Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2010
Яков Гордин
Ермолов: солдат и его империя Главы из книги
19
У императора Александра кроме Ермолова были в армии и другие доверенные лица, которых он обязал сообщать ему о положении вещей независимо от официальных донесений. Одним из таких конфидентов был барон Винценгероде, генерал-майор, командовавший отдельным летучим отрядом. 13 сентября (за три дня до производства в генерал-лейтенанты) он писал Александру: “Будьте уверены, Государь, что Вы с толикою уверенностию и милостию не обращаетесь к человеку неблагодарному; мне невозможно описать чувства, которые обуревали душу мою при чтении рескрипта Вашего от 9-го, полученного мною сего утра. Ваше Величество повелеваете мне описать Вам подробности о том, что побудило главнокомандующего к оставлению Москвы: одна необходимость, Всемилостивейший Государь, ибо мы принуждены были примкнуться к городу в самой мерзкой позиции. Что бы ни говорили, но последствия достаточно доказывают, что сражение 26-го было проиграно. Армия, а особливо левый фланг, понесли чрезвычайную потерю. Одна из причин, послуживших к проигрышу сражения, произошла, как меня уверяли, от беспорядка, поселившегося в артиллерийском парке после того, как убили графа Кутайсова <…> Хотя и достоверно, что неприятель понес равномерно чрезвычайную потерю и может быть более нашей, но он мог себя подкрепить на следующий день 4-м и 8-м корпусами, которые, прибыв поздно, не были в деле”.
Если письмо Винценгероде и объяснило Александру причину отступления, то вряд ли успокоило его. Как мы увидим, он ждал похода Наполеона на Петербург…
Кутузов между тем явно решил не обращать внимания на настроения верховной власти и делать свое дело.
Тогда произведен был знаменитый фланговый марш, в результате которого русская армия оторвалась от французского авангарда и после ряда неожиданных для противника маневров вышла на позицию у Тарутина, где и был возведен укрепленный лагерь.
Князь Александр Борисович Голицын, неотлучно находившийся при Кутузове, вспоминал: “В день осмотра позиции, которая вполне удовлетворяла плану кампании Кутузова, старик был очень весел и в первый раз расчел важность предстоящей зимней кампании: он позвал Толя и Коновницына и тут же отдал приказ, чтобы губернаторам велеть снабдить полушубками всю армию”.
Но принятая им стратегия ожидания — ожидания, пока французская армия не ослабнет от пребывания в разрушенной и сожженной Москве, — никак не устраивала большинство генералитета. Повторялась история Барклая.
Голицын вспоминал: “Он (Кутузов. — Я. Г.) сидел на скамейке, пил чай и диктовал подробности сего распоряжения и много говорил о будущей зимней кампании, каким образом надобно беречь людей. (Это может показаться странным после того, что мы знаем о судьбе тысяч раненых. Но Кутузов был суровый прагматик: раненые были обузой, а солдаты в строю — необходимой ему силой. — Я. Г.) Вдруг приезжает Беннигсен с левого фланга сей позиции и начал доказывать невозможность принять на этом месте сражение, возражая, впрочем, очень справедливо, как левый фланг слаб; что все сражение, если оно будет, сосредоточится перед ним и что французская армия легко проберется на Мало-Ярославец и будет иметь свободную операционную линию к отступлению, куда пожелает. Разговор продолжался долго, сперва рассуждали хладнокровно, потом Кутузов, разгорячась и не имея, что возразить на представление Беннигсена, сказал ему: └Вам нравилась ваша позиция под Фридландом, а я доволен этой, и мы на ней останемся, потому что я здесь командую и отвечаю за все“”.
Это было прямое оскорбление. Под Фридландом, как известно, Беннигсен, несмотря на свою безусловную военную опытность, выбрал позицию, погубившую русскую армию.
Надо иметь в виду, что Беннигсен считал себя — после Прейсиш-Эйлау — единственным русским генералом, способным противостоять Наполеону. Он не желал служить под началом Барклая и уехал из армии. Но был возвращен по желанию Александра специальным письмом, переданным ему через Кутузова. Кутузов от этого был отнюдь не в восторге. Их глухая вражда после эксцесса под Тарутиным превратилась во вражду явную.
Беннигсен сделался главой оппозиции — теперь уже по отношению к Кутузову.
Убежденным союзником Беннигсена стал английский генерал Вильсон, находящийся теперь при штабе Кутузова в статусе наблюдателя. Он постоянно писал в Петербург Александру и английскому посланнику лорду Кэткарту.
В одном из писем лорду Кэткарту содержался, например, такой пассаж: “Беннигсен — Аннибал по сравнению с Кутузовым. Во время сражения он внушает к себе почтение; я должен также сказать, что все последние его советы исполнены твердости и благоразумия. Ему также обязаны мы движением на Калужскую дорогу после падения Москвы, движением, которым спасена империя.
Человек, лишенный твердости и бодрости, может ли предводительствовать российскою армиею, не ослабляя и не уничтожая надлежащее уважение к начальству?”
Последние слова относятся, разумеется, к Кутузову.
Вильсон последовательно и упорно старался внушить Александру мысль о благодетельной замене Кутузова Беннигсеном.
Он уговаривал лорда Кэткарта: “Если вы можете способствовать удалению фельдмаршала Кутузова, то тем окажете великую услугу России и Европе. До тех пор, пока он будет командовать, мы никогда не сойдемся с неприятелем. └Он желает только видать неприятеля, оставляющего Россию!“, утомленного, но не уничтоженного”.
Как вспоминал потом Вильсон, у них с Кутузовым состоялся глубоко принципиальный разговор, выявивший фундаментальные расхождения во взглядах на послевоенную карту Европы. Кутузов был, как известно, не только полководец, но и незаурядный дипломат, и он оценивал политико-стратегическую перспективу не так, как Вильсон, да и Александр. “Повторю еще раз, — сказал он Вильсону, — я не уверен, что полное изничтожение императора Наполеона и его армии будет таким уж благодеянием для всего света. Его место займет не Россия и не какая-нибудь континентальная держава, но та, которая уже господствует на морях, и в таком случае ее владычество будет нетерпимо”.
Речь, разумеется, шла об Англии. Кутузов думал о европейском равно- весии и не считал, что гегемония Англии предпочтительнее существования ослабленной империи Наполеона, английское мощное влияние уравновешивающей. У него не было вильсоновской неистребимой ненависти и презрения к Наполеону. Он его уважал как солдат солдата.
Он — один из немногих — по-настоящему усвоил страшный урок Бородина. Он не хотел загонять Наполеона в угол и вынуждать драться насмерть. Он не хотел снова терять половину армии. Тем более что Наполеон мог подтянуть свежие корпуса…
Вильсон не столько был очарован Беннигсеном, сколько опасался Кутузова.
Ранее он был недоволен Барклаем. Теперь он пишет лорду Кэткарту: “Генерал Барклай оставляет армию. Мы теряем хорошего исполнительного офицера, который очень отличился в Бородинском сражении, но отъезд его принесет только пользу, удалив дух раздора, только вредный общим выгодам”.
И вслед за этим: “Если генерал Беннигсен сдержит данное мне обещание, я смело могу сказать, что присутствие его здесь будет очень выгодно”.
Беннигсен обещал Вильсону вести наступательную стратегию до полного уничтожения французской армии. Именно об этом мечтал английский генерал, истово ненавидевший Наполеона, которого он называл только Бонапарте, давая понять, что никакого императора Наполеона он не признает. Его приводила в ярость и отчаяние мысль, что своей медлительностью Кутузов упустит возможность полного уничтожения противника и, спасши свою армию, корсиканец станет снова угрожать Англии. Он всерьез опасался, что Кутузов не прочь вынудить императора заключить с Наполеоном мир при условии ухода французской армии из пределов России.
23 сентября, через два дня после выхода русской армии к Тарутину, он писал Александру: “Всемилостивейший Государь! Имею честь донести Вашему Величеству, что фельдмаршал Кутузов сообщил мне сегодня поутру о намерении своем иметь свидание с генерал-адъютантом Бонапарте на передовых постах. Я почел долгом своим сделать самые твердые и решительные представления против такового намерения, исполнение коего не соответствовало бы достоинству Вашего Величества и не преминуло бы иметь дурное влияние, противное выгодам Вашего Величества, потому что послужило бы к ободрению неприятеля, к неудовольствию армии и к распространению недоверчивости в иностранных государствах”.
Вильсона поддержали герцог Вюртембергский и принц Ольденбургский, и Кутузов послал на встречу генерал-адъютанта князя Волконского.
Вильсон, опытный военный, сражавшийся в составе русской армии в кампаниях 1806—1807 годов, а затем против французов в Португалии, дипломат и разведчик, импонировал многим русским генералам своей отвагой.
Он писал Александру, сетуя на нерешительность Кутузова: “Смелость на войне часто полезнее осторожности, особливо когда на карту поставлены важнейшие интересы”. Ермолов подписался бы под этим афоризмом без колебаний.
С Ермоловым Вильсон был издавна знаком.
Юрий Васильевич Толстой, знаток архивов и издатель исторических документов, автор капитального труда “Первые сорок лет сношений между Россией и Англией. 1553—1593” и вообще знаток Англии и англо-русских отношений, в рецензии на воспоминания Вильсона резонно писал, что Вильсон “снискал приязнь многих из тогдашних русских генералов, с которыми уже был соединен узами военного товарищества прежде, на полях Эйлау, Гейльсберга и Фридланда <…> Именно эта дружба Вильсона с самыми предприимчивыми из русских генералов, равно как и пристрастие его к лихим схваткам и чудным подвигам, с самого начала внушили ему неприязнь к нашему Фабию — медлителю, который сдерживал и озлобление Беннигсена, и отвагу Ермолова, и пыл Милорадовича”.
“Отвага Ермолова, пыл Милорадовича…” Багратион, Милорадович, Ермолов — это была суворовская формация, фанатики “быстроты и натиска”. Вильсон был воином того же толка, и естественно, что они должны были сойтись.
Беннигсен был старше, и мотивации у него были иными — его снедало честолюбие. Он мечтал остаться в истории победителем Наполеона. Но фамилия его в этом ряду для нас неслучайна.
Надо помнить, что Ермолов был связан с Беннигсеном с юности, пользовался его расположением, ценил его как военачальника. Их стратегические представления совпадали. Жаждавший активности — “подвигов!” — Ермолов, безусловно, предпочел бы видеть на посту верховного главнокомандующего не Кутузова, доверие которого он, как мы знаем, потерял, а Беннигсена.
Здесь они с Вильсоном были союзники. Но, наученный нелегким опытом, Алексей Петрович, судя по всему, активного участия в интригах против Кутузова не принимал.
В воспоминаниях Алексея Петровича, касающихся тарутинского периода, есть красноречивое примечание: “В главную квартиру при селении Красной Пахре прислан от государя генерал-адъютант князь Волконский собрать подробные сведения о состоянии армий. От него узнал я, что, отправляя из Петербурга Кутузова к армиям, государь отдал ему подлинные письма мои к нему, дабы он мог составить некоторое представление о делах и обстоятельствах до прибытия его на место. Это растолковало мне совсем не прежнее расположение ко мне Кутузова, сколько впрочем ни было оно прикрыто благовидною с его стороны наружностию. Перед отъездом своим князь Волконский объявил мне, что государь, желая узнать, отчего Москва оставлена без выстрела, сказал: └Спроси у Ермолова, он должен это знать“. По просьбе его я обещал ему записку, но с намерением уехал из главной квартиры”.
Он понимал теперь, чего можно ждать от императора, и вторично попадаться в ту же ловушку не желал.
Тем более что замысел Кутузова был ему ясен. Он — по своему темпераменту и воинским установкам — мог его не одобрять. Но не мог не отдать должное трезвости и психологической проницательности старого фельдмаршала.
Подробно описав в воспоминаниях достоинства и недостатки позиции у Тарутина, он отдал предпочтение плану Беннигсена. — “По совершении армиею флангового движения, когда прибыла она в город Подольск, генерал барон Беннигсен предполагал расположиться у г. Боровска или в укрепленном при Малоярославце лагере. Нет сомнения, что сие беспокоило бы неприятеля и нам доставало выгоды, особенно когда его кавалерия истощалась от недостатка фуража, когда умножившиеся партизаны наши наносили ей вред и истребление”.
План Беннигсена был хорош, если — как и желал тогда Ермолов — речь шла об активных действиях: “искать, напасть, драться со всею жестокостию”. Нo к тому времени, когда писались воспоминания, Алексей Петрович не просто знал результат кампании 1812 года, но и осознавал мудрую сдержанность Кутузова. “Не взирая на это, — пишет далее Ермолов, — кажется не совсем бесполезно было уклониться от сего предложения, ибо неприятель пребывание наше у Тарутина сносил терпеливее, чем нежели у Малоярославца. Он дал <…> нам время для отдохновения, возможность укомплектовать армии, поправить изнуренную конницу, учредить порядочное доставление всякого рода припасов. Словом, возродил в нас надежды, силы на противоборство и даже на преодоление потребные. Если бы с теми силами, которые имели мы под Москвою, не соединясь впоследствии с пришедшими подкреплениями, с двадцатью шестью полками прибывших с Дона казаков, в расстроенном состоянии конницы, с войсками, продолжительным отступлением утомленными, остановились мы в Боровске, тем скорее атаковал бы нас неприятель”.
Но это были благоразумные рассуждения через много лет…
Александр между тем, подогреваемый письмами из армии от своих конфидентов, все более раздражался на Кутузова.
2 октября он отправил ему собственноручно написанное письмо: “Князь Михаил Ларионович! С 2-го сентября Москва в руках неприятельских. Последние ваши рапорты от 20-го, и в течение всего сего времени не только ничего не предпринято для действия противу неприятеля и освобождения сей первопрестольной столицы, но даже, по последним рапортам вашим, вы еще отступили назад. Серпухов уже занят отрядом неприятельским, и Тула с знаменитым и столь для армии необходимым своим заводом в опасности.
По рапортам же от генерала Винценгероде вижу Я, что неприятельский десятитысячный корпус продвигается по Петербургской дороге. Другой, в нескольких тысячах, также подается к Дмитрову. Третий подвинулся вперед по Владимирской дороге. Четвертый, довольно значительный, стоит между Рузою и Можайском. Наполеон же сам по 24-е число находится в Москве.
По всем сим сведениям, когда неприятель сильными отрядами раздробил свои силы, когда Наполеон еще в Москве сам со своею гвардиею, возможно ли, чтобы силы неприятельские, находящиеся перед вами, были значительны и не позволяли вам действовать наступательно?
С вероятностию, напротив того, должно полагать, что он вас преследует отрядами, или, по крайней мере, корпусом, гораздо слабее армии, вам вверенной. Казалось, что пользуясь сими обстоятельствами, могли бы вы с выгодою атаковать неприятеля слабее вас и истребить оного, или, по крайней мере, заставя его отступить, сохранить в наших руках знатную часть губерний, ныне неприятелем занимаемых, и тем самым отвратить опасность от Тулы и прочих внутренних наших городов.
На вашей ответственности останется, если неприятель в состоянии будет отрядить значительный корпус на Петербург для угрожения сей столице, в которой не могло собраться много войска, ибо, с вверенною вам армиею, действуя с решимостию и деятельностию, вы и имеете все средства отвратить сие новое несчастие. Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному отечеству в потере Москвы.
Вы имели опыты моей готовности вас награждать. Сия готовность не ослабнет во мне, но Я и Россия вправе ожидать с вашей стороны всего усердия, твердости и успехов, которых ум ваш, воинские таланты ваши и храбрость войск, вами предводительствуемых, Нам предвещают.
Пребываю навсегда к вам благосклонный
Александр”.
Слова о недостатке решимости и деятельности непосредственно восходили к письмам Вильсона и его единомышленников в Тарутинском лагере. А фраза о неминуемом ответе “оскорбленному отечеству” звучала угрожающе.
Судя по тем мерам, которые Александр принимал в Петербурге, готовя эвакуацию столицы с вывозом всех ценностей — вплоть до Медного всадника (которого Наполеон, по слухам, намерен был увезти в Париж), он всерьез ждал появления французов на петербургских заставах.
20
Вильсон, как мы помним, утверждал, что фланговый марш, который в конечном счете привел русскую армию в Тарутинский лагерь и спутал все карты Наполеону, был предложен Беннигсеном.
Ермолов придерживается той же версии: “Мысль сия принадлежала барону Беннигсену, и он настаивал, чтобы поскорее перейти на Калужскую дорогу. Смелое и решительное фланговое движение, поблизости неприятеля небезопасное, совершено беспрепятственно…”.
