалеко от фронта моей батареи”.
У нас уже шла речь о скромности автора записок в описании своих действий. Другой в этой ситуации мог бы развернуть яркую сцену расстрела в упор картечью атакующей колонны неприятеля. Ермолов ограничивается сдержанной полуфразой, из которой, однако, все ясно — атакующие были подпущены на минимальное расстояние, на котором картечь становилась сокрушительным препятствием. Это был излюбленный, как мы убедимся, прием Ермолова, сколь опасный для артиллеристов, столь и эффективный.
Все время отхода арьергарда конные роты Ермолова прикрывали отступавшие войска, сдерживая неприятеля.
(Знаменательная деталь — рядом с батареей Ермолова сражался Санкт-Петербургский драгунский полк под командой полковника Дехтярева. Тот самый полк, который стоял под Смоленском и в расположении которого развернулась драма 1798 года. Но полковник Дехтярев был другой…)
Чтобы дать представление о степени ожесточенности сражения, приведем свидетельства с обеих сторон.
Денис Давыдов: “Войска двинулись, но в самую эту минуту закрутилась метель с густым снегом, так что в двух шагах ничего не было видно. Корпус Ожеро потерял дирекцию и… предстал неожиданно для нас и для себя пред центральною батареею нашею в самую минуту прояснения погоды. Семьдесят жерл рыгнули адом, и град картечи зазвенел по железу ружей, застучал по живой громаде костей и мяса. В одно мгновение Московский гренадерский и Шлиссельбургский пехотный и пехотная бригада генерала Сомова, склоняя штыки, ринулись на него с жадностию. Французы всколыхнулись, но ободряясь, они подставили штыки штыкам и стали грудью.
Произошла схватка, доселе невиданная. Более двадцати тысяч человек с обеих сторон вонзали трехгранное острие друг в друга. Толпы валились. Я был очевидным свидетелем этого гомерического побоища и скажу поистине, что в продолжение шестнадцати кампаний моей службы, в продолжение всей эпохи войн наполеоновских, справедливо наименованной эпопеей нашего века, я подобного побоища не видывал! Около получаса не было слышно ни пушечных, ни ружейных выстрелов ни в середине, ни вокруг его: слышан был только какой-то невыразимый гул перемешавшихся и резавшихся без пощады тысячей храбрых. Груды мертвых тел осыпались свежими грудами; люди падали одни на других сотнями, так что вся эта часть поля сражения вскоре уподобилась высокому парапету вокруг воздвигнутого укрепления. Наконец наша взяла!”
Наполеон ответил сокрушительной кавалерийской атакой эскадронов Мюрата, которая выправила положение французов, но не внесла решительного перелома в ход битвы.
Другой участник сражения, знаменитый французский мемуарист генерал де Марбо, бывший тогда молодым офицером, несколько по-иному описывает смертельную схватку корпуса Ожеро, главной атакующей силы, с русским центром: “Пройдя со своими двумя дивизиями между Эйлау и Ротененом, маршал отважно двинулся вперед против центра вражеской линии. <…> Вдруг многочисленные орудия крупного калибра, расположенные полукольцом вокруг Ожеро, разразились градом ядер и возникла такая перестрелка, какую невозможно найти в человеческой памяти!
В один миг наши две дивизии были размолоты этим железным дождем. Однако мы мужественно держались, пока наш корпус не был почти целиком уничтожен, так что остатки этого корпуса пришлось вывести к городскому кладбищу Эйлау. <…> Наша ситуация была тем более неприятной, что очень сильный ветер бросал нам в лицо густой снег, мешавший видеть на расстоянии более 15 шагов. В результате несколько французских батарей выстрелили в нас одновременно с вражескими батареями. Маршал Ожеро был ранен картечью. <…> С самого момента изобретения пороха никогда никто не видел столь ужасных последствий его применения. <…> Корпус Ожеро был уничтожен почти полностью”. Удивительно, но Марбо ни слова не говорит о штыковом бое, который так потряс Дениса Давыдова. Между тем, бой этот был. Дэвид Чандлер, владеющий источниками и наверняка не знавший воспоминаний Давыдова, тем не менее утверждает: “Пехотный резерв Дохтурова обрушился в штыковой атаке на раздробленные части Ожеро и отбросил их назад — уцелели лишь те, кто находился на кладбище Эйлау”1.
Теперь надо понять, где находился Ермолов со своей конной артиллерией в решающие моменты сражения.
Чандлер пишет: “Даву теперь присутствовал со всеми силами, и в час дня Наполеон направил их вперед (с Сент-Илером на их левом фланге) в широкий охват вокруг открытого фланга Толстого. <…> Всю вторую половину дня шли ожесточенные бои на южном фланге, и понемногу, но уверенно, Даву оттеснял назад русских, пока линия Беннигсена не стала напоминать форму шпильки. (Очевидно, Чандлер имеет в виду, что отступавший под напором Даву фланг русской армии образовал острый угол по отношению к остальным ее частям. — Я. Г.) Около 3.30 дня стало казаться, что вот-вот произойдет разрыв русской линии — и в этот момент на угрожающем фланге появился прусский корпус под командованием Лестока”2.
Обратимся теперь к запискам Ермолова, который в своем цезарианском бесстрастном стиле — в отличие от Давыдова и Марбо — рассказывает о своих действиях. — “Вскоре после начала сражения на правом нашем фланге слышна была в отдалении канонада. Известно было, что маршал Ней преследует корпус прусских войск в команде генерала Лестока, которому главнокомандующий приказал сколько можно ранее присоединиться к армии, но чего он не выполнил. Когда неприятель около двух часов пополудни возобновил усилия, главнокомандующий послал подтверждение, чтобы он шел сколько можно поспешнее, но между тем надобно было чем-то умедлить успехи неприятеля на левом крыле нашем. Посланная туда 8-я дивизия отозвана к центру, где необходимо было умножение сил; резервы наши давно уже были в действии. Итак, мне приказано было идти туда с двумя конными ротами. Дежурный генерал-лейтенант граф Толстой махнул рукою влево, и я должен был принять сие за направление. Я не знал, с каким намерением я туда отправляюсь, кого там найду, к кому поступлю под начальство. Присоединив еще одну роту конной артиллерии, прибыл я на обширное поле оконечности левого фланга, где слабые остатки войск едва держались против превосходного неприятеля, который продвинулся вправо, занял высоты батареями и одну мызу уже почти в тылу войск наших”.
