Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2010
В. ЮРЬЕВ
JUST A MOMENT, SIR!
ЧАСТЬ I. ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Глава 1. Жизнь
Николай Сергеевич Пунин, крупный чиновник от науки и довольно известный в определенных кругах ученый, проснулся в своем уютном гостиничном номере в тихом, зеленом и малоэтажном районе Стокгольма, когда рубиновые цифры часов на телевизоре, укрепленном почти под потолком напротив кровати, показывали 07.45. До окончания завтрака оставалось час пятнадцать. Надо было вставать, а не хотелось: вчера вернулся от Бронислава в полпервого. Пока плескался под душем, пока готовился ко сну, курил у открытого окна, откуда веяло вкусной лесной свежестью, — лег уже в полвторого.
Николай Сергеевич прилетел в Стокгольм вчера утром по различным, в первую очередь, конечно, служебным делам. Они с Брониславом Андричем, давним стокгольмским партнером хорватского происхождения, затевали осенью провести в Москве представительную международную конференцию, уже третью из совместных и наиболее серьезную по научной проблематике. Как всегда, возникало много вопросов, и в первую очередь финансовых. Необходимо было обсудить и решить, где брать деньги и как их распределять, а главное — кто из партнеров конкретно какие финансовые обязательства на себя берет. И это, впрочем как и обычно, была тема наиболее щекотливая. Нужно было тактично, но твердо переложить основное финансовое бремя на плечи Бронислава и его международных спонсоров. У высокого учреждения, в котором работал Николай Сергеевич, как всегда, денег на эти цели не было, точнее, не было горячего желания их давать. Надо было перемудрить съевшего на подобных делах собаку Бронислава, не потеряв при этом лица и не уронив достоинства своего учреждения.
Была и еще одна цель у Николая Сергеевича, сугубо конфиденциальная, связанная с личным поручением его шефа. Перед отъездом Николай Сергеевич долго сидел в просторном кабинете шефа, и они обсуждали детали этого крайне деликатного дела. Чем дольше шел разговор, тем больше Николай Сергеевич убеждался, что поручение шефа чрезвычайно сложно выполнить, если оно вообще выполнимо. Но отказываться было нельзя, и Николай Сергеевич
испытывал внутреннее неудобство и раздражение, возвращаясь вновь и вновь
к возможным своим ходам и вновь и вновь понимая их низкую результативность.
Кроме того, Николай Сергеевич имел и свою личную заинтересованность
в этой командировке. Накануне вышла его очередная книга, не очень толстая, скорее даже тоненькая, почти брошюра. Но в ней, как полагал Николай Сергеевич, ему удалось решить один из важнейших и очень широко дискутируемых в той области науки, которой он занимался, вопросов. И сейчас было бы хорошо пристроить эту книжку для перевода на шведский язык. Это было важно еще и потому, что через год предстояли выборы в Академию и Николай Сергеевич имел на них виды.
Но были и обстоятельства, препятствующие поездке в Стокгольм. Незадолго до вылета Николаю Сергеевичу стало известно от надежного человека, что на самом верху начал обсуждаться вопрос о назначении его, Николая Сергеевича, на недавно освободившуюся должность правительственного уровня, сулящую массу хлопот, но в то же время открывающую самые заманчивые перспективы. Новость была неожиданная. Николай Сергеевич даже не поверил сначала. Но информация подтверждалась и из других источников. Николай Сергеевич предпринял кое-какие осторожные превентивные меры, призванные увеличить его шансы, и теперь ждал развития событий. Но понятно, что надолго исчезать из Москвы было недопустимо: мало ли что могло произойти. Поэтому, увы, Николай Сергеевич вынужден был спрессовать свое пребывание
в Стокгольме до пяти дней.
* * *
Все это Николай Сергеевич прокручивал в голове, пока бесшумный и прохладный экспресс Арланда—Стокгольм нес его из аэропорта по неширокой аккуратной трассе в город.
По плану, предусмотрительно направленному ему по факсу надежным референтом Бронислава, Николай Сергеевич без труда нашел свою гостиницу и начал устраиваться в номере, с привычным уже удовлетворением отмечая чистоту и без лишней роскоши комфорт шведского гостиничного быта. Заглянул в бар-холодильник, проверил работу электрической гладильной доски для брюк, подул на волосы теплой струей воздуха из встроенного в ванной фена, пощелкал программами телевизора — все функционировало нормально, да и как еще могло быть?
Николай Сергеевич начал разбирать свой небольшой багаж, развешивая и раскладывая одежду, туалетные принадлежности, привезенные бумаги и книги. Достал две темно-синие бархатистые коробочки и открыл их, любуясь: там,
в атласных постельках, мирно покоились два фарфоровых ангелочка, выполненных в классическом гжельском стиле — кобальт с золотом. Это были не аляповатые поделки, заполнившие все московские прилавки, а настоящая гжель, дорогая, но абсолютно подлинная. Один ангелочек предназначался жене Бронислава, второй — Елене, но о ней Николай Сергеевич решил пока не думать: разговор и встреча с Еленой предстояли завтра.
Пока же нужно было приготовиться к переговорам с Брониславом, которые не будут простыми. И Николай Сергеевич присел к столу, разложил свои бумаги и погрузился в них, делая в небольшом блокноте пометки. Через сорок минут Николай Сергеевич посмотрел на часы и решил, что пора звонить. Трубку взял сам Бронислав:
— Здравствуйте, Николай. Как доехали?
— Спасибо, все хорошо.
— У нас сегодня некий религиозный праздник, знаете. Никто не работает. Давайте встретимся у меня дома. В пять будет хорошо. Жена приготовит рыбу, а то у нас будут коллеги из Иерусалима, два еврея, они мясо не едят. Как вам рыба?
— Замечательно, очень люблю. Так, значит, в пять?
* * *
Бронислав жил в одном из зеленых малоэтажных районов Стокгольма, еще более напоминающем деревенскую Швецию, чем район, где располагалась гостиница Николая Сергеевича. Когда-то, лет сорок назад, когда Бронислав купил здесь дом, это был очень дешевый пригород. Бронислав обосновался в этой почти деревне, начал перестраивать свое жилище, сам обложил его снаружи красным кирпичом, оборудовал в подвале бар с камином, привел в порядок все три этажа, и теперь развалина, купленная когда-то за двадцать тысяч долларов, выросла в цене до трехсот тысяч.
Конечно, сказалось и изменение статуса района. Здесь, среди леса и вблизи озера, начали охотно селиться обеспеченные шведы, выстраивая аккуратные небольшие домики с верандами, лужайками и белыми садовыми столиками под столетними соснами. Появлялись особняки и более вычурных архитектурных решений. Бронислав отзывался о них неодобрительно:
— Это, знаете, эмигранты из Турции. Они овощами торгуют. Налоги, знаете, платить не хотят в другую страну. Строят дома так, как швед не строит.
Себя Бронислав эмигрантом не считал, да он им и не был. Прожив более сорока лет в Швеции, женатый на шведке, родившей ему пятерых детей, он так и не принял шведского подданства. Но как вообще этот хорват родом из Боснии еще в суровые титовские времена смог оказаться в Швеции и прожить здесь почти всю жизнь, Николай Сергеевич так и не смог узнать. Бронислав молчал.