Троицкий пишет: “Идею флангового марша от Москвы до Калуги приписывали себе М. Б. Барклай де Толли и Л. Л. Беннигсен, М. С. Вистицкий и К. Ф. Толь, А. Ф. Мишо и Ж. Б. Кроссар. Едва ли все они это выдумали. Если же кто-то из них предложил Кутузову эту идею, тот, естественно, └не мог не одобрить мысли, подходящей к его собственной“. Главнокомандующий был Кутузов. Он принимал решение, ему принадлежит честь Тарутинского маневра”1.
И Троицкий совершенно прав.
Но, утвердившись в укрепленном Тарутинском лагере и собирая силы для продолжения войны, Кутузов не мог игнорировать совершенно резкое неудовольствие императора и настроение армии — генералитета в первую очередь. И он скрепя сердце решил провести наступательную операцию против войск Мюрата, выдвинутых Наполеоном в район Тарутинского лагеря.
С этой операцией связан был инцидент, для Алексея Петровича весьма неприятный.
5 октября Кутузов направил Ермолову письмо — после личного объяснения, — чтобы закрепить документально свое неудовольствие. “Ваше Превосходительство известны были о намерении нашем атаковать сегодня на рассвете неприятеля. На сей конец я сам приехал в Тарутино в 8-м часу ввечеру, но, к удивлению моему, узнал от корпусных там собравшихся господ начальников, что никто из них приказа даже и в 8 часов вечера не получал, кроме тех войск, с коими сам г. генерал от кавалерии барон Беннигсен прибыл и оным объявил, как то ко второму и четвертому корпусам; к тому же начальствующие кавалерией гг. генерал-лейтенанты Уваров и князь Голицын объявили, что, не получив заранее приказания, много кавалерии послали за фуражом, что и с артиллериею было, и я, ехав в Тарутино, повстречал артиллерийских лошадей, веденных на водопой.
Сии причины, к прискорбию моему, понудили отложить намерение наше атаковать сего числа неприятеля, что должно было быть произведено на рассвете, и все сие произошло оттого, что приказ весьма поздно доставлен был к войскам. Ваше Превосходительство разделяете со мною всю важность такового случая, и я не могу оставить без разыскания причины сего, каковое упущение Вам исследовать предписывая, ожидать буду немедленно Вашего о том донесения”.
Так, декабрист Цебриков в воспоминаниях воспроизвел слух, исходивший из враждебной Ермолову группы штабных офицеров: “Под Тарутиным Ермолов всякий день кутил. В один день во время кутежа Ермолов получает от Кутузова конверт. Не распечатывая, он кладет его в боковой карман и забывает о нем. Меду тем в этом конверте находился приказ главнокомандующего Кутузова — на известном пункте, в известное время сосредоточить войска для нападения на короля Неаполитанского Мюрата. Кутузов приезжает и не находит ни одного солдата. Посылает за Ермоловым, запирает дверь и начинает ругать его по-матерно, кричит: └Я тебя в 24 часа расстреляю, непременно в 24 часа“. Ермолов молчит и не находит слов к оправданию.
Мне об этом рассказывал в Тамбове покойный генерал Ушаков, бывший под Тарутиным адъютантом, и как большая часть адъютантов, подслушивал у дверей, в чем Ушаков и не запирается”.
Письмо Кутузова содержит важную информацию, все ставящую на свои места, ибо версий этой истории было немало — вплоть до того, что Кутузов намерен был подвергнуть Ермолова военному суду.
Сопоставление двух основных версий и корректировка их письмом Кутузова дают представление о своеобразии мемуарного жанра как источника.
Сам Алексей Петрович в воспоминаниях вообще обходит молчанием этот инцидент. — “По сведениям, доставленным партизанами, видно было, что неприятельский авангард, состоящий в команде неаполитанского короля Мюрата, до самой Москвы не имел никаких войск в подкрепление и потому не мог вовремя иметь помощь. Фельдмаршал решился атаковать его. Невозможно было устранить от составления диспозиции генерала Беннигсена, начальника главного штаба всех действующих армий; не хотелось допустить участия в успехе, в чем по превосходству сил наших не было сомнения; он же сверх того предлагал сам вести войска, предназначенные к первой атаке”.
Что бы ни писал позже Алексей Петрович, в сентябре—октябре 1812 года он был на стороне Беннигсена не только по давней с ним связи, но по совпадению, как уже говорилось, боевого стиля.
Не мог он скрыть своих истинных симпатий и антипатий и в мемуарах.
Однако, опустив эпизод с опозданием приказа о выступлении в воспоминаниях, Алексей Петрович изложил свою версию Денису Давыдову, который ее и зафиксировал.
“В описаниях знаменитого Тарутинского сражения многие обстоятельства, предшествовавшие сражению и во время самого боя, выпущены из виду военными и писателями. Главная квартира Кутузова находилась, как известно, в Леташевке, а Ермолов с Платовым квартировали в расстоянии одной версты от этого села. Генерал Шепелев дал 4-го числа большой обед, все присутствовавшие были очень веселы, и Николай Иванович Депрерадович пустился даже плясать. Возвращаясь в девятом часу вечера в свою деревушку, Ермолов получил через ординарца князя Кутузова, офицера Кавалергардского полка, письменное приказание собрать к следующему утру всю армию для наступления против неприятеля. Ермолов спросил ординарца, почему это приказание доставлено ему так поздно, на что он отозвался незнанием, где находился начальник главного штаба. Ермолов, прибыв тотчас в Леташевку, доложил князю, что по случаю позднего доставления приказания его светлости армию невозможно собрать в столь короткое время. Князь очень рассердился и приказал собрать все войска к 6-му числу вечером; вопреки уверениям генерала Михайловского-Данилевского, князь до того времени не выезжал из Леташевки. В назначенный вечер, когда уже стало смеркаться, князь прибыл в Тарутино. Беннигсену, предложившему весь план атаки, была поручена вся колонна, которая была направлена в обход; в этой колонне находился 2-й корпус. Кутузов со свитой, в числе которой находились Раевский и Ермолов, оставался близ гвардии; князь говорил при этом: └Вот просят наступления, предлагают разные проекты, а, чуть приступишь к делу, ничего не готово, и предупрежденный неприятель, приняв свои меры, заблаговременно отступает“. Ермолов, понимая, что эти слова относятся к нему, толкнул коленом Раевского, которому сказал: └Он на мой счет забавляется“. Когда стали раздаваться пушечные выстрелы, Ермолов сказал князю: └Время не упущено, неприятель не ушел, теперь, ваша светлость, нам надлежит со своей стороны дружно наступать, потому что гвардия отсюда и дыма не увидит“. Кутузов скомандовал наступление, но через каждые сто шагов войска останавливались почти на три четверти часа; князь, видимо, избегал участия в сражении. <…> Если бы князь Кутузов сделал со своей стороны решительное наступление, отряд Мюрата был бы весь истреблен”.
В воспоминаниях Ермолов живописует неразбериху, которая царила во время боя между “частными начальниками”, и явное нежелание Кутузова проводить операцию большого масштаба. Фельдмаршал, и в самом деле, считал подобные операции излишними и только уступал время от времени требованиям Александра и настояниям рвущихся в бой генералов.
Говорит Ермолов и о несправедливости фельдмаршала к заслугам Беннигсена: “Вероятно, не отдано ему должной справедливости и об нас, его подчиненных, не упоминается”. Речь идет о донесении, отправленном Кутузовым Александру на следующий день после сражения без консультаций с Беннигсеном.
Алексей Петрович прав. В донесении, естественно, упоминается о том, что Беннигсен командовал наступающими войсками, но главная заслуга отнесена на счет генерал-адъютанта графа Орлова-Денисова, командовавшего казачьими полками, и генерал-адъютанта барона Меллера-Закомельского, командовавшего полками регулярной конницы.
Русская кавалерия и казаки опрокинули передовые порядки французов и вынудили их к поспешному отступлению. Кутузов, однако, не стал развивать успех, опасаясь подхода крупных сил противника и не желая ввязываться в большое сражение.
Левенштерн вспоминал: “Кутузов с главными силами армии оставался безучастным зрителем этих блестящих подвигов. <…> Генерал Милорадович прискакал к Кутузову, прося у него разрешения перейти в наступление и совершить движение для поддержки нашего правого фланга. Фельдмаршал с неудовольствием отверг это предложение. Генерал Ермолов также настаивал на этом движении, но безуспешно. Я находился возле фельдмаршала в тот момент, когда генерал Ермолов пытался доказать ему необходимость провести фронтальную атаку. Кутузов приблизился к нему и сказал самым грубым образом, махая пальцем перед его глазами:
— Вы то и дело повторяете: пойдем в атаку, вы думаете этим заслужить популярность, а сами не понимаете, что мы еще не созрели для сложных движений, так как мы еще не умеем маневрировать. Сегодняшний день доказал это, и я сожалею, что послушался генерала Беннигсена.
Ермолов отошел, ничего не ответив…
Когда было наконец получено известие о поспешном отступлении короля Неаполитанского, то Кутузов решил двинуть кавалерию барона Корфа и генерала Васильчикова, но благоприятный момент был уже упущен”.
Кутузова до крайности раздражали и главный проповедник наступательной стратегии Беннигсон (которого фельдмаршал за глаза называл публично дураком и “рыжим трусом”), и поддерживающий его Ермолов. Он, разумеется, как и вся армия, знал о связи Ермолова с Беннигсеном. Беннигсен публично подчеркивал их единомыслие.
Рассказывая об одном эпизоде того периода, Алексей Петрович вспоминал характерный разговор с Беннигсеном: “По окончанию завтрака просил я генерала Беннигсена с настойчивостию объяснить необходимость предложенного им. └Если бы не знал я тебя, Ермолов, — отвечал он мне, — с самого ребячества твоего, впоследствии долгое время под начальством моим, я мог бы думать, что ты желаешь противного…“”. Не важно, о чем шла речь. Важна демонстрация жизненной связи старшего с младшим и единомыслия.
Зная, что против него ведется интрига в пользу Беннигсена, Кутузов не забывал, разумеется, о письмах Ермолова государю с требованием смещения Барклая. А теперь и он сам оказался в положении оклеветанного шотландца.
Один из конфидентов Александра, генерал Вильсон, к мнению которого император прислушивался, писал ему: “Войска Вашего Величества сражаются с величайшей неустрашимостью, но я считаю своим долгом с прискорбием объявить, что они достойны иметь более искусного предводителя.
Лета маршала и телесные недуги могут несколько послужить ему в извинение, и потому сожалеть можно о той слабости, которая заставляет его говорить, └что он не имеет иного желания, как видеть неприятеля за пределами России“, когда от него зависит избавление целого света. Но такая телесная и моральная слабость свидетельствуют о неспособности к занимаемому им месту, отнимают подобающее уважение к начальству и предвещают несчастие в то время, когда должны преобладать надежда и пламенная уверенность в успехе.
Недостатки генерала Беннигсена мне известны; но личный его пример рождает во всех решительность. Познания его в военном деле отличные, и последние советы его послужили к пользе и славе оружия Вашего Величества”.
Как уже говорилось, следов прямого участия Ермолова в интриге против Кутузова не имеется. Слишком болезненными были результаты его противостояния с Барклаем. Но, конечно же, он мечтал о том, чтобы Беннигсен заменил Кутузова и дал возможность ему, Ермолову, проявить себя.
Чтобы покончить с главным для нас в этом случае конфликте Ермолова с фельдмаршалом, обратимся еще к одному источнику.
Если рассказ Давыдова со слов Алексея Петровича существенно противоречит официальному документу, вышедшему из-под пера Кутузова, то свидетельство князя Александра Голицына, того самого ординарца, что доставил приказ главнокомандующего в Леташевку (Давыдов или Ермолов спутали только полк — Голицын был корнетом не Кавалергардского, а лейб-гвардии Конного полка), полностью его подтверждает.
“Кутузов был расстроен оттого, что не удалось ему привести в исполнение намерения своего накануне сего дня. Атака была назначена одним днем прежде. В диспозиции назначено было Дорохову выйти на дорогу у Спас-Купли и, соединясь с отрядом Орлова-Денисова, действовать неприятелю в тыл. Перемена дня атаки не дозволила Дорохову участвовать в деле, и это обстоятельство сердило старика.
Предположенную атаку сохраняли в такой тайне, что даже никто из кор-пусных командиров не был о том предварен! Когда Кутузов сел в дрожки в сопровождении всей свиты своей, никто не знал, куда он поедет и зачем. Распоряжение послано было к генералу Ермолову, который был в то время начальником Главного штаба I армии и квартировал вблизи Леташевки. Ермолова не было дома, а правивший делами у него полковник Эйхен не решился распечатать конверта. Ермолов был на обеде у генерала Шепелева, который с 1-й бригадой гвардейских кирасир стоял на правом фланге позиции в с. Спасском. Возвратившись домой, немедленно им было сделано распоряжение, и не токмо время не было упущено, но атака еще лучше могла удастся: ибо никаких приготовлений для нее не делали и делать не следовало.
Всe было на мази. Но как часто случается, от бездельных причин бывают важнейшие последствия. Кутузов отправлялся в Тарутино перед вечером, чтобы ночевать там и сaмому распоряжаться всеми войсками. Подъезжая к лагерю его встретили солдатские песни, музыка и совершенное спокойствие. Узнав причину, что о походе для занятия мест перед атакою не было еще приказания, — он был в таком исступлении, в котором его никогда не видали. Всe оборвалось на бедном Эйхене, который безвинно сделался виновником: он его разругал, велел выгнать из армии и атака была отменена. В то же самое время корпусные командиры явились к нему с докладом, что, получив в ту же минуту приказание, они готовы выступить немедленно, и объявили, что как распоряжение предшествовало несколькими часами назначению, то выступлению армии никакой остановки или перемены в распоряжениях быть не может, и умоляли его дозволить им идти. Но сколько убеждения таковые ни казались основательными, однако же ничто не могло заставить Кутузова переменить данного приказания отложить поход до другого дня и тут же отправил он повеление Дорохову не действовать, чтобы не возбудить внимание неприятеля”.
И дальше Голицын совершенно точно объясняет суть этой сравнительно запутанной ситуации: “Такому упорству Кутузова можно предположить одну только причину. Он боялся возбудить деятельность Наполеона и придерживался своей мысли выиграть время, чтобы не тревожить его из Москвы. Решившись дать сражение сие, он как бы проявил согласие свое вопреки внутреннего убеждения своего: что время поражать Наполеона еще не настало”.
Это основной вывод из этого странного конфликта, документальным последствием которого было непривычно жесткое письмо фельдмаршала к начальнику Главного штаба. Зная нравы того времени и преимущественную манеру Кутузова обращаться с подчиненными, можно сказать, что хитроумный старик воспользовался случаем, чтобы дать понять Ермолову свое истинное к нему отношение. Развития эта история не получила, да Кутузову это и не нужно было. Его несправедливый гнев на несчастного полковника Эйхена был выплеском негодования на совершенно иных лиц — от Александра до Ермолова, толкавших его на действия, с его точки зрения, неразумно преждевременные.
Haм, однако, во всей этой истории, характеризующей некоторую расслабленность, воцарившуюся в русской армии, важен прежде всего Ермолов. А потому приведем еще одно свидетельство. Это записки Александра Андреевича Щербинина, молодого офицера, состоявшего в тот момент в секретной квартирмейстерской канцелярии Главного штаба Кутузова и, стало быть, неизбежно осведомленного обо всем, что происходило в армейских верхах.
Щербинин предлагает вариант, отличный от рассказа Голицына, но во многом объясняющий резкость письма Кутузова Ермолову.
“3 октября был приглашен в Главную квартиру Ермолов, начальник штаба главной армии. (Беннигсен числился начальников штаба всех трех армий — главной, стоящей под Тарутиным, армии Чичагова и армии Тормасова, равно как и отдельных корпусов. — Я. Г.) Ему открыл Коновницын, что на другой день назначена атака и что он вскоре получит диспозицию фельдмаршала для рассылки приказания корпусным командирам. Коновницын просил Ермолова подождать полчаса, что ему самому вручится диспозиция по рассмотрении фельдмаршала, к которому спешил Коновницын”.
Здесь надо иметь в виду сложность отношений в Главной квартире.
Получив от Александра в качестве начальника штаба всех армий нелюбимого Беннигсена, Кутузов, со свойственным ему хитроумием, нашел способ барона нейтрализовать. Он назначил популярного генерала Коновницына своим дежурным генералом и поставил дело так, что именно Коновницын ведал всеми штабными делами. Для Беннигсена его должность оказалась чистой синекурой. Что, разумеется, его бесило.
У Ермолова с Коновницыным тоже сложились весьма непростые отношения. Будучи оба боевыми генералами, они, тем не менее, принципиально отличались друг от друга по штабному служебному стилю. Кроме того, Коновницын, по убеждению Ермолова, старался встать между Кутузовым и всеми остальными.
“До сего доклады фельдмаршалу делал я, и приказания его мною отдаваемы были, но при новом порядке вещей одни только чрезвычайные случаи объяснял я ему лично. <…> С Коновницыным видался нередко, но чаще переписывался, отталкивая поручения его, которые я не имел обязанности выполнять, и в переписке со мною он, конечно, не выигрывал. Без ошибки могу предположить, что он вредил мне втайне и прочнее!”
