Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2010
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Геннадий Николаев
ПЫЛЬ
Жил старик со своею старухой У самого синего моря; Они жили в ветхой землянке Ровно тридцать лет и три года. Старик ловил неводом рыбу, Старуха пряла свою пряжу. Пушкин. Сказка о рыбаке и рыбке |
Нет, все было не совсем так. Вначале жили они действительно у самого синего моря, которое называлось Черным. И жили они не в ветхой землянке и не вместе, а отдельно, в добротных, сложенных из камней домах своих родителей на территории немецкой колонии, появившейся тут в конце XVIII века по высочайшему дозволению императрицы Екатерины Второй, урожденной Софьи Фредерики Августы Анхальт-Цербстской. И никакими стариками в ту пору не были: Маркус Келлерман бегал в коротких штанишках, а Марта Фогель — в короткой юбочке. Даже их родители, крепкие единоличники, до раскулачивания жившие в этой же колонии, стариками еще не были, но рыбу ловили, в колхоз вступать отказались, за что и поплатились: в одно ненастное утро приехали городские люди в полувоенной форме и увезли их на телегах. Но это, как говорится, особая история — недолгая, зато тяжелая. От родителей остались два дома, общий надел пахотной земли, фруктовый сад — с десяток яблонь, семь вишен, полоска виноградника на солнечном склоне да полсотни овец. Все это добро, кроме дома Маркуса, было обобществлено при создании колхоза. Именно тогда они и поженились. Рыбной ловлей не занимались, было не до рыбы. Вырвавшись из-под родительской опеки, которую свободолюбивая Марта называла рабством (“Мы — не рабы, рабы — не мы”), включились в новую, колхозную жизнь, с большим энтузиазмом работали на общее благо: он шофером, позднее, окончив курсы, бухгалтером-учетчиком, она, горячая последовательница славного почина Паши Ангелиной, создавшей первую в мире тракторную бригаду из женщин, — на тракторе. Пахала, пела:
“А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер…” И не через тридцать лет и три года, а через полсотню с гаком, уже стариками, очутились они очень далеко от синего моря, в западной части страны, которая называется Германия, точнее ФРГ. То есть из второй родины вернулись в первую. А та жизнь размером в тридцать лет и три года прошла в местности равнинной и весьма отдаленной, и вспоминать о ней не хотелось бы, но придется — чуть позднее…
Да, была в их жизни и ветхая землянка, но лишь в Казахстане, правда, довольно долго, потом постепенно построили дом, завели огород, кур, коз, корову, а здесь, в Германии, — жили в двухкомнатной квартире с видом на живописные окраины большого немецкого города. И жили они в Германии всего лишь две сталинские пятилетки, которые по четыре года. И рыбу под названием “Alaska” Старик не ловил неводом, а покупал в магазине “Aldi”.
И никакой пряжи Старуха не пряла, а время от времени вила из Старика веревки — белые и пушистые, а он и не возражал, был типичным подкаблучником. Ничем они не приторговывали, на золотую рыбку не надеялись,
а жили сначала на марки, потом на евро — их ежемесячно в очень скромных размерах получали как пенсию. На жизнь хватало, и они не роптали, ибо были “поздними переселенцами”. О стране, в которой прошла почти вся их жизнь, конечно, тосковали, но в меру, истерик не закатывали, волосы на себе не рвали, по полу не катались. Все-таки они были разумными людьми, хотя оба со своими причудами. А у кого их нет?
Их дочка Анна, точнее Ангелина, родившаяся в прибойной полосе черноморского пляжа и названная так в честь знаменитой трактористки, жила вместе с Ритой, своей дочкой, следовательно, внучкой Старика и Старухи,
в соседнем подъезде. Рита, по-домашнему Ритуля или Марго, была хороша собой, в отца, такая же смуглая, волосы колечками, глаза черные, с искринками, бойкая, смешливая. Замуж выходить не торопилась, все подыскивала богатенького немца. Молодого, доброго и красивого. Искала его она, а нашел ее он, теперь осталось соблюсти формальности. Дочка Анна долго не могла найти работу и стала пуцать, значит прибираться по дому, вести хозяйство
у пожилого одинокого немца, жившего по соседству в двухэтажном коттедже. Конечно, ей было нелегко, в двадцать два года вдова, потеряла своего красавца Равиля, татарина, из Крыма. Он работал дальнобойщиком, возил через перевал разные грузы, в гололед машина сорвалась в пропасть. Добрый был, веселый, красивый человек. Анна чуть умом не тронулась, отвечала невпопад, уходила в степь, выла как волчица. А то с кладбища силком домой приводили. Марта глаз с нее не спускала, измаялась вся. Во многом из-за этой трагедии решились они на переезд в Германию. В Казахстане осталось полно родни и знакомых, по двум линиям, — и среди спецпереселенцев, как их стали называть после эвакуации в 1941 году, и среди местных казахов, русских и крымских татар и прочих греков… Но обо всей этой пестрой родне и спецкомендатуре, куда они как спецпереселенцы обязаны были являться ежемесячно, в строго назначенный час, доказывая, что не сбежали и не умерли, — тоже хотелось бы рассказать, но сразу всего не расскажешь.
Пол в их обеих комнатах был застлан этаким мягким ковровым покрытием, которое называлось в обиходе “тепихом”. Точнее сказать, “тэфиком”, потому что именно так говорит их верхний сосед Сашка Мозоллер, в просторечии Мозолин, немец из Казахстана. По-немецки он вполне выражается, но по-русски — лучше, очень даже душевно, не то чтобы трехэтажно, а заковыристо. У Старика аж слезу вышибает от ностальгии. Старуха не одобряет такой
чувствительности, считает Сашку вруном и малокультурным, но это мелкие дела и вдаваться в них мы пока не будем. Есть дела поважнее…
Итак, пол, тэфик, пыль. Откуда она, проклятущая, берется?! Тэфики Старик чистит пылесосом через день, а то и каждый день по настойчивой просьбе своей Старухи. Старик прикидывается, будто глуховат на оба уха, и Старуха, поддерживая игру, подходит к нему то слева, то справа, приподнимается на цыпочках и кричит то в левое ухо, то в правое, дескать, бери пылесос и — за работу! По этим звуковым сигналам соседи узнают, что Старик будет чистить тэфики. Соседи — сознательные, хотя и из разных стран (от России, Украины и Польши до Турции, Марокко и Шри-Ланки). В Германии с восьми утра до восьми вечера шуми, стучи, соси свою пыль хоть до опупепия. Но ни минутой раньше и ни минутой позже, иначе — конфликты, скандалы, жалобы.