Это был тот самый маневр полков маршала Даву, направленных Наполеоном в обход левого фланга. Поскольку левый фланг и так уже составлял, по свидетельству Ермолова, прямой угол по отношению к фронту русской армии, то дальнейшее его отступление грозило выходом в русский тыл крупных неприятельских сил, что вело к катастрофе.
Ермолов с его конноартиллерийскими ротами фактически был в резерве. Его ввели в действие в критический момент. И как это не раз бывало, он спас положение. — “Я зажег сию последнюю (мызу. — Я. Г.) и выгнал пехоту, которая вредила мне своими выстрелами. Против батарей начал я канонаду и сохранил место свое около двух часов. Тогда начал приближаться корпус генерала Лестока, в голове колонны шли два наших полка, Калужский и Выборгский, направляясь на оконечность неприятельского фланга. Против меня стали реже выстрелы и я увидел большую часть орудий, обратившихся на генерала Лестока. Я подвигал на людях свою батарею всякий раз, как она покрывалась дымом, отослал назад передки орудий и всех лошадей, начиная с моей собственной, объявил людям, что об отступлении помышлять не должно. Я подошел почти под выстрелы и все внимание обращал на дорогу, лежащую у подошвы возвышения, по которой неприятель усиливался провести свою пехоту, ибо по причине глубокого снега нельзя было пройти стороною. Картечными выстрелами из тридцати орудий всякий раз обращал я его с большим уроном. Словом, до конца сражения не прошел он мимо моей батареи”.
Это означало, что хотя Даву и сильно потеснил левый фланг русской армии, но завершить гибельный для нее маневр ему не дали тридцать орудий Ермолова.
Чандлер меланхолически подвел итог эйлаускому побоищу: “Четырнадцать часов непрерывного сражения так и не дали никакого результата, хотя многочисленные воины — цвет и французской и русской армий — лежали мертвые или погибли от ран и замерзли на кровавом снегу”1.
Потери обеих армий были огромны. Французы потеряли не менее 25 тысяч, а русские — не менее 15.
Поскольку Беннигсен истощил все свои резервы, а у Наполеона осталась нетронутой гвардия и сильный корпус Бернадотта, то, вопреки настоянию многих генералов, Беннигсен решил отступить. Ночью русская армия ушла со своих позиций.
Измученные французы не в силах были ее преследовать.
Через две недели в результате ряда маневров русская армия снова проходила мимо Прейсиш-Эйлау, и Ермолов оставил в воспоминаниях в высшей степени характерную для него — военного профессионала по преимуществу — запись: “С любопытством осматривал я поле сражения.
Я ужаснулся, увидевши число тел на местах, где стояли наши линии, но еще более нашел их там, где были войска неприятеля, и особенно, где стеснялись его колонны, готовясь к нападению, не взирая, что в продолжение нескольких дней приказано было жителям местечка (как то они сами сказывали) тела французов отвозить в ближайшее озеро, ибо нельзя было зарывать в землю замерзшую. Как артиллерийский офицер примечал я действие наших батарей и был доволен. В местечке не было целого дома; сожжен квартал, где, по словам жителей, сносились раненые, причем много их истреблено”.
Какими-либо комментариями по поводу увиденного и услышанного — в частности о гибели в огне раненых в результате действия русской артиллерии — Алексей Петрович пренебрег…
Его товарищ по оружию, в ту пору поручик Кавалергардского полка, князь Сергей Григорьевич Волконский несколько по-иному вспоминал свои впечатления от поля сражения при Эйлау: “Кладбище города, стоящее между им (противником. — Я. Г.) и нашей позицией, было поприщем отчаянной защиты; это место, бывшее несколько столетий последним убежищем постепенно туда приводимых, в несколько часов было покрыто кучами тел. Первые расставались с жизнию по определению природы, — последние, — как выразить причину их смерти? по общему мнению — честь! долг! Но я скажу, частью и предрассудки; странно, больно для человечества, что человек наносит смерть человеку”.
Надо, разумеется, иметь в виду, что Волконский писал свои записки уже в конце жизни, после сибирской ссылки, будучи человеком религиозным.
Но можно сказать с уверенностью, что в любом возрасте Алексей Петрович, какие бы испытания на его долю ни выпали, не стал бы задаваться подобными вопросами.
Оба они были боевыми офицерами. Волконский участвовал в пятидесяти сражениях — кроме наполеоновских войн он дрался с турками и шведами, был награжден золотым знаком за Прейсиш-Эйлау, — но характер их представлений о назначении человека был существенно различен.
Между прочим, рассказывая об этом сражении, Волконский счел нужным записать: “Говоря о Прейсиш-Эйлау, как не упомянуть о Ермолове, с этого сражения началась его знаменитость в военном деле”.
8
Для Ермолова сражение при Прейсиш-Эйлау имело особое значение. Во-первых, его отчаянную смелость и твердость невозможно было не заметить. — “Главнокомандующий, желая видеть ближе действия генерала Лестока, был на левом фланге и удивлен был, нашедши от моих рот всех лошадей, все передки и ни одного орудия; узнавши о причине, был чрезвычайно доволен”.
Но он снискал нечто большее, чем благоволение Беннигсена, симпатизировавшего ему, как мы знаем, с юности. — “Между многими чиновниками, представленному великому князю, удостоился и я его приветствия, по засвидетельствованию князя Багратиона о моей службе. До того не был я ему известен, никогда не служивши в столице”.
Впоследствии это знакомство с великим князем Константином Павловичем после Эйлау приняло форму своеобразной дружбы, несомненно Ермолову полезной.
Но главным было другое. — “Вскоре приказано было готовиться к встрече государя вместе с королем прусским. Построив единообразно шалаши, дали мы им опрятную наружность и лагерю вид стройности. Выбрав в полках людей менее голых, пополнили с других одежду и показали их под ружьем. Обнаженных спрятали в лесу и расположили на одной отдаленной высоте в виде аванпоста. Тут увидел я удобный способ представлять войска и как уверяют государя, что они ни в чем не имеют недостатка. Подъезжая к каждой части войск, он называл начальников по фамилии прусскому королю и между прочим сказал обо мне, что и в прежнюю кампанию доволен был моей службою. <…> Я был вне себя от радости, ибо не был избалован в службе приветствиями. Король прусский дал орден за достоинство трем штаб-офицерам, в числе коих и я находился”.