Если Ермолов не терпел бумажной работы, то Коновницын плодил бумаги без счета.
Генерал Маевский, назначенный помощником дежурного генерала, весьма иронически высказался и о том и о другом: “В дежурстве светлейшего, которое называлось дежурством всех действующих армий, не застал я ни клочка бумаги! Все это делалось на полевую руку, а главные распоряжения шли через Ермолова, который, не имея главнокомандующего (Барклай тогда уехал, а Тормасов еще не приехал), действовал именем начальника штаба, как главнокомандующий. Этим средством дежурство Кутузова не знало письменного труда. <…> Коновницын, заложив гать неистощимой письменной реки, наводнил меня запущенными бумагами, и я вдруг получил их до 10 тысяч!”
Появление Коновницына как дежурного генерала не только лишило всякого смысла должность Беннигсена, но и сделало достаточно бессмысленной должность Ермолова. Алексей Петрович, ссылаясь на это, подал рапорт о переводе его на строевую должность. Но рапорт остался без ответа.
Отношения его с Коновницыным обострились. В ответ на отказ Ермолова визировать вышедшие от Коновницына бумаги, тот написал ему резкое письмо. Ермолов ответил: “Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря”.
Скорее всего, недоразумение с приказом Кутузова о завтрашнем наступлении в значительной степени объясняется этим конфликтом.
Алексей Петрович счел ниже своего достоинства ожидать, пока Коновницын разберется с диспозицией, и уехал.
Щербинин пишет: “Ермолов не захотел ждать, извиняясь приглашением, полученным им в тот день к обеду от Кикина, дежурного генерала своего. По отъезде Ермолова диспозиция была к нему послана с ординарцем Екатеринославского кирасирского полка поручиком Павловым. Но ни Ермолова, ни Кикина Павлов отыскать не мог, хотя изъездил весь лагерь. К вечеру узнали, что Кикин забрался с гостями своими версты за три вне левого фланга лагеря в помещичье имение, где находился обширный каменный дом. Туда была привезена диспозиция”.
Если Щербинин прав, то можно сделать вывод, что к Ермолову вернулось в полной мере его форсированное самолюбие, доходящее до дерзости, которым он славился в молодости и которое не раз доставляло ему неприятности. Вдумаемся — зная о предстоящей на следующий день наступательной операции, которой он и его единомышленники упорно добивались, Алексей Петрович, чтобы продемонстрировать Коновницыну свою независимость, уезжает за пределы лагеря, издевательски отговорившись приглашением на обед.
Неудивительно, что Кутузов пришел в ярость.
Щербинин утверждает: “Что касается до Ермолова, то Кутузов без всякой вспышки приказал Коновницыну объявить Ермолову волю его светлости, чтобы оставил армию. И поделом бы! Но Коновницын упросил Кутузова простить Ермолова”. Коновницын вовсе не хотел вызвать возмущение армии, став причиной отставки Ермолова.
Тут надо иметь в виду, что Щербинин вообще Ермолова не любил и его информация может быть субъективной. Кутузов был достаточно осторожен и, зная о расположении к Ермолову императора, вряд ли решился бы на такой резкий шаг. Но цитированное нами письмо выдает крайнее негодование. Зная об интригах Ермолова против его предшественника, Кутузов, быть может, и не прочь был бы избавиться от Алексей Петровича. Но эта крайняя версия подтверждения не находит.
Очевидно, что Ермолов, измученный медлительностью и демонстративной нерешительностью Кутузова, так напоминавшими ему стиль Барклая, оскорбленный тем, что игнорируются его предложения и предложения его единомышленников, существенно растерял былой энтузиазм.
Когда же после неудачной операции вице-король Итальянский Богарне стал отступать под натиском русских, Кутузов, к возмущению генералов, запретил его преследовать.
Голицын вспоминал: “Беннигсен, Милорадович, Толь, Коновницын, Ермолов, все явились к нему с одною просьбою, чтобы дозволил преследовать. Вот его слова: └Коль скоро не успели мы его вчера схватить живым и сегодня придти вовремя на те места, где было назначено, преследование сие пользы не принесет и потому не нужно…“”.
Но когда появлялась возможность решительного действия, “подвига”, к Алексею Петровичу возвращалась вся его яростная энергия.
И такой случай вскоре представился.
21
Не будем вдаваться в подробности второстепенных операций, последовавших за тарутинским сражением.
Решающим событием было выступление Наполеона из Москвы 7 октября. Наполеон рассчитывал, пользуясь инертностью русской армии, захватить Калугу с большими запасами продовольствия и двинуться к Смоленску по плодородной и неразоренной местности. Если бы это удалось, у французской армии были бы все шансы покинуть пределы России с допустимыми потерями.
Предвидя подобную возможность, не зная точно, по какой из дорог двинутся основные силы Наполеона, Кутузов разослал в разных направлениях летучие отряды.
Получив от командующего самым крупным отрядом генерала Дорохова известие, что он столкнулся около села Фоминское с кавалерией генерала Ормано и пехотной дивизией и намерен вступить с ними в бой, Кутузов направил ему на помощь корпус Дохтурова. Ермолову фельдмаршал велел сопровождать Дохтурова и посылать ему регулярные известия.
Корпус, совершив дневной переход, остановился на ночевку в селе Аристово, неподалеку от Фоминского.
В это время, минуя и Фоминское и Аристово, прошли основные силы “Великой армии”. Кавалерия Орнано и пехота генерала Брусье, встреченные Дороховым, были французским авангардом. Дорохов этого не понял. Не знали об этом и Дохтуров с Ермоловым.
Наиболее полную картину событий, переломивших ход кампании, дает Денис Давыдов. Описание самого Ермолова слишком подробно, чтобы его можно было здесь приводить. А рассказ Давыдова в данном случае подтверждается другими источниками и выявляет роль Ермолова, о которой сам Алексей Петрович пишет по обыкновению скупо:
“…Дохтуров с Ермоловым, не подозревая выступления Наполеона из Москвы, следовали на Аристово и Фоминское. Продолжительный осенний дождь совершенно испортил дорогу: большое количество батарейной артиллерии, следовавшей с корпусом, замедляло его движение. Ермолов предложил Дохтурову оставить здесь эту артиллерию, не доходя верст пятнадцати до Аристова; отсюда, находясь в близком расстоянии от Тарутина и от Малоярославца, она могла быстро поспетъ к пункту, где в ее действии могла встретиться надобность, а между тем утомленные лошади успели бы отдохнуть. Дохтуров не замедлил изъявить на то свое согласие, корпус его к вечеру прибыл в Аристово; сам Дохтуров расположился на ночлег в деревне, а Ермолов с прочими генералами остался на биваках. Уже наступила полночь, и через несколько часов весь отряд, исполняя предписание Кутузова, должен был выступить к Фоминскому. Вдруг послышался конский топот и раздались слова Сеславина: └Где Алексей Петрович?“ Явившись к Ермолову, Сеславин в сопровождении своего пленника рассказал все им виденное; пленнный подтвердил, что Наполеон, выступив со всею армиею из Москвы, должен находиться в довольно близком расстояннии от нашего отряда”.
Сеславину удалось вплотную приблизиться к колоннам французской армии и наблюдать самого Наполеона, окруженного свитой. Он сумел похитить гвардейского унтер-офицера и, соответственно, получить источник информации.
“Это известие было столь важно, что Ермолов, приказав отряду тотчас подыматься и становиться в ружье, лично отправился на квартиру Дохтурова. Этот бесстрашный, но далеко не проницательный генерал, известясь обо всем этом, пришел в крайнее замешательство. Он не решался продолжать движение к Фоминскому из опасения наткнуться на всю неприятельскую армию и вместе с тем боялся отступлением из Аристова навлечь на себя гнев Кутузова за неисполнение его предписания”.
Путь на Калугу и дальше — в нетронутые войной губернии — лежал череа Малоярославец. Ермолов это знал и понимал, что именно этот городок, стоявший на большой дороге, и является целью Наполеона.
Чтобы преградить дорогу противнику, необходимо было радикально изменить направление, в котором по приказу фельдмаршала должен был двигаться корпус Дохтурова.
И тут сыграло решающую роль уникальное для русского военного свойство Ермолова — способность пренебрегать приказом вышестоящих, если он не соответствовал ситуации, и при этом брать всю ответственность на себя.
Простим Давыдову, преклонявшемуся перед братом, излишнюю патетику, ибо по сути дела он был прав. “В этот решительный момент Ермолов, как и во многих других случаях, является ангелом-хранителем русских войск. Орлиный взгляд его превосходно оценил все обстоятельства, и он, именем главнокомандующего и в качестве начальника Главного штаба армии, приказал Дохтурову спешить к Малоярославцу. Приняв на себя всю ответственность за неисполнение предписаний Кутузова, он послал к нему дежурного штаб-офицера корпуса Болховского, которому было поручено лично объяснить фельдмаршалу причины, побудившие изменить направление войск, и убедительно просить его поспешить прибытием с армией к Малоярославцу”.
Сам Болховский — или, как правильнее, Болговский — выразительно живописал сцену разговора с Кутузовым: “Прискакав прямо к квартире генерала Коновницына, я нашел его работающим. Он, пораженный моим рассказом, тотчас пригласил графа Толя. Оба вместе, приняв от меня записку (Ермолова. — Я. Г.), пошли будить от сна фельдмаршала, а я остался в сенях той избы, где он покоился. Нимало не медля, он потребовал меня к себе, и вот что я видел и слышал в сию незабвенную для меня эпоху. Старца сего я нашел сидящим на постели, но в сюртуке и в декорациях. Вид его на тот раз был величественный, и чувство радости сверкало уже в очах его. └Расскажи, друг мой, — сказал он мне, — что такое за событие, о котором вести привез ты мне? Неужели Наполеон воистину оставил Москву и отступает? Говори скорей, не томи сердце, оно дрожит“. Я донес ему подробно обо всем вышесказанном, и когда рассказ мой был кончен, то вдруг сей маститый старец не заплакал, а захлипал и, обратясь к образу Спасителя, так рек: └Боже, Создатель мой, наконец ты внял молитве нашей, и с сей минуты Россия спасена“ <…> Тут подал генерал Толь ему карту, и корпус Дохтурова получил повеление не следовать, а, если можно, бежать к Малому Ярославцу, Всевышним предопределенному, чтобы сделаться первой ступенью падения Наполеона”.
Но корпус Дохтурова уже давно бежал к Малоярославцу по воле Ермолова.
Роль Алексея Петровича не ограничилась этим решением, предопределившим дальнейший ход кампании. Хотя этого одного было достаточно, чтобы навсегда закрепить его имя в истории войны 1812 года.
В записке, которую Алексей Петрович подал Кутузову 21 декабря, когда кампания фактически завершилась — мы еще к этому документу вернемся, — он, в частности, писал: “Октября 11-го послан я был при генерале Дохтурове, коему назначено было атаковать неприятеля при селе Фоминском. Полученное известие о движении неприятельских сил на Малоярославец отклонило направление генерала Дохтурова на сей город.
12-го числа октября при знаменитом сражении у города Малоярославца генерал Дохтуров поручил мне командование правого фланга войск его. Семь полков пехоты было под моим начальством. Овладение городом возложил он на меня. Превосходный неприятель 4 раза имел город в руках своих; 4 раза был он во власти нашей, и до самого с армиею соединения был удержан. В два часа по полудни генерал-лейтенанту Раевскому, прибывшему первому с корпусом из армии, сдал я командование правого фланга”.
Алексей Петрович умалчивает о своей роли в принятии необходимого решения, но подчеркивает — и это чистая правда — собственно боевые заслуги.
Французы успели к Малоярославцу раньше Дохтурова с Ермоловым. Их пришлось выбивать оттуда. Эту задачу, как и удержание ключевого пункта, оседлавшего дорогу на Калугу, Дохтуров уступил Ермолову. Надо полагать, что инициатива исходила именно от Алексея Петровича. Как начальник Главного штаба он, по положению, не обязан был возглавлять сражающиеся соединения.
12 октября поклонник Оссиана смог полностью удовлетворить впервые после Бородина свою тягу к подвигу.
Здесь имеет смысл привести фрагмент рассказа самого Ермолова о бое под Малоярославцем: “Генерал Дохтуров войска, находящиеся в городе, поручил в мое распоряжение. Неустрашимо защищались они, но, преодолеваемые превосходством, должны были отступить, и, теснимые, с трудом вывезли мы артиллерию, и наших уже не было в городе… По приказанию генерала Дохтурова с неимоверной быстротою явились ко мне пехотные полки Либавский и Софийский. Каждый полк приказал я построить в колонны, лично подтвердил нижним чинам не заряжать ружей и без крику ура ударить в штыки… Вместе с ними пошли все егерские полки. Атаке их предшествовала весьма сильная канонада с нашей стороны. С большим уроном сбитый неприятель оставил нам довольное пространство города, в середине которого храбрый полковник Никитин занял возвышенность, где было кладбище, и на ней поставил батарейные орудия”.
Это был тот самый Никитин, который в день Бородина сопровождал Ермолова с конно-артиллерийскими ротами на левый фланг и стал участником знаменитого штурма “батареи Раевского”. Координировал огонь русской артиллерии поручик Поздеев, тот самый адъютант Кутайсова, который вместе с двумя генералами вел уфимцев и егерей в атаку, а затем командовал артиллерией на отбитой батарее. Ермолов оставил при себе адъютанта своего погибшего товарища. И это тоже характерно для “шевалье” Ермолова.
И Никитин и Поздеев сыграли немалую роль в сражении за Малоярославец, где Ермолов старался повторить свой бородинский подвиг.
Обратим внимание на приказ не заряжать ружья — то есть не тратить время на стрельбу и крики, а рваться молча в рукопашный бой.
Ермолов, по своему обыкновению, даже о самых жестоких схватках пишет лапидарно и сдержанно. А потому надо представить себе, как на самом деле выглядел этот бой.
Декабрист Василий Сергеевич Норов, в то время молодой офицер, вспоминал впоследствии: “Закипел кровопролитный бой в самом городе; объятый пламенем, он представлял одни развалины. Шесть раз французы были вытеснены из оного, прогнаны штыками за речку Лужу, но италианская гвардия и далматы, укрепившись в одной церкви, за городом находящейся, сохранили сей пост во время дела, и пехота наша часто должна была возвращаться под сильным огнем италианцев.
Наступил вечер; с обеих сторон густые колонны пехоты, освещенные пламенем Ярославца, двинулись вперед и, встречаясь на улицах, поражали друг друга штыками. Иногда среди грома артиллерии и ружейного огня слышны были барабаны, бившие к атаке. Повсюду раздавались крики французов, италианцев, далматов, поляков и русских. Артиллерия мчалась рысью по грудам тел; раненые, умирающие раздавлены были колесами или, не имея силы отползти, сгорали среди развалин!”
Страшная гибель раненых производила особо угнетающее впечатление на очевидцев. Историк Отечественной войны М. Богданович тоже приводит свидетельство другого участника боя, вспоминавшего, что Малоярославец “представлял собой зрелище совершенного разрушения. Направление улиц обозначалось только грудами трупов, которыми они были усеяны. Везде валялись истерзанные тела, раздавленные проехавшими по ним орудиями. Все дома превратились в дымящиеся развалины, под которыми тлели полусожженные кости”.
Норов рассказывает обо всем дне сражения, но Ермолову достались первые его, наиболее тяжкие часы, когда у французов было заметное численное превосходство. Любопытно, что Норов даже не упоминает Ермолова, по сути дела главного героя дня. Ермолов до конца наполеоновских войн будет страдать от такого несправедливого постоянного умолчания.
В 1812 году это можно объяснить тем, что он выполнял обязанности, ему как начальнику Главного штаба несвойственные. Командуя боевыми соединениями, он воспринимался фигурой временной. Притом что солдаты в полной мере ценили его отвагу, находчивость, решительность и грозное спокойствие под огнем. Граббе вспоминал: “Несколько раз слышал я от офицеров, даже от солдат в цепи стрелков, что желали бы видеть Ермолова, особливо в сумнительные минуты, часто повторяющиеся…”
Под Малоярославцем в очередной раз проявилась категорическая разница взглядов Кутузова и Ермолова на характер действий.
Давыдов пишет: “…Фельдмаршал, придя с армиею в село Спасское, не в далеком расстоянии от Малоярославца, приказал войскам отдохнуть. Ермолов отправил в Спасское генерал-адъютанта графа Орлова-Денисова с убедительнейшей просьбой о скорейшем прибытии армии; не получив никакого ответа, он отправил туда одного германского принца, находившегося в это время при наших войсках, с настоятельнейшей просьбой о скорейшем прибытии армии. Фельдмаршал, недовольный этою настойчивостью, плюнул!”
