Статья первая
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2010
ИЗ НЕДАВНЕГО ПРОШЛОГО
Владимир Кавторин
ДЕВЯНОСТЫЕ: ЛИХИЕ ИЛИ ВЕЛИКИЕ? Статья первая
Эпохи, хоть и получают имена по десятилетиям: “шестидесятые”, “восьмидесятые”, “девяностые”, — не начинаются и не заканчиваются согласно календарю. Если для вас девяностые — эпоха катастрофического распада великой державы, то начинается она 23 марта 1990 года, когда советские танки вошли в Вильнюс. Старый герценовский лозунг “За нашу и вашу свободу” возродился с такой мощью, что у “великой державы” почти не осталось защитников.
Но если вы полагаете, что развал Союза — всего лишь одна из возможностей эпохи, реализовавшаяся ввиду стечения определенных обстоятельств, а главное ее содержание — переход к рынку и демократии, то девяностые начинаются для вас раньше, включая горбачевскую перестройку, то есть те пять лет, когда страна мучительно искала собственное будущее.
Конец же эпохи — это август 1999 года, когда Ельцин представил на утверждение Государственной думы нового председателя Правительства — неулыбчивого полковника госбезопасности В. В. Путина, одновременно объявив его своим преемником, и когда назначение преемника, никак не предусмотренное Конституцией и не вытекающее из советских традиций, народ все-таки принял, — вот тогда-то и кончились девяностые. Начались нулевые — эпоха совсем другого стиля и содержания.
Отсюда первый вопрос: а зачем сегодня нужно говорить о девяностых? Полагаю, затем, что, во-первых, только сейчас такой разговор по-настоящему и возможен, ибо довлеет дневи злоба его, слепит, искажает увиденное. Оценки, даваемые последующей эпохой, диктуются политической риторикой, которая всегда требует отталкивания от прошлого и обещания чего-то нового… Ныне же, когда отшумела и следующая эпоха, о девяностых можно говорить спокойно и объективно, как о части пройденного исторического пути. Смысл и содержание пройденного пути понимать обществу необходимо. Ведь, не зная прошлого, человек, даже имеющий цель, движется вслепую. А вслепую Россия прошла почти весь XX век и набила столько шишек, что никому не хочется повторения.
Неизбежность или подарок судьбы?
На последнем этапе перестройки, когда началась резкая критика Горбачева, многие (и обыватели, и профессиональные политологи, например А. Ципко) упрекали демократов в черной неблагодарности. Дескать, свободу слова получили они из рук Горбачева, который мог и не начинать перестройку1, не вводить гласность — на его век и старого советского порядка вполне хватило бы!
В исключительной крепости и долговечности советской власти в начале перестройки были убеждены все: и диссиденты, и правозащитники, и будущий могильщик Союза Ельцин, только что отгрохавший для своего обкома самое высокое в Свердловске — двадцатиэтажное! — здание, тут же прозванное в народе “член КПСС”, и уж, конечно же, новый Генеральный секретарь. Первым документом новой политики стало Постановление Пленума ЦК КПСС от 15 октября 1985 года, само название которого нынче звучит как анекдот — “Об основных направлениях экономического и социального развития СССР на 1986—1990 годы и на период до 2000 года”. То есть, согласно первоначальным горбачевским планам, девяностых как особой эпохи вообще не должно было быть! Но…
Но в том-то и дело, что шансы советской системы дожить до 2000 года на самом деле были невелики. Смерть планово-директивной экономики, которую якобы разрушили демократы, вполне могла наступить и без них; возможно, лишь чуть позже, — но на весь век Михаила Сергеевича ее все равно бы не хватило! В ней самой был заложен надежнейший механизм саморазрушения. Конечно, тогда, в середине восьмидесятых, никто не знал, что это за механизм. Не только в отечественной, но и в зарубежной литературе описан он не был. Хотя давно уже было ясно, что в реальной экономике происходит нечто, никакими планами и директивами не предусмотренное.
Еще “в середине пятидесятых годов, — напишет (но уже в середине девяностых) Г. Явлинский, — Политбюро впервые не смогло принять решение о единовременном пересмотре норм выработки для всех работников промышленности, транспорта и связи — как это оно делало все предыдущие годы сталинского режима… Это было началом конца социализма, смертным приговором, исполнение которого лишь растянулось потом на 35 лет”.
Действительно, темпы экономического роста начали заметно снижаться уже с 1959 года. Правительство пыталось оживить экономику путем то частичной либерализации, то ужесточения плановой дисциплины. Одну из важнейших таких попыток — косыгинские реформы — я наблюдал уже сам, вблизи, заведуя отделом в районной газете и ежедневно мотаясь по доброму десятку небольших фабрик и заводиков. Могу засвидетельствовать: все было так, как описано у Явлинского. Незначительное расширение самостоятельности вызвало поначалу реальный подъем. Руководству вдруг стало интересно получение прибыли, поскольку малая часть ее (сколько помнится, 4 %) оставалась в его распоряжении.
Вытащить часть этой части было не так уж сложно, но — как сохранить и использовать? Наращивать личное потребление, строить особняки и т. п. было еще опасно, ОБХСС не дремал; западные банки были недоступны; складывать деньги в кубышку — глупо. Вот и потекли они потихоньку в тень, в нелегальный бизнес… Вовсе не потому, что начальники сплошь были жулики. Директор стекольного завода — самый искренний и честный коммунист, из всех, встретившихся мне в жизни, — решил, помнится, на оставшуюся в его распоряжении прибыль построить четырехквартирный дом для лучших своих стеклодувов. Но как?.. Легально дом можно было построить только через несколько лет, добившись включения в план, выделения фондов и т. д. Пришлось нанять бригаду шабашников, которая сама где-то как-то умела добывать и лес и кирпич… Так что и эти денежки утекли в тень, хоть и без всякой личной выгоды для директора2.
Рост теневой экономики “компетентными органами” был, конечно, замечен, но реформа, казалось, тут ни при чем — жулье разгулялось, надо его поприжать. Между тем, поскольку личный интерес директоров сместился в тень, то начавшийся подъем быстро замер, эффективность использования ресурсов упала (ведь часть их также уходила в тень), зато торговля предприятий с плановыми органами за их получение ужесточилась, порождая коррупцию и в этой цепочке. Времена уже были “вегетарианские”, за провал плана журили, иногда снимали, но к стенке не ставили, отчего “принятие нереального плана с целью получения дополнительных ресурсов” стало очень выгодной штукой. Что и является лучшим доказательством той простой истины, что планово-директивная экономика, сформировавшаяся в тридцатые годы, в эпоху сталинского террора, без этого террора эффективно работать была не способна3.
Тянулась же агония плановой экономики так долго потому, что в семидесятые годы, особенно после арабо-израильской войны 1973 года, произошел бурный (десятикратный) рост цен на нефть. Это позволило скрашивать результаты хозяйствования, держа уровень потребления более или менее “на уровне”4. В восьмидесятые, когда Горбачев вновь решил использовать энергию самостоятельности, цены на нефть пошли вниз. Только за 1989—1991 годы выручка от продажи нефти упала более чем в два раза.
Теперь-то мы хорошо знаем, как размер такой выручки отражается на российской экономике. Теперь… А кто это знал тогда? Кто-то, наверное, знал, но, листая газеты и журналы тех лет, я не нахожу ни сообщений о нефтяных ценах, ни размышлений о том, как они могут сказаться на ходе реформ. Да и вообще… Вот я пишу: “Все происходило точно, как описал Явлинский”. Но пишу это теперь, прочитав описание механизма саморазрушения плановой экономики и сверив его с собственными воспоминаниями. А тогда, ей-богу, ничего такого не думал. Сначала я радостно верил, что мы придадим социализму симпатичные черты, потом горевал, что мы и чехам не дали построить человечный социализм.
Впрочем, то, что думал я, вероятно, несущественно — я не специалист. Но даже такие специалисты, как С. Шаталин и Е. Гайдар, уже в начале 1989 года писали: “Социализм может и должен опираться на имманентные ему экономические преимущества”. Правда, сколько бы вы ни листали эту книжку5, описания того, какие преимущества имманентны социализму, вы так и не найдете.
Но никого не стоит винить в тогдашнем непонимании элементарных вещей. Человек вообще так устроен: то, что не обсуждается, не живет в общественном сознании, осознается лишь в том виде, в каком затрагивает лично. В этом одна из причин того, что идеи и настроения шестидесятых, от действительности восьмидесятых уже совершенно оторванные, царствовали в наших умах до самой перестройки.