После распада Югославии Бронислав участвовал в различных гуманитарных акциях, собирал деньги и сам сопровождал колонны с продовольствием, медикаментами и одеждой в охваченную гражданской войной Боснию. Теперь, когда Босния и Герцеговина стали одной независимой страной, Бронислав был ее гражданином и почти по полгода проводил там, на своей разрушенной и растерзанной междоусобицами родине.
Было в этом невысоком, почти лысом человеке с умными, всегда серьезными глазами что-то несгибаемое, но в то же время и неприкаянное. Хорват, родившийся в Боснии, он был убежденным протестантом и, конечно, антикоммунистом и антититовцем. Шведскую цивилизацию за десятки лет жизни здесь он так и не принял и много раз повторял Николаю Сергеевичу с горечью:
— Этот шведский нейтралитет во время Второй мировой войны — нечто странное. Продавали железо и никель и тем, и тем, а сами жаловались, что кофе в войну исчез. Тоже трудности переживали, знаете.
Чем дальше, тем больше тянуло Бронислава домой, в Боснию, и он грустно признавался:
— Устал я с германцами. Славяне все-таки совсем другое, знаете. Вот и вы тоже. С вами иначе. А германцы…
И Бронислав горестно махал рукой.
Но на своей родине Бронислав тоже не чувствовал себя дома. Его раздражали выросшие вдруг, как из-под земли, минареты, с которых каждое утро разносились пронзительные крики муэдзинов. Его бесили расползающиеся, как плесень, бюрократия и коррупция, не преодолимые для многочисленных и, как всегда, бескорыстных Брониславовых замыслов и начинаний. Глаза его становились
все грустнее, но он не складывал своих высохших, уже покрывающихся старческими венами рук и мотался, гражданин мира, между Западом и Востоком, не принимая ни тот ни другой, но принадлежа одновременно и тому и другому.
* * *
Николай Сергеевич сидел в уютной кухне-столовой дома Бронислава. Ужин плавно подкатывал к завершению. Был он, как обычно, скромным, без кулинарных изысков, но по-протестантски добротным: отварной картофель, к нему два разных соуса и масло, целиком зажаренный большой лосось и к нему тоже два соуса, салат из овощей, хлеб и домашний лимонад, в котором плавали дольки тонко нарезанных огурцов, отчего напиток этот был свежее и вкуснее.
Гости Бронислава из Иерусалима привезли ему в подарок несколько бутылок израильского вина. Одну из них — сухое красное — Бронислав выбрал для застолья, хотя обычно здесь ничего, кроме безалкогольного пива, не подавали.
В простых бронзовых подсвечниках горели высокие свечи, вино понемногу затуманивало голову. Николай Сергеевич разглядывал давно знакомые школьные таблицы с изображениями каких-то полевых растений, украшавшие стену напротив, и краем уха слушал оживленный разговор Бронислава с одним из гостей — пожилым бухарским евреем по имени Авраам, уже лет двадцать пять как эмигрировавшим из СССР и теперь обосновавшимся где-то под Иерусалимом.
— Авраам, скажите, — развивал свою мысль Бронислав, — где вы видите землю для евреев? В Америке сейчас евреи сильные. Но там дела не очень хороши. Доллар падает. Когда плохо станет, начнут искать виноватых. А это всегда будут евреи. Куда они пойдут из Америки? Где вы видите землю для евреев?
Авраам что-то хотел ответить, но ответил его зять Изя, тоже бухарский еврей, живущий в Израиле лет пятнадцать. Правда, заговорил он совсем
о другом:
— У Израиля сейчас очень сильная армия. И ситуация меняется. Год назад было страшно. Каждый день ракеты, взрывы. Я с автоматом ходил. И соседи все. Сейчас ситуация меняется. С террористами из Палестины мы можем сделать все, что хотим. Мы за мир, и мир будет.
Авраам, похожий в своей шапочке на библейского Авраама, кивал, а Изя, распаляясь, все говорил о взрывах, об автоматах под кроватями, о силе Израиля. Его темное твердое лицо потемнело еще больше, а толстые губы, как-то смешно оттопыренные, кого-то очень напоминали Николаю Сергеевичу. “Муссолини! — вдруг понял он. — Да ведь Изя вылитый Бенито!”
Бронислав вспомнил недавнюю войну у себя на родине:
— У нас еврейские кладбища есть. Мы ведь Турцией были. А в Турции христиане и евреи — одно было. Когда Испания их выгнала, евреи к нам тоже пришли. Когда война была, кладбища расстреливали из пушек. И могилы разрывались взрывами. И там было много свитков Торы. Евреи же Тору хоронят, когда испортилась, верно?
Авраам начал рассказывать, в каких случаях евреи хоронят испорченные или старые списки Торы. Потом перешли на тему бухарских евреев, Николай Сергеевич заинтересовался, когда они пришли в Бухару. Авраам и Изя рассказывали, дополняя друг друга. Получалось, очень давно, больше двух тысяч лет назад.
Жена Бронислава предложила еще рыбы и картошки, но все уже были сыты, и Бронислав пригласил гостей прогуляться перед десертом до озера. Все охотно согласились, особенно Николай Сергеевич, который уже давно мечтал
о сигарете. Гулять пошли впятером: Николай Сергеевич, Авраам, Изя, Бронислав и его младший сын, студент юридического колледжа. На улице было свежо и, хотя время было уже позднее, совсем светло. Ночи стояли белые. Они двинулись к озеру, и Николай Сергеевич с Изей дружно закурили.
Шли через лесок, в призрачном свете белой ночи, по коричневой сосновой хвое, скользящей под ногами. Вышли на гладкий гранитный берег, круто обрывающийся вниз, и невольно замолчали: огромный простор сизой и даже на вид холодной воды, подернутой свинцовой рябью, открылся перед ними. Озеро простиралось во все стороны, кое-где покрытое гранитными островами с темными соснами на скалах. Казалось, что это оно, а не обесцвеченное, в легких перистых облачках небо, излучает этот таинственно-призрачный потусторонний северный свет.
— Да-а-а, — то ли грустно, то ли мечтательно протянул Изя, — а в Израиле мало воды. И жара сейчас плюс сорок.
Обратно шли почти всю дорогу молча. Николай Сергеевич заметил среди сосенок серну и показал ее Изе с Авраамом. Все остановились и долго наблюдали за маленьким оленем, что-то выкапывавшим копытцем из сосновых иголок.
— У жены тюльпаны съели, — сказал Бронислав, — и салат доедают. Железной решеткой закрываю, все равно едят.
— А вы их стреляете… охотитесь на них? — спросил Изя.
— Это незаконно, — строго ответил юный студент юридического колледжа.
* * *
Дома все расположились в гостиной, и Николай Сергеевич понял, что сегодня делового разговора с Брониславом не получится. Пили чай, лимонад, ели десертный сыр с виноградом. Беседа почему-то вертелась вокруг преступности. Бронислав опять вспомнил соседей-эмигрантов, которые уклонялись от уплаты налогов:
— Думают, зачем давать деньги чужой стране, знаете. А детей в сад отдают и в школу. Плюют в руку, которая их кормит.