Это в других домах, у них — нет! Народ живет тертый-перетертый, на такие пустяки никто не обращает внимания. Ну, разве кроме сварливой старухи фрау Магнер с третьего этажа. Она по четвергам моет окна, по привычке, выполняя давний приказ фюрера мыть окна по четвергам, не отмененный при проведении денацификации и превратившийся у нее в некое подобие древнеримского ритуала, поэтому на ее ворчание все остальные жители пестрого подъезда кладут, как выражается Сашка Мозолин, большой болт с прибором. И вообще, каким образом она, якобы вдова крупного нациста, очутилась в их доме — загадка природы, должно быть, занесло ветром, как комочек вредной пыли…
Фамилия у Старика была Келлерман, а звали его Маркусом, имя, прямо скажем, странноватое для немца. Но так уж получилось. Году примерно в одна тысяча девятьсот восемнадцатом, а, может, в девятнадцатом, Хельга и Франц Келлерманны, потомки самых первых немцев, поселившихся на этих землях по указу Екатерины Второй, возвращались из Симферополя, где жил знакомый татарин, скупщик шерсти и тутового шелкопряда. Скупщик вообще был хороший человек, но особенно хорош был тем, что в те смутные времена платил не старыми купюрами или керенками, а царскими серебряными рублями и при этом не обманывал. Ехали на телеге, впереди лошади бежал пес Ягер, по-русски Охотник, рыскал из стороны в сторону, высматривал дичь. На полпути их настигла пылевая буря. Ветер, мгла — дышать нечем. Укрылись пустыми мешками из-под шерсти. А лошадь идет. И вдруг залаял пес. Лошадь стала. Выглянули из-под мешков — Ягер пытается что-то раскопать в пылевом холмике на обочине и странно лает, с подвыванием. Осмотрелись — все поле
в холмиках, как будто овцы разбежались по степи, полегли и их присыпало пылью. Поле серое, а холмики почему-то черные. Странно. И пес лает, заливается, и лошадь храпит — тоже странно. Бурю пронесло, стало легче. Пошли было по полю и замерли — все поле в трупах, человеческих! Пылью присыпаны, пыль черная от запекшейся крови. Потому и холмики черные. Вспомнили: татарин предостерегал, через Симферополь недавно прошли отступающие части белых и с ними толпа гражданских, и все — к морю, на пароходы, за границу. А следом конница — шашки наголо — то ли красные, то ли махновцы, кто их разберет. Да, прав был татарин: холмики — это люди, порубленные шашками. Пошли к телеге, а пес лает и землю роет в том месте, где холмик. Подошли, смотрят — из-под пыли ботиночки торчат, детские! Раскопали — мальчишка, годика два-три, черненький, как цыганенок, весь в пыли. Потормошили — живой! Встал на ножки, закашлялся от пыли, ткнулся в колени Хельги, вцепился обеими ручонками в подол. Перенесли его в телегу, умыли, напоили, привезли домой. Несколько дней молчал, не мог вспомнить, кто он и откуда. Потом вспомнил — зовут Мариком, мать и отца не помнит, где жил, тоже не знает. По-немецки не понимает, только по-русски. Чуть что плачет, боится, как бы не прогнали, не отвезли на то страшное поле. Но никто
не собирался его обижать, наоборот, жалели, ласкали, берегли детскую душу. Он привязался к ним, они — к нему. Постепенно научился и по-немецки. Так появился у Келлерманнов сын по имени Маркус. И стал их третьим сыном.
А первые два, родные, — Курт и Руди — ушли на войну еще в 1914 году, воевали на стороне России, и оба погибли. Из императорской Канцелярии опекунства иностранных пришли траурные бумаги с гербовыми печатями — известия о гибели сыновей и высочайшее постановление о допольнительных льготах родителям: пожизненное освобождение от оброков, право свободного выбора места жительства в пределах Российской империи, безвозмездное пользование семенным фондом общины и прочие милости. А Маркус, так назвали его при крещении и оформлении в местной кирхе, вырос, стал немцем, нравом — добрый, шустрый, сообразительный, по-немецки аккуратный и послушный. Порой валял дурака, лез в драку, но это — как все мальчишки. Его черные глаза светились сообразительностью, сам смуглый, стройный, поджарый. Это заметила и оценила Марта, смазливая дочка соседей Фогелей. И еще он был открытая душа, никаких каверз никому не строил. Однако жизнь била его за каждое искреннее движение души, за доверчивость, за отзывчивость и в конце концов сделала бы его занудой, если бы не Марта. Веселый выдумщик и фантазер Маркус, конечно, изменился с годами, но занудой не стал и никогда не был злым. Вспыльчивым — да, но быстро отходил. Иной раз мог матюгнуться, плюнуть с досады и уйти в подвал, то есть в келлер. Там, в их отсеке, похожем на клетку из деревянных реек, пять метров на два, был у него уголок для работы — столик со “шрота”, значит со свалки выброшенных вещей, верстачок, инструменты, приборы, весы рычажные с разновесами, микроскоп, радиоприемник. И там он отдыхал душой и телом после борьбы с пылью и дискуссий
со Старухой на политические темы. К тому же получал свежую информацию
о мире и “стране прежнего пребывания”. Информация, как правило, обдавала холодом. Зато по соседству с ним находилась “клетка” Сашки Мозолина, и они частенько попивали пивко, до которого Сашка был большой охотник, да
и живот имел литров на пять как минимум. Старик же всегда был умерен во всем — в еде, в питье, в удовольствиях и в прочих жизненных делах. В политике — тоже. Скорее консерватор. Но зато Старуха — полный его антипод, причем качающийся из одной крайности в другую. То она за Зюганова и против Ельцина, то — наоборот. Особенно его раздражал Зюганов. Сколько можно талдычить одно и то же! Наелись они этого социализма — и “интернационального”, и “развитого”, и “с человеческим лицом” — и в Крыму, когда вдруг, вроде бы ни с того ни с сего раскулачили родителей, его и Марты (теперь-то понимает, что ветер дунул сначала снизу, от комбеда, точнее от завистливых соседей, а потом и сверху, от московских властей), и по дороге
в Казахстан, и в самом Казахстане. По самое горлышко! И как Марта не может этого понять! Крепко сидит в ней закваска первых пятилеток. Когда Старику надоедает возня с пылесосом, она обычно шутит: “Труд в нашей семье есть дело чести, доблести и геройства!” Или вечерами: ему нравится смотреть западные фильмы по телевизору, в том числе и эротические, а Старуха плюется:
“Опять ты морально разлагаешься!” Сама же обожает старые советские комедии — “Цирк”, “Веселые ребята”, “Трактористы”, “Карнавальная ночь”, — целый чемодан видеокассет вывезли из России. Веселье в гробу, как говорит он. Но это обычные, мелкие семейные дела, кончавшиеся уходом Старика в келлер. Рассерженная Старуха кричит ему в спину: “Я по отцу Фогель, птица, а ты — Келлерман, вот и сиди там, в своем келлере!” А он огрызается: “Ты — Фогель, вот и сиди на своей ветке и не чирикай”.
Марта была веселая, быстрая, горячая как огонь. Всякая работа у нее спорилась, все ей было интересно, пела, танцевала, кокетничала, дразнила. Но вот соседский Маркус, чернявенький такой и насмешливый… Конечно, они были знакомы с раннего детства, вместе играли в прятки, в считалки. Вместе ходили собирать виноград, шелковичные семена и червяковые яички с тутовых деревьев и кустарников. И конечно, вместе с другими ребятами спускались по крутым тропкам к морю и купались, плавали, загорали, бесились от ощущения свободы, морского простора, молодости и здоровья. Но у многих в жизни бывает момент… Однажды, таская корзины со спелым виноградом по горной тропе
к поселку, они остановились перевести дух и вдруг увидели друг друга. Этот долгий-долгий взгляд, проникающий до самого сердца, соединил их на веки вечные. Томительными были часы и дни, если не удавалось заглянуть друг другу в глаза, пойти к морю, постоять на берегу, ощутить лицом теплое дыхание. А потом их понесло, словно сорвались с обрыва, по краю которого ходили. Никто им был не нужен, ни дружки, ни подружки, даже на родителей их не хватало, они видели и слышали только друг друга. Родители, конечно, пытались их удержать, вразумить, предостеречь, особенно противилась их дружбе строгая и властная мать Марты Гертруда. Отец Фогель и брат Марты Вальтер не вмешивались, усмехались, глядя на кипение молодых, дескать, перебесятся, и все пройдет. Родители Маркуса думали примерно так же. Маман, как называла ее Марта, то запирала дочь на замок, то прятала ее самые нарядные платьица, то заставляла без конца работать дома. Маркус каждую свободную минутку торчал возле их окон, выманивал Марту. И однажды, когда родители и брат ушли в кирху на вечернюю молитву, она не выдержала, выбила топором дверь, и они с Маркусом помчались к морю. И пробыли на берегу всю ночь. Лунная дорожка тянулась к ним, казалось, через все море. Эта сияющая дорожка стала для них путем к счастью, но и началом полного разрыва с родителями. Любовь их крепла, они готовы были бежать на край света, лишь бы быть вместе. Через много лет они будут горько сожалеть, что так резко порвали с родителями. Но молодость и любовь жестоки, и жизнь идет только в одном направлении…
Их дочь родилась на берегу Черного моря. Потому что ее мама, будучи уже на сносях, решила искупнуться. Как Маркус ни протестовал, она с визгом бухнулась в накатную волну и поплыла — такой у нее был характер: своевольная и упрямая, вечная передовичка, последовательница Паши Ангелиной.