Зато зная и понимая всё, что мы знаем и понимаем теперь, можно с уверенностью сказать: не начни Горбачев перестройку, век советской власти вряд ли бы оказался много длиннее, а конец ее наверняка — столь же кровав, как и начало. И в этом, по-моему, главная заслуга Горбачева: он сумел почувствовать опасные колебания почвы под ногами и ждать кровавого конца не пожелал.
Общество же, все еще живя надеждами и иллюзиями шестидесятых (или надеждами и иллюзиями “почвенничества”, оказавшимися еще более далекими от реальности), не понимало не только действующие экономические механизмы, но и многие другие стороны своего бытия. “Мы не знаем общества, в котором живем” — в разгар перестройки это было признано даже властью. Мы встретили это признание довольно равнодушно: они, там, конечно, не знают, но мы-то знаем, сколько раз говорили об этом на кухне…
Увы, не знали и мы. Ибо то, что следовало знать, лежало в тех слоях общественного сознания, которые, редко выходя на свет, все же диктуют все остальное и добраться до которых можно только серьезными и — обязательно! — коллективными интеллектуальными усилиями. Диссидентская кухня, вообще-то, сыгравшая немалую роль, была слишком узкой сферой для такого разговора6, а возможности организации более продуктивной сферы сознательно уничтожались советской властью на протяжении всего ее существования.
Это, естественно, никак не вытекает из коммунистической идеологии, которую принято винить во всех бедах. Высшей человеческой ценностью она провозглашала коллективизм, но реально в СССР насаждалось нечто противоположное. Причем те, кто сохранял в себе эту идеологию или хотя бы частичное ей сочувствие, всегда оказывались в худшем в сравнении с безыдейными приспособленцами положении. Уже в 1931 году это понимает и об этом пишет в своем дневнике философ Шпет: “Правильно ли, что я не лезу — в Варнитсо7 и пр., где я засвидетельствовал бы свою советскость? Правильно ли? Т<о> е<сть> правильна ли моя оговорка, что там столько сору, приспособленцев, говна, что лучше остаться в стороне? <…> Что же лучше: obserritas и приспособленчество, аккомодация бывших чиновников или политическая наивность, но культура? Если они политически наивны, то займитесь их воспитанием, а не травите их! А если вы травите, опираясь на приспособленцев и человеческое (самое вонючее) говно, то вы сами попадаете под вопрос: может быть, только это говно вам в каких-нибудь политических целях — единственно нужное, а мы — я — по искренности и честности своего отношения к вашему (нашему) идеалу вам не нужны? Ведь мы — я — всерьез принимаем ваш идеал, а для вас этот идеал только политический волан!!!???”
Напомню: это пишется в 1931 году! В тридцатые годы именно безыдейная, сервильная бюрократия, составляя социальную базу сталинизма, по словам А. Н. Яковлева, “завершала революцию и закрепляла ее результаты, но делала это не в интересах масс, а в своих собственных”. Но и в восьмидесятые все они еще были для нас “коммуняки”.
Логика транзита вслепую
Итак, в 1985-м страна двинулась в путь, смутно ощущая нарастающее неблагополучие, но не понимая ни собственной экономической системы, ни важнейших свойств общества и его правящей элиты.
Впрочем, России было не впервой входить в эпоху важнейших перемен вслепую. Причина — в одной из “славных” традиций российской бюрократии, лучше всего сформулированной князем Гагариным, членом следственной комиссии по делу петрашевцев. “Кто вас уполномочил, — спрашивал он арестованного штабс-капитана П. Кузьмина, — обсуждать публично <…> вопросы, которые, ежели и могут подлежать обсуждению, то по высочайшему повелению высшими государственными чинами?” Советская бюрократия в ходе той своей трансформации, которая описана Г. Шпетом, прекрасно усвоила многие традиции старой бюрократии, в том числе и эту. Она была искренне убеждена, что важнейшие вопросы жизни общества можно обсуждать только по приказу начальства. Всякое же иное вяканье есть преступление, и самое мягкое наказание за него — пять лет мордовских лагерей.
Что же до петрашевцев, то они хоть и числятся у нас “первыми русскими социалистами”, но обсуждали-то на своих “пятницах” преимущественно предстоящие реформы, ища наименее болезненное решение тех вопросов, необходимость которого была уже признана правительством, создавшим для обсуждения их несколько “тайных комиссий”.
Но разговорчивые интеллигенты были отправлены кто в ссылку, а кто и на каторгу; и менее чем через десять лет, когда Александр II почувствовал, что тянуть с отменой крепостного права опасно, ему пришлось самому инициировать создание губернских комитетов и прочих учреждений, где предстоящие реформы все же были подвергнуты общественному обсуждению.
Ведь реформа тем и отличается от прямого административного насилия, что являет собой компромисс меж интересами различных групп населения — только в этом случае она может опираться на широкую поддержку. Но для того, чтобы найти компромисс, надо как минимум знать интересы этих групп, что невозможно, если они сами не формулируют их. Александр II это понял, но время было упущено. В результате значительная часть общества так и не поняла и не приняла реформы, почувствовав себя обделенной и оскорбленной, и они не только дали мощный толчок хозяйственному развитию страны, но и породили побочный продукт — революционное движение, которое уже не исчезало с политической карты России, пока большевики не утопили в крови всякое свободомыслие.
Время, когда Горбачев пришел к власти, обнаруживает многие сходные черты: война, хоть и холодная, проиграна, в экономическом (и военном) развитии чувствуется мощный фактор торможения, интеллигенция привычно помалкивает, а о важнейших вопросах говорят (пишут записки) только те, кто получал на то разрешение, и говорят, естественно, то, что желает услышать начальство.
Горбачев начинает с привычного — с попытки ускорения за счет активизации “человеческого фактора” и некоторой либерализации. Нельзя сказать, что это совсем ничего не дало, но эффект был значительно более слабым и кратковременным даже в сравнении с косыгинской реформой. Зато теневой бизнес быстро окреп. Механизм саморазрушения планово-директивной экономики явно набирал обороты. Руководство не могло не ощутить сопротивления своим планам, но природу его понимало достаточно смутно, бросаясь то в одну сторону, то в другую.
“Первая естественная мысль, — воспроизводит логику решений своего шефа бывший помощник Горбачева Г. Х. Шахназаров, — раскрепостить людей, дать им возможность проявить инициативу. Задумано — сделано. Принимаются законы о государственном предприятии, о кооперации. Но едва на этой основе пробуждается в обществе активность, как выясняется, что значительная часть пробудившейся энергии идет не в то русло, в какое она по идее должна была пойти <…> (Должна была бы… Если, конечно, не знать и не брать в расчет, что у большинства госаппарата и менеджмента предприятий всякая идеология давно вытеснена жаждой личного обогащения, а большинство „рядовых тружеников“ не верит ни единому слову, сказанному с партийных трибун, то, вероятно, да, должна. Но если это знать, то следует признать: почувствовав некоторую свободу, люди действуют вполне логично, то есть каждый в собственных интересах. — В. К.). Ортодоксальная пресса, зорко следящая за сохранностью системы, поднимает тревожный гул, наверху спохватываются, бьют тревогу, и вот уже принят закон противоположного свойства”.
Так мы и движемся всю первую половину перестройки — почти на ощупь, плохо понимая куда. И все же 1986 год заканчивается неожиданной радостью: 23 декабря возвращен из ссылки академик Сахаров. А вскоре в решениях январского (1987 года) Пленума ЦК говорятся и вовсе неслыханные вещи — о необходимости “коренной перестройки общественного строя”, о “механизме торможения”, заложенном в систему еще в тридцатые годы, о “деформациях социализма”. Выдвигается требование “демократизации всех сторон жизни”, провозглашается политика гласности…
Лирическое отступление
Я собирался говорить о девяностых вполне отстраненно, как об историческом периоде, опираясь на документы и чужие свидетельства. Но девяностые — еще и часть моей собственной жизни. Быть может, ее важнейшая часть. К тому же то, как время переживается людьми, — это тоже важная часть истории.