— Эх, Бронислав, — горько сказал Николай Сергеевич, — у нас и своей-то стране никто не хочет налоги платить. Воруют друг у друга, да и милиция тоже.
И он рассказал случай, приключившийся с ним самим. Было это как раз в тот день, когда террористы захватили театр на Дубровке. Николай Сергеевич заезжал к знакомым, машину отпустил и возвращался домой пешком. Он шел, потрясенный страшной новостью, когда возле него остановилась патрульная милицейская машина. Вышли трое милиционеров, двое из них с автоматами. Четвертый остался за рулем. Старший обратился к Николаю Сергеевичу:
— Предъявите документы.
Николай Сергеевич протянул ему свое служебное удостоверение. Милиционер раскрыл его, подержал и вернул:
— Это не то. Паспорт есть?
Николай Сергеевич хотел возмутиться, но подумал, что ситуация действительно экстремальная. Может, и хорошо, что они такую сверхбдительность проявляют. Тем более что паспорт был у него с собой. Николай Сергеевич протянул его милиционеру. Тот внимательно пролистал все страницы, вернул паспорт Николаю Сергеевичу и спросил:
— Оружие есть?
— Оружие? Нет оружия, — опешил Николай Сергеевич.
— Разрешите проверить, — жестко потребовал милиционер.
— Но… Ладно, проверяйте, — смирился Николай Сергеевич, поднимая руки.
Милиционер профессионально провел руками по бокам Николая Сергеевича, похлопал по карманам пиджака, отступил на шаг и отдал честь:
— Извините за беспокойство. Всего доброго.
Машина, резко рванув с места, умчалась в темноту, а Николай Сергеевич направился в метро. И только у кассы он обнаружил, что из бокового кармана пиджака пропал бумажник с довольно солидной суммой денег. Потрясенный, Николай Сергеевич обшарил все карманы и портфель — нет, бумажника не было. “Ах ты, блюститель, когда ж ты успел? — ошарашенно бормотал под нос Николай Сергеевич. — Ну дока! Вот уж моя милиция меня же и… Да!!”
Рассказ произвел на присутствующих должное впечатление. Все опять заговорили о террористах, законности и правопорядке. Младший Андрич почему-то перешел на проституцию и сообщил, что в Швеции принят закон, по которому проституция запрещена, но наказывают не проститутку, а мужчину, который ей платит.
Изя был страшно удивлен:
— Как же? А она? Она что, не виновата? Да при чем тут мужчина?! Это же она собой торгует. Нет, это неправильно.
А Николай Сергеевич рассказал о своих корейских впечатлениях:
— Знаете, в Корее девочки учатся в университете и подрабатывают себе на учебу проституцией. И это считается нормально. Даже больше. Студентка может платить за обучение постелью. Профессора хвастаются, кто сколько девочек выучил. Зато нет наркотиков. Сеул — самый безопасный город. Все гуляют ночь напролет. Преступности почти нет. И воровства нет. Моя коллега потеряла в автобусе кошелек с деньгами, кредитными карточками, своим паспортом корейским — так полиция через два дня ее нашла и все в целости и сохранности вернула. Кто-то поднял ее кошелек и, ничего не взяв, отдал полицейскому.
Все опять удивились, а Изя начал развивать идею о том, как важно для предотвращения преступности религиозное воспитание.
Разъезжаться засобирались после одиннадцати. Выходя из гостиной, Николай Сергеевич увидел своего гжельского ангелочка. Он лежал на видном месте в открытой коробочке, в своей атласной постельке и печально взирал в потолок. Жена Бронислава очень обрадовалась этому подарку: она коллекционировала ангелов, и на стене в ее комнате было их развешено великое множество. Ангелочек Николая Сергеевича еще не занял своего места в этой коллекции.
Возвращаясь в гостиницу по пустой улице, Николай Сергеевич увидел, как из-за угла выбежал заяц и начал неспешно пересекать дорогу. Николай Сергеевич вспомнил, как он первый раз попал в Хельсинки, весь день бродил по поразившему его своей чистенькой провинциальностью городу и, поздно вечером, как сейчас, возвращаясь в свой отель, увидел, как впереди мостовую пересекает животное размером с кошку. “Ага! — злорадно подумал он. —
А говорят, у них бездомных котов нет. Вот тебе и нет”. Но подойдя ближе, разобрал: мостовую пересекал заяц, прыгавший не спеша, с достоинством,
в полной уверенности, что ничего дурного Николай Сергеевич ему не сделает.
“Это незаконно, — вспомнил Николай Сергеевич слова младшего Андрича. — Незаконно, ха! Вот ты объясни это московскому бомжу. Гулял бы там этот толстяк ушастый”.
* * *
И вот Николай Сергеевич потягивался в своей удобной постели, вдыхал свежий утренний воздух, пахнущий лесом, и раздумывал, поваляться еще или вставать. Нет, лежать больше было решительно невозможно. Он пружинисто вскочил, сделал несколько гимнастических упражнений, закурил первую утреннюю, кружащую натощак голову сигарету и подошел к раскрытому окну.
Небо было прозрачно-синее, облачка белые, не дождевые. Сразу под окном гостиницы начинался пологий подъем, покрытый ярко-зеленым подстриженным газоном. По нему лениво прыгали друг за другом два больших серых зайца, неуклюжих и нелепых со своими непропорционально длинными задними ногами. “Ну-ну, попрыгайте, — подумал Николай Сергеевич и почему-то добавил: — Пока”.
Николай Сергеевич раздавил сигарету в пепельнице и отправился в душ. Там он долго плескался, меняя температуру воды от ледяной до обжигающей. Растерся белым жестким махровым полотенцем, облачился в гостиничный белый банный халат и тщательно выбрился. Потом сушил волосы феном, разглядывая подробности своего лица, скалился, с неудовольствием озирая начавшие поддаваться пародонтозу десны. Но в целом впечатление было неплохим. “Еще даже очень и очень, вполне”, — подумал он.
Надев летнюю рубашку и джинсы, Николай Сергеевич сбежал по винтовой лестнице на первый этаж и вошел в полупустой уютный ресторан. Придирчиво осмотрел выставленные яства и остался доволен: шведский стол был вполне приличным. Сначала Николай Сергеевич съел нужные для его гастрита хлопья с молоком. Потом начал накладывать закуски, уже махнув рукой на гастрит: положил добрую порцию острой тресковой икры, маринованной селедки, соленого лосося, несколько штук маленьких, прожаренных до хрустящей корочки сосисочек, копченой колбасы и ложку сладкой европейской горчицы. Съел все это с нарастающим аппетитом, запивая свежевыжатым грейпфрутовым соком, пошел за десертом. Взял еще фруктовый компот, несколько крупных клубничин, сыр с зеленой плесенью, съел это и наконец отвалился на стуле, потягивая ароматный кофе.