Пятилетние усилия после ссылки дали наконец реальные плоды. Мечты о великом поприще обретали почву.
“Вышли награды на Прейсиш-Эйлавское сражение. Вместо 3-го класса Георгия, к которому удостоен я был главнокомандующим, я получил Владимира.
В действии сделан мне участником артиллерии генерал-майор граф Кутайсов. Его одно любопытство привело на мою батарею, и как я не был в его команде, то он и не мешался в мои распоряжения. Однако, не имевши даже 4-го класса, ему дан орден Георгия 3-го класса. <…> Князь Багратион объяснил главнокомандующему сделанную мне несправедливость, и он, признавая сам, что я обижен, ничего однако же не сделал. Вот продолжение тех приятностей по службе, которыми довольно часто я наделяем!”
То, что высокий орден получил вместо Ермолова Кутайсов, сын того самого любимца Павла, которому Ермолов собирался писать из ссылки, неудивительно. Он был близок ко двору, его хорошо знал Александр, который и принимал такие решения, и Беннигсен тут был бессилен.
И однако же, несмотря на эти обиды, Ермолов мог быть доволен. Впервые он по-настоящему обратил на себя внимание высших начальников. Во время промежуточных боев между Прейсиш-Эйлау и решающим сражением у Фридланда он не раз отличился. — “В сей день с моею ротою я был в ужаснейшем огне и одну неприятельскую батарею сбил, не употребляя других выстрелов, кроме картечных”.
Во время встречного боя у Гейльсберга он едва не погиб. — “Неприятельская кавалерия прорывала наши линии, и с тылу взяты были некоторые из моих орудий. Одна из атак столько была решительна, что большая часть нашей конницы опрокинута за селение Лангевизе. Но расположенные в оном егерские полки генерала Раевского остановили успех неприятеля, и конница наша, устроившись, возвратилась на свое место, и отбиты потерянные орудия. Я спасся благодаря быстроте моей лошади, ибо во время действия батареи часть конницы приехала с тылу и на меня бросились несколько человек французских кирасир <…> — Главнокомандующий благодарил меня за службу, а великий князь оказал мне особое благоволение”.
При Гейльсберге Ермолов укрепил свою репутацию в глазах Константина Павловича, который, формально не командуя ни одним соединением, выполнял роль наблюдающего и представлял командующего на правом фланге. Том самом, где были Багратион и Ермолов с конноартиллерийской ротой.
Когда кавалерия Мюрата потеснила русскую кавалерию и над правым флангом нависла опасность обхода, именно Константин удачно сманеврировал артиллерией, открывшей огонь по флангу наступающих дивизий маршала Сульта и заставившей ее отступить.
Ермолов со свойственным ему дерзким хладнокровием выжидал, пока французы не приблизятся на минимальное расстояние. Константина это нервировало, и он послал адъютанта поторопить артиллеристов. Тогда Ермолов произнес известную фразу, которая восхитила великого князя: “Я буду стрелять, когда различу бeлокурых от черноволосых”.
Ермолов знал, кому он адресует свой ответ.
Константин оценил и выдержку полковника, и его способность нетривиально выразиться. Он и сам был известный острослов.
“Особое благоволение” вздорного и придирчивого Константина стоило дорогого. Немногие могли им похвастаться…
Бойня при Прейсиш-Эйлау и полупобеда при Гейльсберге нанесли сильнейший удар по репутации Наполеона. Он в обоих случаях заставил русскую армию покинуть позиции, но отнюдь не разгромил ее. Результаты битв ничуть не напоминали победы над пруссаками и австрийцами, а потери были тяжкие.
Наполеон понимал, что только решительная победа может загладить эйлаускую неудачу и безрезультатность более мелких столкновений.
А для Ермолова происшедшее стало еще одним сильным аргументом в пользу его уверенности — Наполеона можно победить. Он был уверен, что причины успехов французского гиганта не только и, быть может, не столько в его военном гении, сколько в посредственности русских военачальников.
К Ермолову возвращалось его высокомерие. По-настоящему он уважал только Багратиона.
Наконец, 14 июня 1807 года, наступила развязка — сражение при Фридланде. Разгром русской армии, однако, не перечеркнул уверенность Ермолова в уязвимости Наполеона, но укрепил его пренебрежение к собственному командованию.
Беннигсен, как с полным основанием утверждают военные историки, выбрал для сражения наихудшую позицию. Правда, он не рассчитывал столкнуться со всей армией Наполеона, а предполагал, что перед ним передовой корпус Ланна, который он надеялся разгромить до прибытия главных французских сил. Ланн, однако, не дал себя разгромить, а Наполеон начал решительное наступление под вечер, в 5 часов 30 минут пополудни, когда обычно боевые действия прекращались. Беннигсен, сознавая слабость позиции, намеревался отвести армию за реку Алле, тылом к которой стояли русские дивизии. Наполеон, только под вечер прибывший на место боя, мгновенно понял роковую ошибку противника. Этим и было вызвано вечернее наступление.
Сгрудившаяся на небольшом пространстве, прижатая к реке, армия Беннигсена оказалась в смертельной ловушке.
Ермолов, мастер картечного огня в упор, имел скорбную возможность наблюдать его действие — на этот раз со стороны противника.
Чтобы понять происшедшее, то, что с ужасом наблюдал Ермолов, надо сопоставить его свидетельство и описание сражения, данное Чандлером. — “Мы занялись продолжительною бесплодною перестрелкою и бесполезно потеряли столько времени, что прибыла кавалерия против нашего правого фланга и лес против арриергарда наполнился пехотою. <…> В шесть часов вечера прибыл Наполеон, и вся армия соединилась. Скрывая за лесом движения, главные силы собрались против левого крыла; в опушке леса неприметно устроилась батарея в сорок орудий, и началась ужасная канонада. По близости расстояния выстрелы были горизонтальные, и первые не могли выдержать конные полки арриергарда. Вскоре он отступил также. Все вообще войска начали отступать к мостам. <…> С артиллериею арриергарда успел я перейти по ближайшему понтонному мосту…”
Ермолову повезло. Счастье снова ему благоприятствовало. Основную часть русской армии, в беспорядке отступавшей к немногочисленным мостам, французская артиллерия расстреливала в упор.