Конец 1986 года запомнился мне как время очень тревожное. Я работал в журнале “Нева”; первый номер будущего года с романом Дудинцева “Белые одежды” застрял в цензуре (теперь эта публикация включена во все хронологические списки важнейших событий перестройки!). Была уже середина декабря, номер давно должен был печататься, но… В один из дней приехал из обкома наш партийный куратор, собрал редакцию и стал говорить, что было бы правильно, если бы мы сами забрали из Главлита номер на переделку, ведь никто не отменял партийной дисциплины, а все мы… Тут он сделал многозначительную паузу, и я, воспользовавшись ею, нахально (никто не уполномочивал меня на такие заявления!) брякнул, что если публикация не будет разрешена, то все мы готовы положить партбилеты на стол. Куратор слегка опешил, потом стал переводить свой тяжелый, как бы ощупывающий, взгляд с одного на другого. Признаться, если я и надеялся на поддержку, то только главного редактора Б. Н. Никольского. А остальные… Мне-то что! Однажды, в 1968 году, я уже клал партбилет на стол. Имел такой опыт. И жил без оного билета до 1985-го. Вот и думал теперь: мол, проживу и дальше, с работы, вестимо, попрут, но…. Но молчали все. “Ну что ж…” — угрожающе сказал куратор, поднялся и вышел.
В тягостном неведении прошло еще недели две, лишь перед самым Новым годом из обкома вдруг позвонили: роман пропущен, номер можно печатать. Потом был январский пленум, была провозглашена политика гласности, наш партийный куратор стал улыбаться при встречах чуть ли не дружелюбно.
Неужели мы не боялись? Да боялись мы! И еще как!.. О том, что перестройка положит конец партийному всевластию, никто еще и не думал, но… Кроме страха жило в наших душах что-то еще. Месяца через два, помнится, сидел я с приятелями на кухне за бутылочкою, и один из них читал только что где-то услышанное:
Теперь у нас эпоха гласности.
Товарищ, верь, пройдет она.
Но комитет госбезопасности
Запомнит наши имена!
— И черт с ними, — сказал другой, — пусть запоминают! Надоело ходить на помочах!
Я посмотрел на него с удивлением. Мне тоже надоело, но я-то кто? В свои сорок пять — малоизвестный писатель, мелкий журнальный клерк. А он человек состоявшийся, доктор наук, профессор… Ему есть что терять. Но надоело, видимо, многим. И эти многие понимали: если не сейчас, то уже никогда! Что и определило тот напор, то давление, результатом которого (а не только барским соизволением!) стала политика гласности.
Хотя и тут часть высвободившейся интеллектуальной энергии сразу же пошла не туда, куда, вероятно, рассчитывал Горбачев. Начался бурный пересмотр советской истории. Партийные идеологи так тщательно оберегали свои фальсификации прошлого, правда о нем пробивалась так трудно, по таким крупицам, что у людей выработалась уверенность: стоит громко сказать эту правду, и сразу все переменится. Увы, ничего от сказанного не менялось…
И все-таки ощущение “теперь или уже никогда” было так сильно, что интеллигенция, всем своим традициям вопреки, обнаружила вдруг сильнейшую тягу к самоорганизации — один за другим возникали клубы: “Перестройка”, “Друзья „Огонька“”, позже “Друзья „Невы“”, московская и ленинградская “Трибуны”… В каждом из них сходились люди, позже, после развала Союза, оказавшиеся по разные стороны баррикад, но пока что они были вместе, они были за демократию, и это порождало у них особый настрой: их жизнь, казалось, наконец-то обрела смысл!
Гордиев узел милитаризма
Главная трудность запаздывающих реформ состоит в том, что многочисленные проблемы успевают не только накопиться, но и переплестись. Неизвестно, что было “первоначальной целью” Горбачева: утвердить в стране демократию или добиться ускорения экономического развития, но ни то ни другое не могло быть достигнуто без демилитаризации страны.
Если попытаться выделить сферу бесспорных успехов Горбачева, то это прежде всего развязка важнейших международных узлов, затянутых холодной войной. На этом пути ему пришлось преодолевать яростное сопротивление генералитета, упорно не желавшего верить, что гонка вооружений подорвала силы страны. Всякое урезание военного бюджета, поглощавшего до 40 % государственных доходов (нигде в мире он не превышал 8 %), казалось генералам кощунством. “Уж чего-чего, а для своей армии народ деньгу всегда найдет, — были убеждены генералы. — Он ее любит”. Верить в эту любовь было им тем удобнее, что народ никто и не спрашивал — денежку у него попросту изымали. А в пользе войск за рубежами страны генералам также сомневаться не приходилось: командиры наших частей в ГДР и Чехословакии договаривались с местным начальством и посылали своих солдат на уборку урожая, на строительство… Именовалось это, разумеется, интернациональной помощью и дружбой народов, но “откаты”, получаемые командирами, от названия не зависели. Военные заводы также всегда имели избыток ресурсов, легко превращаемый в различные блага. Впервые предав гласности данные о наших непомерных военных расходах, Горбачев легализовал антимилитаристские настроения в обществе. Это открыло дорогу к выводу войск из Афганистана, к снятию противостоящих друг другу ракет средней дальности в Европе (договор подписан 7 декабря 1987 года), к прогрессу на переговорах по стратегическому ядерному оружию.
Мощным препятствием демилитаризации был также Варшавский договор. Наличие “союзников”, которых то и дело приходится удерживать силой, а в перерывах ублажать различными экономическими преференциями, продажей той же нефти по ценам ниже мировых и т. п., не делало страну сильнее. Это понятно. Существует, однако, версия, что “казавшиеся поначалу спонтанными события в соцстранах, начинавшиеся со смены лидеров, были „стихийными“ лишь для непосвященных. На самом деле восточноевропейское „домино“ стало прямым следствием неудачных попыток Москвы сыграть на опережение истории: затеянный советским руководством кадровый маневр — замена ортодоксальных лидеров брежневской эпохи (Хонеккера, Гусака, Живкова) на молодых аппаратчиков, готовых идти в ногу с Горбачевым, провалилась. Мягкой рокировки не получилось — получилось то, чего никто в советском руководстве не ждал и не хотел”8. Увы, чтобы обрушить эту версию, стоит лишь вспомнить, что в Румынии, где смены руководства не произошло, революция все-таки состоялась — отнюдь не бархатная, а со множеством кровавых эксцессов.
Еще факт. Бывший руководитель чешского телевидения Мирослав Павел рассказал корреспонденту журнала “News week”, что в 1989 году ездил в Москву по заданию КПЧ, чтоб выяснить, как собирается СССР реагировать на угрозу распада Восточного блока. “Вернулся он с убеждением, что Москве все равно”. То есть угроза распада была осознана заранее и блок решено было принести в жертву демилитаризации и международному потеплению. 2 декабря 1989 года в ходе встречи Горбачева с Д. Бушем сделано заявление об окончании “холодной войны” — “новое мышление” одержало величайшую из своих побед.
Самые ржавые мины
С самого начала перестройки стали обнажаться межнациональные проблемы (значительная часть высвобождаемой энергии народов пошла именно в этом, совершенно “неправильном”, с точки зрения Горбачева, направлении); и тут, в отличие от международных дел, руководство КПСС проявило беспомощность. 16 декабря 1986 года в Алма-Ате произошли первые массовые беспорядки — как официально сообщалось, “в связи с заменой на посту 1-го секретаря ЦК казаха Д. А. Кунаева русским Г. В. Колбиным”. Но и казахские писатели, с которыми я вскоре встречался в Москве, и русские жители Алма-Аты уверяли: все началось с совершенно мирной студенческой демонстрации — не в защиту Кунаева, к которому казахи относились, мягко говоря, без восторга, а в защиту казахского языка. И тогда и сейчас я склонен им верить — это тоже одна из традиций имперской бюрократии: любую мирную, но несанкционированную демонстрацию объявлять “массовыми беспорядками”. Трое демонстрантов были убиты, девяносто девять арестованы и затем получили различные сроки.
Зачем это было сделано? Скорее всего, чиновники просто не понимали, насколько остры в нашем обществе проблемы, которые они пытаются лечить элементарным страхом. Любое обсуждение их было под строжайшим запретом. Гражданскую войну мы изучали исключительно как противостояние белых и красных, в которое иногда вмешивались “банды зеленых”. О том, что это не банды, а крестьянские отряды, знал только тот, кто читал не книги, а документы. Он же понимал, что для многих народов Гражданская была войной за выход из империи. И Вторая мировая стала для них продолжением Гражданской, и целый ряд национальных (украинских, литовских) и казачьих формирований… оказался на стороне вермахта не потому, что состоял из гнусных предателей, а потому, что воевал за свой народ. После капитуляции Германии эта война продолжалась еще свыше десяти лет!
Национальные выступления более поздней поры — это и вовсе был страшный секрет! Кто знал, например, о самосожжении Ромаса Каланты 14 мая 1972 года с требованием свободы Литвы. Его похороны и арест родителей вызвали грандиозные демонстрации 18—19 мая с лозунгами “Свобода Литве!”, “Свобода патриотам!” и новые массовые аресты — свыше 400 человек. Кто-то, конечно, знал и об этом — “голоса” сообщали.