Сначала Николай Сергеевич стеснялся этого своего обжорства за завтраком, приписывая его неистребимой совковой любви к халяве, но скоро убедился, что и шведы, и другие обитатели гостиниц в своем большинстве ведут себя точно так же, поглощая все, что можно в себя запихнуть. Здесь была не любовь к халяве, а расчетливая практичность: можно до вечера экономить на еде, как удав, переваривая съеденное утром.
Николай Сергеевич отхлебывал маленькими глотками кофе, мечтал о хорошей сигарилле и лениво оглядывал небольшой зал ресторана. Завтракающих было немного, среди них выделялась супружеская, судя по кольцам на левых безымянных пальцах, пара. Молодая супруга поражала своими грандиозными габаритами. Гигантские груди широко лежали под легкой кофточкой, опираясь на вздымающийся холмом живот, необъятные бедра не помещались на стуле, сползая с сиденья слева и справа. При этом дама была красива: голубоглаза,
с длинными ресницами и золотистыми локонами, с маленькими кукольными ручками и ножками, с тонкой сливочной кожей, распираемой изнутри адским давлением огромного количества нежного жира.
Супруг, напротив, был тщедушен, черняв, лысоват и вертляв. Он все время как будто ощупывал взглядами свою даму, удостоверяясь, все ли обилие ее тела на месте. Николай Сергеевич невольно усмехнулся, представив себе эту пару в постели: “Как же ты управляешься со всем этим добром, комар засушенный?” Комар тем временем торопливо дохлебал кофе и повлек свою томную сливочную добычу в уютную гостиничную норку. Проплывая мимо столика Николая Сергеевича, дама окатила его бездонным синим взглядом и волной женского запаха и тепла. “Пропала кровать!” — констатировал Николай Сергеевич, допивая кофе.
В номере Николай Сергеевич переоделся в банный халат и сел у окна покурить. Соседи-зайцы куда-то скрылись, может быть, тоже уединились по своим супружеским делам под кустом. Николай Сергеевич опять ощутил ровный жар и чистый запах проплывшей только что мимо него сливочной глыбы женского тела. И сразу подумал о Елене. С Брониславом они договорились встретиться для беседы завтра у него в офисе. Сегодня Бронислав был занят бухарскими евреями. Так что этот день посвящался Елене. Но звонить ей на работу было еще рановато, а домой не хотелось: не поговоришь свободно. Николай Сергеевич еще раз достал предназначавшуюся Елене коробочку с ангелом, полюбовался его кобальтово-золотым ликом, убрал коробочку на место и растянулся на постели, задумавшись.
* * *
С Еленой Николай Сергеевич был знаком с университетских времен. Они учились на одном факультете, только Елена двумя курсами младше. Познакомились в какой-то интернациональной компании. Елена сдружилась с первой женой Николая Сергеевича, часто захаживала в их семейную комнату, где всегда, в отличие от других ячеек гудящего улья университетского общежития, было что поесть и почти всегда что выпить.
Была Елена невысокая, белобрысая и угловатая, очень смешливая, с неистребимым белорусским акцентом и сияющими васильковыми глазами. Потом она как-то неожиданно сошлась с долговязым рыжим стажером из Швеции. По тем временам это означало одно — исключение из университета, которое не замедлило последовать. Рыжий Свен уехал в свой туманный Стокгольм,
а Ленка еще пару лет околачивалась в Москве, пока готовилась свадьба и шло оформление документов. Жила она нелегально в общежитии или на квартирах каких-то ее многочисленных друзей. Жизнь вела бурную, но целомудренную: в изменах Свену никто не мог ее обвинить.
В это время Николай Сергеевич с ней особенно, но чисто по-товарищески сблизился. Как на женщину на Ленку Крутикову почему-то он никогда не смотрел. Хватало и других. Рвано шла жизнь с женой, возникали какие-то мимолетные любовишки, в том числе и с Ленкиными подружками.
Наконец Ленка закончила все свои московские дела и отправилась через Хельсинки в Стокгольм уже госпожой Линдстрём. Николай Сергеевич провожал ее на вокзале с бутылкой ликера “Шартрез”, который тогда почему-то очень возлюбил. Выпили в купе зеленую тягучую жидкость из граненых стаканов, вышли на перрон курить. Стояла поздняя осень, желтые фонари отражались в черном мокром асфальте перрона. Сновали отъезжающие и провожающие.
— Ну все, — сказала Ленка и, быстро прижавшись к Николаю Сергеевичу, чмокнула в щеку, зачем-то мелко его перекрестила и впрыгнула в свой светлый, чистый и теплый вагон, увозивший ее в сияющее заграничное будущее.
А Николай Сергеевич с Ленкиной подружкой, тоже провожавшей ее на вокзале, отправились в захламленную комнатенку в многонаселенной коммуналке, сортир которой, выкрашенный облупившейся масляной краской неопределенно грязного цвета, был увешан, как хомутами, персональными стульчаками для треснувшего, в желтых подтеках унитаза. Там допили под шум соседской ссоры “Шартрез”, после чего провели бурную ночь на продавленном, пахнущем пылью диване.
* * *
Бурная ночь после проводов Ленки стала роковой для первого брака Николая Сергеевича: его семейная жизнь окончательно надломилась и начала катастрофически быстро разваливаться под аккомпанемент непрерывных скандалов и даже легкого мордобоя. Через три месяца Николай Сергеевич с облегчением обнаружил, что наконец одинок и свободен.
Сигналы из Стокгольма сначала шли часто, но постепенно стали затухать, пока не прекратились совсем. И когда через много лет Николай Сергеевич, уже относительно счастливый муж довольно пышной блондинки с такими же васильковыми, как у Ленки, глазами и безусловно счастливый отец очаровательной дочки, начал собираться в свою первую шведскую командировку, ему стоило трудов разыскать координаты Елены Линдстрём. В тот его первый приезд, в самую первую ночь в Стокгольме все и началось, неожиданно и бесповоротно, и с тех пор уже больше не прекращалось.
Николай Сергеевич вспомнил, как во время своего второго приезда в Стокгольм он поселился в маленькой, занимавшей всего один этаж в обычном жилом доме гостинице Королевской академии древностей и словесности. Завтрак состоял только из кофе, двух тостов, двух кусочков сыра, маленькой упаковочки масла и такой же — джема. Номер у Николая Сергеевича был убогий, без телевизора и холодильника, только с радиоприемником, выполнявшим одновременно функцию будильника. Но было у гостиницы одно неоспоримое достоинство, искупавшее все ее недостатки: она располагалась в пяти минутах ходьбы от работы Елены, и они могли видеться каждый день во время ее обеденного перерыва.
Была середина мая, но на Стокгольм обрушились настоящие февральские метели. Елена прибегала продрогшая, вся залепленная мокрым снегом, моментально раздевалась и ныряла под одеяло, и Николай Сергеевич отогревал ее сначала заранее приготовленным с помощью нелегального кипятильника чаем, а потом и своим телом, и они проводили ее обеденный перерыв в постели под завывание майской снежной пурги, под сочившуюся из радиоприемника арию Джульетты из популярного тогда мюзикла.