Стратегический смысл сражения, которое с таким ожесточением вел Ермолов, заключался в том, чтобы задержать Наполеона и навести на него всю русскую армию. Ермолов был поражен медлительностью Кутузова.
“Прошло уже за половину дня. Большие массы войск французской армии приблизились к городу и расположились за речкою Лужею; умножилась артил-лерия, и атаки сделались упорнее. Я приказал войти в город Вильманстрандскому и 2-му егерскому полкам, составляющим резерв. Они способствовали нам удержаться, но уже не в прежнем выгодном расположении, и часть артиллерии я приказал вывести из города”.
Положение было критическое. Противостоять всей французской армии ермоловские семь полков, даже подкрепленные остатками корпуса Дохтурова, не могли. Опрокинув русских и открыв себе путь в богатые губернии, опередив на несколько переходов главные силы Кутузова, Наполеон принципиально изменил бы стратегическую ситуацию.
“Испросивши позволение генерала Дохтурова, я поручил генерал-адъютанту графу Орлову-Денисову от имени моего донести фельдмаршалу во всей подробности о положении дел наших и о необходимости ускорить движение армии, или город впадет во власть неприятеля… Неприятным могло казаться объяснение мое фельдмаршалу, когда свидетелями были многие из генералов. Он отправил обратно графа Орлова-Денисова без всякого приказания.
Не с большею благосклонностию принят был вторично посланный от меня (также многие из генералов находились при фельдмаршале), и с настойчивостью объясненная потребность в скорейшем присутствии армии могла иметь вид некоторого замечания или упрека. Он с негодованием плюнул так близко к стоявшему против него посланнику, что тот достал из кармана платок, и замечено, что лицо его имело более в том надобности”.
(Заметим, что текст Ермолова гораздо корректнее рассказа Давыдова. Алексей Петрович счел нужным подчеркнуть, что графа Орлова-Денисова, превосходившего его чином, он отправил с разрешения Дохтурова.)
Тем не менее корпус Раевского, а затем и вся армия двинулись к Мало-ярославцу.
Кутузов ни за что не хотел втягиваться в крупные столкновения, которые могли перерасти в большое сражение. Но в данном случае он вынужден был действовать, чтобы преградить Наполеону путь на Калугу и в богатые губернии.
Но при этом настойчивость и решительная инициатива Ермолова его раздражали…
После многочасового кровопролитного боя, в котором участвовало с обеих сторон по двадцать тысяч человек, несмотря на тактический успех — овладение Малоярославцем — Наполеон не решился на прорыв. Русская армия отошла от Малоярославца и стала, закрыв направление на Калугу.
“Так впервые в жизни Наполеон сам отказался от генерального сражения, — писал Троицкий. — Впервые в жизни он добровольно повернулся спиной к противнику, перешел из позиции преследователя на позицию преследуемого”1.
Теперь французская армия вынуждена была отступать по разоренной Смолен-ской дороге.
Алексею Петровичу было чем гордиться. Как писал Давыдов: “Ермолову выпал завидный жребий оказать своему отечеству величайшую услугу; к несчастью этот высокий подвиг, искаженный историками, почти вовсе неизвестен”.
И здесь мы должны согласиться с Денисом Васильевичем.
Тут надо оговориться: не следует думать, что Кутузов ограничивался — по словам Пушкина — “мудрым деятельным бездействием”. Стараясь как можно дольше задержать Наполеона в Москве, он тщательно продумывал план контрнаступления. По мнению компетентных исследователей, он, не ввязываясь до поры в истребительные сражения, сберегая русских солдат, рассчитывал разгромить Наполеона концентрическим ударом трех русских армий при подходе к Смоленску. Изменение плана объясняется тем, что французская армия при отступлении оказалась в еще худшем положении, чем в сентябре полагал Кутузов. Подтачиваемая набегами партизан, изнуряемая холодом и голодом, психологически подавленная нависающей над нею русской армией, наполеоновская армада погибала без кровавых усилий со стороны противника.
В этом отношении характерна сцена, описанная Маевским: “К Красному мы подошли днем раньше французов и остановились было на большой дороге. Но Кутузов рассчел, что ширма может служить и западней для Наполеона и бесславием для Кутузова, ежели первый успеет прорвать ширму и уйти в глазах └спасителя отечества“, ибо нельзя остановить целую армию. Он вы-брал среднее: отошел в сторону версты на три и, оставляя дорогу в виду у себя, чертил в уме, как нанесть ему удар сильнее обыкновенного… Но пламенный князь Кудашев, зять его и советник, горя желанием — одним ударом решить судьбу Наполеона и России, установился на самой дороге, или, как говорится, лоб в лоб Наполеону! Я по привычке обскакал эту линию, и Кудашев поручил мне просить светлейшего придать ему войска, но что он ручается честью разбить все наголову и не выпустить ни души.
Едва я сказал фельдмаршалу, как он закричал на меня: └Скачи ты к этому …, скажи ему, чтобы он сию же минуту оставил свое предприятие и очистил дорогу. Он ребенок и думает, что идет дело с обыкновенным человеком, а не знает того, что его ожидает. Мы имеем дело с Наполеоном! А таких воинов, как он, нельзя остановить без ужасной потери. Для нас довольно и очень довольно выгнать его из России и уничтожить посреди бегства“”.
Возможно, Алексей Петрович и не был столь “пламенным”, как князь Кудашев, но наверняка не уступал ему в желании столкнуться с Наполеоном “лоб в лоб”.
22
После боя у Малоярославца генерал Вильсон писал герцогу Глостерскому: “Сего утра неприятель ретировался, вероятно, к Смоленской дороге. Фельдмар-шал будет петь └Те Деум“ (“Тебя — Бога хвалим!” — Я. Г.), но вся армия жалостные гимны. Если французы достигнут до границы не будучи почти вовсе уничтожены, то фельдмаршал, как ни стар и ни дряхл, заслужит быть расстрелянным”.
Через несколько дней тому же адресату: “Нашей сильной и доблестной армией предводительствует бездарнейший из вождей, и это лишь самые умеренные слова, какие я только могу найти, дабы хоть как-то выразить всеобщее о нем мнение”. (Он знал, что его письма перлюстрируются и что их содержание будет известно императору.) Разумеется, это было не “всеобщее мнение”, но мнение достаточно многочисленной и влиятельной генеральской группировки, ориентированной на Беннигсена.
Вильсон думал об интересах Европы — Англии прежде всего. Кутузов — об интересах России.
Генералы — такие как Раевский, Остерман, Милорадович и, конечно же Ермолов, — будучи искренне преданными интересам своего отечества, мечтали не просто об изгнании Наполеона, но о победе со славой. А слава давалась только кровью солдат и их собственной. Они были готовы рисковать своими головами и жизнями своих солдат. Кутузов, как мы знаем, отнюдь не будучи гуманистом, выбрал иной путь спасения отечества.
То, что говорили о нем его оппоненты, как видно из писем Вильсона, не говорили даже о Барклае в самые критические моменты отступления от Смоленска… Но положение Кутузова было не в пример прочнее. Он понимал, что Александр не решится сместить его, и спокойно продолжал делать свое дело, как он его понимал. Он слишком хорошо помнил Аустерлиц и Бородино, чтобы рисковать достигнутым преимуществом. Он не хотел заставлять Наполеона драться насмерть, зная, что именно в такие моменты корсиканец испытывает наивысшее вдохновение…
Следующим крупным столкновением после Малоярославца был бой за город Вязьму.
Ермолов сообщал в записке, поданной Кутузову 21 декабря: “Октября 14-го дня неприятель начал свое отступление. Ваша Светлость направили меня в авангард генерала Милорадовича; по сообщении точных о неприятеле сведений изволили мне приказать дать направление авангарду, с коим по обстоя- тельствам сообразовывалась и армия в своем движении.
С сего времени я находился при авангарде.
21 числа октября, по воле Вашей Светлости, я был в преследовании при войсках г. графа Платова.
22-го, в деле при Вязьме, командовал я под распоряжением генерала графа Платова правым флангом, состоящим из 26 дивизии генерал-майора Паскевича, 3 полков кавалерии и нескольких полков Донских войск. Отряд мой на штыках ворвался в город”.
В воспоминаниях своих Алексей Петрович подробно описывает бой за Вязьму, отнюдь не акцентируя внимание на собственной роли. “Атаман Платов поручил в распоряжение мое регулярные войска, придав им несколько казачьих полков. Неприятель упорно защищал выгодную возвышенность, умножил на ней свои силы. Я подвинул пришедшие с полковником Вадбольским кавалерийские полки, и началась канонада. Курляндский драгунский полк ударил на приближавшуюся пехоту и невзирая на картечный огонь рассеял с большим ее уроном, но полки наши не только оттеснены были, но и самой батарее было угрожаемо. В это самое время прибежали полки 26-й пехотной дивизии, восстановили порядок и неприятеля весьма успешно отразили”.
Командовал всем этим Ермолов, но называет он только своих подчиненных. “В то же самое время и в ближайшую улицу из войск, порученных атаманом в мое распоряжение, генерал-майор Паскевич с 26-ю дивизиею штыками открыл себе путь по телам противоставшего неприятеля и, минуты не остановясь, перешел реку, преследуя бегущих до крайней черты города”.
Как уже говорилось, редактируя воспоминания через много лет после их написания, уже зная, какую роковую роль сыграл в его судьбе Паскевич, он тем не менее оставил все лестные для того свидетельства…
Бой под Вязьмой в очередной раз обострил противоречия между Кутузовым и его генералитетом.
Норов, участник событий, вспоминает: “Неприятель, по соединении четырех своих корпусов, начал отступление. Ней прикрывал оное, упорно обороняясь в Вязьме; но наша пехота под начальством Чоголкова и Паскевича ворвалась в город, поражая неприятеля штыками, и сквозь пламя, пожирающее дома, кидалась за бегущим неприятелем, который потерял множество пушек, несколько орлов и одного генерала. Улицы Вязьмы были покрыты его трупами. Сей день бесспорно увенчал новою славою наши войска, но распоряжения ошибочны”.
Последняя фраза относится к Кутузову.
“В то время, когда три неприятельских корпуса, утомленные походом и изнурением, выстраивались перед Вязьмою <…>, когда один из неприятельских корпусов мог быть совершенно истреблен, ибо был уже отрезан от прочих, — Кутузов с главною армиею подвигался медленно от села Силенки, останавливаясь на каждом шагу… Кто поверит, что в тот час, когда жаркий бой кипел в Вязьме, когда Даву и весь его корпус должны были погибнуть, главная наша армия в двенадцати верстах от города стояла на бивуаках!”
И снова тот же парадокс: “Еммануель, Платов, Васильчиков, Чоголков и Паскевич действовали отлично”. И ни слова о Ермолове. (Как, впрочем, не упоминается он и в журнале военных действий.)
И дело не в какой-либо неприязни Норова к Алексею Петровичу. Как мы увидим, он относился к нему с глубоким почтением. Но опять-таки начальник Главного штаба, командовавший войсками в бою, казался фигурой случайной и временной, и потому выпадал из памяти.
Левенштерн, офицер штаба, наблюдавший ситуацию, так сказать, изнутри, писал: “Кутузов, верный своему правилу ничего не делать на авось, не тронулся с места с главными силами армии, которые находились всего в 5 или 6 верстах от Вязьмы. Он слышал канонаду так ясно, как будто она происходила у него в передней, но, несмотря на настояния всех значительных лиц главной квартиры, он остался безучастным зрителем этого боя, который мог бы иметь последствием уничтожение большей части армии Наполеона и взятия нами в плен маршала и вице-короля.
Если бы престарелый фельдмаршал выказал в этот день энергию Барклая де Толли, то французская армия, уже сильно деморализованная, была бы неминуемо истреблена и кампания была бы окончена <…>. Ничто не могло побудить Кутузова действовать, он рассердился даже на тех, кто доказывал ему, до какой степени неприятельская армия была деморализована <…>. Он упорно считал все донесения преувеличенными и по-прежнему верил в Наполеона, верил в его обаяние и в его хорошо организованную армию.
Кутузов упорно держался своей системы действий и шел параллельно с неприятелем. Он не хотел рисковать и предпочел подвергнуться порицанию всей армии”.
Ермолов был раздражен не менее остальных, а может быть, и более. Метода фельдмаршала обрекала его пускай даже и на героические, но случайные действия. Он оказывался в нелепом положении — он уже не нужен был как начальник штаба, ибо его место, как и место Беннигсена, фактически занял Коновницын, и в то же время не имел возможности систематически участвовать в боевых действиях.
Его служба зависела от прихоти не доверявшего ему фельдмаршала.
Ситуация с Вязьмой была особенно характерна.
Денис Давыдов свидетельствовал: “Ермолов просил не раз Кутузова спешить с главною армиею к Вязьме и вступить в город не позже 22-го ноября (Давыдов ошибается: речь шла о 22 октября. — Я. Г.); я видел у него записку, писанную рукою Толя, следующего содержания: └Мы бы давно явились в Вязьму, если бы получали от вас более частые уведомления и с казаками более исправными; мы будем 21-го близ Вязьмы“. Князь, рассчитывавший, что он может довершить гибель французов, не подвергая поражению собственных войск, подвигался весьма медленно; хотя он 21-го находился близ Вязьмы, но, остановившись за восемь верст до города, он не решился приблизиться к нему”.
Сейчас нам трудно представить себе весь драматизм этой коллизии — этого столкновения представлений о долге и чести.
Героический патриотизм генерал-лейтенанта Ермолова и прагматический патриотизм фельдмаршала Кутузова были принципиально несовместимы. И если Кутузов, скорее всего, был равнодушен к мнению о нем оппонентов и только раздражался, когда его донимали возбужденными требованиями и непрошеными советами, то Ермолов должен был переживать это полное взаимонепонимание достаточно мучительно.
Давыдов: “Прибыв из отряда Милорадовича в главную квартиру, находившуюся в Ельне, Ермолов застал Кутузова и Беннигсена за завтраком; он долго и тщетно убеждал князя преследовать неприятеля с большею настойчивостью. При известии о том, что, по донесениям партизанов, Наполеон с гвардией уже близ Красного, лицо Кутузова просияло от удовольствия и он сказал ему: └Голубчик, не хочешь ли позавтракать?“ Во время завтрака Ермолов просил Беннигсена, на коленях которого он не раз в детстве сиживал, поддержать его, но этот генерал упорно молчал. Когда князь вышел из комнаты, Беннигсен сказал ему: └Любезный Ермолов, если б я тебя не знал с детства, то я бы имел полное право думать, что ты не желаешь наступления; мои отношения к фельдмаршалу таковы, что мне достаточно одобрить твой совет, чтобы князь никогда ему не последовал“”.
Давыдов пересказывает или рассказ самого Ермолова, или текст воспоминаний Алексея Петровича, ему уже известных.
Ермолов описал эту сцену довольно подробно: “Фельдмаршалу докладывал я, что из собранных от окрестных поселян показаний, подтвержденных из Смоленска выходящими жителями, граф Остерман доносит, что тому более уже суток, как Наполеон выступил со своею гвардией на Красный. Не могло быть более приятного известия фельдмаршалу, который полагал гвардию гораздо сильнейшую, составленную из приверженцев, готовых на всякое отчаянное пожертвование”.
Смысл последней фразы в том, что Кутузов ни за что не хотел ввязываться в бой с самим Наполеоном и его гвардией, от которой ожидал яростного сопротивления. То, что Наполеон ушел с гвардией от основной части своих войск, его, соответственно, обрадовало.
“Выслушавши доклад мой, он предложил генералу Беннигсену завтракать с собою и, положивши на тарелку котлету, с обыкновенною приветливостью подал мне ее и вместе рюмку вина. С ними отправился я к окошку, ибо по тесноте негде было посадить меня. При сем случае барон Беннигсен представлял необходимость скорейшего движения армии на Красный. Он удивлен был грубою ошибкою Наполеона, который, если бы в Смоленске не потерял напрасно трое суток, успел бы по устроенному в местечке Дубровне мосту, перейти на правый берег Днепра не только не преследуемый, ниже замеченный нашими армиями”.
К этому тексту Алексей Петрович сделал примечание, сюжет которого использовал Давыдов. “По окончанию завтрака просил я генерала Беннигсена с настойчивостию объяснить необходимость предложенного им. └Если бы я не знал тебя, Ермолов, — отвечал он мне, — с самого ребячества твоего, впоследствии долгое время под начальством моим, я мог бы подумать, что ты желаешь противного, ибо что предлагаю я, по мнению моему полезное, по большей части оно проводится иначе в исполнение. Ты можешь не знать этого“”.
Во-первых, Беннигсен напрасно обвинял Наполеона в грубой ошибке. Он задержался в Смоленске, поджидая отставшие корпуса своей армии.
Во-вторых, мы снова видим негласный союз Ермолова с благоволящим ему Беннигсеном.