23 июля 1987 года грохнула еще одна старая, ржавая мина — началась сидячая демонстрация крымских татар на Красной площади. И опять советское руководство не смогло предложить ничего, кроме депортации их из Москвы. С глаз долой — из сердца вон. Но старые, ржавые мины межнациональных конфликтов продолжали взрываться одна за другой. 12 февраля 1988 года начались митинги в Степанакерте — армянское население не находило общего языка с азербайджанскими властями.
Ликвидация старых мин требует особой осторожности, выверенности каждого движения, а союзные власти не нашли ничего лучше, как ввести войска в Ереван. 25 февраля начался армянский погром в Сумгаите, погибли 32 человека, более 400 было ранено. Через месяц Верховный Совет Армении дал согласие на включение Нагорного Карабаха в состав республики, а Верховный Совет Азербайджана заявил о неприемлемости такой передачи. В приграничных районах началось насильственное вытеснение армян и азербайджанцев. Конфликт нарастал, обретая все более кровавые формы.
Известно, что межнациональные конфликты способны целиком захватывать душу народа, мешая миллионам человек думать и поступать рационально. Даже после катастрофического землетрясения 7 декабря 1988 года, когда были разрушены города Спитак, Кировакан, Ленинакан и погибло свыше 24 тысяч человек, на всех встречах с приехавшими московскими руководителями прежде всего задавался вопрос о том, как будет решена карабахская проблема.
Я не собираюсь анализировать межэтнические конфликты тех лет, не буду разбирать, кто лично виноват в тех или иных решениях, повлекших кровопролитие. Я только хочу подчеркнуть: у всех этих скверных решений была общая причина — длительное замалчивание проблем, полный запрет на их гласное обсуждение и, как следствие, отсутствие их в общественном сознании, без чего мирное решение, хотя бы частично удовлетворяющее участников конфликта, никак не возможно.
А отсутствие этих проблем в общественном сознании было столь глубоким и полным, что многие и до сих пор убеждены: до перестройки никаких таких конфликтов не было — их спровоцировали разного рода народные фронты, чтоб вырвать власть у Горбачева. В доказательство обычно рассказывается, что они-де учились в классе, где никто толком и не знал: туркмен ты, азербайджанец, русский или армянин. Я тоже учился в таком классе, в городе Сумгаите. Но после выпускного бала прошло тридцать с лишним лет, и 25—29 февраля 1988 года мои одноклассники оказались не только среди тех, кто прятал армян от погрома, но и среди погромщиков. Увы!
Был ли неизбежен развал Союза?
Чаще всего о неизбежности развала СССР говорят именно в связи с обилием межнациональных конфликтов. Несложно, однако, заметить: те республики, где происходили эти конфликты, отнюдь не требовали выхода из Союза. Так, осенью 1989 года на Втором съезде народных депутатов СССР при голосовании по поводу пресловутой 6-й статьи Конституции (о руководящей роли КПСС) из 77 делегатов Узбекистана за отмену ее голосовал только 1 (1,3 %), из 46 делегатов Азербайджана — 5 (10,7 %)… Зато из 37 литовских делегатов за отмену 6-й статьи голосовали 36 (97,3 %), в эстонской делегации — 32 из 36 (88,9 %), в латвий- ской — 32 из 40 (80 %). В самой многочисленной российской делегации за отмену голосовали 319 человек из 588 (54,2 %)9. Именно этими голосами судьба статьи была решена.
К моменту голосования было уже ясно, что главным тормозом на пути перемен стала именно партийная бюрократия, и никакая серьезная трансформация “под руководством КПСС” невозможна. Так что голосование это можно рассматривать и как рейтинг политической зрелости делегаций. Прибалты оказались в нем на первых местах, и это неоднократно использовалось как доказательство, что якобы они были инициаторами развала Союза. Но рассмотрение событий в их хронологической последовательности показывает, что это всего лишь миф.
“Прибалтика в советский период, — пишет историк Р. Симонян, — была идеальным и бессменным полигоном для проведения экономических экспериментов, опробования новых методов управления хозяйственным механизмом”. Отсюда — два важных следствия. Во-первых, более полное и разнообразное присутствие экономических проблем в общественном сознании. Во-вторых, Прибалтике как витрине советского технического прогресса и в других областях позволялись некоторые вольности. В государственном музее в Кадриорге проходила выставка запретного по всему Союзу художника Р. Фалька. В Тартуском университете профессор В. Ядов впервые в Союзе читал лекции по “буржуазной науке” социологии, даже издал их книгой… Интеллектуальная жизнь была здесь более разнообразной и напряженной, что не могло не сказаться на характере народных выступлений, когда началась перестройка. Они были мощными и прекрасно организованными. Но хуже всего то, что вера в миф о прибалтах как инициаторах развала Союза погубила ряд очень ценных возможностей. Ведь требования политической независимости, выхода из СССР в Прибалтике не выдвигались довольно долго10. Популярны были лишь требования децентрализации народно-хозяйственного управления. Прибалты считали, что коль скоро все говорят об обновлении экономической модели, то начать это обновление, как и в былые времена, следует с них. Они были готовы стать испытательным полигоном для внедряемых элементов рынка.
В октябре 1988 года Верховный Совет Эстонии принял несколько документов, в том числе о праве частной собственности на землю, вошедших в противоречие с Конституцией СССР. Из Москвы последовал грубый окрик. Но и на этот раз никто, что называется, не полез в бутылку. Как люди законопослушные по самой своей природе, прибалты предложили юридически безупречную развязку сложившегося положения. В Верховном Совете СССР по их инициативе была создана комиссия по распределению прав и полномочий между центром и республиками (комиссия Таразевича), где и была выдвинута идея подписания нового союзного договора.
Такой договор мог разрешить несколько очень острых вопросов. Во-первых, он мог закрепить за Прибалтикой функцию испытательного полигона экономических новаций и тем сдвинуть с места реформы, встречавшие яростное сопротивление бюрократии, в том числе приватизацию земли. Внедрение элементов рынка могло начаться раньше и проходить мягче, без развала экономики, принесшего столько бед простым людям. Во-вторых, подписание нового союзного договора стало бы юридически обязывающим документом сохранения Союза. И в-третьих, подписание договора республиками Прибалтики снимало все юридические основания непризнания западными странами их вхождения в Союз, которое базировалось именно на недобровольности этого вхождения в предвоенные годы.
Даже 15 июня 1989 года академик В. Пальм, выступая в “Тартуском курьере”, печатном органе Народного фронта, доказывал необходимость сохранения Союза, считая, правда, что “для того, чтобы сохранить СССР, он должен быть реорганизован”. Увы, этот разумный путь был отвергнут. Последовало Заявление ЦК КПСС “О положении в республиках Советской Прибалтики”, выдержанное в имперском стиле. Но имперский рык никого не пугал. Он лишь подтолкнул население республик к единственно возможной в этих условиях солидаризации — этнической. Поэтому через два с лишним года, когда союзное руководство дозрело наконец до понимания необходимости нового союзного договора, возврат к этой идее был для прибалтов уже невозможен.
Бег по сужающемуся коридору
Кризис — это всегда сужающийся коридор возможностей. Причем сужается он для каждой из конкурирующих политических сил. Чем и предопределяется обострение их борьбы. “Серьезно ошибаются те, — пишет Г. Х. Шахназаров, — кто полагает, что первые три года правления Михаила Сергеевича прошли даром. За этот период были испробованы практически все известные методы облагородить и ускорить развитие общества, не меняя системы”. Но тупиковость всех испробованных путей была признана Н. И. Рыжковым 25 июня 1987 года в докладе на Пленуме ЦК. Общество пришло в движение, но благодаря этому тупиковость предлагаемых экономических новаций осознавалась им яснее и раньше, чем высшим партийным руководством.
Первое выступление антигорбачевского партийного крыла было направлено именно против гласности — 13 марта 1988 года “Советская Россия” публикует письмо Нины Андреевой “Не могу поступаться принципами”. Но в партийной верхушке группа Горбачева была еще много сильнее. Через три недели “Правда” официально открещивается от письма Н. Андреевой.
Победа? Разумеется. Но она же показывает, что коридор возможностей сузился, нарастает давление не только справа, но и слева, причем стремительно: в апреле в маленькой Эстонии создан первый Народный фронт, в июле Московский народный фронт уже выводит своих сторонников на массовый митинг, а в сентябре митинг в Куйбышеве против местного партийного бонзы Е. Муравьева собирает семьдесят тысяч (!) человек.