Еленин муж Свен уже давно был болен какой-то сложной болезнью, на женское внимание Елены не претендовал, а вот знал ли он о тех отношениях, которые связывали его жену с их частым московским гостем, Николай Сергеевич никогда не задумывался. По крайней мере, рыжебородый, мосластый и очень худой супруг Елены никогда и ничем не выказывал своего неудовольствия по поводу пребывания Николая Сергеевича в их доме даже тогда, когда тот оставался у них на ночь.
Усадьба родителей Свена, во флигеле которой жила Елена с мужем и дочкой, стала Николаю Сергеевичу со временем почти родной. Занимала она огромный по стокгольмским меркам кусок земли на самом берегу, как говорили шведы, “воды”, то есть узкого и длинного, почти пресного залива Балтийского моря. Состояла усадьба из трехэтажного деревянного дома с верандой по всему первому этажу, где жили родители Свена, и небольшого зеленого, тоже деревянного и очень уютного флигелька с мансардой, который населяла семья Свена.
Свен как-то показал Николаю Сергеевичу карту Стокгольма и его окрестностей двухсотлетней давности. На ней эта усадьба уже была обозначена, правда, без флигеля, да и дом, конечно, с тех пор перестраивался не один раз, но все равно Николай Сергеевич проникся ощущением древности этого родового гнезда потомственных шведских юристов.
Здесь, на берегу “воды”, Николай Сергеевич с Еленой, Свеном, его и ее друзьями провел не один прекрасный день и вечер. Здесь он гонял барсука, который устроил свою нору под флигелем и портил фундамент. Барсук никого особенно не боялся и с наступлением темноты независимо шуровал на участке, устраивая свои барсучьи дела.
Здесь же Николай Сергеевич стал свидетелем боевых действий в центре Стокгольма. Они расположились небольшой компанией за столом во дворе, попивали любимое Еленино испанское красное вино и о чем-то болтали. Вдруг со стороны недалекого моста через “воду” раздались короткие автоматные очереди. Все мигом замолчали и повернули в ту сторону головы.
Короткие автоматные сменила длинная басовитая очередь крупнокалиберного пулемета. Около моста перебегали, залегали и стреляли маленькие фигурки в форме. Из-под моста им отвечал пулемет. Распустились два черно-красных бутона, и через секунду по ушам ударили сухие хлопки взрывов. Николай Сергеевич сразу успокоился. Не специалист мог бы принять взрывы за гранатные, но Николай Сергеевич, прошедший школу службы в армии, понял, что это всего лишь учебные взрывпакеты.
— Наши в городе! — заорал Николай Сергеевич, вскакивая и приветственно размахивая руками. Все сидевшие за столом натянуто промолчали.
Как позже выяснилось, в тот день шведский спецназ отрабатывал захват и оборону моста.
* * *
Дела Николая Сергеевича шли в гору. Он занял высокий в научной иерархии чиновничий пост, защитил докторскую диссертацию, перебрался по служебной лестнице на ступеньку выше. Его лицо начало время от времени мелькать на экране телевизора, его портреты, по мнению Николая Сергеевича, почти всегда неудачные, появлялись на страницах журналов и даже несколько раз в газетах (но пока не на первом плане, а в свите, без указания его фамилии в подписи). Елена радовалась этому, как девчонка.
— А я нашла тебя в Интернете. Ничего себе выглядишь, — весело сообщала она во время очередного телефонного разговора.
Или рапортовала:
— Ты знаешь, какую я тебе в Королевской библиотеке библиографию организовала? Закачаешься!
И вдруг грянул гром среди ясного неба. Во время последней многоходовой комбинации по улучшению жилищных условий сорвалась жена Валентина.
В один обычный день Николай Сергеевич заметил, что глаза супруги провалились и подернулись какой-то мутной влагой. Она ни с того ни с сего заявила, что никуда из этой квартиры не тронется, а он как хочет.
— Да ты что, рехнулась?! — заорал Николай Сергеевич. — Завтра договор подписывать!
Но Валентина только тупо мотала головой и повторяла, как заведенная:
— Нет, ни за что и никуда. А ты как хочешь.
Николай Сергеевич уговаривал Валентину, кричал, ругался чуть ли ни матом и все же на следующий день вывез ее к нотариусу, где она во время подписания договора бурно разрыдалась к крайнему удивлению сторон.
Переезд состоялся, но у жены начались приступы удушья, истерики, дикие вспышки злобы, перемежавшиеся потоками слез. Кончилось все больницей, где Валентина провела больше месяца. Вернулась она какая-то пришибленная, с пустыми глазами и страшно худая. Постепенно, правда, все приходило в норму, забывалось, и Валентина опять набрала свой солидный вес. Только вот супружеская жизнь их с той поры оборвалась.
Впрочем, Николай Сергеевич не придал этому особого значения. Командировки в Швецию шли чередой.
Николай Сергеевич с головой ушел в работу, вплелся во все служебные интриги. Неожиданно ему предложили хорошо оплачиваемую работу в Сеуле, и он с санкции своего высокого учреждения охотно засобирался туда на полгода.
Перед отъездом Николай Сергеевич долго изучал дочкин географический атлас, высчитывал, сколько часов лету от Сеула до Бангкока, до Гонконга, до Сингапура или до Сиднея, вчитывался в экзотические названия тихоокеанских островов, представлял, как окажется в этом тропическом раю, и мечтательно повторял про себя запомнившиеся еще со студенческих времен строки Стивенсона:
I should like to rise and go
Where the golden apples grow,
Where below another sky
Parrot islands anchored lie.1
В Сеуле он работал в одном из многочисленных университетов, в недавно отстроенном здании, почти таком же роскошном, как высотка МГУ, раз в неделю ездил читать лекции в кампус, расположенный в горах у прозрачного холодного озера, на берега которого днем выползали погреться на солнышке крупные, асфальтового цвета черепахи, а ночью в его гладкой, как зеркало, поверхности отражались разноцветные бумажные китайские фонарики, создавая впечатление разверзающейся у ног черной бездны.
Проверял сочинения своих студентов и студенток, удивляясь их откровенности перед преподавателем, который, в чем он уже с удовлетворением убедился, был для каждого корейца человеком почти святым, вычитывал между строк сочинений студенток тайные и явные признания в любви к себе, а между строк студентов — приглашения выпить вместе корейской национальной водки соджу, что было для них обязательным первым шагом в проявлении их почтительного преклонения перед ним, и мечтал о том, как примет и предложения студенток, и подношения студентов.
Гулял по узеньким горбатым улочкам старого Сеула в толпе серьезных корейцев, гордо несущих в сжатых кулаках мобильные телефоны, как их предки носили когда-то драгоценные фамильные мечи, и улыбчивых, прекрасноликих и безнадежно кривоногих кореянок в светлых шортиках, чьи миниатюрные мобильнички болтались на их лилейных шеях и заливались разноголосыми призывными трелями, как озабоченные устройством семейного гнездышка птички в весеннем лесу. Ел в загородных ресторанах среди гор, в холодном неоновом свете неправдоподобно огромной, какой-то бутафорской луны чуть протухших и слегка обжаренных мелких рыбешек или совсем сырых пресноводных крабов, скудную мякоть которых неумело выщипывал из их твердых шипастых панцирей тяжелыми латунными палочками.