И прямо в воде, недалеко от берега, у нее начались родовые схватки. Девочка появилась на свет в прибойной части пляжа, именно в том месте, где они, свободные и беззаботные, впервые увидели, как лунная дорожка через все море упала на обнаженные ноги Марты. Анна в первые же минуты была омыта морской водой. Маркус, как и подобает крестьянину, был ветеринаром: лечил овец, коров, кошек, собак, принимал новорожденных ягнят и телят. Он не растерялся, приподнял оравшую дочку над водой, чтобы не захлебнулась, перерезал перочинным ножиком пуповину, перевязал платком, новорожденную приложил к материнской груди и побежал за помощью. В роддоме сделали все, что надо, и место рождения записали — “Черное море”. Называть ее Анной стал Маркус, в шутку конечно, от “Анна унд Марта баден”.
Интересная коллизия с “Келлерманном”. По российскому паспорту Старик был и вправду Келлерманном, в переводе “подвальный человек”, но после приезда в Германию, в процессе так называемой натурализации, фрау, оформлявшая документы, то ли не очень внимательная, а возможно усталая или раздраженная его подозрительным носом и слишком картавым немецким, убавила в конце его фамилии одно “n”, таким образом превратив его из натурального немца по фамилии Kellermann и по имени Markus в некоего Келлермана. Так и пошло: по всем документам Kellerman, а на самом деле Kellermann. Подумаешь, плюс-минус одно “n”, казалось бы, сущая чепуха, ан нет, разница огромная — меняется национальный признак! Но им повезло — никто ни разу не задавал вопросов с подковыркой: “А где у вас еще одно └n“, если вы немец?”
Главная, можно сказать, наиглавнейшая причина разногласий вовсе не
в политике — тьфу на нее! А вот пыль… Первый раз они увидели эту пыль, когда въехали в новую, только что отремонтированную фирмой-сдатчицей квартиру. Пыль как пыль, нормальная, после ремонтных работ, перетаскивания вещей, мелкой возни с коробками, в которых перевозили книги и хозяйственную дребедень. Старуха, как бывшая трактористка-ударница, собственноручно опробовала новую технику, пылесос “Vampir”, купленный на деньги, выделенные социальным ведомством (Социаламтом), и осталась довольна — пыли как не бывало. Старик, нацепив очки и вооружившись влажной тряпкой, протер тэфики и углы. Результат зачистки предъявил Старухе как вещественное доказательство ее некачественной работы. Старуха разъярилась не на шутку, отшвырнула хобот пылесоса и заявила, что больше к нему не притронется. Именно тогда Старик впервые ушел в келлер якобы проверить, надежно ли повесил замочек. Там-то и познакомился поближе с Сашкой Мозолиным, выпив с ним по паре бутылок самого дешевого, но хорошего пива “Hansa”. Мозолин все время что-то химичит в квартире. То в 6 утра, то в 8 начинается: стуки-бряки, скрежет металла, завывание дрели по бетону, шум воды. Что он мастерит, бог его знает. Похоже, делает потайной отвод горячей воды из системы отопления для использования в умывальнике и в ванне, чтобы не включать электрический нагрев. Идея, конечно, гениальная, но как он будет выкручиваться, когда “изобретение” обнаружат и фирма через суд припаяет ему тыщ пять штрафа.
О своих догадках Маркус, естественно, никому не говорил, иначе тут же написали бы на Сашку донос. Старик, как человек деликатный, лишних вопросов не задавал. Правда, Сашка сам поинтересовался, не мешает ли соседу шум. Старик пожал плечами, дескать, о чем речь, никакого шума, все нормально. И именно тогда Сашка в доверительном разговоре признался, что пиво употребляет по указанию врача для профилактики, как он выразился, острой сексуальной недостаточности, которой страдает еще с казахстанских времен. Жена, рано увядшая, растолстевшая Эмма, всю жизнь болеет, врачи сказали диабет, а он, как верный муж, на сторону не ходит, страдает. Старик посочувствовал ему и, отбросив мотив болезни его жены, предложил другое объяснение недуга — Казахстан в основном равнинная страна, нет горных вершин, к которым надо было бы тянуться. Потому-то и болеете оба. Сашка юмор понял, и между ними установились приятельские отношения. Хотя у Старика закралось сомнение
в искренности Сашки: по внешному виду Сашка был как шкаф, и морда — по циркулю, волосы кучерявые, как у барашка, только глаза светлые — то голубые, то серые, в зависимости от количества принятого пива. Парней такой комплекции Старик видел в молодости, когда проходил медосмотр в военкомате (в ту пору российских немцев еще призывали в Красную армию), все они выделялись своими могучими природными инструментами, от вида которых смущались молоденькие врачихи — члены медкомиссии… Но это пройденный этап, сейчас главное — борьба с пылью!
В этой самоотверженной борьбе прошли годы. И что же? Пыли не убавлялось, наоборот, она словно размножалась. Причем становилась качественно иной: если раньше это были легкие, даже чем-то симпатичные желтовато-белые пушинки, нежные комочки, катавшиеся по полу при легчайшем дуновении воздуха, то теперь пыль превратилась в черные спутанные комки, тяжелые и жутковатые. И высосать их старым пылесосным методом не удавалось — приходилось браться за примитивные веник и совок, то есть возвращаться
в социализм, капитализм, первобытно-общинный строй.
Старуха воспринимала борьбу с пылью как должное. Подумаешь, пыль, это ли беда! Включи пылесос, махни влажной тряпкой и — нет ее, пыли. Но Старик, как человек дотошный, естествоиспытатель в душе, думал по-иному. Ну, скажем, весной полно пыли — понятно: цветут деревья, балкон открыт, транспорт шумит, этаж — первый немецкий, по-русски — второй, вся пыль куда? К ним! То же осенью. Листва опадает, опять же транспорт — понятно. Но вот зимой — откуда она берется? Опять загадка природы. И Старик взялся за проблему пыли всерьез.
Для начала он собрал в полиэтиленовый пакетик небольшой образец пыли и тщательно исследовал его под микроскопом в своем келлере. Результат его озадачил: среди нормальной пыли имелись какие-то странные включения, похожие на нечто живое. Нет, это не были какие-нибудь гадкие гусеницы или червяки. Это было НЕЧТО. Старик не мог связно сформулировать ответ — НЕЧТО и все. Старуха, когда он начинал про пыль и свои изыскания, отмахивалась: “Пошел бы ты лучше в магазин, а то минералка кончается”. Старик покорно складывал в сумку пустые бутылки и шел за минералкой, но в голове неотступно сидела эта загадочная пыль.