Власть понимает необходимость реформы экономики, и нельзя сказать, что она бездействует, но все ее действия дают почему-то обратный результат. “В 1988 году на фоне обостряющихся бюджетных и финансовых проблем, — вспоминал Егор Гайдар, — начался так называемый перевод предприятий на полный хозяйственный расчет, что укрепляло независимость директоров предприятий, расширяло свободу их маневра. Были установлены нормативы распределения прибыли без изъятия ее свободных остатков. Но одновременно не вводилась финансовая ответственность предприятия за результаты его хозяйственной деятельности. Общий итог: внесенные в иерархическую экономику разрозненные, несистематические изменения ускорили нарастание экономических диспропорций”. Если сказать чуть менее “научно”, власть еще и не думала ни о какой приватизации, а директора уже занимались ею потихоньку: “разрастался черный рынок, за которым у государства не было никакого контроля”.
Время реформы уходило бесплодно и неостановимо, а руководству страны все еще хотелось что-то изменить, ничего не меняя. “Джермен Гвишиани, (директор одного из институтов, готовивших предложения для правительства. — В. К.), — вспоминал Гайдар, — вернувшись от Рыжкова, подтвердил: политическое руководство страны не готово к столь радикальным преобразованиям…”
“Наши слова” в речах Горбачева экономисты этого института уловили только после его поездки в Красноярск, где ему пришлось выслушать немало неприятных вопросов об исчезающих из магазинов товарах и т. п., и, “вернувшись в Москву, он провел подряд несколько совещаний, явно пытаясь понять, что же не так, в чем ошибка, почему реформы не дают ожидаемых результатов”. Увы, его коллеги по Политбюро предпочитали рассуждать о “деструктивных силах”, разваливающих экономику.
“Кто эти деструктивные силы? — возмущенно спрашивали демократы. — Как им удалось в короткий срок развалить экономику огромной страны? На чей счет следует отнести антиалкогольную кампанию или <…> безграмотную организацию кооперативного сектора, вызывающую естественное раздражение людей? Ответ может быть один: эти деструктивные силы — непонимание и некомпетентность” (Г. Явлинский).
Между тем грамотные экономисты в стране были; правительство, официально взявшее курс на реформы, могло привлекать (и привлекало!) их к своей работе, но… “Абалкина привлекли для обсуждения основного проекта. Была надежда… Помню, подкарауливал его в институте или дома, ехал с ним в машине на Старую площадь. Мы обсуждали детали, понимая друг друга. Но потом двери за ним закрывались и все куда-то пропадало” (Г. Явлинский).
Это особая, загадочная вязкость высших партийных и правительственных инстанций собственно и составляла суть системы, стиль ее действий. “Послушными исполнителями, винтиками становились не только референты, инструкторы и другие „нижние чины“, но и секретари ЦК, члены Политбюро. <…> Всемогущий Генеральный секретарь <…> тоже был рабом системы, одним из ее винтиков”. Г. Х. Шахназаров вспоминает, как проходило обсуждение документов, подготовленных для XIX партконференции: “Е. К. Лигачев заметил, что к общечеловеческим интересам нужно добавить классовые. Ю. Ф. Соловьев посоветовал напомнить о незыблемости однопартийной системы, „поскольку КПСС способна обеспечить многообразие мнений“. В. В. Щербицкий сказал, что не отработан механизм: как при демократизации сохранить за партией политическую власть? Михаил Сергеевич не стал настаивать…”
Эпизод прелюбопытнейший! Показывающий многое из того, как на самом деле устроена партийная власть. Г. Г. Шпет, напомним, утверждал, что уже в начале тридцатых идеология превратилась в политический волан. Это так. Но переброска им была довольно тонкой наукой. Всякий посыл и тем более отражение означали нечто… Но вот чт? В данном случае все три посыла были заявлением о непокорности. Именно поэтому их и следовало встретить молчанием, даже поблагодарить. Ибо, в самом деле, что может Генеральный секретарь КПСС возразить против необходимости “сохранить за партией политическую власть”? Ответ мог быть дан только в иное время и в иной плоскости. Он и был дан, хотя далеко не сразу, а 11 марта 1990 года, когда Пленум ЦК по предложению Горбачева решил отказаться от конституционных гарантий монополии КПСС на власть и ввести институт президентства СССР.
На более низких этажах партийно-хозяйственной номенклатуры оформление своих притязаний “правильными словами” имело значение еще большее. Условность произносимых речей являла собой мощный фильтр, сквозь который из принимаемых наверху решений просачивалось вниз только то, что было выгодно партийно-хозяйственной номенклатуре.
И все-таки мне трудно согласиться с рядом ученых, утверждающих, что силами, “определившими направление и характер реформирования советской системы, <…> была советская номенклатура, тяготившаяся коммунистическими условностями и зависимостью личного благополучия от служебного положения”. Номенклатура, безусловно, играла важную роль, но характер реформирования определялся борьбой между нею, реформаторской верхушкой во главе с Горбачевым и низовым демократическим движением, формировавшимся в ходе этой борьбы. Причем замедление процесса реформ было на руку номенклатуре, а всякое решительное продвижение сужало коридор ее возможностей.
Целям номенклатуры, естественно, служило и замедление политических реформ, создание громоздких дублирующих структур власти — Съезда народных депутатов и Верховного Совета СССР. “Сейчас трудно говорить о последовательности событий при „бессъездовском“ варианте, — пишет Г. Х. Шахназаров, — когда вместо достаточно многоголосого собрания <…> был бы создан оптимальный по численности парламент. Одно можно предположить: это помогло бы повести политические преобразования не взрывным революционным путем, а более спокойным реформистским”.
Вывод сомнительный. Консерваторы переиграли сами себя. Они предполагали выпустить пар в свисток, в говорильню, но говорильня обернулась делом весьма продуктивным, ибо потребности общества прежде всего должны быть осознаны. Осознанные, они так или иначе, не реформистским, так революционным путем, но всегда прокладывают себе дорогу. Разрушение коммуникативной атомизации было, по сути, главным условием выхода общества из состояния коммунистической спячки и покорности.
Не случайно лето после Первого съезда народных депутатов стало временем окончательной структуризации политического пространства. Временем не только пустеющих прилавков и роста преступности, но и многотысячных митингов, на которых критике подвергалось не только правительство Н. Рыжкова, но и сам Горбачев.
Торможение реформ консерваторами заставило демократов “искать место прорыва” — ту властную структуру, которая наконец-то всерьез возьмется за реформу экономики и остановит сползание страны к хаосу. Каждое торможение реформ, проводимое в интересах партхозноменклатуры, одновременно резко сужало коридор ее возможностей, ибо ускоряло развал Союза. 12 июня 1990 года Первый съезд народных депутатов РСФСР почти единогласно принял Декларацию о государственном суверенитете РСФСР. Считается, что двоевластие — всегда и безусловно плохо, но… В истории России не раз складывались ситуации, когда именно двоевластие позволяло сыграть решающую роль третьей силе — демократической интеллигенции или народным массам. Признаком оживления общества в это время можно считать и появление альтернативных (созданных вне правительственного задания) программ экономических реформ. Но что бы ждало их в условиях единого властного центра? В лучшем случае — судьба популярной брошюры.
Зимой 1990 года встретились и разговорились трое молодых экономистов — Г. Явлинский, А. Михайлов и М. Задорнов. Говорили 10 часов подряд, а затем сели и за 20 дней написали программу перевода экономики на рыночные рельсы “400 дней доверия”. Они так мало надеялись на ее реализацию, что вначале она была пущена по рукам и к Ельцину попала случайно — с чужим названием “500 дней” и как программа реформирования экономики России, а не всего СССР. Однако только что родившийся альтернативный центр власти действовал с революционной скоростью и напором: Явлинский стал заместителем председателя Совмина РСФСР и председателем Государственной комиссии по экономической реформе (по его собственному выражению, “заместителем царя по революциям”). “Заместитель по революциям”, как и положено, проявил дерзкую инициативу, и вскоре между Горбачевым, Ельциным, Рыжковым и Силаевым была достигнута договоренность о разработке совместных мер по проведению экономических реформ. Созданная Явлинским и академиком С. Шаталиным группа за три месяца подготовила не только программу, но и весь пакет необходимых для ее реализации постановлений. Они очень спешили…
Возникла уникальная возможность. Во-первых, чем раньше началась бы реформа, тем легче удалось бы ее провести. Во-вторых, совместная программа естественным образом прекращала “войну законов”, останавливала “парад суверенитетов”. И в-третьих, еще не поздно было начать реформу со стабилизационных мероприятий, без раскрутки бешеной инфляции и всех сопровождающих ее прелестей.