Летал по праздникам в Таиланд, купался в бирюзовых водах Сиамского залива, загорал под пальмами на белом кварцевом песке, щекотно хрустевшем под босыми ступнями, наслаждался по-разному вкусными и всегда неожиданными дарами этой первобытно плодовитой, но удручающе антисанитарной земли.
Домой Николай Сергеевич вернулся с солидным валютным счетом и с обострившимся гастритом, вдруг обнаружил рядом ставшую подростком дочь и рьяно ударился в ее образование, готовя почву для недалекого поступления в университет. Виктория, или Витька, как с детства называл ее Николай Сергеевич, стала уже полудевушкой, умненькой и серьезной, даже слишком серьезной, с пытливым и как будто постоянно чего-то ждущим взглядом, прикрытым с охотой носимыми очками с диоптриями. С ней бывало трудно, но Николай Сергеевич все больше и больше к ней тянулся, поняв вдруг всю щемящую радость позднего отцовства.
Забытая Валентина существовала где-то в новой большой квартире, тихая, бесшумная, как мышь, правда, набравшая солидные габариты. На кухне что-то готовилось, белье и рубашки Николая Сергеевича стирались и гладились, но жена совсем исчезла из его жизни, даже спали они теперь порознь: Валентина — в спальне, Николай Сергеевич — в кабинете.
В последнее время Николай Сергеевич стал замечать, что от Валентины попахивает алкоголем. Несколько раз он обнаруживал в мусорном ведре банки из-под сидра или джина с тоником. Он делал жене замечания. Она безответно слушала, сутуля свои оплывающие жиром плечи, и смотрела на него пустыми, уже совсем вылинявшими некрасивыми глазами без ресниц. Николай Сергеевич в конце концов махнул рукой на это пристрастие жены, тем более что выпившая Валентина становилась еще тише, терла и скребла что-то на кухне, варила борщи и надраивала кастрюли, отхлебывая понемногу это почему-то пришедшееся ей по вкусу пойло.
Так и катилась жизнь, с водоворотами и зигзагами, с вечным бегом и маетой, в постоянной необходимости что-то срочно сделать, не упустить, догнать, успеть, и свой пятидесятилетний юбилей Николай Сергеевич отметил как вполне сбывшийся ученый, чиновник, общественный деятель, о чем и говорили именитые гости на юбилейном празднестве и о чем писали известные авторы в статьях, опубликованных к этой дате в нескольких журналах.
Жизнь казалась Николаю Сергеевичу прекрасной, и он умиленно думал, как будет в годы своей золотой осени пожинать плоды того, что он вот уже двадцать пять лет без устали сеял и выращивал. Николай Сергеевич представлял себя убеленным сединами патриархом в окружении верных учеников, восхищенных поклонниц и любящих внуков, а потом, конечно, и правнуков, потому что жить он собирался долго-долго.
Глава 2. …и смерть
Николай Сергеевич потянулся и поднялся с постели. Подошел к окну: небо затянули сплошные низкие облака, назревал дождь. Зайцы так больше и не появились, наверное, согревали друг друга серыми боками в своем заячьем доме.
Николай Сергеевич закурил, сел возле небольшого стола и притянул телефон. Посидев так немного и настроившись на нужный эмоциональный тон, набрал рабочий телефон Елены. Но там отвечал по-шведски механический мужской голос. За все свои многочисленные приезды в Стокгольм он шведский так и не усвоил, даже в объеме бытовой беседы в ресторане. Да в этом и не было необходимости: с Еленой Николай Сергеевич говорил по-русски, с Брониславом и его коллегами — тоже, а во всех остальных местах ему вполне хватало английского, который знали почти все шведы.
Механический голос закончил свое длинное разъяснение, и Николай Сергеевич положил трубку. “Черт, — подумал он, — где же Ленка? Вот будет номер, если куда-то уехала”. Николай Сергеевич звонил Елене из Москвы и сообщил день своего прилета, но это было неделю назад.
Николай Сергеевич набрал Еленин домашний номер. Довольно долго он слушал длинные гудки и уже собрался класть трубку, но тут на другом конце провода раздался ленивый, как бы спросонья голос Елены:
— Алло.
— Здрасте вам, — радостно произнес Николай Сергеевич. — А я-то названиваю на работу, а она посадила там механического шведского мужчину и дрыхнет себе без задних ног.
— А-а-а, привет, привет, — все еще сонно ответила Елена. — А сам куда пропал? Мы тебя вчера ждали. Машкины именины отмечали. Что, забыл?
Николай Сергеевич сконфуженно промолчал: действительно забыл. Но подарок-то Машке, Елениной дочке, был привезен. Так что можно поздравить и сегодня.
— Верка была, тоже тебя ждала, все хотела твоей водочки откушать. Привез хоть водку-то?
— Да привез, конечно.
Верка, ближайшая подруга Елены, тоже училась вместе с ними в университете, тоже вышла замуж за шведа, родила ему мальчика и развелась, а теперь жила с сыном в центре Стокгольма и иногда, когда Николай Сергеевич не мог оставаться у Елены, брала его на постой.
— А ты почему не на работе? — спросил Николай Сергеевич.
— Взяла отгул на два дня. — Она немного помолчала. — Сегодня вечером Машка со Свеном уезжают на соревнования, на три дня. Так что я их сейчас начну собирать и упаковывать, вечером провожу, а завтра…
Елена оборвала фразу.
Трубка некоторое время молчала.
— Ну ладно, — уже совсем другим, родным голосом сказала Елена. — Жду тебя завтра, звони с утра, но не рано. Я посплю часов до одиннадцати. А потом решим, что и как.
Николай Сергеевич знал Еленину любовь поспать, видел не раз, как она к полудню выбиралась из спальни в халатике, вся какая-то взлохмаченная и беззащитная. Вот и сейчас она, конечно, такая же. Николай Сергеевич представил, как она сидит в глубоком кожаном кресле у телефонного столика, в знакомом халатике или просто в ночной сорочке с высоко оголенными бедрами,
с голыми бледными руками, ненакрашенная, с еще подернутыми сонной влагой глазами, и прерывисто прошептал в трубку:
— Ленка, я тебя всю-всю целую.
— Завтра, завтра, — тоже шепотом ответила она.
Он вскочил с кресла, пробежался по номеру, несколько раз присел, попрыгал, помахал разведенными руками и рухнул на постель, повторяя про себя закончившийся разговор. И ему опять стали представляться самые приятные картины суток, которые предстояло провести вдвоем с Еленой.
Полежав так с полчаса и помечтав о завтрашнем, Николай Сергеевич задумался. У него возникала лакуна почти в целый день, которую надо было чем-то заполнять. Можно было бы сходить, например, в музей “Васа”, музей корабля, который был спущен на воду почти четыреста лет назад и сразу же затонул, унеся на дно бльшую часть своей почти полутысячной команды.