И, в-третьих, хорошо бы понять — при каких обстоятельствах маленький Ермолов сиживал на коленях у Беннигсена.
Тут мы вынуждены ограничиться предположениями. Беннигсен служил в русской армии с 1773 года. Кто мог быть, так сказать, посредником между ним и маленьким Ермоловым? С кем могли пересекаться пути обоих?
Это мог быть дядя Ермолова Василий Денисович Давыдов, отец Дениса Давыдова. Женой бригадира Давыдова была дочь генерал-поручика Евдокима Алексеевича Щербинина, в доме вдовы которого, как мы помним, воспитывался некоторое время Ермолов. У Давыдовых был дом в Орле. Отец Алексея Петровича — Петр Алексеевич — был из орловских дворян. Щербинины, скорее всего, тоже проживали или в Орле, или в Орловской губернии.
Поскольку на коленях у Беннигсена мог сидеть только ребенок, то, скорее всего, встреча наших героев могла произойти в доме Щербининых или в доме Давыдовых. Близкое знакомство Беннигсена с Петром Алексеевичем Ермоловым маловероятно.
Как бы то ни было, такого рода знакомство, подразумевающее дружеские связи с родственниками Алексея Петровича, и длительная совместная служба, начиная с польской кампании 1794 года, делали Беннигсена естественным “протектором” Ермолова…
23
Сражение под Вязьмой было последним крупным боем, в котором активно участвовал Ермолов.
Равно как вообще последним значительным сражением кампании были бои под городом Красным.
В энциклопедическом издании “Большая европейская война 1812—1815” сказано: “5 ноября 1812 года российская армия генерал-фельдмаршала кн. М. И. Голенищева-Кутузова под г. Красным преградила дорогу корпусу маршала Даву, но встречная атака наполеоновской гвардии из г. Красного помогла французам пробиться. Была отрезана только дивизия генерала Л. Ф. Фридерихса и обозы, в плен взят смертельно раненый бригадный генерал Л. Ф. Ланшантен, 58 офицеров, 6170 нижних чинов…”
Мнения о сражении под Красным противоречивы. Дэвид Чандлер, нам уже знакомый, историк вполне объективный, считает, что “в этом сражении был побит именно Кутузов”. Он пишет: “Беспокойство Наполеона за главную дорогу вынудило его приказать гвардии атаковать войска Кутузова <…>. Операция была проведена успешно. Направившиеся на юг французские колонны застали Кутузова врасплох — настолько он привык к пассивности противника. И русский командующий немедленно приказал своим 35 000 солдат отступить на юг”1.
Очевидно, что и Чандлер, и советские историки, писавшие о бое под Красным как о безусловной победе Кутузова, моделировали ситуацию, исходя из своих представлений.
В русских официальных источниках нет ни слова об удачной атаке наполеоновской гвардии.
Ермолов, отнюдь не склонный скрывать неудачи своих соратников, свидетельствовал в воспоминаниях: “Составлен новый отряд из 19-го егерского полка, шести орудий и достаточного количества казаков под начальством генерал-адъютанта графа Ожаровского. Приблизившись к Красному, не соблюл он должной осторожности, полагая, что наступающий неприятель ничего не предпримет. Ночью граф Ожаровский атакован стремительно гвардией Наполеона в больших силах. Велика была потеря в храбром егерском полку; особенным счастием уцелела артиллерия, и при общем замешательстве темнота была спасительным покровом. Молве о случившейся неудаче старались дать желанное направление, что впрочем не препятствовало самым подробностям сделаться известными. Государю описано происшествие с выгоднейшим истолкованием, и все остались довольны”.
Результат этого боя Ермолов сформулировал ясно и недвусмысленно: “Итак, прославленному вождю открыт путь к возобновлению подвигов!” Наполеон вырвался из очередного гибельного окружения. Об этом бое пишет и Норов в своих записках: “Наполеон, видя на своем фланге русский отряд, немедленно приказал гвардейской дивизии генерала Роге атаковать его. Нападение учинено было ночью, и граф Ожаровский разбит был наголову, целый полк наших егерей истреблен на месте…”
Денис Давыдов, свидетель событий под Красным, не скрывая восторга, живописал прорыв наполеоновской гвардии: “Наконец подошла Старая гвардия, посреди которой находился и сам Наполеон. Неприятель, увидя шумные толпы наши (Давыдов имеет в виду казаков его партизанского отряда. — Я. Г.), взял ружье под курок и гордо продолжал путь, не прибавляя шагу… Я никогда не забуду свободную поступь и грозную осанку сих всеми смертями угрожаемых воинов! Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, в белых ремнях, с красными султанами и эполетами, они казались как маков цвет среди снежного поля. Гвардия с Наполеоном прошла сквозь толпы казаков наших, как стопушечный корабль между рыбацкими лодками”.
Это уже не атака дивизии Роге, а движение всей гвардии сквозь брешь, пробитую этой дивизией.
Еще раз надо сказать, что мудрый и дальновидный Кутузов, которому давно уже не кружила голову жажда немедленной громкой славы, слишком хорошо представлял себе, чем может обернуться попытка преградить путь гвардии во главе с Наполеоном. Тому есть масса свидетельств.
Норов вспоминал: “Еще поутру, по прибытии фельдмаршала на поле сражения, окружавшие его генералы все единодушно советовали ему немедленно атаковать неприятеля всеми силами и, действуя совокупно и единовременными атаками против его фронта, правого крыла и тылу, отрезать его от Орши, где находится удобное место для переправы”.
И далее Норов исчерпывающе формулирует мечтания молодых генералов: “Все предвещало, что сия самая река, у которой бросили ружья остатки Полтавы, будет памятна в истории гибелью легионов Бонапарта”.
Они грезили о скрижалях истории, о славе Петра Великого, разгромившего непобедимого Карла XII… Кутузов оперировал иными категориями. “Казалось, что Кутузов одобрял мнение своих генералов: уже он дал повеление колонне Тормасова поспешать на поле сражения, но в сие время привели к нему одного жителя, бежавшего из Красного. Он рассказывал, что город наполнен войсками в медвежьих шапках и что сам Наполеон посреди их; тогда он (Кутузов. — Я. Г.) переменил свое намерение, и, несмотря на убедительнейшие представления генералов Ермолова, Коновницына, Васильчикова, он отвечал им: └Вы хотите, чтоб я предоставил неизвестной участи генерального сражения то, что я могу достигнуть вернейшим способом, повременив немного“”.
Однако общий итог трехдневных боев под Красным был отнюдь не в пользу французов. Понес тяжелые потери корпус Даву. Корпус Нея, который должен был прикрывать отход, оказался в окружении. Яростно отбиваясь от на-седавших на него регулярных русских войск, казаков Платова и партизан, Ней в конце концов сумел прорваться и вывел в Оршу к Наполеону 900 солдат. Все, что осталось от его корпуса.
Игра с цифрами в этом случае очень показательна для методики донесений снизу вверх в русской армии.
В “Журнале военных действий” кутузовского штаба значилось: “Сильный корпус маршала Нея, который, присоединив все остатки и гарнизоны, бывшие в Смоленске, состоял до 30 000 и имел в прикрытии своем парк около 150 орудий”.
Между тем, по данным французских источников, у Нея было 6000 пехоты, один кавалерийский эскадрон и 12 орудий. В контексте общей ситуации это выглядит гораздо правдоподобнее. С 30 000 тысячами штыков Нея при 150 орудиях русским авангардным отрядам было бы не совладать.
Против Нея действовали именно отдельные отряды.
Щербинин, постоянно находившийся при Кутузове, рисует характерную сцену: “По приближении к Красному — новые колебания. 5 ноября Толь и Коновницын советовали атаковать неприятеля, приближающегося к Красному. Кутузов соглашался на это, если только увериться можно в том, что не сам Наполеон тут командует. Ему представляли, что, по вернейшим донесениям партизанов, гвардия Наполеона, почему наверное полагать можно, и он сам, прошли через Ляды между Красным и Оршей. Наконец Кутузов согласился атаковать”.
Колебания Кутузова были не напрасны. Он прекрасно понимал, что наполеоновская гвардия, да еще в присутствии самого императора, способна причинить немалый ущерб. И под Красным эти опасения, как мы знаем, вполне оправдались.
Надо полагать, что тактика Кутузова раздражала Алексея Петровича больше, чем кого-либо. Накануне первого боя под Красным он уговаривал фельдмаршала: “Ваша светлость, довершите поражение армии (Наполеона. — Я. Г.), если завтра прибудет армия наша к Красному… Не откажите, ваша светлость, сего на Красное движения. Завтра успех будет совершенный”.
Поведение Кутузова определялось двумя соображениями. Он говорил под Красным принцу Евгению Вюртембергскому: “Наши молодые и горячие головы сердятся на старика за то, что он сдерживает их пыл, а не подумают, что самые обстоятельства делают больше, нежели сколько сделало бы наше оружие. Нельзя же нам придти на границу с пустыми руками”.
Он знал, что тает не только французская, но и русская армия. Каждый бой — особенно с лучшими частями противника — означал новые потери.
Но дело был не только в этом. Старый фельдмаршал всерьез опасался, что в случае массированного столкновения основных сил русской армии с таковыми же Наполеона — а Наполеон привел к Красному порядка 50 000 боеспособных солдат — счастье может изменить русским. Даже частное тактическое поражение способно было существенно повлиять на настроение обеих армий и, что еще важнее, на темп движения русских войск. Наполеон в этом случае мог безвозвратно оторваться от преследователей. Одними партизанскими отрядами его было не задержать. Более того, поражение главных сил могло поставить в крайне опасное положение авангардные русские отряды, если бы они продолжали преследование.
Через много лет Ермолов вполне сочувственно оценил поведение главнокомандующего: “Кутузов полагал, что французские войска в случае совершенного отрезания им пути отступления, возбуждаемые отчаянием, могли дорого продать успех, который, по мнению старого фельдмаршала, и без всяких усилий с нашей стороны не подлежит сомнению”.
К этим соображениям Кутузова Алексей Петрович возвращался не раз: “Постоянна была мысль князя Кутузова о том, на что может решиться Наполеон в крайности, в отчаянных обстоятельствах и что не существует опасного и отчаянного предприятия, на которое не вызвались бы приверженцы Наполеона, его гвардия и сама армия, когда он предводительствует ими, и единственное остается средство спасти его для славы Франции и надежда увидеть отечество!”
Но это было позже. Пока что Ермолов старался всячески стимулировать эти самые “усилия”.
Рассказывая о боях под Красным, Алексей Петрович со свойственной ему сдержанностью — оборотная сторона его гордыни! — совершенно не упоминает о собственной в них роли. Он пишет: “Генерал Милорадович, отделив часть войск для собрания в одно место разбросанного по лесам неприятеля, возвратился в Красный, и я сопровождал его”.
Но сам Милорадович считал, что Алексей Петрович отнюдь не только его “сопровождал”:
“Его Светлости
господину генерал-фельдмаршалу, главнокомандующему всеми армиями и разных орденов кавалеру, князю Голенищеву-Кутузову Смоленскому
генерал от инфантерии Милорадовича
Рапорт
Начальник Генерального Штаба, генерал-лейтенант Ермолов, участвовавший в одержанных над неприятелем победах 3, 4, 5 и 6 ноября, при совершенном поражении корпуса маршала Нея находился прежде в отряде генерал-адъютанта барона Корфа, где благоразумными распоряжениями своими ощутительно способствовал успехам. Потом, прибыв ко мне, доставил мне случай быть очевидным свидетелем усердия его к службе, личной неустрашимости и военных способностей, которыми он, исполняя в полной мере должность начальника Генерального Штаба, много способствовал к совершенному поражению неприятеля. Я вменяю себе в приятный долг представить о сем благоусмотрению Вашей Светлости, прося всепокорнейше удостоить особенным вниманием Вашей Светлости службу генерал-лейтенанта Ермолова.
Генерал от инфантерии Милорадович.
Красный. Ноября 7 дня, 1812 года”.
Надо сказать, что простодушный Милорадович лучше относился к Ермолову, чем Ермолов к нему. По воспоминаниям Алексея Петровича разбросаны иронически-ядовитые пассажи, касающиеся графа Михаила Андреевича, высмеивающие его вполне простительные слабости.
Любопытно, что Милорадович называет Ермолова генерал-лейтенантом, хотя и представленный к этому чину, тот был официально утвержден в нем только в 1813 году. Милорадович не мог этого не знать. Очевидно, он хотел таким образом напомнить главнокомандующему о его долге перед Ермоловым.
К сожалению, ни он сам, ни Милорадович не сообщили нам о его реальной роли в операции под Красным.
Как бы то ни было, Алексею Петровичу удалось добиться согласия фельдмаршала на командование отдельным отрядом. “Ноября 7-го числа сделал я представление фельдмаршалу: усилив отряд генерала Розена, приказать ему идти вперед и просил поручить его мне.
С особенною благосклонностию выслушав меня, изъявил соизволение, и немедленно сделана перемена в составе отряда. По собственному назначению его поступили лейб-гвардии егерский и Финляндский полки, кирасирские полки Его и Ее величеств, гвардейская пешая артиллерия и батарейная рота конной артиллерии. Присоединенные баталионы пехоты в числе 12-ти имели при себе полевые орудия… Отправляясь к порученному мне отряду, получил я наставление фельдмаршала в следующих выражениях: └Голубчик, будь осторожен, избегай случаев, где ты можешь понести потерю в людях!“ — └Видевши состояние неприятельских войск, — отвечал я ему, — которые гонит кто хочет, не входит в мой расчет отличиться подобно графу Ожаровскому“. Светлейший воспретил переходить Днепр, но переслать часть пехоты, если атаман Платов найдет то необходимым. Ручаясь за точность исполнения, я перекрестился, но должен признаться, что тогда же решил поступать иначе”.
Судя по всему, Ермолов с его постоянными требованиями активности уже надоел фельдмаршалу. А Ермолову было невмоготу оставаться штабным на-блюдателем происходящего с редкими возможностями участвовать в боях.
Наконец он получил значительный и в высшей степени боеспособный воинский контингент, но при этом инициатива его оказалась весьма ограниченной. Однако он, как видим, не собирался следовать инструкциям фельдмаршала. Причем в кратком, но выразительном отчете Кутузову от 21 декабря он как ни в чем не бывало констатирует это пренебрежение его наставлениями. Ему было запрещено переходить Днепр, а он пишет, что “7-го числа, получа по воле Вашей Светлости командование отрядом, с коим, переправясь при Дубровне через Днепр, соединился я с бывшим впереди г. графом Платовым; быстрота войск его, а потому и моего отряда, известна Вашей Светлости”.
Кампания 1812 года явно подходила к победоносному концу, но она явно не оправдала ожиданий Алексея Петровича. Он считал, что ему не дали проявить в полной мере своих полководческих дарований и личной доблести. И выше процитированный отчет его выглядит вызывающе.
Вслед ему летели директивы Коновницына, которые раздражали его и своим содержанием, и тем, что их автором был Коновницын, которого он невысоко ставил.
Анализируя в своих записках дело под Красным, Алексей Петрович писал: “Генерал-квартирмейстер Толь с настойчивостию доказывал необходимость наблюдения к стороне Днепра и селения Сырокоренья, но дежурный генерал Коновницын, далеко не равных способностей для соображений дальновидных и сложных, отверг его предложение, и, конечно, ему обязан маршал Ней своим спасением”.
Директивы и в самом деле были таковы, что Ермолов мог легко без них обойтись, так что дело не только в известном нам высокомерии Ермолова по отношению к вышестоящим, которым он отличался с юности. Коновницын, генерал абсолютной храбрости и самоотверженности в бою, по мнению уважавших его современников, не отличался широтой стратегического мышления.
10 ноября Коновницын писал Ермолову: “Его Светлости угодно, чтоб ваше превосходительство соображали таким образом свои движения, дабы всегда быть в готовности служить подкреплением отряду генерала графа Платова”.
Любопытно и показательно, что Милорадович, как мы видели, 7 ноября именует Ермолова генерал-лейтенантом, а Коновницын во всех своих депешах после 10-го числа адресуется к генерал-майору Ермолову…
13 ноября Коновницын наставляет Ермолова: “По приказанию г. генерал-фельдмаршала честь имею известить ваше превосходительство, что Его Светлость весьма желает, чтобы вы с отрядом своим поспешили соединиться с авангардом генерала Милорадовича в Толочине, сего числа туда прибывшего”.
Алексей Петрович в раздражении написал прямо на отношении Коновницына — явно для потомства: “Можно думать, что я отстал от генерала Милорадовича, а я вчера только узнал, что он продвигается вперед, тогда как я гораздо ближе к графу Платову, идущего по пятам неприятеля. И впереди Платова никого нет”.
Французы уже форсировали Днепр у селения Дубровны. Корпус Платова следовал за ними по пятам. Ермолов вел свой отряд с максимальной скоростью, надеясь вступить в соприкосновение с неприятелем.