Но!.. Все это не отвечало интересам партхозноменклатуры, которая еще не закончила формирование первоначальных капиталов. Председатель правительства Рыжков вышел с альтернативными “Основными направлениями” и пригрозил отставкой. Горбачев, верный своему “центризму”, выступил за объединение двух программ, что было, разумеется, невозможно — они строились на разных принципах. Но нашлись академики, взявшиеся и за эту работу, — ведь, как известно, в СССР можно было скрестить даже ежа и ужа, получив полтора метра колючей проволоки.
“Что осуществить экономическую реформу в 1990 г. было легче, чем в 1992-м, — очевидно, — пишет Г. Шахназаров, — но эта „легкость“ сама по себе обещала быть достаточно тяжелой — вот почему Горбачев решил продолжить поиск более щадящей, менее болезненной для общества программы”. Странная логика! Ведь основным “утяжеляющим” будущую реформу фактором было время — процесс развала Союза и его экономики нарастал стремительно.
Тут, впрочем, необходима еще одна оговорка. Ряд экономистов впоследствии оценивал программу “500 дней” как утопическую. “Если беспристрастным глазом специалиста, — писал, например, Гайдар, — то многие из ее сюжетов нельзя воспринимать без улыбки”. Допустим. Но с этой программой были связаны громадные надежды общества, а это, безусловно, облегчило бы ее реализацию. Это — во-первых. Во-вторых, я всегда склонен верить тем пророкам, чьи пророчества сбываются. “Этап стабилизации экономики, — писали авторы „500 дней“ 2 января 1991 года в „Известиях“, — хотя и останется тем же по смыслу, будет иным по набору мер. Снижение жизненного уровня населения будет значительным еще до стабилизации. Любая программа в такой обстановке по необходимости приобретает более жесткий характер — слишком серьезно изменяются стартовые условия реформы, слишком быстро закручивается инфляционная спираль и нарастает развал потребительского рынка”. Что не сбылось из этого, господа? По-моему, сбылось все!
Развал Союза
После отказа Горбачева от программы “500 дней” точка, до которой еще возможно было сохранение Союза, оказалась пройденной. Впереди еще был референдум, на котором три четверти населения высказались за сохранение Союза, Новоогаревский процесс и много другой политической суеты. Но шансов на действительное сохранение Союза больше не было.
Поздняя осень 1990 года — странное время для Горбачева. С одной стороны, рухнула Берлинская стена, исчезла с карты Европы ГДР, а вместе с нею и угроза войны, и это можно считать вершиной его политики “нового мышления”. Горбачеву вполне заслуженно была присуждена Нобелевская премия мира. Но с другой — он терпит поражение за поражением; каждый новый российский закон — как оглушительная оплеуха союзным властям. Казахстан — последняя из республик — принимает декларацию о суверенитете. С большим трудом к концу года удается получить в США $1 млрд на закупку продовольствия. Германия начинает отгружать гуманитарную помощь, и люди, читая об этом, ехидно уточняют друг у друга: так кто же там победил, в мае 1945-го?
В этой ситуации Горбачев ищет новый центр, пытаясь в чем-то опереться и на правых. Они прекрасно используют эту ситуацию: в декабре парламентская группа “Союз” добивается назначения Б. Пуго министром внутренних дел. Укрепившись, правые делают ставку на хорошо знакомые им силовые методы. Первая обкатка происходит в середине января 1991 года в Литве. Год назад компартия этой республики фактически раскололась. Теперь этот раскол используется для создания прокоммунистического Комитета общественного спасения (руководители — первый секретарь ЦК Коммунистической партии Литвы Миколас Бурокявичюс и заведующий идеологическим отделом Юозас Ермалавичюс). Официально именно этот комитет предпринял попытку отстранить от власти правительство Народного фронта11. При столкновениях погибли 14 человек (в том числе один боец “Альфы”). Около сотни ранено. Страна потрясена.
На этом фоне правительство под руководством нового премьера В. Павлова начинает “экономическую реформу”, самая большая загадка которой — связь реально проводимых мероприятий с объявленными целями, и прежде всего с финансовой стабилизацией. 22 января 1991 года страну огорошивает указ премьера об обмене пятидесяти- и сторублевых купюр. Официально — якобы потому, что именно такими купюрами предпочитает рассчитываться черный рынок.
Черный-то рынок и не чихнул — деньги здесь не складывались в кубышку, а вкладывались в товарные запасы, в нелегальное производство; солидные суммы в крупных купюрах если и собирались, то в основном для дачи взяток чиновникам. Конфискационный эффект был подсчитан и оказался вдвое меньше запланированного: 10 млрд руб. вместо 20. Кажется, ни одному правительству в мире еще не удавалось так дешево приобрести всеобщую ненависть и презрение. Заранее объявленное и со 2 апреля введенное резкое повышение цен (в 2—5 раз при повышении зарплат не больше чем на 30 %) окончательно добивает потребительский рынок и приводит к резкому снижению жизненного уровня.
Когда сейчас просматриваешь хронику событий весны 1991 года, создается впечатление, что правые и сами не верили в успех своей экономической политики; каждое из мероприятий они спешили поддержать демонстрацией гражданам “большого кулака”. Через два дня после указа об обмене купюр выходит указ о совместном милицейско-армейском патрулировании городов; меньше чем через три недели после повышения цен парламентская группа “Союз” требует введения в стране чрезвычайного положения… Радикализировались требования не только правых, но и демократов.
17 марта три четверти участвовавших в референдуме (в Грузии, Армении, Молдове и прибалтийских республиках голосование по решению местных властей не проводилось) высказались за сохранение Союза (по России — 71,3 %), чему немало способствовала формулировка вопроса: “Считаете ли Вы необходимым сохранение Союза Советских Социалистических Республик как обновленной федерации равноправных суверенных республик, в которой будут в полной мере гарантироваться права и свободы человека любой национальности?” Люди фактически голосовали не за существующий Союз, а за гипотетическое государство, в котором им хотелось бы жить. На проводившемся одновременно (на территории России) референдуме о введении поста Президента РСФСР ответили “да”, то есть фактически выразили недовольство союзными властями, почти столько же — 69,85 %.
23 апреля в Ново-Огареве удается подписать предварительный проект нового союзного договора. Согласно этому документу, в руках союзного руководства оставались вопросы обороны, финансовой политики и внутренних дел — все остальное передавалось на республиканский уровень. Как видим, дезинтеграция предполагалась значительно глубже той, что два года назад предлагали прибалты. Но возможности сохранить Союз даже в таком виде уже не было.
Политически и правые, и горбачевский центр терпели поражение за поражением. Черным днем для них стало 12 июня, когда Г. Х. Попов был избран мэром Москвы, А. А. Собчак — Ленинграда, а Ельцин — президентом России. Против него была двинута самая тяжелая артиллерия, еще остававшаяся в резерве, — недавний премьер Н. И. Рыжков, но Ельцин победил в первом же туре с более чем трехкратным (57,3 % против 16,8 %) перевесом. “Невозможно передать словами душевное состояние, которое я переживаю в эти минуты, — заявил он после принятия присяги. — Впервые в тысячелетней истории России президент присягает своим согражданам. <…> Я с оптимизмом смотрю в будущее и готов к энергичным действиям. Великая Россия поднимается с колен!”12
Между тем о готовящемся путче давно (с январских событий в Литве) носятся слухи. Это фиксирует в своих записках канадский журналист Макс Ройз13. Напряжение возрастает. 20 июля Ельцин подписывает указ о департизации, то есть о запрещении деятельности парткомов на предприятиях и в учреждениях. Колоссальный удар по партийной власти! 29 июля в Ново-Огареве состоялась конфиденциальная встреча Горбачева, Ельцина и президента Казахстана Назарбаева. Они наметили подписание союзного договора на 20 августа, о чем и объявил Горбачев в телеобращении 2 августа. Но там же был принят ряд и необъявленных решений: после подписания договора премьер-министра Павлова предполагалось заменить Назарбаевым, такая же судьба ожидала министра обороны, самого Крючкова, и ряд других. За президентом, однако, следили уже плотнее, чем за любым диссидентом, и расшифровка прослушки легла на стол Крючкова. 4 августа Горбачев уехал отдыхать в Форос. Позднее он оценивал это как ошибку, но тогда у него было, вероятно, ощущение, что главное сделано, дальнейшие шаги намечены…
Путч: легенды и действительность
Августовский путч породил множество легенд. В том числе и об участии в нем самого Горбачева. В книге депутата Госдумы А. Хинштейна “Ельцин. Кремль. История болезни” мы читаем: “За день до отъезда, 3 августа, собрав узкую часть Кабинета министров, Горбачев произносит загадочную фразу: „Имейте в виду: надо действовать жестко. Если будет необходимо, мы пойдем на все, вплоть до чрезвычайного положения“. И потом, когда 4 августа сажают его в самолет, он еще раз повторяет эти странные установки. „При необходимости действуй решительно, но без крови“, — напутствует Михаил Сергеевич остающегося на хозяйстве Янаева”. Впрочем, версия Хинштейна годится лишь для очень легковерных людей. Ибо если 4 августа “остающиеся на хозяйстве” получили такие указания, то зачем им было лететь в Крым 18-го. “Мы в Чрезвычайном Комитете договорились, — рассказывал об этой поездке В. Воротников, — что группа поедет в Крым к Горбачеву для того, чтобы склонить его к принятию решения о введении чрезвычайного положения. <…> Другой целью нашей поездки в Форос к Горбачеву было <…> сорвать подписание союзного договора, который, по нашему мнению, не имел никаких правовых основ”. Причем группа эта вылетела в 13:02, а в 8 утра Язов сообщил генералам Грачеву и Калинину о предстоящем введении чрезвычайного положения. Так что путч был настоящим путчем — все было решено до встречи с президентом и независимо от ее результатов.