И вот однажды в День Победы, Девятого мая, спустился он в келлер еще раз взглянуть на новую порцию пыли. А там у соседа Сашки дым коромыслом. Сашка и его дружок Вилли (в обиходе Вилька Усатый), тоже якобы немец, сидят обнявшись перед бутылкой и стаканчиками и поют на два голоса: “Вот когда прогоним фрица, будет время, будем бриться, стричься, бриться, наряжаться, с милкой целоваться…” Увидев Старика, они затащили его к себе
в клетку, налили стакан водки, себе, естественно, тоже, и Сашка произнес тост: “За НАШУ победу!”, явно подражая герою известного фильма “Подвиг разведчика”. Возможно, здесь имелся и другой подтекст: за НАШУ победу потому, что им удалось выбраться из Казахстана и очутиться здесь, в свободной и сытой Германии. Старик, будучи убежденным противником фашизма любой окраски, не возражал, и они втроем хлобыстнули по стакану. Водка была из “Русского магазина” и действовала привычно, то есть ударяла сначала в голову, а потом в ноги. Старик по своей интеллигентской слабости быстро захмелел и стал рассказывать приятелям про головную боль его нынешней жизни — пыль. Те проявили интерес, и тогда Старик показал им пыль под микроскопом.
И Сашка и Вилька Усатый долго и с любопытством разглядывали ее. Потом им снова захотелось выпить, они приняли еще по одному стакану и продолжили обсуждать научную проблему под названием “ПЫЛЬ”.
— Я тебе так скажу, — начал Вилька Усатый, — когда я в Павлодаре на ликеро-водочном работал грузчиком-лаборантом, так мы каждую свежую партию продукции проверяли не только под микроскопом, но брали под язык и держали, пока не впитается все до капли. Всегда что-нибудь оставалось во рту, и это сплевывали на стеклышко. Короче, пробы делали до тех пор, пока продукция не становилась без булды. А то, что оставалось на стеклышках, — под микроскоп! Там точно такие же крючочки, хвостики, короче, мура всякая. Давали на пробу нашему коту. Он слизывал и натурально косел. Вот хохма-то была!
— Пыль по-немецки значит Staub, — в дело вмешался Старик. — Тут, ребята, большая загадка. По-русски пыль — что-то мелкое, лежащее на полу, на вещах, да? По-немецки штауб, пыль, прах, но, смотрите, сколько других значений от этого Sta… — Staat, Stadt, Stahl, Stange, то есть государство, город, сталь, шест. И прочие слова такого же ряда. Как это понимать? Если корень один и тот же, то все прочие слова, даже страшно сказать, тоже из пыли? Так? И государство, и город, и сталь, и шест — все это пыль? И Сталин — пыль?!
Приятели задумались и даже немного протрезвели.
— Загадка в другом, — первым очнулся от дум Вилька. — Вот ты постарше нас, вроде бы должен быть мудрее. На фиг тебе вся эта пыль? Лично я не понимаю тебя, Маркус. Что-то в тебе есть не наше, слишком много думаешь, подозрительно это. Ну что ты зациклился на этой пыли? Лучше б сбегал до “Русского”, бутылек притащил, заодно и проветришься, пыль свою стряхнешь. А то “штауб”, “штауб”, еще и товарища Сталина приплел! Вот уж кто-кто,
а товарищ Сталин — не пыль…
— Товарищ! Серый волк ему товарищ! — опередив Сашку, выпалил Вилька. — Родной брат Гитлеру! И ты не возникай…
— Стоп, стоп, стоп! — перебил Сашка. — Не знаю про товарища Сталина,
а с Гитлером я имел дело, когда первый раз лежал в морге. Да! Мы выполняли спецзадание, доставляли живого Гитлера в Кремль, везли в мешке, а мешок
в стальной клетке, на беседу с товарищем Сталиным. Потом там медведь был…
— Да ври ты больше! — возмутился Вилька Усатый. — Гитлер окочурился еще в бункере, он и его баба — Ева. И собака с ними. Где ты мог его видеть?
В морге? Когда первый раз там лежал, — расхохотался Сашка.
— Гадом буду! Вот те крест! — перекрестился по-православному Вилька.
— А чего ты по-православному крестишься? — прицепился Сашка. — Ты что, в самом деле православный?
— Родители перешли в православную веру.
— Вилька, рассказывай дальше, — вмешался Старик.
— В сорок пятом, как сейчас помню, пятнадцатого мая, мы с группой наших немцев выполняли эту спецоперацию. Но это — военная тайна, я подписку давал о неразглашении, сроком на тридцать лет. А потом продлили еще на тридцать…
— Да кто же допустил бы немцев до такого дела?! Ты соображаешь, что несешь? Пятнадцатого мая сорок пятого! Бред какой-то! — возмущался Вилька.
— Мы комсомольцами были. Жили в Первой немецкой коммуне имени Клары Цеткин под Саратовом, на Волге. Взвод — одиннадцать немецких комсомольцев. И, между прочим, нам на политчасе всё про Гитлера рассказали.
У него мать в Веймаре жила, по улице, где жила, ходили трамваи, беспокоили мамашу фюрера, спать мешали. Гитлер приказал убрать трамвайные пути — за одну ночь убрали. И еще Гитлер велел построить в Веймаре большую клетку — для Сталина, так верил в свою победу. Мечтал обосноваться после войны возле мамаши и ходить к Сталину, который в клетке, беседовать о социализме. Клетку начали строить, но бросили, потому как Сталинград, Курская дуга… Короче, Сталин натер ему морду. Но знал, что Гитлер строил для него клетку, вот и придумал взять фюрера живьем, привезти в Кремль и сунуть его в подвал,
в клетку, чтоб беседовать с ним о социализме. Вот мы и везли Гитлера
в Москву. Сдали куда следует, нам всем — по медали “За боевые заслуги” и сталинский обед. Рядом с клеткой, где Гитлер сидел, поставили другую клетку — с медведем. И так близко, чтобы медведь через прутья дотягивался до фюрера. Потом, говорят, Гитлер не выдержал, сунулся головой к медведю, и тот его загрыз. Охранника, который заснул, расстреляли.
— Все! Надоел ты, Вилька!
— Если хочешь знать, один немецкий физик делал первую советскую атомную бомбу и после ее испытания в Казахстане в сорок девятом получил звание Героя Соцтруда! Николаус Риль.1 Потом он в ГДР уехал, был главным ученым, о нем передача была по телику…
— Ему — Героя, а тебе за твои подвиги — под зад коленом, в Казахстан, — съязвил Сашка.
— Если хочешь знать, по своей воле ни за что бы не поехал сюда, Эмма надеется, что здесь ее вылечат, — пробормотал Вилька, всхлипывая.
Наступила тишина, как после траурной речи. Молчание нарушил Старик:
— Вы, ребята, конечно, тоже повидали на своем веку всякого, но все же то, чего мне и моей семье выпало, вам, слава богу, не досталось. Так вот, про пыль. 1941-й, “поздняя осень, грачи улетели”. У нас здесь грачи, дрозды не улетают, зимуют возле нас. А там, в Крыму, улетели. И как только грачи улетели, понаехало солдат с красными петличками, НКВД, на грузовиках…
Когда он рассказывал историю своей жизни, его на этом месте обычно охватывало некое смущение, внутренняя борьба между желанием рассказать все, как было на самом деле, и необходимостью держать язык за зубами, не болтать о делах давних, но опасных. Да и вспоминались нахлобучки, которые получал от Марты за свой длинный язык и доверчивость. К тому же Маркус понимал, что тогда, во время сплошной коллективизации, он и Марта не совсем правильно повели себя, по сути, предали своих родителей.