Марбо, весьма неточно описывавший ход битвы, участником которой он был, тем не менее дает представление об ожесточенности боя: “Русские в ярости героически защищались и, хотя были окружены со всех сторон, тем не менее отказывались сдаваться. Многие из них умерли под ударами наших штыков, а остальные скатились с высоких берегов в реку, где почти все утонули. <…> Во время битвы мы взяли немного пленных, но число убитых или раненых врагов было огромным”.
Чандлер, как обычно опиравшийся на разного рода источники, дает картину, вполне совпадающую со свидетельством Ермолова, но более подробную.
“Солдаты Беннигсена стали, отступая, сбиваться все плотнее и плотнее на все уменьшавшемся участке местности. Виктор полностью использовал свои возможности и выдвинул более тридцати пушек к фронту своего корпусного района. Под командой способного артиллерийского генерала Сенариона канониры смело вручную передвигали вперед скачками свои пушки. Начавшись с 1600 ярдов, дистанция быстро уменьшилась до 600 шагов, тогда пушки остановились и дали страшный залп по плотной массе русских. Вскоре пушки были уже на дистанции 300, а затем 150 ярдов от русской линии фронта, изрыгая смерть с монотонной регулярностью. Наконец артиллеристы подтащили свои дымящиеся орудия на 60 шагов до пехоты Беннигсена. На этом расстоянии прямой наводкой французская картечь косила ряды противника”1.
Отчаянные атаки русской кавалерии и гвардейских полков исправить положение не могли. Как писал Ермолов, “та же ужасная батарея остановила храбрый порыв”.
Многолетний адъютант Ермолова Павел Христофорович Граббе вспоминал один из эпизодов фридландского сражения. Он рассказывает о командующем гвардейской артиллерией Александре Христофоровиче Эйлере, внуке великого математика: “Человек добрый, вежливый, хороший теоретик и строевой по артиллерии, он был плохой военный в сражении, и под Фридландом, где гвардейская артиллерия (на которую впрочем был обращен главный огонь решительной атаки маршала Нея) вела себя не отлично. Эйлер при этом случае имел неприятную встречу с Ермоловым, который безуспешно пытался остановить бежавшие батареи гвардейской артиллерии”.
Ермолов был верен себе. Требуя от своих артиллеристов стоять до последнего заряда, он пытался внушить это и другим — даже в ситуации всеобщего бегства. Даже если бы ему удалось остановить гвардейскую артиллерию, это не спасло бы положения.
Это был разгром. Беннигсен, еще недавно уверенный в своем превосходстве над французским императором, требовал от Александра срочного заключения перемирия. Александр колебался. После Прейсиш-Эйлау и Гейльсберга он рассчитывал на иной результат.
Тогда великий князь Константин Павлович предложил старшему брату дать каждому русскому солдату по пистолету и приказать застрелиться. Это был бы более быстрый и гуманный способ покончить со своей армией.
Александр должен был ответить на вопрос — ради кого погибали русские солдаты? Правдивый ответ мог быть только один — ради интересов Пруссии и Англии.
Есть версия разговора августейших братьев, по которой Константин напомнил Александру о судьбе их отца и сообщил о ропоте офицеров, уставших от унизительных поражений.
Настроение в армии было совсем не то, что после Аустерлица.
Судя по тону записок, поражение при Фридланде поколебало даже упрямую воинственность Ермолова.
В его описании переговоров о мире после Фридланда чувствуется вздох облегчения: “Наполеон желает мира, не перемирия!”
Нет надобности рассказывать здесь историю свидания двух императоров на плоту посредине Немана под городком Тильзит, вошедшим таким образом в историю.
Мы не знаем, что чувствовал наш герой, наблюдая совместный марш французской и русской гвардий перед двумя императорами после переговоров, начавшихся фразой Наполеона: “Из-за чего мы воюем?”
Очевидно, как и у многих русских военных, чувства эти были двойственные. Облегчение от того, что прекратилось непрерывное кровопролитие, которому еще вчера не видно было конца, и чувство унижения, поскольку переговоры велись с победителем.
После Пултуска и Эйлау, вселивших такие надежды, Наполеон продемонстрировал всю мощь своего военного гения и высочайшие качества французской армии.
Правда, мир нужен был французскому титану не меньше, чем его противникам. Солдаты были изнурены и не понимали цели своих тяжких усилий.
Франция ждала мира. Ей ничего не угрожало.
“Из-за чего мы воюем?”
Это был вопрос из области большой политики.
Смысл своей личной войны Ермолов сформулировал подробно и отчетливо: “Итак, кончил я войну с самого начала оной и до заключения мира в должности начальника артиллерии в авангарде. По особенному счастию моему, не потерял я в роте моей ни одного орудия, тогда как многие в обстоятельствах гораздо менее затруднительных лишились оных”.
Он, действительно, был на удивление удачлив. Он сам ставил своих артиллеристов в положения предельно затруднительные, когда не потерять орудия было невозможно! “В сражении при Гейльсберге многие из орудий впадали в руки неприятеля, ибо приказано было мною офицерам менее заботиться о сохранении пушек, как о том, чтобы на самом близком расстоянии последними выстрелами заплатили за себя, если будут оставлены”.
Однако все, попавшие в руки французов орудия ермоловской роты, были тут же отбиты русскими драгунами.
“О распоряжении моем, спасающем ответственность за оставленные орудия, известно было начальству и доведено до сведения самого государя, который впоследствии весьма милостиво о том меня спрашивал”.
Ермолов был мастер не просто героических, но эффектно героических поступков. Он рисковал жизнями своих подчиненных и своей собственной, но уверен был, что в случае удачи риск окупится.
Это была та самая установка на “подвиг”, без которого ему не вырваться было из общего ряда.