Он вспомнил, как был там первый раз с Еленой. Они долго блуждали по огромному полутемному ангару, в центре которого возвышался поднятый со дна моря корабль почти в первозданном виде, рассматривали бренные останки погибших вместе с ним людей и их выставленные в витринах восстановленные по черепам головы, очень натуральные, с волосами, ресницами и бородами, даже с выщербленными ртами, производившие жутковатое впечатление; а потом шли пешком по весеннему Стокгольму в его гостиницу, и он, под впечатлением увиденного, размышлял вслух, задумчиво глядя на пришвартованные к набережной яхточки и катерки, превращенные их владельцами в места своего постоянного проживания, на выстроившиеся у причала ряды морских рейсовых автобусов, курсировавших по соблюдаемому со шведской точностью расписанию между Стокгольмом и сотнями заполнявших залив каменисто-лесистых островов, и на краснокирпичную башню знаменитой городской ратуши, в которой черно-фрачные и крахмально-белые лауреаты получали Нобелевские премии.
— Надо же, — озадаченно говорил он, — корабль затонул в первое свое плаванье, а теперь, теперь… как там… — Он заглянул в путеводитель. — Вот, слушай: “Кораблю было суждено воскреснуть из руин в 1961 году, чтобы стать честью и славой Стокгольма”. Как это — честью и славой?! Какая честь в том, что корабль был построен неправильно, с грубыми ошибками? И какая слава в такой вот бесславной гибели и корабля, и экипажа? Нет, не понимаю я твоих шведов. Музей кораблестроительной ошибки — ну ладно, пусть. На ошибках учатся. Но при чем тут честь и слава?! Чудаки все же. Прав Бронислав.
— Ну да, прав, прав, — урезонивала его Елена, — только что ты так кипятишься? Ну да, ошибка. И нет, конечно, в этой ошибке ни чести, ни славы. Они в том, что подняли корабль, столько сил и денег потратили. И совсем не для того чтобы учиться на этой ошибке. Таких кораблей больше не строят. Тут другое… — Елена задумалась. — Понимаешь, это их история. И люди пусть и бесславно погибли, но это шведы. И вот их-то они и обессмертили. Вот и все. Просто они историю свою любят, и помнят все, и не пинают ногами мертвецов за то, что те ошибались. Разве это плохо? Вот в этом — и честь и слава.
Елена медленно шла рядом с Николаем Сергеевичем, внимательно глядя под ноги, чтобы не угодить каблучком между булыжниками старой мостовой. Николай Сергеевич долго обдумывал ее слова, потом посмотрел на Елену, на ее опущенные глаза, на перламутровое маленькое ушко, на завиток соломенных волос возле него и сказал:
— Ленка, как я тебя люблю!
И был потом конец дня в его неблагоустроенном номере, и опять сочилась из радиоприемника ария Джульетты, а рядом с ним по-кошачьи мурлыкало соломенновласое и васильковоглазое существо с нежно-бледной кожей.
— А, черт! — Николай Сергеевич даже сел в кровати от нахлынувших воспоминаний.
Подумав, Николай Сергеевич решил погулять по центру Стокгольма, сделать необходимые покупки, ничего особенного, просто дежурные сувениры коллегам и, может быть, что-нибудь летнее Витьке.
* * *
Когда он вышел из гостиницы, в рубашке и джинсах, с сумкой через плечо, начался небольшой дождь. Николай Сергеевич вернулся в номер, набросил непромокаемую куртку, сбежал по ступенькам винтовой лестницы, кивнув радостно ему улыбающейся даме за стойкой регистрации, и выскочил на улицу. Он направился к ближайшей станции метро, обогнав пару из ресторана: засушенного комара и его полную сливочную спутницу. Николай Сергеевич раскланялся с ними, как со старыми знакомыми, и они ответили ему широкими улыбками.
Переключившись на мысли о Елене, Николай Сергеевич даже не заметил, как оказался в центре Стокгольма, у так хорошо знакомой стеклянной колонны, напоминавшей ему какой-то фаллический символ.
Дождик все сеял с осевшего еще ниже мутно-серого неба, но было очень тепло. Николай Сергеевич, идя медленно в разномастной толпе, втянулся в двери какого-то универмага, раньше им никогда не посещавшегося.
Остановившись в сувенирном отделе, он решил купить здесь все, что предстояло дарить сослуживцам: брелки, ручки, пепельницы и фигурки с магнитиками для крепления на холодильник, и все это, конечно, с общешведской или специальной стокгольмской символикой.
Николай Сергеевич довольно быстро выбрал все, что требовалось, и решил подняться по эскалатору на второй этаж, уже зная, что расплачиваться можно разом за все покупки, и тогда, может быть, набежит сумма, достаточная для получения в аэропорту “tax free”, возмещающего ему как иностранцу то, что шведы доплачивают в виде налога на свое социальное обеспечение. Николай Сергеевич хотел еще выбрать что-то Витьке и, возможно, себе. Например, хороший складной зонтик, тем более что и погода к такой покупке располагала.
Однако поднявшись на второй этаж, Николай Сергеевич с удивлением обнаружил, что находится не в торговом зале, а в фойе перед выходом на улицу, и ни кассы, ни обычных для шведских магазинов контрольных рамок перед ним нет. Николай Сергеевич оторопело застыл у схода с эскалатора, все так же зажимая в кулаке ручку, брелки и магнитики. На него никто не обращал внимания, но он вдруг дернулся, воровато оглянулся и торопливо засунул всю эту дребедень в карман куртки, а потом медленно, с заколотившимся вдруг сердцем направился к выходу. Никто его не задержал, ничто не замигало и не завыло пожарной сиреной, и на улице он долго стоял, отдуваясь, приходя в себя и пытаясь сообразить, что же такое с ним только что произошло.
Дрожащими пальцами он вытащил из пачки сигарету, закурил и пока жадно затягивался, совсем не чувствуя вкуса дыма, с ужасом дошел до открытия: он только что совершил кражу! Стащил, как мелкий воришка, какую-то чепуху, при том что в бумажнике у него лежали довольно большие деньги. У него заныло сердце и мелко задрожали ноги.
Николай Сергеевич докурил, постоял еще немного и направился обратно в универмаг, решив спуститься по эскалатору и оплатить все, что он только что неожиданно для себя украл.
В сувенирном отделе на него, как и раньше, никто не обращал внимания. Николай Сергеевич направился к ближайшей от эскалатора кассе, где молоденькая продавщица обслуживала покупателя, весело с ним переговариваясь, и даже пристроился в хвост небольшой очереди. Но тут что-то щелкнуло у него в голове, и ноги сами понесли его в сторону. Он остановился в укромном уголке за стеллажами с посудой и надолго задумался. Легкость совершения кражи словно сдвинула его мозги, и теперь мысли какими-то дикими скачками несли его в совершенно неожиданном направлении.
“Так, значит, так, у эскалатора не проверяют, а наверху уже улица. Так. Значит, можно?” — судорожно соображал он. “А почему нет?!” — вдруг рявкнуло у него в голове. И больше он уже не мог себя сдерживать. Трясущимися руками он начал хватать сувениры из дорогих: серебряную зажигалку, очень хорошую ручку, фигурную, выполненную в виде лося пробку для винной бутылки, сделанные под антиквариат кофейные ложечки и кольца для салфеток. Отбегая в укромный уголок за стеллажом с посудой, он запихивал все это в карманы куртки, а потом опять на дрожащих ногах устремлялся вдоль полок, выбирая еще что-то, теперь из самого дорогого.