— А случилось это на рассвете, когда солнце еще за Кавказскими горами, море ровнехонькое, блестит, как черный мрамор. Вот откуда оно Черное. Так вот, понаехало этих военных — всю колонию подняли. И давай нас загонять
в грузовики, под брезент. Народ орет: почему? куда? Им говорят: приказ! Чемодан теплых вещей и — в путь! Подвезли к правлению колхоза, выдали по мешку отрубей, справки о трудоднях и еще какие-то бумажки вроде расписок, что колхоз принял наши дома и скотину в целости и сохранности. И снова — по машинам! Вперед! А куда вперед, когда нам назад надо, домой? Не волнуйтесь, говорят, вся живность теперь под приглядом райкома. Паспорта забрали, справки дали. Короче, привезли на станцию — по вагонам! Закрыли, как скот, и поехали. Сначала сказали, едем в Керчь, до переправы. Какая там Керчь! Одни руины. Значит, пятимся назад и — на север, через Джанкой на Мелитополь. Едем ночами, днем бомбежки, то и дело самолеты над головами, пробки на станциях, все кругом в дыму, пожары. Какие-то люди колотятся в вагоны, умоляют взять. А как брать, когда мы вроде арестантов? Конвоиры же при нас, чуть что — стреляют. Война! Не дай бог пережить еще раз, что довелось тогда… — Старик опять смущенно покряхтел, его так и подмывало рассказать все, как было, но он сдержался. — Короче, выехали. Направление — восток. Бомбежек нет, но за спиной день и ночь погромыхивало, будто за нами гнались грозы. Холода начались. А как жить-то в товарном вагоне? Нары, сено, на окнах решетки. Буржуйка есть, но — ни дров, ни угля. Хотя бы бидон с водой дали! Правда, на остановках, в основном ночью, отпирали двери — выходи по нужде! И — к водокачке, пили из струи и набирали кто во что мог. А в нашем вагоне начальство ехало, разные орденоносцы, партийные. Крик подняли, дескать, какое право имеете, хотя мы и немцы, но тоже люди, и тому подобное. Ну, их сняли… А мы, простой народ, помалкивали в тряпочку, лишь бы хуже не было, как при голодоморе после раскулачивания. Да и кому жаловаться? Конвою?! Ехали мы втроем — я, жена Марта, дочка Ангелина, мы ее Анной звали. И еще Ники, любимая собака дочери, тайком взяли, дочка в платок завернула, вроде куклы. И еще взяли с собой книжечку псалмов, но это так, для душевного спокойствия, память о родителях, они же верующие, католики. Как упрашивали их вступать в колхоз, “новая жизнь” и прочая дребедень — ни за что! Это сейчас “дребедень”, а тогда было заманчиво вырваться из родительского “рабства”. И все для того, чтобы очутиться в другом рабстве!
Родители, мои и Марты, честные труженики и добрые люди, были жестоко раскулачены, то есть ограблены и вывезены на двух телегах вместе с такими же “кулаками”, у которых, как и у наших родителей, было по три коровы, по сотне овец, с десяток индюшек и по паре добрых немецких лошадок. На рассвете увезли и — с концами. На все письма-запросы — ни ответа ни привета. Даже самому товарищу Калинину писали — молчок. И только в Казахстане,
в 1956 году, когда отменили комендатуру, дошла о них весточка, официальная справка: умерли в лагере для спецпереселенцев под Норильском, причина смерти не указывалась, только даты — родителей, моих и Марты, и ее брата Вальтера. По датам видно, что умерли в один день. Значит, расстреляли. Вот так! А мы остались бороться за всеобщее счастье…
Короче, едем, надеяться не на кого. Раздобыли по дороге и дров, и угля, и бидоны и вода появилась. Щели в стенах заткнули соломой, чтоб не дуло.
А уже холода начались, дети попростывали, наша Анна, Амамка, так мы ее
с детства прозвали, потому что все время повторяла “Ам-ам хочу”, вся пылала, температура, кашель. Ники грелась возле нее. Да и у других детишек не лучше. Кормились отрубями — распаривали, разжевывали, этой жвачкой и кормили — и дочку, и собачку, и сами питались. Отруби и вода. Ну, еще соль была, сухофрукты, кофе в зернах жевали. На каждой остановке двух-трех выносили из эшелона вперед ногами. Так и ехали почти месяц. А однажды ночью все спят, вдруг остановка. Солдаты с фонарями бегут вдоль вагонов, стучат прикладами в двери: “Выходи! С вещами! Быстро!” Выползли из вагонов, как вши сонные, стоим, ждем. Голая степь, ни жилья никакого, ни кустика, ни огонька. Думаем, все, каюк, сейчас как начнут резать из автоматов… Начальник, усатый, вроде тебя, Вилька, идет вдоль вагонов, проверяет по списку, все ли вышли. Солдаты обходят вагоны, не спрятался ли кто-нибудь. Офицер обошел всех, показывает в темень: “Вот туда шпарьте. Километров десять — сельский стан, землянки, колодец. Все! Пошли!”
Солдаты с фонарями встали возле дверей, чтоб никто не юркнул обратно. Одна деваха, уже не помню имени, кинулась к солдату и за фонарь: “Дай
фонарь!” А он хохочет: “Дам, если ты мне дашь…” — “Дам! Пошли в вагон!” Деваха уже полезла по скобам, но тут моя Марта кинулась к ней, схватила за подол: “Спятила?! Совести нет!” Деваха тоже завелась: “Отстань!” — и лезет дальше. За ней и солдат полез. Марта вырвала у него фонарь, шваркнула его по спине. Хорошо, керосин не пролился и стекло цело. Так с этим фонарем и двинулись. А та деваха, Бог ей судья, осталась в вагоне и солдат с ней. Молодые были. Состав тронулся, они уехали. Марта с фонарем пошла первая, за ней я с Анной и собачкой, за нами потянулись остальные. Как жили попервости… По землянкам разбрелись. Крыс повыгоняли. На окнах решетки. Дверей нет, но колодец есть. Деваху ту привез утром какой-то казах на телеге. Чуть живая, черная, онемевшая. Видать, ее там вся охрана попробовала. На другое утро смотрим в оконце — сплошная мгла, ну просто муть, и дышать нечем. Вот так мы и узнали, что такое тамошние пылевые бури. Потом три дня отхаркивали эту пыль…
Старик закашлялся, схватился за грудь — приступ удушья.