Заканчивая раздел записок о войнах 1805—1807 годов, он подробно и деловито подвел итог преимуществам, полученным в результате своего профессионального умения, доблести — иногда самоубийственной — и таланта “показать товар лицом”: “Я имел счастие приобрести благоволение великого князя Константина Павловича, который о службе моей отзывался с похвалою. Князя Багратиона пользовался я особым благорасположением и доверенностию. Он делал мне поручения по службе, не одному моему званию принадлежащие. Два раза представлен я им к производству в генерал-майоры, и он со своей стороны делал возможное настояние, но потому безуспешно, что не было еще до того производства за отличия, а единственно по старшинству. Между товарищами я снискал уважение, подчиненные были ко мне привязаны. Словом, по службе открывались мне новые виды и надежда менее испытывать неприятностей, нежели прежде. В продолжение войны я получил следующие награды: за сражение при Голимине золотую шпагу с надписью “За храбрость”, при Прейсиш-Эйлау Св. Владимира 3-й степени, при Гутштатте и Пасарге Св. Георгия 3-го класса и при Гейльсберге алмазные знаки Св. Анны 2-го класса”.
Проигранная война закончилась для полковника Ермолова весьма успешно. Потому что это была война, его стихия, и только в этой стихии, вне зависимости от конечного стратегического результата, он мог показать, на что способен.
О новом положении Ермолова и его резко возросшей репутации в армии свидетельствуют записки генерала Беннигсена о войне 1807 года. Полковник Ермолов постоянно возникает на страницах записок, хотя — что естественно — главными персонажами в них являются лица в куда более высоких чинах.
Ермолов оказался среди двух-трех штаб-офицеров, которых Беннигсен счел необходимым, так сказать, оставить в истории этой войны и, соответственно, в истории вообще.
“Этими батареями распоряжался и командовал искусный и храбрый полковник конной артиллерии Ермолов — офицер, с величайшим отличием действовавший во всех делах этой кампании, о котором я буду иметь случай часто упоминать в моих записках”.
“Полковник Ермолов очень отличился при этом случае: он сумел очень хорошо воспользоваться местностью, и, поставив выгодно свою конную батарею, открывал огонь так удачно, что неприятель с большой осмотрительностью следовал за нашим ариергардом”.
“Сильная колонна неприятельской кавалерии пыталась обойти наш отряд с правого фланга. Храбрый полковник Ермолов с двумя орудиями своей конно-артиллерийской роты выдвинулся вперед и перебил много людей у французов, бросившихся на эту маленькую батарею и скоро ею овладевших. Генерал Kopф немедленно атаковал неприятеля, в свою очередь опрокинул его и взял обратно наши два орудия, одно мгновение находившиеся в руках французов”.
Все эти эпизоды относятся к разным сражениям кампании 1807 года. Причем последний эпизод — это бой при Гейльсберге — наиболее характерен для боевого стиля Ермолова: самоубийственно дерзкого. “Особенное счастие” и в самом деле сопутствовало ему. По логике вещей он должен был погибнуть, но не был ни разу даже ранен.
Мы помним, что Беннигсен знал Ермолова с юности и благоволил к нему, но тут ему не надо было кривить душой, обращая особое внимание современников и потомков на “храброго полковника”. Ермолов и в самом деле проявил себя с блеском. Полученные им награды вряд ли соответствовали его реальным заслугам.
Удивительное дело — несмотря на благожелательность Кутузова, восхищение Беннигсена, поддержку, которую оказывали ему великий князь Константин Павлович и Багратион, — какая-то тень лежала на его пути к высоким наградам и скорому продвижению в чинах.
С этим еще предстоит разобраться.
И тем не менее, по сравнению с довоенным положением своим Ермолов сделал стремительный рывок. Свое обещание, данное Казадаеву — “вернуть потерянное с конца шпаги”, — он выполнил.
Теперь ему предстояло точно выбрать стиль поведения в новой — мирной — ситуации, чтобы снова не попасть в мертвую паузу.
Военные заслуги при обилии решительных карьеристов с сильными протекциями могли оказаться бесполезными. Слишком многое в русской армии зависело от личных отношений с вышестоящими.
Но в случае с Ермоловым был и еще один редкий фактор, который не мог не оказать давления на непосредственное начальство Алексея Петровича, равно как в свое время роковым образом сказался на отношении к нему высшей власти. Это было его мощное личное обаяние.
Граббе, близко знавший его и много лет наблюдавший его воздействие на окружающих, писал: “Народность (то есть популярность. — Я. Г.) его принадлежит очарованию, от него лично исходившему. <…> Наружность его была значительна и поражала с первого взгляда. Рост высокий, профиль римский, глаза небольшие серые, углубленные, но одаренные быстрым, проницательным взглядом; голос приятный, необыкновенно вкрадчивый; дар слова редкий, желание очаровать всех и каждого, иногда слишком заметное, без строгого разбора как самих лиц, так и собственных выражений. Это последнее свойство, без меры развиваемое, привязывало к нему множество людей, толпе принадлежащих и остерегало многих, более внимания достойных. Впоследствии оно же дало ход едкому слову, с высока на него павшему: c’est hros des engeignes*. Это правда, но не одних прапорщиков”.
Речь, конечно же, идет о Николае I.
И далее следует пассаж, принципиально комментирующий более поздние отношения Ермолова с Аракчеевым: “Действие подобного человека на все его окружающее, представляя столько прекрасного к подражанию, имеет однако свою вредную сторону. Он не любил графа Алексея Андреевича Аракчеева и князя Яшвиля. Мы все ненавидели их, как ненавидят юноши, с исступлением, и я, как ближайший к нему, больше всех”.
Таково было гипнотическое воздействие Ермолова на исходе первого этапа наполеоновских войн.
9
В записках Ермолова мы не найдем патриотических деклараций, равно как не найдем их в “Записках о Галльской войне” Цезаря и “Египетском походе” Бонапарта.
Все трое рассматривали себя как исторических персонажей и писали свою историю.
“Командование восточной армией представлялось необходимым возложить на Наполеона. Египет, Сирия, Аравия, Ирак ждали такого человека. <…> Последствия этой экспедиции могли оказаться столь же велики, как счастье и гений того, кто должен был руководить ею”. Так можно было писать, только глядя на себя со стороны.
Наполеон писал свои записки от третьего лица. В третьем лице говорил о себе в записках Цезарь. Ермолов, как мы помним, свои записки начинал так же.