“С возможною скоростию прибыл мой отряд в Дубровну…” Мост через Днепр оказался разрушенным, и его пришлось восстанавливать подручными средствами. В примечании к дальнейшему рассказу Ермолов писал: “Некото- рые подробности о переправе допустил я потому единственно, что она совер- шена необыкновенным способом, и в доказательство, что возможно с необыкновенным русским солдатом”.
Переправа и в самом деле была “необыкновенная”, делающая честь и солдатам, и самому Ермолову, непрестанно контролировавшему и процесс восстановления моста, и переход через него войск.
“Пехота переведена без остановки, также артиллерия, подвигаемая людьми по толстым доскам, постланным вдоль моста. Большие затруднения представляли ее лошади, несмотря на принятые меры осторожености, ибо мост был потрясаем и грозил разрушением. Лошадей двух кирасирских полков не иначе переправили, как спутывая ноги каждой из них и положивши на бок, перетаскивали за хвост по доскам. Лошади казачьих полков перегнаны вплавь. Я поспешил соединиться с атаманом Платовым, который находился на том берегу и требовал пехоты”.
Платов прислал Ермолову записку: “Вот Вам, милостивый государь мой, Алексей Петрович, полученная мною от главного начальства бумага. Из оной Вы увидите, что мне можно требовать пехоту, и я надеюсь, что Вы поспешите соединиться со мною; теперь пехота крайне мне нужна, ибо неприятель сильно упорствует… Скорейшее соединение Ваше со мною крайне нужно, а потому и надеюсь, что вы поспешите”.
Воспроизведенная в приложениях к воспоминаниям Ермолова, эта записка датирована 18 ноября, что представляется ошибочным.
На этом документе есть приписка рукой Ермолова: “Ему донесено, что присоединюсь немедленно, хотя имею предписание ожидать в Толочине генерала Милорадовича, которого я уже прошел”.
Предписание это было получено Ермоловым 11 ноября, а записка Платова, стало быть, должна относиться к 12—13 числу. 18 числа и Платов и Ермолов уже присоединились к армии адмирала Чичагова в районе реки Березины.
24
Сколько-нибудь крупных столкновений с противником у отряда Ермолова, судя по его воспоминаниям, не было. Главной функцией корпуса Платова, отрядов Милорадовича и Ермолова было постоянное давление на французов, с тем чтобы, не давая им организовать снабжение армии, отсекая и уничтожая отдельные формирования, отслеживая совместно с партизанами движение основ-ных сил Наполеона, прижать его армию к Березине и обеспечить ее окружение и уничтожение армиями Кутузова, Чичагова и Витгенштейна.
Не раз цитированный нами Левенштерн, рассказывая со свойственной ему бравадой, чтобы не сказать хвастовством, о том, как он, увлекшись пресле- дованием неприятеля, оказался далеко впереди всей русской армии, попутно набросал живую сцену встречи с Ермоловым. “Показалась голова нашего авангарда, впереди ехал генерал Ермолов; он полагал, что один следует за французами, и был поражен, увидев меня, спокойно покуривавшего трубку в некотором расстоянии от него.
— Храбрый товарищ, лихой Левенштерн! — воскликнул он.
Эти слова сопровождались объятиями и стаканом рома.
Наскучив уловками, какие фельдмаршал употреблял для того, чтобы устранить его от всех дел, генерал Ермолов просил назначить его под начальство графа Милорадовича, и так как близилась развязка великой драмы, то Кутузов нашел возможным отпустить его.
Большая дорога, по которой прошла французская армия, была устлана убитыми, ранеными и умирающими, истомленными голодом и усталостью, и трупами лошадей…
Так как Ермолов шел пешком впереди авангарда, то я сошел с лошади и мы пошли по большой дороге до Дорогобужа…”
Здесь, безусловно, присутствует некоторая путаница во времени, но сама по себе картина — Ермолов, едущий верхом (или идущий пешком?) впереди своего отряда по заснеженной дороге среди человеческих и конских трупов, — помогает воссоздать атмосферу этого последнего этапа “великой драмы”.
Норов, прапорщик лейб-гвардии егерского полка, находившегося в отряде Ермолова, оставил еще более выразительные и развернутые, драгоценные для нас свидетельства этих дней, последних для Алексея Петровича дней кампании.
“От местечка Бараны французы продолжали отступление по Борисовской дороге через Коханова, Толочин и Бобр, столь быстро, что Ермолов и сам Платов едва за ними поспевали. На сем пути мы шли среди пожаров, по обрушенным мостам, где часто перебирались по тлеющим бревнам или вброд. Вьюги и метели застилали след бегущего неприятеля; но взрывы зарядных ящиков и фургонов, груды мертвых тел и издохших лошадей указывали его путь, пушки, обозы стояли брошенными и в некоторых местах в таком множестве, что даже заграждали дорогу. Все местечки, деревни, мызы и корчмы превращены были в дымящиеся груды пепла; видны были только голые закоптелые трубы, разбросанное оружие, ранцы, кирасы, кивера, каски и толпы усталых вокруг угасающих огней.
Казаки везде находят себе продовольствие и редко терпят голод; но пехота Ермолова претерпевала крайний недостаток. Солдаты, офицеры и генералы, все были в одинаковом положении. В ранцах не было ни одного сухаря, ни капли вина в манерках; вьюки отстали на переправах, где обыкновенно их отгоняли, чтоб дать дорогу артиллерии. Мы не имели известия ни о людях (дворовых, сопровождавших некоторых офицеров в походе. — Я. Г.), ни об имуществе нашем. Если на привалах какому-нибудь егерю случалось отыскать несколько картофелю, все бросались к сему месту, разрывали землю и часто, не имея терпения варить или печь, ели сырой. Но не везде мы были столь счастливы, скоро не стали находить и картофелю; несколько горстей ржи или овса, пареных в снежной воде, служили нам пищею; артиллеристы были счастливее: у них оставалось еще несколько запасов в зарядных ящиках, и на лафетах привязано было несколько мешков овса. Наши лошади питались одною рубленною соломою. В продолжение семидневного нашего марша от Дубровны до Стахова, где соединились мы с Дунайскою армиею (адмирала Чичагова. — Я. Г.), мы только два дня имели сухари; но, несмотря на претерпеваемые недостатки, нигде не слышно было ропота. Нам стыдно было роптать на судьбу свою, взирая на страдания неприятельского войска и на пример обожаемого нами начальника, неутомимого Ермолова”.
Алексей Петрович, которому уже приходилось переносить тяготы тяжелых отступлений и в Персидском походе, и в войнах 1805—1807 годов, обладавший незаурядной физической выносливостью и не менее незаурядным душевным упорством, в подобных ситуациях обладал гипнотическим воздействием на своих солдат. В заботе о солдатах ему было мало равных. Насколько саркастически, а часто и презрительно относился он ко многим вышестоящим и своим сослуживцам равного с ним уровня, настолько он был искренен в своей любви к солдату и в покровительственной доброте по отношению к младшим офицерам. И подчиненные отвечали ему взаимностью. Эта теплота отношений была одной из причин, по которым он так рвался из штабного холода к строевому командованию.
Через много лет, перекладывая на бумагу тогдашние впечатления, он не мог скрыть горечи и обиды на Кутузова, которая постоянно мучила его тогда. “Я донес фельдмаршалу о переходе моем за Днепр (то есть о нарушении категорической инструкции. — Я. Г.) и получил с нарочным приказание остановиться в местечке Толочне до прибытия авангарда генерала Милорадовича. Это обнаруживало внушение окружающих его, дабы вместе с приходом авангарда могла быть допущена мысль, что и сама армия готова быть у реки Березины”.
Он рвался нагнать неприятеля, а его, только что получившего самостоятельное командование, пытались остановить ради каких-то интриг, ради попытки выдать инертность за энергичное движение…
Алексей Петрович договорился с Платовым, старым приятелем еще по костромской ссылке, и тот подтвердил, что приказ об остановке в Толочне запоздал. Это оправдывало неподчинение приказу.
Отряд Ермолова шел вперед, оторвавшись от баз снабжения и испытывая те невзгоды, о которых столь выразительно рассказал Норов.
Суровый, а часто безжалостный, Ермолов тем не менее не мог оставаться равнодушным к тому, что его окружало. “Потеря в людях (у французов. — Я. Г.) несравненно превосходила все другие. Тысячи были умерших и замерзающих людей. Нигде не было пристанища, местечки и селения обращены в пепел, и умножавшиеся пленные, все больные и раненые, большое число чиновников (non combattans) должны были ожидать неизбежной смерти. Ежеминутное зрелище страждущего человечества истощало сострадание и самое чувство сожаления притупляло. Каждый из сих несчастных, в глазах подобных ему, казалось, переставал быть человеком. Претерпеваемые страдания были общие, бедствие свыше всякого воображения! Не имея средств подать помощь, мы видели в них жертвы, обреченные на смерть”.
Мемуарист реконструировал свои чувства и впечатления страшного ноября 1812 года. И это был уже не тот холодный мститель, который приказал другому, еще более жестокому воину: “Смерть врагам, преступившим рубежи отечества!”, санкционировав убийства пленных…
Главная русская армия за время преследования неприятеля быстро сокращалась в численности. Еще 14 ноября Кутузов вынужден был приказать оставить 144 орудия — их некому было обслуживать. Из 120 000 штыков и сабель, которые выступили из Тарутинского лагеря, к Березине пришло около 40 000…
Лейб-медик Я. Виллисе, руководивший всей медицинской частью армии, доносил Аракчееву еще на более раннем этапе преследования, когда только начались холода: “Причины же умножения в армии больных должно искать в недостатке хорошей пищи и теплой одежды. До сих пор бЛльшая часть солдат носят летние панталоны, и у многих шинели сделались столь ветхи, что не могут защитить от сырой и холодной погоды”.
Чем дальше, тем тяжелее становилось положение русской армии. Катастрофически не хватало продовольствия.
28 ноября молодой офицер Чичерин записал в дневнике: “Гвардия уже 12 дней, вся армия целый месяц не получает хлеба”. Стало быть, хлеба армия не получала с конца октября — то есть самый тяжелый период преследования солдаты проделали впроголодь.
Полушубки и валенки, которые еще в Тарутине Кутузов потребовал от губернаторов, начали появляться в недостаточном числе и очень поздно. Так, лейб-гвардии Семеновский полк — один из самых привилегированных — проделал всю кампанию в шинелях и башмаках.
Были массовые обморожения. Уже известный нам Радожицкий вспоминал: “Наши так же были почернелы и укутаны в тряпки… Почти у каждого было что-нибудь тронуто морозом”. Даже в гвардии были случаи смерти от мороза.
Но и во время этого тяжелейшего марша не утихала междоусобная борьба в верхах армии.
Левенштерн, большую часть времени проводивший в штабной среде, хорошо помнивший горькую участь Барклая и клубок интриг вокруг него, писал о ситуации ноября 1812 года: “Ничто не может быть так вредно и бесполезно, как присутствие в главной квартире лиц высокопоставленных по своему происхождению или облеченных высокими чинами, но не имеющих никакого назначения и никаких обязанностей. Их не знают как употребить, так как они считают все недостойным себя. Единственное их занятие состоит в том, что они стараются сплотить вокруг себя всех праздношатающихся, коими кишит всякая главная квартира и которые составляют оппозицию, критикуют военные операции и успевают посеять недоверие среди тех слабоумных, которые не имеют ни способности, ни привычки судить о событиях по собственному своему разумению <…>.
└Какой взрыв негодования будет возбужден в Петербурге, в Лондоне, в Европе, — говорил Вильсон, — когда узнают, с какою непонятною медлительностию действует фельдмаршал Кутузов“.
Эти слова усердно передавались повсюду. Центром злословий была квартира генерала Беннигсена”.
Надо полагать, что и это было одним из сильных стимулов для Алексея Петровича к тому, чтобы оказаться подальше от Главной квартиры и от цветущих там интриг. Мы знаем, что он решительно предпочитал Кутузову Беннигсена, но, во-первых, понимал в этом случае безнадежность любой интриги против фельдмаршала, а во-вторых, можно с уверенностью сказать, что он был сыт по горло дрязгами в штабе Барклая и их последствиями для него самого.
Беннигсен явно не мог служить ему опорой в будущей карьере. Все — и Ермолов, разумеется, — прекрасно знали, что скрытный и злопамятный Александр втайне ненавидит убийц своего отца, хотя убийство произошло с его согласия. А генерал Беннигсен был одним из самых активных деятелей 11 марта 1801 года. (Впоследствии он подробно описал в мемуарах сцену убийства Павла и свое участие в нем.)
И как бы Александр ни демонстрировал свое благоволение к Беннигсену, такому опытному человеку, как Ермолов, возмужавшему в доме екатерининского вельможи, посвященному в тайны придворных интриг, было ясно, что император никогда не променяет в сложившейся обстановке Кутузова на Беннигсена.
27 ноября, когда остатки французской армии, переправившиеся через Березину, уходили на запад, а Наполеон, оставив их, мчался в Париж, генерал Вильсон писал Александру: “Государь, в ту самую минуту, как армия начала выступать со здешних квартир, генерал Беннигсен получил от маршала повеление отправиться в Калугу. Сею мерою армия лишается в критическое время такого генерала, которого советы весьма были полезны, хотя следовали им только отчасти, и отсутствие которого в случае сражения будет весьма ощутительно”.
Вильсон, не слишком ориентированный в симпатиях и антипатиях Александра, не мог предположить, что незадолго до этого император прислал Кутузову письмо, которое было прямым указанием выслать Беннигсена из армии. Александру надоели дрязги в Главной квартире, а пожертвовать Кутузовым он не мог, да и не хотел, хотя и разделял неудовольствие.
25
Действия отряда Ермолова были согласованы с планами Милорадовича, притом что Ермолов, получивший наконец значительную свободу действий, сам определял свой маршрут.
8 ноября Милорадович писал ему: “Сейчас имев честь получить вторичное сообщение Вашего Превосходительства о взятом Вами направлении для следования за неприятелем фланговым маршем, по левой стороне дороги, с сим отвечаю Вам, что я уже вчерашнего числа к вечеру писал к Вашему превосходительству, что я нахожу сие движение согласно со всеми обстоятельствами и чтоб Вы оное предприняли. До получения еще уведомления Вашего, узнав от господина адмирала Чичагова, что он со всею армиею будет идти за неприятелем по дороге, вознамерился я идти фланговым маршем по левой же стороне дороги, что для меня в рассуждении продовольствия и удобнее. Я на сегодняшний день остался дневать. Несколько форсированных маршей, несмотря на дурные дороги и совершенный недостаток в продовольствии, нужны для достижения неприятеля, ибо я решительно было предположил несмотря ни на какие затруднения поспеть к Борисову для содействия общей атаки на неприятеля <…>. Между тем, Ваше Превосходительство, продолжая также фланговые свои марши, способствую через то общему намерению вредить со всех сторон неприятелю. А посему повторяю, что совершенно согласен с предпринятым Вами маршем, о чем также донес Его Светлости”.
Они действовали как загонщики, своим давлением направляющие Наполеона в намеченную ловушку к Борисову, городу, стоявшему на Березине.
Милорадович к Борисову не поспел, а Наполеон, однако, отнюдь не склонен был безропотно идти на заклание.
Ермолов, как видим, должен был ориентироваться и на Милорадовича и на Платова и делать вид, что следует инструкциям Кутузова, настойчиво внушаемым ему Коновницыным. И тем не менее — это была долгожданная свобода действий.
Во время флангового марша, маневра, выбранного Алексеем Петровичем и открывающего для атак все пространство неприятельских флангов, а не только готовый к бою арьергард, происходили бои частного характера.
Во время одного из них был взят в плен польский генерал. Из-за неравенства сил Ермолов не мог ввязываться в сколько-нибудь крупные бои. Он, как мы знаем, быстро обогнал Милорадовича, который время от времени устраивал дневки, давая отдых войскам, чего Ермолов себе не позволял. Вместе с казаками Платова он шел вплотную за неприятелем, стремясь обойти его слева.
При этом надо иметь в виду, что, по инструкции Кутузова, и Милорадович и Ермолов должны были действовать именно на арьергард французской армии. Они выбрали фланговое движение. Но Милорадович сильно отставал.
16 числа у Ермолова наконец появилась надежда на полномасштабное сражение. В этот день он получил послание Милорадовича:
“Милостивый Государь, Алексей Петрович!
Генерал от кавалерии граф Витгенштейн известил меня, что он сегодня атакует неприятеля и просит, чтобы я с моей стороны содействовал ему. Корпуса гг. генерал-лейтенантов принца Евгения Виртембергского и Раевского не могут прежде вечера поспеть к желаемому месту, для чего прошу Ваше Превосходительство с вверенными Вам войсками поспешить к настижению неприятеля и тотчас его атаковать. Я сам буду иметь удовольствие приехать к Вам как зритель; чтоб Вы ни сделали, мне останется только одобрять. Если сражение продлится, то завтра надеюсь напасть на неприятеля со всеми вверенными мне войсками”.