Прежде всего: каковы были силы путчистов, на что они рассчитывали? В распоряжении ГКЧП был отряд “Альфа”, дивизия им. Дзержинского (МВД), Тульская дивизия ВДВ, Кантемировская и Таманская дивизии (МО). Всего в Москву было введено 4 тысячи военнослужащих, 362 танка, 427 бронетранспортеров и БМП. Само перемещение такой массы войск говорит о тщательной разработке и планировании операции. Разумеется, армии такого состава ничего не стоило взять штурмом любое здание. Однако эта колоссальная сила была лишь продемонстрирована москвичам, но в ход не пущена. Почему?
Сознательно или нет, но гэкачеписты копировали схемы антибериевского (1953 год) и антихрущевского (1964 год) переворотов, которые воспринимались как легитимные именно потому, что были коллективными действиями высших руководителей. Но на сей раз советская партийно-административная машина не сработала. Во-первых, члены политбюро действительно имели право сместить любого из министров (Берию) и даже первого секретаря (Хрущева), но сместить президента не имел права ни вице-президент, ни правительство. Впрочем, юридическая сторона дела вряд ли имела решающее значение. А вот наличие альтернативного центра власти (российского) было тем, что постоянно держал в уме каждый из исполнителей.
Мэр Ленинграда А. А. Собчак, как известно, прилетел из Москвы около двух часов дня и сразу же отправился в штаб генерала Самсонова, которого убедил не вводить войска в город. Анатолий Александрович был, конечно, человеком мужественным и красноречивым, но его доводы вряд ли сыграли определяющую роль. Самсонов и без него понимал, что ввод войск в город, протестно настроенный по отношению к ГКЧП (к двум часам это было уже достаточно ясно), чреват тем, что кровь может пролиться и без всякого приказа, как она затем пролилась в Москве. И если при этом верх в конце концов возьмет российская власть, то что ему — под суд идти, что ли? А если победит все же ГКЧП?.. Генерал принял поистине соломоново решение. Витебская дивизия ВДВ и Псковская дивизия в 5 утра 21 августа выступили к Ленинграду, но остановились под Сиверской. Остановились, но опять же не совсем. Всю ночь на 21 августа продолжалось передвижение отдельных подразделений, подтягивание техники… К утру 21-го (в 5 Язов уже отдал приказ о выводе войск из Москвы) стало ясно, что генералу Самсонову сдержать слово, данное мэру, куда выгоднее, чем его нарушить. И он это слово сдержал!
Куда большее значение имело выступление Собчака по телевидению (Ленинградское телевидение покрывало тогда едва ли не треть страны!). Здесь его мужественные и прямые формулировки произвели куда большее впечатление, сняв мрачные ожидания. Вообще в дни путча обращение напрямую к людям были куда более эффективны, чем любые договоренности внутри властной системы. И когда на следующий день Ленинград по призыву мэра вышел на Дворцовую, стало ясно главное: на чьей стороне подлинная сила.
Но и с самого начала ситуация фактического двоевластия была причиной того, что “большинство исполнительных структур заняли нейтральную или „вялую“ позицию по отношению к указаниям ГКЧП”. Даже отдавая приказ своим вооруженным силам, деятели ГКЧП никогда не знали, будет ли он исполнен. Командующий ВДВ Павел Грачев, явно выжидая, поддерживал связь как с министром Язовым, так и с Ельциным. Его заместитель генерал-майор Александр Лебедь выражал свои симпатии еще яснее: одно из подразделений его дивизии в первый же день перешло на сторону защитников Белого дома… Понятно, военные и гражданские чиновники потому и выжидали, что желали оказаться в стане победителей. Но какие основания были у них сомневаться в победе?
Вот тут мы должны обратиться к главной из сил. К той, чье значение многие авторы стараются всячески преуменьшить. Прибыв в 9 часов в Белый дом, Ельцин вскоре выступил на митинге. Он произнес очень правильную и мужественную речь: “Мы считаем, что такие силовые методы неприемлемы. Они дискредитируют СССР перед всем миром, подрывают наш престиж в мировом сообществе, возвращают нас к эпохе холодной войны и изоляции Советского Союза. Все это заставляет нас объявить незаконным пришедший к власти так называемый комитет (ГКЧП. — В. К.)”. Эту речь вспоминали и восхваляли бесчисленное число раз, забывая главное: у него была возможность ее произнести! У Белого дома было уже достаточное число людей. Никем не организованных, собравшихся без всяких призывов, рискнувших головой исключительно в силу своих убеждений.
Впрочем, путч встретил яростное сопротивление не только на площадях. “„Вести“ были отключены от эфира, — вспоминает известный журналист Евгений Киселев. — Сидим, смотрим Первый канал… Появляется в кадре диктор и вдруг начинает читать сообщения информационных агентств: президент Буш осуждает путчистов, премьер-министр Великобритании Джон Мейджор осуждает, мировая общественность возмущена — и под занавес: Ельцин объявил ГКЧП вне закона, прокурор России возбуждает уголовное дело. Мы в шоке. И я представляю себе, как много людей, в том числе участников событий, которые ловили в тот момент малейший намек на то, в какую сторону качнулась ситуация, побежали в Белый дом к Ельцину расписываться в верности и лояльности. На третий день вечером встречаю Танечку Сопову… „Татьян, что произошло у вас?“ — „А это я Мальчиш-Плохиш, — говорит Таня. — Я была ответственным выпускающим“. То есть она собирала папку, подбирала новости. А был порядок: пойти все согласовать. „Захожу, — говорит, — раз, а там сидит весь синклит, и какие-то люди, совсем незнакомые, обсуждают, что передавать в 21 час в программе “Время”. А тут я, маленькая, суюсь со своими бумажками“. Она действительно такая крохотная женщина. „Ну, мне прямым текстом говорят, куда я должна пойти… “Сама верстай!” — ну, я пошла и сверстала“”.
Конечно, Киселев преувеличивает, называя Т. Сопову “маленькой женщиной, из-за которой провалился путч”. Но ведь она была не одна, даже на том же телевидении не одна.
Каждый действовал по-своему, на свой страх и риск, но очень быстро, не по дням, а по часам, вырабатывалась и общая модель поведения — модель ненасильственного гражданского сопротивления. С самого начала, подходя к занявшим позиции войскам, люди набрасывались на них с руганью, стыдили… Солдаты были раздражены. Но потом солдат стали не только агитировать, но и угощать сигаретами, пирогами, сластями, окрестные сердобольные тетеньки понесли им горячий чай, кофе и бутерброды. И тогда обещания, что они, конечно же, не будут стрелять в своих, стали раздаваться все чаще и чаще.
Многолюдный митинг на Манежной площади шумел весь день 19 августа. Ночью площадь заняли войска, но начался митинг на Советской площади, до 200 тысяч человек собралось к Белому дому. Уже 20-го люди стали ощущать себя силой, настроение подавленности и отчаяния, господствовавшее 19-го, было вытеснено эйфорией единодушия
Удивительно лояльно вела себя милиция. Министр внутренних дел Б. Пуго был одним из активных участников заговора, но заместитель министра Б. Громов был противником ГКЧП и всячески пытался нейтрализовать возможные катастрофические последствия. Кроме того, милиция получала приказания как союзной, так и российской власти. Во избежание неприятностей милицейские начальники старались не выполнять ни тех ни других.