Был ли патриотом Македонии Александр Македонский?
Был ли патриотом Рима Юлий Цезарь?
Был ли патриотом Франции Наполеон Бонапарт?
Был ли патриотом России Алексей Петрович Ермолов?
На эти вопросы невозможно ответить — да или нет.
Все они обладали тем самым “необъятным честолюбием”, о котором говорил Дубровин применительно к Ермолову.
Разумеется, первые трое по своему положению и возможностям изначально отличались от нашего героя.
Лейтенант артиллерии Бонапарт начинал свою карьеру в ситуации государ- ственного развала. Ермолов — внутри отлаженной и прочно структурированной системы.
Но это была внешняя сторона дела.
Необъятное честолюбие всех четырех, несмотря на разницу эпох и положений, делало их отношение к своей родине, своему государству явлением чрезвычайно сложным.
Для Александра Македонского его маленькая балканская страна с какого-то момента оказалась на втором плане по сравнению с его гигантской азиатской державой.
Для Цезаря, безусловно, Рим оставался центром мира, но, главным образом, фундаментом, на котором он, Цезарь, строил свой монумент — свою славу в веках.
Для Бонапарта времен Египетского похода Франция была не более чем операционной базой, опираясь на которую, он рассчитывал реализовать планы, соответствовавшие его “необъятному честолюбию”.
А Ермолов? Как соотносилось его понимание интересов отечества с тем же необъятным честолюбием?
Без сомнения, он сознавал себя солдатом Российской империи более, чем слугой конкретного государя. Но и это был лишь один слой его сознания. Его видение себя в мире было куда объемнее.
И этим он принципиально отличался от блестящего и удачливого Воронцова, для которого сфера честолюбия не выходила за границы системы.
С существенными оговорками можно проводить параллели между самоощу-щением Ермолова и таковым же Михаила Орлова и Павла Киселева.
Но об этом речь впереди.
Пока что Ермолову нужно было осваиваться в новой — мирной — реальности, куда менее органичной для него, чем реальность войны.
Особый и достаточно запутанный сюжет ермоловской биографии — его отношения с Аракчеевым, — длящийся с момента его вступления на службу после ссылки и по кавказский период.
Как мы помним, отношения эти складывались тяжело и для Ермолова крайне неприятно.
Явная неприязнь Аракчеева к молодому артиллеристу объяснялась по-разному. Мы помним беспричинно дерзкий ответ молодого подполковника главному инспектору артиллерии, взбесивший Аракчеева. Эта дерзость могла быть вызвана давней нелюбовью к Аракчееву, “бутову слуге”, того круга офицеров, к которому Ермолов принадлежал во времена Несвижа. Мы помним, что писал Ермолов Казадаеву из Вильно по поводу слухов о замене Корсакова Аракчеевым.
То есть у них была достаточно давняя история отношений, окрашенная и политически.
Были и совсем простые, явно апокрифические версии. Так, Денис Давыдов, объясняя нелюбовь Аракчеева к Ермолову, утверждал: “Граф Аракчеев, почитая Ермолова прежним фаворитом, преследовал его весьма долго; оставаясь в чине подполковника в продолжение девяти лет, Ермолов думал одно время, перейдя в инженеры, сопровождать генерала Анрепа на Ионические острова. Когда генерал Бухмейер объяснил графу его ошибку, этот последний решился вознаградить Ермолова за все прошедшее”.
Это очередной давыдовский апокриф, имеющий, однако, хождение в историографии.
Ничего подобного быть на самом деле не могло.
Александр Петрович Ермолов, как мы знаем, довольно дальний родственник нашего героя, родился в 1754 году. В “случай” он попал в 1785 году и состоял в фаворитах год и четыре месяца. Аракчеев в это время был кадетом Артиллерийского и инженерного кадетского корпуса. Фаворит императрицы, молодой генерал Ермолов, безусловно, был известен кадетам.
В начале XIX века, когда Аракчеев впервые увидел Алексея Петровича, бывшему фавориту было около пятидесяти лет. Спутать двадцатипятилетнего подполковника с пятидесятилетним генералом, который к тому же — и это было широко известно — жил в Австрии, Аракчеев никак не мог. Другое дело, что ему, возможно, не понравилась фамилия, вызывавшая малоприятные ассоциации у преданного памяти Павла Аракчеева. Но главное все же заключалось в стиле поведения молодого офицера, прилюдно оскорбившего высокого начальника.
Тем более странно, что с какого-то момента Аракчеев стал явно покровительствовать Ермолову, что сыграло немалую роль в судьбе Алексея Петровича.
Для того чтобы понять этот поворот, надо представить себе, что являл собой Аракчеев.
В известных записках Филиппа Филипповича Вигеля, незаурядный ум которого ценил Пушкин, есть проницательная характеристика Аракчеева. — “Сын самого бедного дворянина Новгородской губернии, он в малолетстве отдан был в Артиллерийский кадетский корпус”. Сам Аракчеев впоследствии рассказывал печальную и трогательную историю своего поступления в корпус. Приехав в Петербург и не без труда подав прошение о зачислении, отец с малолетним сыном более полугода ждали “резолюции”. У них кончились деньги, они голодали в буквальном смысле. Однажды они — дворяне — вынуждены были на церковной паперти среди нищих принять рубль от митрополита Гавриила, раздававшего милостыню. Их спас счастливый случай — явившись в очередной раз в канцелярию, они увидели генерала Мелиссино, командующего корпусом. Отчаяние придало смелости маленькому Аракчееву. Он бросился, рыдая, к генералу со словами: “Ваше превосходительство, примите меня в кадеты… Haм придется умереть с голоду… мы ждать больше не можем… вечно буду вам благодарен и буду за вас Богу молиться!”
Генерал Мелиссино, тот самый, что позже покровительствовал юному Ермолову, разобравшись в происходящем, приказал немедленно зачислить мальчика в кадеты.