После келлера Старик лежал на диване и думал о Мозолине и его кирюхе Вильке: такие еще крепкие мужики — и не могут найти работу. Да на них пахать можно! И никому не нужны. Даже так называемую социальную работу за евро в час не дают — молодых полно! Вот и торчат целыми днями во дворе — то козла забивают, то пиво хлещут. Обидно за них. Язык знают, специальностей — вагон и маленькая тележка. Работяги, на все руки мастера. Сашка, конечно, большой выдумщик, про Гитлера, про какого-то Риля плел. Но человек хороший, всегда поможет и денег не берет. Да и Вилька — тоже. Вроде бы немцы, а на поверку — не совсем немцы. Вообще у казахстанских немцев
с языком не все так просто — те, кто малолетками был вывезен в Казахстан, конечно, забыли родной язык. Недотепы, русским не нужны, а немцам — тем более, одна обуза. Конечно, бывали случаи, высылали профессоров, академиков, прочих образованных, по два языка знали — как минимум, а то еще и английский, и французский, — тут не пропадешь, любая контора вцепится, вплоть до КГБ! А эти — мелкая сошка, кому они нужны, пыль людская! Жили бы уж там, в Казахстане, на пригретых местах, а теперь что… Жалко их! Хотя и немцы, но тоже люди…
Он лежал с закрытыми глазами, а внутри, в голове, проходили как бы сами собой картинки воспоминаний…
“Старик” теперь, а тогда — молодой Маркус Келлерманн, член правления колхоза “Unsere Zukunft” (“Наше будущее”), дал слабину, которая чуть не стоила ему жизни. Впрочем, слабину, свойственную большинству людей, зависящих от власти. За пару дней до массовой депортации он и еще девять членов правления были вызваны в райком партии и в присутствии военных получили подробные инструкции по организованной отправке населения в “восточные районы СССР”, естественно, для собственной безопасности колхозников и их семей. Был оглашен составленный заранее план, нормы выдачи продуктов, перечень документов и т. д. Маркусу как бухгалтеру поручалось оформить все надлежащие документы на каждую отъезжающую семью. Эту работу он должен был сделать в течение одних суток. Со всех присутствующих на совещании были взяты расписки о неразглашении, где указывалась и мера наказания —
10 лет! Кто же будет трепыхаться, когда на вас наезжает такая махина? Хотя
у него и был первый порыв — отказаться, прикинуться больным, вообще не являться в райком. Но… Маркус просидел в правлении целые сутки и оформил документы, как требовали власти. Марта собрала все, что хранилось на случай голодухи, мешок гороха, сухофрукты, рассовали по карманам кусочки сахара, кофейные зерна, еще какую-то мелочь.
Утром, под лай собак и блеяние запертых овец, выехали на станцию. Состав охранял военный конвой. “По вагонам!” — каждая семья знала номер своей теплушки. Келлерманнам — вагон вместе с руководством колхоза. Иной бы позавидовал, но Маркусу было не по себе — видел, как косились на него соседи, простые колхозники. Отказаться, перейти в другой вагон не мог — все было заранее расписано и утверждено военными: у них списки, каждый человек на учете, да и времени нет.
План эвакуации через Керчь отпал — вокзал и переправу разбомбили. Остается двигаться на Джанкой, Мелитополь, далее — по ситуации. Джанкой горит, весь в дыму, но проскочили. А вот до Мелитополя не доехали…
На станции Акимовка, Маркус запомнил название на всю жизнь, состав резко затормозил и стал. В вагоне светло, а снаружи — дым, грохот разрывов, стрельба, треск мотоциклов, крики. На русском и на немецком. Но немецкий — явно не крымский, а коренной, северный. От эшелона в поля бегут конвоиры, а по ним очередями лупят мотоциклисты в касках. Конвоиры с винтовками, кое-кто отстреливается, но большинство уже лежит. Мотоциклисты с автоматами прочесывают поле, добивают раненых. Наконец распахиваются двери, команда на немецком: “Alle aus!” (“Всем выходить”). Выходим, стоим кучками возле своих теплушек. Офицер что-то быстро говорит. Солдаты в касках и зеленых мундирах с погончиками сгоняют автоматами к насыпи. Короткие команды: “Мужчины — вперед! Евреи, коммунисты, комсомольцы есть? Два шага вперед!” Никто не вышел. Офицер с пистолетом проходит вдоль шеренги, останавливается возле левого крайнего, громко спрашивает, обращаясь ко всем: “Кто это?” От вагонов кричат: “Председатель колхоза Бергер”. Офицер делает знак солдатам в касках. Те выталкивают автоматами тучного Бергера к краю насыпи и тут же, на глазах у женщин и детей, расстреливают. Спихивают ногами обмякшее тело в кювет. “А это кто?” — “Секретарь парткома Крюгер”, — кричат от соседнего вагона. Взмах пистолетом, и солдаты пристреливают и Крюгера, бывшего председателя комбеда, который и проводил раскулачивание. “А это?” — спрашивает офицер, тыча пистолетом в Маркуса. “Он — бухгалтер”. Офицер делает тот же знак солдатам. Вдруг вырывается Марта, бросается на колени перед офицером, трясет книжечкой псалмов: “Он — не коммунист! Мы католики. У нас маленькая дочь!” Трясущаяся Ангелина прижимается к Марте. Солдаты медлят. Маркус опускается на колени рядом с Мартой. Офицер дает знак солдатам отойти. Звучит команда: “По вагонам!” Эшелон, уже без охраны, движется куда-то, а куда — никто не знает…
После горящего Мелитополя эшелон сворачивает не на восток, а на запад,
в сторону Каховки. Однако на станции Веселое снова резкое торможение, двери настежь и — команда на русском: “Всем на выход!” Солдаты в советской форме — взмыленные, злые. Мат, выстрелы. Команда: “Мужики — направо, бабы с детьми — налево”. Быстрый допрос, сортировка. Десять членов правления, и Маркуса в том числе, отводят в здание вокзала. Команда: “Приготовить справки! Входить по одному!” Вызывают по списку. Краткий разговор — выстрел. Следующий! Разговор, выстрел. Следующий! Выстрел… Последним вызывают его: “Келлерманн!” Вошел — комнатенка вроде бани, без окна, полутемень, стол, стул, стена. И еще одна дверь, чуть приоткрытая, видны ноги — дверь на тот свет… За столом рыжий парень, в петлицах по два кубаря — лейтенант. Пилотка под локтем, тряпичная звездочка выцвела, вспучилась, вот-вот оторвется. Глаза запавшие, неживые. В левой руке наган, правой достает из сумки пригоршню ржаных сухарей вперемешку с патронами, сыплет на стол. Лениво роется в сухарях, выбирает патроны, один за другим вставляет в гнезда барабана, прокручивает ладонью, проверяет, все ли гнезда заполнены. Щелчок — снимает с предохранителя. Продувает ствол. Взводит курок. Кладет наган перед собой. Поглядывает на Маркуса — устало, лениво, через силу. “Сознавайся!” — “В чем?” — “Шпионил? Сотрудничал с фашистами?” — “Да что вы?! У меня семья, жена, дочка…” — “Все немцы — шпионы”. Снаружи — выстрелы, крики, мат. Лейтенант лениво разглядывает справку Маркуса. Под краем пилотки целая стопка этих справок. “Они — фашисты?” — лениво повел мутными глазами на дверь. Маркус пожимает плечами. Лейтенант смотрит искоса: “Значит, я не прав?” Маркус молчит. “Значит, ты прав, а я нет? Говори”. — “Не знаю”. — “Смелый. Что значит Келлерманн?” — “Подвальный человек”. — “Значит,
в подвал тебя?” Маркус не понимает. “А что значит Маркус? Ты — еврей?” — “Не знаю. Все люди — братья”. — “Ох, как тебя воспитали! Братья, пока делить нечего. Чего же вы полезли к нам? Братья!” Маркус молчит. “Тебе сколько лет?” — “Двадцать пять”. — “Мне — тоже”. Всовывается молодое потное лицо, глаза белые, как блюдца: “Лейтенант! Кончай! Отваливаем!” Опять пулеметные очереди, крики, мат. Долгие секунды. “Как звать жинку?”. — “Марта” —
“А дочку?” — “Анна”. Кривая ухмылка: “Анна унд Марта баден. Стихи знаешь? Ну, что-нибудь по-русски!” — “Поздняя осень, грачи улетели”. — “Лес обнажился, поля опустели”. Лейтенант морщится, поднимает наган, но — на миг глаза в глаза, и наган повисает. “Ладно, держи свою бумажку. Вались под стол и чтобы — тихо! Я жахну, уйду, а ты слушай, как эшелон тронется, беги
в свой вагон. Поймают, скажешь, лейтенант Кудряшов отпустил. Ну! Под стол!” Маркус валится под стол, грохочет выстрел, хлопает дверь, затихают торопливые шаги…
Выскочил — эшелон набирает ход. Успел зацепиться за последний вагон. По крышам перебрался в свой, двери раскрыты, конвоя нет. Марта и дочка чуть живые. Уже простились с ним. Залез на нары, зарылся лицом в сено, чтобы не смотреть в другую половину теплушки, где тихо лежали осиротевшие семьи председателя колхоза товарища Бергера, секретаря парткома товарища Крюгера и членов правления — старики, женщины, дети, внуки. В два приема выбили всех руководителей колхоза. Кроме него, Маркуса Келлерманна. Счастье это, везение или как? Нет, здесь нужно какое-то другое слово, которого люди еще не придумали.