В начале первого ночи 21 августа баррикада на пересечении Садового кольца и Калининского проспекта была протаранена колонной бронетехники. Защитники баррикады расценили это как начало штурма Белого дома и постарались блокировать часть колонны в тоннеле. При этом Дмитрий Усов и Владимир Комарь погибли. Еще один защитник баррикады Илья Кричевский был убит выстрелом в упор. В ответ с помощью бутылок с бензином был подожжен один из БМП. Подоспевшие депутаты (М. Арутюнов, А. Дерягин и С. Юшенков) сумели разрядить обстановку, умиротворив толпу и нейтрализовав военных. Конец этой истории красноречив. Ранним утром 9 БМП из этой колонны прибыли к Белому дому и встали на его защиту.
Без сомнения, именно страх перед такими разворотами оружия, а вовсе не гуманность заставляли ГКЧП избегать применения силы.
Ненасилие оказывалось силой. Вначале его использование российскими властями носило прагматический характер: оружия было крайне мало. Но на уровне рядовых участников обороны оно зачастую было принципиальным. “Только путем ненасильственного противостояния можно было остановить навязанный нам вал ненависти, — говорил один из защитников Белого дома. — И это было главным, объединяющим людей. Только так можно почувствовать себя человеком свободы”.
Характерно, что именно после столкновения в тоннеле группа “Альфа” отказывается брать Белый дом штурмом, поскольку это привело бы к большому кровопролитию, а маршал Язов отдает приказ о выводе войск из Москвы и заявляет, что “выходит из игры” сам. Начинается развал ГКЧП.
Нет необходимости останавливаться подробно ни на событийной стороне поражения путчистов, ни даже на фактах народного сопротивления — все это изучено достаточно хорошо14. Но развеять некоторые легенды необходимо.
Сторонники КПСС и многие другие, кому СССР был дорог как устрашающий монстр, не раз писали, что у Белого дома собралась лишь ничтожная часть населения Москвы, и тем более — всей страны. Это так. Большинство населения никогда не участвует ни в одном политическом событии. Но в сопротивлении ГКЧП, как показано выше, участвовала масса людей, отнюдь не стоявших у Белого дома. И наконец, народное отношение к политическому конфликту может быть выражено только соотношением активных его участников на той и другой стороне. Я не нашел сведений ни о едином митинге в поддержку ГКЧП или о группе хотя бы в десяток человек, вызвавшихся рискнуть головой за его правое дело… Соотношение симпатий можно определить только как несколько сотен тысяч к нулю.
Путч был спровоцирован конфликтом внутри власти. Однако с самого начала конфликт принял “вертикальный” характер: столкновение политик и политиков трансформировалось в противостояние власти и народа. Поэтому сводить его к расколу власти, к разборкам старой и новой элит, а разрешение конфликта к сговору между ними — недопустимое упрощение.
В сопротивлении путчу отчетливо прослеживаются два вектора. Первый — верхушечное, властное сопротивление, бывшее продолжением предшествующего противоборства новых государственных структур России и союзного центра, — тут захватывались позиции для последующих активных шагов в этом единоборстве. Второй — низовое, народное сопротивление, в котором отразилось искреннее возмущение людей, их нежелание вновь оказаться заложниками тоталитарного государства, их стремление к нормальной, свободной и честной жизни.
Народное сопротивление путчу придало победе ореол ненасилия, демократизма, торжества духовности. Августовская победа была, быть может, величайшей нравственной победой народа за всю историю России. Авторитет ненасильственных методов борьбы возрос настолько, что Ельцин поспешил извиниться за гибель трех защитников Белого дома, за то, что не сумел ее предотвратить, что вызвало всеобщий восторг. Никто еще не знал, что вследствие различных политических коллизий, вызванных в том числе и ошибками Ельцина, погибнет немало людей.
С поражения ГКЧП начинаются важнейшие перемены девяностых, о смысле которых мы поговорим в следующей статье.
1 Можно, впрочем, и не вспоминать времена столь давние. В декабре 2009 года академик Руслан Гринберг провозгласил с телеэкрана буквально следующее: “Когда пришел Горбачев — по-моему, просто упал с неба! — и дал нам свободу…”
2 “Когда гражданское общество поглощено государством, граждане лишены права и возможности позаботиться об удовлетворении своих нужд, неминуемо развивается криминальная среда, которую называют мафией и которая представляет собой не что иное, как теневое гражданское общество” (Г. Шахназаров). По-моему, очень точно!
3 В капиталистической экономике послевоенных десятилетий, напротив, “без роста жизненного уровня трудящихся индустриальный рост рисковал захлебнуться” (Б. Кагарлицкий). Этот рост, составляя основу основ официальной социалистической риторики, происходил в основном в капиталистических странах. Но не доброта правящей элиты, а экономическая необходимость превращала “ночного сторожа” капиталов в Welfare State (социальное государство). Иронией истории можно считать то, что как раз в те годы, когда Россия окончательно выбирала капитализм, сам капитализм проводил очередную реконструкцию. Welfare State, вызывавшее нашу зависть, было объявлено непомерно дорогим, кейнсианство в качестве главной экономической теории уступило место неолиберализму, возрождающему классические ценности свободного рынка, и социал-демократы повсеместно передали руль управления консерваторам.
4 Правда, борьба предприятий за ресурсы, бывшая также борьбой за перекачку этих ресурсов в тень, приводила к тому, что даже в разгар нефтяного бума мы имели рост долгов, а не накоплений. С 1970 по 1976 год отрицательное сальдо нашего внешнеторгового баланса выросло в восемь (!) раз. К 1981 году внешний долг Советского Союза достиг 12,4 млрд долларов и продолжал расти.
5 Шаталин С. С., Гайдар Е. Т. Экономическая реформа: причины, направления, проблемы. М., 1989.
6 Термин “сфера разговора” принадлежит Г. Г. Шпету и означает ту разновидность реального общения, в которой слово как знак сообщения становится осмысленным, понимаясь всеми собеседниками. (См.: Шпет Г. Г. Эстетические фрагменты // Искусство как вид знания: Избранные труды по философии культуры. М.: РОССПЭН, 2007).
7 Всесоюзная ассоциация работников науки и техники для содействия социалистическому строительству в СССР.
8 Лукьянов Ф. Шершавый бархат революций // Огонек. 2009. № 28 (23 ноября). С. 18.
9 См.: Стенограммы заседаний II съезда народных депутатов СССР. Т. 3. М., 1989. С. 49.
10 Даже такое радикальное движение за перестройку, как литовский “Саюдис”, созданное 23 октября 1988 года, этот вопрос не ставило (см.: Горбачев М. С. Жизнь и реформы. Кн. I. М., 1995. С. 509).
11 С этой целью были использованы не только расквартированные в Вильнюсе части (по словам командира 107 мотострелковой дивизии генерала В. Усхопчика, его войскам были разрешены только холостые выстрелы), но и Псковская воздушно-десантная дивизия и специальные группы КГБ, в том числе “Альфа”. 10 января здесь проводит совещание замминистра обороны СССР Ачалов. Позднее генерал Усхопчик заявил, что “действия вооруженных сил всегда были продолжением политики определенных политических структур в ответ на реакцию таких же структур, им противостоящих. В связи с этим я считаю, что за имевшие место в период с 7 по 13 января 1991 года и последующие дни события в Вильнюсе и их последствия должны нести ответственность представители политических структур, а не армия, которая исполняла приказы”. Генерал прав. Главными инициаторами и виновниками событий были не командиры частей, а министр обороны маршал Язов, председатель КГБ Крючков и министр внутренних дел Пуго.
12 Через десятилетие это было повторено В. В. Путиным и стало главным слоганом его политической риторики. Но в выступлении Ельцина это прошло незамеченным. Мы вовсе не считали Россию стоящей на коленях, униженной… Наоборот! Понимая всю сложность складывающегося положения, мы считали его именно моментом возрождения России, которая возглавила движение республик к демократии.
13 Ройз М. Чужак в Кремле. Записки канадского журналиста. М.: Бизнес-Пресс, 1993. С. 37.
14 Желающих изучить факты и методы сопротивления более подробно можно адресовать хотя бы к работе Р. Г. Апресяна “Народное сопротивление августовскому путчу”. http://ethics.iph.ras.ru/works/N/9.html