При всей неуютности ермоловского детства его судьба несравнима с бедностью и унижениями, которые пришлось испытать маленькому Аракчееву. Если с какого-то момента Ермолов находился под сильным покровительством и все давалось ему удивительно легко, то Аракчеев добывал фортуну тяжким и непрестанным трудом. Обладая несомненными способностями к математике и редким трудолюбием, он вскоре стал обучать других кадетов. Артиллерийское дело было его фанатической страстью. Не участвуя ни в одном сражении, он, тем не менее, превосходно знал не только теорию, но и практику артиллерийского дела, отрабатывая ее на бесчисленных учениях в бытность свою одним из воспитателей корпуса.
Вигель писал: “Одаренный умом и сильною над собою волею, он с ребячества умел укрощать порывы врожденной своей злости: не только покорялся всегда высшим над собою, но, кажется, любил их власть, видя в ней источник, из коего единственно мог он почерпать собственную. Не занимаясь изучением иностранных языков, пренебрегая историей, словесными науками, до того что плохо выучился русской грамоте, чуждый совершенно чувству всего изящного, молодой кадет, любя только все расчетливое, положительное, прилепился к одним наукам математическим и в них усовершенствовался. Выпущенный в офицеры, он попал в артиллерийскую роту, которая для потехи дана была наследнику престола и находилась при нем в Гатчине.
Лучшей школы раболепства и самовластия найти он не мог; он возмужал среди людей отверженных, презираемых, покорных, хотя завистливых и недовольных, среди этой малой гвардии, которая должна была впоследствии осрамить, измучить и унизить настоящую старую гвардию. Чувствуя свое превосходство перед другими гатчинцами, Аракчеев не хотел им быть подобным даже в изъявлениях холопской своей преданности.
Употребляя с пользою данную ему от природы суровость, он давал ей вид какой-то откровенности и казался бульдогом, который, не смея никогда ласкаться к господину, всегда готов напасть и загрызть тех, кои бы воспротивились его воле. Таким образом, приобрел он особую доверенность Павла I”.
Здесь далеко не все точно. В частности, Аракчеев собрал обширную библиотеку, в которой были книги и по истории, и по словесности. Но нам важно восприятие его современниками. Именно таким представлялся он “старшим братьям” Ермолова и самому молодому Алексею Петровичу. Именно ревностью гатчинцев к екатерининским офицерам объясняется и рвение Линденера, этого подобия Аракчеева, во время разгрома круга Каховского.
Мы столь подробно говорим об этом легендарном персонаже, поскольку добрых десять лет судьба нашего героя в той или иной степени зависела от Аракчеева уже в александровские времена.
Надо иметь в виду, что в артиллерийской роте гатчинской гвардии служил и великий князь Александр Павлович, а опытный и дельный Аракчеев был его наставником и, можно сказать, старшим другом, не раз защищавшим наследника от гнева отца. И потому вполне понятно, почему либеральный Александр, воцарившись, оставил при себе отнюдь не либерального Аракчеева. Как и Павел, он полностью ему доверял.
Резкий поворот в отношении Аракчеева к Ермолову произошел в конце 1807 года, после Тильзита.
Ермолов вспоминал: “В конце августа прибыл инспектор всей артиллерии граф Аракчеев, осмотрел артиллерию, распределил укомплектование оной и, продолжая прежнее ко мне неблаговоление, приказал мне оставаться в лагере по 1-ое число октября, когда всем прочим артиллерийским бригадам назначено итти по квартирам 1-го сентября. К сему весьма грубым образом прибавил он, что я должен был приехать к нему в Витебск для объяснения о недостатках. Я отвечал, что неблагорасположение ко мне не должно препятствовать рассмотрению моих рапортов. Оскорбили меня подобные грубости, и я не скрывал намерения непременно оставить службу. Узнавши о сем, граф Аракчеев призвал меня к себе и предложил дать мне отпуск для свидания с родственниками, приказал приехать в Петербург, чтобы со мною лучше познакомиться”.
Более того, Аракчеев стал активно ходатайствовать за Ермолова перед императором.
12 декабря 1807 года он отправил Ермолову письмо из Петербурга:
“Милостивый Государь,
Алексей Петрович!
При оставлении по болезни моей командование Артиллерийским Департаментом, я почел приятным себе долгом отличить роту, вами командуемую, перед Государем Императором, испрося на имя ваше у сего препровождаемый рескрипт, не имея ничего у себя более ввиду, как доказать вам, милостивому государю, то уважение, которое я всегда имел к службе вашей, а вас прося при оном случае, дабы вы оставались ко мне всегда хорошим приятелем, чего желает пребывающий к вам с почтением и преданностию,
милостивый государь, покорный слуга,
Граф Аракчеев”.
Рескрипт, собственноручное письмо императора штаб-офицеру — большая редкость в александровское царствование. И есть все основания считать, что Аракчеев пишет чистую правду. Маловероятно, что это могло быть личной инициативой Александра.
В рескрипте было сказано:
“Господину артиллерии полковнику Ермолову.
Отличное действие в прошедшую кампанию командуемой вами конноартиллерийской роты подает мне приятный повод изъявить оной особое мое благоволение, а вместе с сим инспектор артиллерии граф Аракчеев препроводит к вам тысячу рублей для награждения в роте, по вашему назначению, тех фейерверкеров и рядовых, кои по отличному своему знанию артиллерийской науки, заслуживают уважение, что самое примите в знак и к вам особого моего благоволения.
В С.-Петербурге. Ноября 30-го дня 1807 года.
На подлинном подписано:
Александр”.
Что же произошло? Еще недавно Аракчеев с присущей ему грубостью требовал объяснения “в недостатках”, а теперь толкует о всегдашнем уважении к службе Ермолова и просит быть его приятелем.
Денис Давыдов предлагает еще одно объяснение: “П. И. Меллер-Закомельский содействовал своим отзывом перемене расположения Аракчеева к Ермолову”. Вполне возможно, что было и это. Во время войны 1805 года Петр Иванович Меллер-Закомельский командовал артиллерией армии, в которой состояла и рота Ермолова, и, соответственно, знал его. В декабре 1807 года, когда Аракчеев “по болезни” ушел в отпуск — в январе следующего года он стал военным министром, — то Меллер-Закомельский сменил его на посту инспектора всей артиллерии.