Поехали — снова на восток. В Мелитополе появился конвой, оперативники, списки, проверка — все по новой. Столько людей их охраняли, что Маркус подумал, вот если бы всех их в бой, фашисты не прошли бы так далеко.
А потом, уже в Казахстане, Маркуса и остальных спецпереселенцев иначе как “фрицами”, “фашистами” не обзывали. А если б поверили им и дали бы оружие, они бы вместе с русскими, украинцами пошли бы против настоящих фашистов! Маркус бы пошел. Правда, много позднее, задумываясь над прожитой жизнью, так и не выяснил, какие фашисты были настоящими.
Нет, не все было так просто, как может показаться. Маркус, как человек любознательный, прочел немало книг по истории. Конечно, льготы, предоставляемые немцам-колонистам указом Екатерины Второй, были немалые: земельные наделы, самоуправление, свобода вероисповедания, освобождение от оброков и воинской повинности, преподавание в школах на родном языке, льготы по налогам и пр. Комиссии сельского хозяйства — основа самоуправления. В них избирались только хорошие хозяева, могущие служить примером для других. Келлерман-старший и его друг Фогель-старший с первого дня создания комиссии стали ее постоянными членами. Желая показать свою лояльность к российским властям, и Келлерман и Фогель повесили в своих домах над камином своего рода меморандумы: “WO ES GENЬGER BROT, ARBEIT UND FREIHEIT GIBT, DA IST UNSER VATERLAND” (“Где достаточно хлеба, работы и свободы, там и есть наше Отечество”). Естественно, многие не одобряли эти “меморандумы”, от которых веяло заискиванием перед властями. Ну и, конечно, завидовали: далеко не каждому удавалось так вести хозяйство, как Келлерману и Фогелю. Комиссии, в работе которых они участвовали, изыскивали способы увеличения эффективности труда крестьян за счет орудий труда, хороших семян, правильного севооборота, времени посева. Отличившиеся колонисты премировались от 10 до 30 руб. серебром из общественной кассы. Среди колонистов не было безграмотных, каждый поселок имел собственную школу.
Маркус лежал на диване, Марта укрыла его пледом. Казалось, задремал.
Вдруг кто-то тронул его за ногу. Очнулся — лежит, зарывшись лицом в сено.
Обернулся — в колышащемся сумраке еле различимые силуэты. Кто-то снова тронул за ногу. Приподнялся — туман рассеялся. Вагон трясло, покачивало. Перед ним стояли женщины и дети — семьи членов правления, уже бывших… “Где они?” Маркус молчит. “Где они?” — “Их убили…” — “А ты?” — “Убежал, спрятался под вагоном”. — “А они? Не могли убежать?” Маркус молчит. — “Почему они не убежали, а только ты один?” Маркус молчит. — “Почему не смогли убежать?” Маркус хрипит от подступающего удущья. — “А потому, — отвечает он, но не вслух, а про себя, — что ваши мужья — завистливые лодыри. Наши с Мартой родители не хотели вступать в колхоз, они работали
с утра до ночи и жили нормально, а вы, ленивые и злые, думали за их счет разбогатеть. Я же бухгалтер, все про вас знаю. Вы, ваши комбеды погубили наших родителей!” И хотя ничего им не сказал, а лишь подумал, на душе остался горький осадок: сам-то тоже участвовал во всей этой катавасии с раскулачиванием и колхозами, почему же других обвиняет, а себя выгораживает.
Маркус стонет, лицо синеет, глаза лезут из орбит. Марта ложечкой разжимает стиснутые зубы, вставляет трубку дыхательного аппарата. Маркус, мокрый от пота, постепенно успокаивается, подремывает…
Ему кажется, что он спит. На самом деле — витает в прошлом. В таком прошлом, что, если кому сказать, — не поверят. Он видит свою бабушку, ту, самую первую, которая ласково называла его “мой Марик”. А он ее звал просто бабулей.
И видит маму, ту, самую первую, не Хельгу, а… Соню. Мама Соня! Боже, какая она была мягкая, добрая, родная! И ему вспоминается рассказ отца Франца о том, как он и Хельга нашли его по дороге от Симферополя. То ли быль, то ли фантазия. Но нет, не фантазия! Мутер Хельга и фатер Франц — не шутники и не фантазеры. Он снова лежит там, в степи, ощущает эту пыль на лице,
в глазах, в горле, в ушах — весь в пыли и сам — пыль… И через пыльную мглу видит себя мальчишкой, тем, каким был до пыльной бури, возле бабули и мамы Сони. И вдруг, на склоне лет, осознает, что он, этот, лежащий на диване старик, и тот, счастливый мальчишка, — одно и то же. Значит, все эти долгие годы, десятилетия, в нем хранилась великая тайна, о которой он и не подозревал. Теперь-то ясно, что никакой он не немец, не Келлерманн. А кто же?
Смутная догадка обжигает его. Он пытается вспомнить хотя бы еще что-нибудь. Но единственное, что осталось от прошлого, — его имя: Марик!
Он видит бескрайнюю казахстанскую степь под низким сумрачным небом. Он едет на коне, пришпоривает, торопится к стану, где его ждет Марта со своим трактором. Сегодня, до шести вечера, они должны отметиться в комендатуре, вдвоем явиться лично, иначе начальник запишет нарушение режима,
а, если не успеть, может записать попытку к побегу, для него это — показатель хорошей работы, проявил бдительность… Он пришпоривает старого конягу, тот храпит, недоволен, рвет уздечку, делает вид, будто прибавил шагу. Наконец приехали — навес из выгоревшего на солнце брезента, трактор. Марта возится в моторе, возле ног ведро с соляркой. Маркус дает коню овса, воды. Тот еле стоит на ногах. Марта гладит его, почесывает за ушами, он кладет морду ей на плечо. Пора в обратный путь. Вдруг налетает шквал — ветер, пылища, вал за валом. Срывает навес, комом несет в степь. Укрыться негде. Из пылевой мути появляются волки. Набрасываются на бедного коня, тот лягается, громко ржет, пытается увернуться. Маркус и Марта прячутся в кабину трактора. Из серой мути доносятся жалобное ржание, храп, стон. Марта выскакивает из кабины, хватает паклю, заводную ручку, обматывает ее конец паклей, макает паклей
в ведро с соляркой, поджигает и, размахивая факелом, кидается на помощь лошади. Следом выбирается из кабины и Маркус. Вдвоем они отгоняют волков. Лошадь, истерзанная, чуть живая, прислоняется к кабине трактора, дрожит мелкой дрожью. Время не терпит, надо двигаться в обратный путь, отмечаться в комендатуре. Надежда на лошадь. И они двинулись. Впереди лошадь, за ней с горящей паклей Марта, позади Маркус с ведром солярки. Пыль, пыль, пыль — не видно ни зги. Если бы не их старый коняга, пропали бы в этой пыли, он чуял путь домой.