На письме Милорадовича Ермолов сделал полную скрытой горечи припи-ску: “Прежде прибыл я к войскам адмирала Чичагова на возвратном пути от Игумена, по настоятельному его требованию”.
Тут надо обратить внимание на несколько фактов. Во-первых, можем оценить стремительность движения отряда Ермолова, который, выступив значительно позже Милорадовича, далеко его обогнал и к моменту решающих событий был значительно ближе к неприятелю. Во-вторых, обратим внимание на почтительность, с которой генерал от инфантерии, прославленный военачальник, обращается к молодому генерал-лейтенанту с неутвержденным чином, обещая не вмешиваться в его распоряжения. И, в-третьих, обстоятельство, которое не дало Ермолову возможности выполнить пожелание старшего начальника: адмирал Чичагов, возвращавшийся после бесплодного марша на Игумен, куда его направил дезориентированный неточными донесениями Кутузов, затребовал отряд Ермолова к себе и поставил в резерв.
Трагедия французской армии на Березине и действия русских отрядов —этот сложнейший клубок кровавых схваток, хитроумных маневров и тактических ошибок — многократно описан историками. Мы не будем подробно останавливаться на собственно военной стороне сюжета, поскольку Ермолов со своим отрядом оказался на Березине в роли наблюдателя.
Впоследствии, анализируя действия русских генералов в этой операции, он писал: “Свидетель происшествий при Березине, без малейшего в них участия, беспристрастно излагаю я мои замечания”.
Но на одно обстоятельство в сюжете — Ермолов на Березине — надо обратить внимание, ибо оно много говорит о многогранности характера Алексея Петровича.
Автор фундаментальной монографии о сражении при Березине, известный историк Отечественной войны 1812 года В. Харкевич писал: “Известие о переправе Наполеона через Березину было принято общественным мнением России как неудача. Благоприятный оборот войны и все возраставшие успехи возродили надежду, что французская армия не избегнет окончательной гибели. Этим ожиданиям не суждено было осуществиться. Общественное мнение искало виновника неудачи, и таким в глазах современников мог быть только адмирал Чичагов <…>. Неблагоприятное мнение Кутузова дало еще более почвы подобному суждению, и голос всего русского народа вину в том, что Наполеон успел избегнуть грозившей ему участи, сложил на одного человека — Чичагова”1.
Судьба адмирала Чичагова оказалась еще драматичнее судьбы Барклая де Толли. Барклай, подвергшийся поношениям и обвинению в измене, имел возможность при Бородине и во время заграничных походов полностью восстановить свою репутацию. У Чичагова подобной возможности не оказалось.
До ноября 1812 года его карьера развивалась сколь успешно, столь и причудливо. В качестве лейтенанта флота он отличился в русско-шведской войне 1788—1790 годов. Получил Георгия 4-го класса и золотую шпагу “За храбрость”. Изучал “морские науки” в Англии. В 1797 году Павел отправил его в отставку “за недостойные отзывы о новых порядках”. Это была некая параллель истории “канальского цеха” и самого Ермолова — в более мягком варианте.
Через год Павел Васильевич был возвращен в службу, получил контр-адмиральский чин, но через несколько недель снова уволен с лишением чинов “за якобинские правила” и посажен в Петропавловскую крепость, где и просидел год. В июле 1799 года был не только освобожден и восстановлен в чинах и наградах, но и назначен командовать эскадрой в совместной с Англией операцией против Голландии. За победу над франко-голландским флотом получил ордена Св. Анны 1-й степени с алмазами и Св. Иоанна Иерусалимского, а от английского короля — шпагу с бриллиантами.
При Александре он стал полным адмиралом и генерал-адъютантом, был некоторое время морским министром. В 1812 году в преддверии войны он был назначен командующим Молдавской армией, затем переименованной в Дунайскую. Был он прям, честен и горд…
Ермолову, конечно же, как и многим другим, была известна судьба Чичагова, отчасти схожая с его собственной. Характер адмирала и его репутация не могли Алексею Петровичу не импонировать.
Харкевич пишет: “Лишь немногие из современников Чичагова возвысили голос в его защиту. Ермолов со свойственной ему решительностью высказал Кутузову, что ответственность в благополучном отступлении французской армии должна пасть не на одного Чичагова, а и на Витгенштейна, действия которого были далеко не безукоризненны. Он даже представил фельдмаршалу особую записку о действиях Чичагова на Березине”1.
Позже Ермолов скажет по поводу своей записки: “Чувствую с негодованием, насколько бессильно оправдание мое возлагаемых на него обвинений”.
Ермоловская записка и в самом деле не принесла желаемого результата.
В этом деле была одна тонкость. Кутузов прекрасно понимал, что и его распоряжения как главнокомандующего способствовали неудаче операции.
10 ноября, когда армия Чичагова подошла к городу Борисову на Березине, адмирал получил письмо от Кутузова, в котором, в частности, говорилось: “Генерал от кавалерии Платов, подкрепленный авангардом генерал-майора Ермолова из 14 баталионов пехоты, двух полков кирасир и двух рот артиллерии состоящим, идет по пятам неприятеля, а главная армия сего 12 числа переправится через Днепр… Легко быть может, что Наполеон, видя невозможность очистить себе путь через Борисов к Минску, повернет от Толочина или Бобра на Погост и Игумен…”
Мысль, что Наполеон, чтобы избежать встречи с русскими отрядами и особенно армией Чичагова, не доходя Борисова резко повернет на юг и окажется у села Ново-Березово — между селением Погост и городком Игумен, где есть благоприятные для переправы условия, — прочно владела Кутузовым. Об этом же он писал и Александру. Поскольку Борисов был уже занят русскими войсками, то подобное предположение выглядело вполне правдоподобно. И Чичагов пошел к Игумену, что было ошибкой, но ошибкой не только Чичагова. Было потеряно время.
Между тем Наполеон, искусно маневрируя своими немногочисленными боеспособными частями, сумел ввести русское командование в заблуждение относительно места предполагаемой переправы.
13 ноября Чичагов, чтобы перехватить, как он считал, Наполеона, двинул основные силы своей армии вниз по течению Березины, в то время как французские саперы по грудь в ледяной воде строили переправу в 6 верстах выше Борисова. 14 числа Наполеон с гвардией начал переправу. Когда Чичагов вернулся, значительная часть французов уже была на том берегу. Остатки французской армии дрались отчаянно, прикрывая отступление. Они спасали своего императора…
Чичагов писал впоследствии: “В тот самый день, когда французы силились овладеть переправой через Березину, Кутузов наконец решился перейти Днепр у Копыса, в 25 милях от переправы.
Наступило 15 ноября. Семь дней как мы стояли на Березине; в продолжении пяти дней сражались мы с авангардом, потом с разными корпусами большой французской армии. Ни Витгенштейн, ни Кутузов не появлялись. Они оставляли меня одного с ничтожными силами против Наполеона, его маршалов и армии втрое меня сильнейшей, тогда как сзади у меня был Шварценберг и восставшее польское население. Условленное наше соединение с тем, чтобы нанести решительный удар неприятелю, видимо, не удалось”.
Адмирал не совсем справедлив. Силы его не были столь уж ничтожны. У него было порядка 30 000 штыков и сабель при сильной артиллерии.
Силы Наполеона едва ли превосходили его силы. Но Наполеон заставил русское командование свои силы раздробить, а его войска дрались с мужеством отчаяния.
Ермолов, наблюдавший со своей позиции происходящее, понимал всю сложность положения Чичагова. Он снова недоумевал по поводу медленности движения главной армии. 11 ноября он отправил Кутузову письмо, которое иначе как дерзким назвать нельзя: “Я узнал, что армия наша дневала в Ланенке; знаю, что Ваша светлость без особенных причин того бы не позволили. Я по приказанию Вашей Светлости осмеливаюсь сказать мое мнение — ускорить движение армии нужно”. И далее: “Нужно армии нашей ускорить движение и не дать неприятелю остановиться”.
Насколько Кутузова раздражали понукания Ермолова, настолько же Ермолова бесил темп, которым двигалась главная армия.
В конце концов Ермолов, прекрасно понимая, насколько это может повредить его карьере, ибо судьба адмирала Чичагова определена — он выбран жертвой, которую бросят на растерзание общественного мнения, — несмотря на это он решился выступить в его защиту. Когда-то он обещал “старшему брату” — полковнику Дехтяреву быть “шевалье” — рыцарем. И в тех случаях, когда благоразумие требовало поступиться велением совести, он вспоминал, что он — “шевалье”.
“Проходя с отрядом моим по большой дороге на Вильну, на ночлег неожиданно приехал князь Кутузов и расположился отдохнуть. Немедленно явился я к нему, и продолжительны были расспросы его о сражении при Березине. Я успел объяснить ему, что адмирал Чичагов не столько виноват, как многие представить его желают. Не извинил я сделанной ошибки движением к Игумену; не скрыл равномерно и графу Витгенштейну принадлежащих. Легко мог я заметить, до какой степени простиралось нерасположение его к адмиралу. Не понравилось ему, что я смел оправдывать его. Но в звании моем (начальник главной армии. — Я. Г.) неловко было решительно пренебречь моими показаниями, и князь Кутузов не предпринял склонить меня понимать иначе то, что я видел собственными глазами. Он принял на себя вид чрезвычайно довольного тем, что узнал истину, и уверял (хотя не уверил), что совсем другими глазами будет смотреть на адмирала, но что доселе готов был встретиться с ним неприятным образом. Он приказал мне представить после записку о действиях при Березине, но чтоб никто не знал о том”.
И Ермолов и Кутузов здесь равны себе.
Ермолов, с его упрямым стремлением встать на сторону несправедливо обиженного, — он знал, что это такое. И Кутузов, с его добродушно-циничной дипломатией, когда дело касалось отношений с высшей властью.
Наполеон вырвался из смертельной ловушки, и кому-то надо было отвечать перед императором.
Поступок Ермолова был вызывающе благороден, но бесполезен.
В феврале 1813 года Чичагова отстранили от командования, и, оскорблен- ный, он уехал за границу навсегда. Он жил в Италии и во Франции, а когда в 1834 году император Николай I потребовал, чтобы Чичагов — согласно рос- сийскому законодательству о пятилетнем сроке пребывания за границей — вернулся, адмирал отказался. В ответ император наложил секвестр на имущество Чичагова в России.
В 1849 году адмирал Чичагов с клеймом то ли неудачника, то ли изменника умер в Париже в доме своей дочери…
26
21 ноября Кутузов отправил Ермолову “повеление”: “Находя за нужное переменить на короткое время свое местопребывание, я поручил команду между тем над 1-ю Западною армиею генералу Тормасову, почему, Ваше Превосходительство, поспешите прибыть в Главную его квартиру для исправления должности по званию Вашему”.
Свободная боевая жизнь закончилась. Он возвращался в положение начальника Главного штаба 1-й армии. Продолжалось это, однако, недолго.
Денис Давыдов утверждал: “Хотя Ермолов был представлен за сраженье при Заболотье в генерал-лейтенанты, но, видя себя всеми обойденным, потому что в приказах не было объявлено о его производстве, он вошел о том с рапортом к князю Кутузову, который оставил это без всякого внимания. Во время вступления наших войск в прусские владения государь был так милостив к Ермолову, что приказал графу Аракчееву узнать, не почитает ли себя Алексей Петрович чем-нибудь оскорбленным; когда был найден его рапорт князю Кутузову, последовал высочайший приказ о его производстве со старшинством со дня сражения при Заболотье”.
(Трудно себе представить, чтобы Александр поинтересовался — не чувствует ли себя оскорбленным генерал-лейтенант Раевский, или граф Остерман-Толстой, или граф Милорадович? Осведомленный и опасливо наблюдательный Александр, очевидно, хорошо понимал к этому времени особенности характера Ермолова и вообще особость его положения в армии. Он явно выделял его из общего генеральского ряда. Но, как увидим, была в этом и некая странность.)
Как это часто бывает у Давыдова, достаточно точно выстраивая общий сюжет, он смещает существенные детали.
17 декабря, через месяц без малого, император Александр, адресуясь к Кутузову, уже называет Алексея Петровича генерал-лейтенантом. Восстановление справедливости произошло вскоре по прибытии императора в Вильно.
1-я армия под командованием Тормасова заняла Вильно 5 декабря, а 10-го туда прибыл Александр.
Современник оставил нам живое и небезынтересное для нас описание первых дней императора в Вильно. “Всякий день Государь бывает у развода, всегда весел, доволен и здоров. Развод всегда восклицает ура! Светлейшего при сем не бывает, а Его Величество окружен адъютантами и гвардиею. 14-го числа был у Императора маленький стол. 15-го цесаревич давал обед генералитету и в сей же день дворянство назначило быть балу, и все были приглашены, но Император отказал, сказав, что некогда, чтобы лучше деньги, собранные для сего бала, количеством 40 тысяч, отдать на госпитали. Из сего верно, что бал отказан и не будет, а справедливо ли исчисление, не ручаюсь.
В тот же день прибыл сюда Чичагов. Адмирал сей в общем мнении на весьма невыгодном счете. Сами военные простить ему не могут утечку Наполеона и нет человека ему доброжелательствующего. (Как мы знаем, такой человек был. — Я. Г.) Общий слух между всеми военными есть тот, что Барклай сменит Чичагова, а сей будет канцлером. Думаю, что это насмешка, однако есть люди, отвечающие головой, что сие так. Положение, в каком остался Румянцев, кажется, должно опровергнуть сей слух.
Сказывают, что войска скоро отсюда выступят. Наши авангарды уже выступили за границу и Добровольский получил приказание учреждать там почты.
Говорят, что Главные квартиры будут: Государя в Белостоке, Светлейшего в Тильзите, а Тормасова в Варшаве. Утверждают, что до 40 т. ушло неприятелей, и где они неизвестно, ибо Платов, дойдя до Ковны, остановился. Сказывают, что из Ковны Наполеон пошел в Варшавское герцогство. (Наполеон давно уже был в Париже. — Я. Г.) Вообще о сих обстоятельствах ничего верного не узнаешь; все без исключения об оных говорят и рассуждают.
Все тщеславятся торжеством над неприятелем и не могут никак по сию пору разрешить загадку сего чудного переворота. Впрочем, только одна бодрость победы и национальный дух оживляют физиономии спавших с лица и весьма похудевших офицеров и солдат. Светлейший превыше всех превозносим ими. За ним Милорадович, коему графиня Орлова-Чесменская прислала меч, богато осыпанный бриллиантами, который подарен был ее отцу от Императрицы Екатерины II. Милорадович общую имеет к себе привязанность. Ему сверх 2-го Георгия дан 1-й Владимира. Генералы, которых за ним хвалят, суть: Раевский, Коновницын, граф Орлов-Денисов, Саблуков, Потемкин и еще несколько. Сказать должно, однако ж, что интриг пропасть, иному переложили награды, а другому недомерили”.
Это письмо было отправлено в Петербург 16 декабря.
Ермолов, как видим, среди прославляемых генералов не упоминается. Этому были свои причины. Любимец армии — младшего офицерства и солдат, “кумир прапорщиков” — Алексей Петрович отнюдь не пользовался той же любовью в среде генералитета и был вполне чужд придворным и околопридворным кругам, в значительной мере и создававшим общественные репутации.
Это двусмысленное положение Алексея Петровича, которое он сознавал и которое его угнетало, проанализировано было, с точки зрения ермоловских сторонников и почитателей, Денисом Давыдовым.
Мы знаем, что конфликт Ермолова с генеральской средой начался еще во времена его молодости и вызван был его положением молодого офицера с сильной протекцией и, соответственно, высокомерием. Его безудержная любовь к острому слову и оскорбительная прямота оценок происходила от чрезвычайно высокой самооценки.
Но Давыдов ведет отчет лишь от злосчастной ситуации с письмами Ермолова императору летом 1812 года.
“Письма, писанные им Государю в начале Отечественной войны, вследствие особого повеления Его Величества и чрезвычайных обстоятельств, коих находилось в то время наше отечество, послужили, как известно, поводом его врагам к изобретению всевозможных на него клевет; его обвиняли в том, что он писал Государю письма, в которых будто бы старался поколебать доверие его величества к лицам, казавшимся для него опасными <…>. Эти письма были отданы в оригиналах Государем Кутузову при отправлении последнего в армию. Кутузов, всегда любивший, особенно во время отступления своего из Баварии, Ермолова, называвший поэтому l`йbat gвtй du gйnйral*, стал с этого времени обнаруживать к нему холодность и недоверчивость, которая еще более усилилась во время Отчественной войны благодаря окружающим Светлейшего; известны старания сих последних не допускать Ермолова, коему они завидовали, действовать самостоятельно и умалчивать по возможности о нем в реляциях. По смерти Кутузова эти письма перешли к Барклаю; его окружающие, принадлежащие большею частию к партии, которую Ермолов жестоко преследовал своими насмешками, и потому ненавидевшие его, воспользовались этими письмами, чтобы окончательно восстановить против него Михаила Богдановича, который не упускал впоследствии случая ему по возможности вредить <…>. Таким образом, обязанность, возложенная Государем на Ермолова, обязанность трудная, опасная, на которую отваживались немногие исторические лица, потому что она никогда не оканчивалась в пользу тех, на которых возлагалась, была выполнена Ермоловым с редкою добросовестностию”.