В декабре 1818 года, уже с Кавказа, Ермолов написал весьма замечательное письмо Меллеру — мы еще будем его цитировать, — которое начиналось обращением: “Достойный и всеми почитаемый начальник!” Теплый и откровенный тон письма свидетельствует о добрых и доверительных отношениях между автором письма и адресатом. Тем более, что по свидетельству Граббе Ермолов был “в постоянной дружбе” с младшим братом Петра Ивановича Меллера-Закомельского гусарским генералом Егором Ивановичем. Так что Меллер мог, конечно, замолвить слово за своего бывшего подчиненного.
Но, скорее всего, решающую роль сыграло другое.
Трудно сказать, собирался ли Ермолов на самом деле идти в отставку.
Мы уже говорили, что вне армии его ждала малопривлекательная жизнь средней руки статского чиновника. Других источников дохода, кроме жалованья, у него не было. Это было бы крушение всех его честолюбивых мечтаний.
Скорее всего, настойчивые разговоры Ермолова о своей отставке, рассчитанные на то, что они дойдут до высшего начальства — так оно и получилось, — были тактическим ходом. И ход этот сработал.
Аракчеев был грубым и жестоким, на нем числится немало тяжких грехов перед Россией. Но одно несомненное достоинство у него было. Он был не только фанатично предан артиллерийскому делу, как уже говорилось, но и обладал незаурядными организаторскими способностями. Его заслуги перед русской артиллерией — несомненны. Он мог не любить Ермолова — этот самоуверенный и дерзкий офицер с сомнительным прошлым и фамилией, вызывающей вполне определенные ассоциации, его раздражал. И не мог не раздражать. Но, сам будучи профессионалом, Аракчеев не мог не видеть профессионализма Ермолова.
И когда он узнал о намерении полковника подать в отставку, у него должны были появиться два соображения.
Во-первых, ему наверняка было жаль терять хорошего артиллериста. Одно дело преследовать его мелкими придирками и грубостями, и совсем другое — лишиться его.
Во-вторых, и это, надо полагать, главное, Аракчеев знал, что Ермолов известен Александру и Александр отметил отчаянного полковника. Указ об отставке Ермолова неизбежно должен был пройти утверждение императора. И тогда столь же неизбежно встал бы вопрос — почему хороший боевой офицер, кавалер двух Георгиевских крестов, уважаемый известными военачальниками, вдруг подает в отставку. И если бы император узнал, что причиной тому оскорбительное отношение к Ермолову Аракчеева, то последнему пришлось бы объясняться с государем. Причем аргументов у него не нашлось бы.
И если вспомнить характеристику, данную Аракчееву Вигелем — его необыкновенную способность приспосабливаться к вышестоящим, — то станет ясно, что он, во избежание сложностей, решил круто изменить позицию. Гораздо выгоднее было в данной ситуации покровительствовать полковнику, который имел шансы стать любимцем императора, чем преследовать его.
Ермолов, наученный суровым жизненным опытом и прекрасно понимающий механизмы карьер в русской армии, счел благоразумным это покровительство принять, не теряя при этом достоинства.
Он понимал, что судьба его в конечном счете зависела теперь от императора…
При этом надо сознавать — понимал это и сам Ермолов, — что, несмотря на все свои успехи, для русского общества он был фигурой малозаметной.
Тот же Вигель, внимательнейшим образом следивший за современной ему историей, рисуя в своих записках картину будущей “Илиады”, посвященной Отечественной войне, все расставил по местам: “И ты предстанешь тут, близнец его (Воронцова. — Я. Г.) во славе, менее его счастливый, но гораздо более чтимый, чудный Ермолов, чье имя, священное для русских, почти в первый раз тогда им прогремело”.
“Почти в первый раз” имя Ермолова, по мнению Вигеля, оказалось на слуху в 1812 году. А во время кампаний 1805—1807 года двадцатилетний Вигель, служивший в Министерстве иностранных дел и в Министерстве дел внутренних, знал, разумеется, чьи имена тогда гремели.
Ермолову, замеченному императором, неожиданно снискавшему благоволение Аракчеева, оцененному крупнейшими военачальниками, полковнику Ермолову при этом предстоял долгий путь к осуществлению проектов, которые соответствовали его “необъятному честолюбию”.
В начале 1808 года Ермолов приехал в Петербург, где был принят Аракчеевым, который сообщил ему, что за отличия в последней войне император пожаловал двум конноартиллерийским ротам специальные нашивки на мундиры. Это были роты Ермолова и князя Яшвиля, который долгие годы оставался соперником Алексея Петровича на артиллерийском поприще.
Аракчеев лично представил Ермолова императору.
Казалось, за всем этим должен был последовать незаурядный карьерный взлет.
Обстоятельства, однако, сложились несколько по-иному.
“Пробыв в Петербурге три дня, я подал графу Аракчееву записку о том, что во время ссылки моей при покойном императоре Павле I-м многие обошли меня в чине, и потому состою я почти последним полковником артиллерии. Я объяснил ему, что если не получу я принадлежащего мне старшинства, я почту и то немалою выгодою, что ему, как военному министру, известно будет, что я лишен службы не по причине неспособности к оной”.
Вряд ли это был удачный ход. Аракчеев не мог не знать дело “канальского цеха” и наверняка считал, что смутьяны получили по заслугам. Напоминать ему о гонениях павловских времен, в которых он сам принимал деятельное участие, было неразумно. Тем более что Аракчеев прекрасно знал цену Ермолову как артиллеристу, и пассаж этот мог быть воспринят как едкая ирония.
Но Алексей Петрович давал понять министру и через него, возможно, императору, что лестного рескрипта, нашивок на мундир и ласкового приема ему мало.
Ответа не последовало. Он почувствовал, что зарвался, и немедленно уехал из столицы в Орел к отцу. Там он узнал, что “при общем производстве по артиллерии пожалован генерал-майором и назначен инспектором части конно-артиллерийских рот, с прибавлением к жалованию двух тысяч рублей”.
Тут важна формулировка — “при общем производстве”. Ему дали понять, и он понял, что он отнюдь не находится на особом положении. Он получил следующий чин вместе с другими, когда подошел положенный срок.
Подлежащие его инспекции роты дислоцировались главным образом в Молдавии. Куда он и отправился. В ту самую Молдавию, где он начинал свою службу без малого двадцать лет назад юным капитаном с сильной протекцией. И ничто не предвещало тех испытаний, которые на его долю выпали.
Окончание следует