Потом он видит себя в казарме трудармии. Стоит босиком в проходе между рядами двухъярусных коек. Опухшие ступни горят после двенадцати часов работы за рулем по пыльным степным дорогам, на сапогах висят влажные от пота портянки, рядом на табуретке — рабочая куртка с белыми пятнами от выступившей соли. Вдоль коек по всей длине казармы стоят трудармейцы. Сержант, рыжий верзила, проводит вечерний осмотр, останавливается перед Маркусом. “Рядовой Келлерман, па-ачему босиком?”. Маркус показывает распухшие ноги: “В лазарет надо”. “Отставить! Р-рядовой Келлерман, быстро повтори └кукуруза, барабан, лазарет“. Маркус повторяет. “Р-рядовой Келлерман! Па-ачему картавишь? Па-ачему у тебя такой рубильник?” По казарме прокатывается гогот. “Отставить! — гаркает сержант и снова к Маркусу —Рядовой Келлерман, обуться и на плац, сорок минут строевым — это тебе лазарет!” Так повторялось каждый вечер, пока Маркус не выдержал, схватил табуретку и замахнулся на сержанта. За что и получил два года дополнительной службы в той же казарме. Марта привозила ему настои из полевых трав лечить пальцы ног и ступни, но от грибка он так и не избавился.
Он видит землянку, ночную степь, Марту и себя, лежащих на пыльной земле. Их тянет друг к другу, но нет той лунной дорожки, что была на берегу моря, а здесь только пыль, одна пыль, и они с грустью гладят друг друга, не решаясь на большее. И Марта жалобно смотрит на него, и по щекам ее текут слезы…
И еще он видит, как хоронили Петру (вспомнилось имя!), ту деваху, что поехала с солдатом охраны в пустом вагоне, а потом ее, полуживую, привез старый казах на телеге. Ее завернули в какое-то тряпье, положили в неглубокое русло пересохшего арыка, засыпали сухой землей и обложили камнями, чтобы не разрыли волки и собаки. Постояли в скорбном молчании, а потом люди стали уговаривать Маркуса быть главным в их мрачном безвременье. Что мог он им сказать? Только соглашаться. И когда стали расходиться, вдруг дунул суховей, завертел над свежей могилой смерч, который поднялся мутным грибом и осел пылевой шапкой. Люди в суеверном страхе опустились на колени
и стали молиться…
Снова — приступ удушья, и Марта, его терпеливая и любящая Марта, ложечкой разжимает стиснутые зубы и подает живительный воздух в его зажатые спазмами легкие. Если бы не добрая Марта, он уже давно был бы в той серой, непроглядной мгле, где бродят его предки… “Все эти страдания — за грехи предков, покинувших Родину, и за наши грехи, предавших предков”, — думает он. Ему пригрезилось, будто он превратился в комок пыли, а Марта собрала веником этот жалкий комочек в совок и выбросила в мусорное ведро… Наверное, права Марта, что пыль у нас в голове… Мы сами — пыль, и жизнь — пыль…
Когда дыхание возвращается к нему, он удерживает Марту прикосновением руки.
— Послушай, Мартышечка, а ты знаешь, что я обнаружил в своем секретном сейфе? — говорит он, показывая на свой лоб.
— И что же, Маркушечка? — в тон ему отвечает Марта, довольная, что муж снова начал шутить. — Давай, открывай свой секретный сейф.
Маркус хочет рассказать ей о своей догадке, но настолько устал от прошлого, настоящего и грядущего, что, пробормотав “spдter”, то есть “потом”, засыпает. Или делает вид, что засыпает…
Сквозь полудрему чувствует, как рука Марты поглаживает его руки, сложенные на груди. Он берет ее руку в свои, ощупывает каждый палец и поражается, какие у нее скрюченные, припухшие в суставах пальцы. “Это от долгой работы в огородах и на тракторе, — думает он. — Вся жизнь в работе…”
Ему до слез жалко Марту, но — что это? — Марта тихо напевает знакомую мелодию, песню их любви…
Rosamunde, schenk’ mir dein Herz und dein “Ja!”
Rosamunde, frag’ doch nicht erst die Mama.
Rosamunde, glaub’ mir, auch ich bin dir treu,
Denn zur Stunde, Rosamunde,
Ist mein Herz grade noch frei.2
Маркус пытается подпевать, но нет дыхания и глаза заволокло. Марта шершавой ладонью гладит его по лицу, вытирает слезы… “Господи, да разве имеет значение, какой национальности он, какой она, главное, мы вместе, — думает он. — Главное — вместе. И пока мы вместе, мы — не пыль…” Они так хотели вернуться в Крым, в те места, где жили когда-то, где увидели друг друга и ту лунную дорожку через все море.
Но даже после хрущевской “оттепели” им и всем прочим немцам отказывали — возврат в места прежнего проживания запрещен. Почему?
Ответа нет. Но вот родители погибшего Равиля на свой страх и риск съездили в родные места и вернулись с печальными вестями: дома сожжены или захвачены, никакие справки не действуют, кругом запустение, могилы порушены, Родины больше нет — одна пыль. И сами они — пыль…
Маркус и Марта прожили еще две сталинские пятилетки, которые по четыре года, дождались от Ритули правнука по имени Клаус. Дочка Анна вышла замуж за солидного человека, у которого пуцала несколько лет. К Сашке Мозолину однажды заявился хаусмастер с бумажкой в руке, вот, дескать, заявление, прошу показать, что тут у вас в ванной комнате. Сашка показал свое “изобретение”, хаусмастер похвалил за мастерство, но велел все убрать, иначе будет большой штраф. Сашка с наивным любопытством поинтересовался, что за бумажка в руках у хауса, тот показал, и Сашка по почерку догадался, что донос написал Вилька. С хаусом проблем не было, Сашка принес ему в “офис” (комнатку в подвале) бутылку немецкого бренди, и вопрос был закрыт. Еще он намеревался разобраться с Вилькой, но умерла Эмма, у нее на фоне диабета определили рак. Сашка слег в больницу с инфарктом, ему сделали шунтирование, и он бросил пить. Вилька Усатый устроился на какую-то базу грузчиком-переводчиком. Маркус так и не разгадал, откуда берется пыль, и смирился
с мыслью, что это они сами постепенно превращаются в пыль. Когда он наконец признался Марте, что по рождению не немец, а, скорее всего, еврей, она повертела пальцем возле виска и сказала, что у него склероз, она давным-давно знает, кто он и какой он, и вообще вся колония знала. И когда на станции Акимовка всех вывели на край насыпи и нацисты стали расстреливать, то никто не выдал, что он еврей, а могли бы…
Они умерли в один год и похоронены рядышком на старом католическом кладбище города Дортмунда. А сквалыжная фрау Магнер с третьего этажа по-прежнему моет окна по четвергам, но, разумеется, не сама, к ней ходит молодая женщина из немецкой службы “Pflege”, то есть “Помощь больным, старым и немощным”, службы, услугами которой Маркус и Марта так и не воспользовались, потому что на золотую рыбку не надеялись, привыкли обходиться без прислуги, все делали своими руками. Ибо не были пылью!
1 Николаус Риль (1901—1990) — известный немецкий физик, участник советского атомного проекта, Герой Социалистического Труда (1949), лауреат Сталинской премии (1949). Автор книги “Десять лет в золотой клетке”.
2 Розамунда, подари мне свое сердце и свое “да!”.
Розамунда, только ничего не говори своей маме.
Розамунда, верь мне, я предан тебе, как всегда,
Сейчас я свободен, и мы все решим с тобой сами.