Сильная защита Давыдовым своего старшего друга и брата построена на двух факторах: во-первых, Ермолов выполнял приказание императора информировать его о положении в армии и ослушаться не мог, хотя и сознавал опасность этого поручения; во-вторых, Ермолов писал чистую правду.
“Самые ожесточенные недоброжелатели его не могли сказать, чтобы Ермолов написал что-нибудь другое государю, кроме как о некоторых ошибках Барклая, всему свету известных и давно уже оцененных, о вреде, который происходил от отсутствия единства в командовании армиями, и о малом доверии, питаемом войсками к главнокомандующему, что было, к сожалению, вполне справедливо”.
Эти исходные позиции Давыдова не безусловны.
Если Винценгероде, выполняя кроме основной своей боевой задачи еще и функцию информатора, ссылался в начале своего донесения на поручение императора, то ничего подобного, как мы знаем, не было в случае с письмами Ермолова. Более того, как уже говорилось, то, что он второе, едва ли не главное по смыслу письмо передал через Аракчеева, а не адресовал непосредственно Александру, свидетельствует о том, что инициатива принадлежала ему самому и он сомневался, как будет эта инициатива воспринята.
Версия о высочайшем поручении, скорее всего, была создана Ермоловым — а от него перешла к Давыдову, чтобы нейтрализовать обвинения, о которых говорит Давыдов.
Что же касается содержания писем, то здесь тоже не все просто.
Алексей Петрович, внешне демонстрируя лояльность своему главнокомандующему, не просто сообщал императору о его ошибках и настроениях армии, но настойчиво подталкивал Александра к мысли о замене Барклая на Багратиона. Одновременно, как мы знаем, он уговаривал Багратиона писать письма царю с требованием смещения Барклая.
Делая вид, что хочет сгладить противоречия между двумя полководцами, он с определенного момента восстанавливал Багратиона против Барклая.
Давыдов писал далее: “Предоставляя на суд каждого, у кого есть капля здравого смысла, много ли было на свете людей, которые бы, взяв на себя такую трудную роль перед Государем и отечеством, исполнили ее более честно и более скромно? Между тем, это подало повод многочисленным и сильным врагам Ермолова, людям большею частию бездарным и завистливым, упрекать его в том, что он интриган, обязанный своим возвышением проискам и искательству у начальников; весьма трудно согласить подобного рода обвинения с смелыми, резкими, никому не безизвестными возражениями Ермолова своим начальникам и старшим генералам, коим он часто в присутствии многих свидетелей высказывал горькие истины. Возбудив против себя многих генералов, в числе коих находилось немало бездарных, корыстолюбивых и алчущих власти лиц, он приобрел весьма много сильных врагов, которые, распространяя о нем самые неблагоприятные слухи, могли значительно повредить ему, если не в понятиях прозорливого правительства, то в общественном мнении. Вообще, если достоинства человека измеряются числом его врагов, никто более Ермолова не имел такого числа ожесточенных недоброжелателей в старших и равных чинах, но безгранично преданных почитателей в своих подчиненных”.
Сама обширность и горячность этой эскапады свидетельствует об остроте ситуации.
Ермолов, конечно же, не занимался искательством у сильных персон. Он делал ставку на свои военные таланты и самоотверженность, которые, как он был уверен, у беспристрастного начальства должны были вызвать соответствующую реакцию.
Он не был интриганом по натуре, хотя и понял значение интриги еще в доме Самойлова. Ведя антибарклаевскую интригу летом 1812 года, он оправдывал себя убежденностью в своей правоте и преданностью интересам отечества. Убедившись в опасности подобного стиля (злосчастные письма висели зловещим грузом на его репутации в глазах высших — кроме императора), он больше никогда к нему не прибегал.
И враждебность большинства генералитета к нему объяснялась отнюдь не этим эпистолярным инцидентом.
Он был другой. Они чувствовали в нем устремления, не подобающие по их представлениям царскому слуге. Даже в тяжелые периоды своей военной карьеры он не в состоянии был скрыть “необъятное честолюбие”.
В этом рослом красавце, воспитавшемся на Плутархе, Цезаре и Таците, читавшем со своим младшим другом в канун Бородинской битвы как некую клятву настоянные на кровавом героизме песни Оссиана, было что-то опасное.
Конечно, ему и завидовали, когда он стремительно и неожиданно оказался в постоянном поле зрения императора и стал командиром гвардейской дивизии. Но скорее всего, завидовали его популярности среди молодого офицерства и его воздействию на армейскую молодежь. Через много лет генерал Граббе вспоминал: “Действие подобного человека на все, его окружающее, представляя столько прекрасного к подражанию, имеет, однако, свою вредную сторону. Он не любил графа Алексея Андреевича Аракчеева и князя Яшвиля. Мы все возненавидели их, как ненавидят юноши, с исступлением, и я, как ближайший к нему, более других”.
Он быстро потерял вкус к интриге, но научился тонко лицемерить. Не любя Аракчеева и не скрывая этого от преданных ему подчиненных, он до конца своей службы демонстрировал лояльность и преданность “Змею”.
В генеральской среде русской армии того периода существовали спаянные генеральские группировки, члены которых поддерживали и выдвигали друг друга. Ермолов ни к одной из них не принадлежал. К концу кампании 1812 года он уже сошелся с несколькими полковниками — Закревским, Кикиным, которые впоследствии станут его друзьями. Дружба с Михаилом Семеновичем Воронцовым, героем Бородина, возникла, очевидно, во время заграничных походов. Но это была не та корпоративная общность, на которую можно было опереться.
У него не было замыслов полковника Риеги, вождя испанской военной революции, и потому любовь подчиненных — и офицеров и солдат — не была фактором карьерным. Его забота о них была вполне бескорыстна.
В его рапорте Кутузову от 21 декабря, не раз нами цитированном, после перечисления своих заслуг он почти такое же место уделяет заслугам своих соратников.
Особо он выделил поручика Михаила Фонвизина, в будущем генерала-декабриста, и штабс-капитана Поздеева, бывшего адъютанта Кутайсова, вместе с которым Алексей Петрович брал, а затем отстаивал “батарею Раевского”.
С чем же пришел он к декабрю 1812 года после тяжелейшей кампании?
Насколько справедливы слова Давыдова о врагах Ермолова, которые в продолжении кампании, особенно второй ее — кутузовской — половины, старались “не допускать Ермолова <…> действовать самостоятельно и умалчивать по возможности о нем в реляциях”? Как мы видели — вполне справедливы.
Он пришел к финалу кампании с генерал-лейтенантским чином, но без высших орденов, на которые рассчитывал. Его отличал император, но не любил Кутузов. Он чувствовал неприязнь слишком многих старших и равных, и это постоянно держало его в напряжении.
Прорыва, на который он надеялся и который мог произойти, если бы ему дали по-настоящему проявить себя, не произошло. Он был разочарован. Героический патриотизм требовал адекватного воздаяния.
И было еще одно: сформировавшееся восхищение смертельным врагом — Наполеоном. Теперь, победив его, можно было не просто отдавать ему должное, но и обдумывать причины его недавнего величия.
Радожицкий, воевавший рядом с Ермоловым, писал: “Каков был Наполеон, о том все знают <…> полководцы, министры и законодатели перенимали от него систему войны и даже форму государственного правления. Он был врагом всех наций Европы, стремясь поработить их своему самодержавию, но он был гений войны и политики: гению подражали, а врага ненавидели”. Это писал человек, проделавший кампанию 1812 года, как итог своих представлений о противнике.
Для Ермолова, который никогда не расставался с мечтами о карьере за пределами обычного, дело не ограничивалось констатацией…
И еще одно окончательно понял он: империя, где в верхах армии во время тяжелейших испытаний, когда на кону судьба государства, идет своя междоусобная война; где путь к “подвигу” как стилю боевого существования преграждают капризы вышестоящих; где судьба военного человека зависит от того, попадет он на глаза императору или не попадет, а это, в свою очередь, определяется симпатиями или антипатиями начальства; где великая энергия войны — этой величественной и благородной формы существования — снедается мелкой суетой и нечистыми страстями; такая империя — не лучший плацдарм для реализации “необъятного честолюбия” и великих планов.
И тем не менее это была его империя, его армия, его отечество. Он не собирался идти на службу в армию иностранную. Других опор, другого плац- дарма у него не было. Используя эти опоры, этот плацдарм, надо было искать новые пути для достижения смутно вырисовывающейся великой цели.
Он понял уже давно, что такие пути есть.
Вскоре после возвращения из Персидского похода, он услышал о Египетском походе генерала Бонапарта…
И когда через четыре года он узнал о своем назначении на место главноуправляющего Грузией и командующего Кавказским корпусом, он написал своему близкому другу, что сбылась его давняя и лучшая мечта.
Он в это время не мог знать ставших потом знаменитыми слов молодого Бонапарта перед Египетским походом: “Европа — это кротовая нора! Здесь никогда не было таких великих владений и великих революций, как на Востоке, где живут шестьсот миллионов людей”. Он мог позже прочитать эти слова в мемуарах сподвижника Наполеона Бурьенна, вышедших в 1830 году в Париже, но его реакция на кавказское назначение свидетельствует о близости их с Бонапартом представлений…
При этом, оказавшись в бурно веселящемся Вильно, где плоды мучитель- ных усилий армии пожинали далеко не всегда те, кто был к этим усилиям прикосновенен, он испытывал чувство горечи, которое донес через года до страниц своих воспоминаний. “Приехал Государь, и в ознаменование признательности своей за великие заслуги светлейшего князя Кутузова возложил на него орден Святого Георгия 1-го класса. Во множестве рассыпаны награды по его (Кутузова. — Я. Г.) представлениям, не всегда беспристрастным, весьма часто без малейшего разбора. Вскоре составился двор и с ним неразлучные интриги; поле обширное, на котором известный хитростию Кутузов, всегда первенствующий, непреодолимый ратоборец!..
Князю Кутузову полезно было представить главнейшими своими сотрудниками дежурного генерала Коновницына и генерал-квартирмейстера 1-й армии Толя, с особенными о них похвалами”.
Особую желчную неприязнь вызывал у Алексея Петровича Коновницын. “Перед началом войны государь 3-ю пехотную дивизию генерала Коновницына по устройству ее и знанию фронтовой части назвал примерною, нижним чинам дана денежная награда небывалая! Государь принял его с особенною благосклонностию, благодарил его за усердие, во многих случаях оказанное мужество. Неизвестно, удовлетворил ли он его знанием военного дела, если в разговорах с ним испытывал мнение его относительно предстоящей кампании”.
Коротко говоря, Коновницын представлялся Ермолову туповатым фрунтовиком, не знающим толком военного дела. Несмотря на свою бюрократическую бестолковость и суетливость, по мнению Алексея Петровича, он, тем не менее, сделался любимцем Кутузова.
Более того, Ермолов с брезгливостью предъявил фаворитам фельдмаршала и более серьезные обвинения. “В Вильне нашли также частных продавцов, богатые магазины золотых и серебряных вещей, которые присвоены себе разными лицами”. Речь шла о трофеях, отобранных у французов, которые, в свою очередь, награбили их главным образом в Москве.
К этому безличному пассажу Алексей Петрович сделал ядовитое примечание: “Не чуждыми главной квартире и без всякой осторожности. При сих обстоятельствах, многим известных, действия генералов Коновницына и Толя соответствующие достоинству их звания”.
То есть он обвинил того и другого фактически в мародерстве…
Желчь не успокоилась в нем и через добрый десяток лет, а то и больше.
Он снова чувствовал себя, как некогда в приемной графа Самойлова, высокомерным наблюдателем “ярмарки тщеславия”, борения честолюбий, сведения счетов — реальных и вымышленных.
Все это было убийственно недостойно того великого деяния, что осталось за их плечами, тех жертв и страданий, которые выпали на долю русской армии.
“У фельдмаршала нашел я адмирала Чичагова и графа Витгенштейна, который рассказывал ему о нескольких выигранных им генеральных сражениях и в таком тоне, что на долю главной армии оставались легкие, не весьма значительные действия. Неуловимая тонкость князя Кутузова не могла, однако же, скрыть совершенно его негодования, и он давал чувствовать его, обращаясь с отличным вниманием к адмиралу, довольный соблюдаемою им почтительною наружностию. До отъезда его в армию взаимные их отношения были благовидны, что, впрочем, не препятствовало князю Кутузову делать вред адмиралу…”
Что до Витгенштейна, то, как утверждает Алексей Петрович, Кутузов после первого же подробного разговора о стратегических планах на будущее понял ограниченность его способностей.
Милорадовича Ермолов откровенно высмеивает: “Генерал Милорадович не один раз имел свидание с Мюратом, королем неаполитанским. Из разговоров их легко было заметить, что в хвастовстве не всегда французам принадлежит первенство <…>. Милорадович — на казачьей лошади, с плетью, с тремя шалями ярких цветов, не согласующихся между собою, которые, концами обернутые вокруг его шеи, во всю длину развевались по воле ветра”.
Да и сам Кутузов, которому Ермолов, при всем критическом отношении к его характеру, отдает должное, понимает, что в этой победоносной ситуации он, по сути дела, человек случайный: “Несколько перед сим дней разговор Князя Кутузова со мною в точных его выражениях: └Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я, право, плюнул бы тому в рожу!“”.
Дорого бы дал за эти слова Лев Николаевич Толстой, когда писал “Войну и мир”…
В самом конце воспоминаний о 1812 годе он снова обращается к своей безнадежной попытке отстоять репутацию адмирала Чичагова. Через много лет его продолжало мучить сходство их судеб.
Александр и на этот раз — как и при назначении Ермолова начальником Главного штаба 1-й армии — сыграл с ним злую шутку. Алексей Петрович мечтал получить наконец в командование боевое соединение, хотя бы ту же гвардейскую дивизию, которой он уже начальствовал, и доказать окончательно, что он — боевой генерал. Фраза в повелении императора Кутузову относительно того, что “артиллерия <…> имеет надобность в бoльшем устройстве по хозяйственной части”, снова делала Ермолова администратором.
Он хотел сражаться. И сражаться так, как он считал достойным человека военного по определению, солдата, знающего, что такое упоение боем как высшей формой действия. “О благородство рыцарства былого!”
Этот скрытный, суровый, недоверчивый к окружающему миру человек, быть может, сам того не подозревая, исповедовал романтическую идеологию в ее простейшем варианте: ему важен был не тот сомнительный мир, что его окружал, а тот, который подобрал “шевалье”, поклонник Оссиана.
В “Наставлении господам пехотным офицерам в день сражения”, написанным по поручению военного министра Барклая де Толли, скорее всего, именно Ермоловым как начальником Главного штаба, есть выразительный пассаж: “К духу смелости и отваги надобно непременно стараться присоединить ту твердость в продолжительных опасностях и непоколебимость, которая есть печать человека, рожденного для войны. Сия-то твердость, сие-то упорство всюду заслужат и приобретут победу. Упорство и неустрашимость больше выиграли сражений, нежели все таланты и искусство”.
Человек, рожденный для войны…
Как и в первый раз, Алексей Петрович попытался избежать своей участи.
“Я обратился к фельдмаршалу, прося исходатайствовать отмену назначения моего, но он сказал, чтобы я сам объяснил о том Государю. Намерение его было, как тогда сделалось известным, место это доставить артиллерии генерал-майору Резвому”.
Александр благосклонно выслушал Ермолова и оставил свое решение в силе.
Все это довольно странно. С одной стороны, Александр явно благоволил этому далеко не обычному генералу. С другой — раз за разом он назначал его на должности вопреки желанию назначаемого, не допуская его до командования боевыми частями.
Гвардейской дивизией Ермолов командовал в мирное время.
При этом Александр устроил новому начальнику над артиллерией режим наибольшего благоприятствования: “В облегчение возложенных мною затруднений и ускоряя распоряжения Артиллерийского департамента, Государь приказал мне, составя ведомости о всех необходимо надобных предметах, доставлять их графу Аракчееву, который для немедленного удовлетворения требований будет объявлять волю его инспектору всей артиллерии барону Меллеру-Закомельскому”.
Армия должна была выступить в заграничный поход 1 января 1813 года. Для того чтобы подготовить находившиеся в строю артиллерийские роты, у Ермолова оставалось две недели.
Окончание следует