Через полчаса карманы его куртки начали подозрительно оттопыриваться,
и он, опустив глаза и трясясь мелкой дрожью, направился к эскалатору. На него опять никто не обращал никакого внимания, и он опять беспрепятственно оказался на улице, смешался с толпой и добрел до длинной гранитной скамьи, которая по случаю моросящего дождика была пуста. Тяжело опустившись на нее, холодную и мокрую, он замер, откинулся на спинку и закрыл глаза. Потом закурил и огляделся: вокруг никого не было. Тогда он открыл сумку, все это время болтавшуюся у него на плече, и начал быстро перекладывать в нее свою добычу. Потом сидел, ежился, докуривал сигарету и ни о чем не думал.
А докурив, вскочил, подброшенный какой-то мощной пружиной, и ринулся обратно, в только что покинутый им универмаг.
“Так, — бормотал он себе под нос, — значит, зонтик. И что-то Витьке.
А бумажник? Мне давно надо бумажник для летней рубашки. Еще что? Туалетную воду хорошую? Галстук под тот, серый костюм? А, черт! — вдруг прервал он себя. — Что будет, то и сойдет!”
Сердце его бешено колотилось, и начинался жар. В универмаге он не пошел к эскалатору, а начал рыскать по первому этажу, нашел отдел с очень хорошими, полностью складывающимися в небольшой плоский чехол зонтиками, очень дорогими, но при них все время торчала красивая продавщица, подозрительно на него косившаяся, и он убежал, прихватив, правда, упаковку мужских носовых платков.
И среди галстуков ему не повезло: все время кто-то терся рядом, а болтаться здесь слишком долго, как он вдруг уловил открывшимся звериным чутьем, было небезопасно. Зато в отделе парфюмерии он справился быстро. Продавщица куда-то отошла, и он моментально положил в карман дорогую туалетную воду и дезодорант.
Он зачем-то зашел в отдел женского белья. Здесь было много посетителей, в основном дам, но попадались и мужчины, и он долго блуждал среди этих трусиков, лифчиков, кружевных рубашек, и к его нервному напряжению начало примешиваться еще и сексуальное возбуждение. В конце концов он выбрал полупрозрачные трусики, такой же лифчик и к ним распашоночку, походил со всем этим по отделу, а потом ловко запихнул почти невесомые штучки в карман куртки. Напоследок прихватил пару чулок с кружевными резинками и быстро направился к эскалатору на второй этаж.
Но на верхних этажах универмага все было сложнее, так как каждый сегментик-отдел имел рамки с сигнализацией, а к каждой вещи была приделана крупная штуковина, которая приводила эту сигнализацию в действие и снять которую ему никак не удавалось.
Он чертыхался, злился, бегая из отдела в отдел, но так и не смог здесь ничем поживиться. В конце концов он выдохся, спустился на первый этаж и вышел теперь совершенно спокойно на улицу, неожиданно обнаружив, что снаружи уже наступили сумерки, а мелкий дождик сгустился в плотный предвечерний туман, сквозь который светилась призрачным светом фаллическая стеклянная колонна. “Сколько же я там проваландался?” — с удивлением подумал он, закуривая.
Кто-то обратился к нему с вопросом.
— Извините? — не расслышал он.
— У вас сигарета не найдется? — переспросила его невысокая худенькая девушка с порочным личиком.
“Клеется, наверное, — подумал он, неприязненно окидывая ее худенькую фигурку злым взглядом. — Было бы что предложить”.
— Вы такие курите? — спросил он, протягивая ей пачку “LD light”.
— О да, я всякие курю, — улыбнулась девушка и взяла сигарету. —
А прикурить можно?
Он нетерпеливо щелкнул зажигалкой, предполагая, что вот сейчас эта маленькая шлюшка заведет разговор на ту самую тему. Но девушка прикурила, благодарно похлопала его по руке и растворилась в толпе.
А он устремился к уже знакомой гранитной скамье и опять начал перекладывать добытое в универмаге из карманов в сумку.
Он намечал дальнейший план действий. В гостиницу ехать совсем не хотелось, охвативший его почти непреодолимый зуд наживы все не проходил, и он решил отправиться в универмаг “Алес”, не слишком дорогой, где он обычно покупал подарки.
Через десять минут он уже ходил по отделу парфюмерии, приглядывался, не следит ли кто за ним, и примерялся, что тут можно было бы взять (у него почему-то даже мысленно язык не поворачивался назвать то, что он делает, единственным правильным словом — “украсть”). На секунду ему показалось, что кто-то наблюдает за ним, он обернулся, но лысый швед с горбатым носом равнодушно скользнул по нему взглядом, прошел мимо и исчез в толпе покупателей. И тогда он быстро схватил и засунул в карман небольшой баллончик геля для бритья, перебежал к другой полке, сгреб туалетную воду “Tabac”, прошел дальше, прихватив тюбик сухих духов, и через весь первый этаж устремился к выходу из универмага. И опять все прошло спокойно. На улице он, уже никуда не прячась, переложил все в сумку и вернулся обратно.
Он шел ничуть не волнуясь, нашел отдел кожгалантереи и стал тщательно выбирать небольшой бумажник для ношения в нагрудном кармане летней рубашки. Он выбрал то, что было нужно, стоимостью в двести крон, посмотрел на недалекий прилавок, где продавщица весело болтала с покупательницей, положил бумажник в карман и не спеша направился к эскалатору на второй этаж. Там он сорвал с бумажника бирку, тщательно проверил его, выбросил за вешалкой с какими-то блузками все лежавшие внутри картонки и пошел по этажу, соображая, что ему еще нужно?
Здесь все прошло гладко. Он выбрал и беспрепятственно погрузил в карман подходящий галстук, две пары носков и упаковку очень добротных трусов, какие он регулярно покупал себе в Швеции. В отделе женской одежды он выбрал две модные маечки для Витьки и счел свою миссию законченной. Вместительные карманы его куртки оттопыривались, но он распахнул ее, кое-как прикрыл один из карманов сумкой, не замечая, чтобы кто-то обращал на него внимание. Чувствовал он себя на удивление спокойно. Сердце пришло
в норму, ни руки, ни ноги больше не дрожали, более того, его распирало какое-то ребячливое веселье, как в детстве во время игры в казаки-разбойники.
Он спустился по эскалатору на первый этаж и направился к выходу. Контрольные рамки на него никак не отреагировали, а через минуту он был уже на улице и вынимал из нагрудного кармана сигарету, собираясь наконец глубоко затянуться кружащим голову дымом после долгих блужданий по универмагу.
И тут он услышал:
— Just a moment, sir!*
Кто-то крепко подхватил его под мышки, разводя в стороны его руки
с зажатой в правом кулаке зажигалкой.
Он, еще ничего не понимая, тонко закричал:
— В чем дело? Как вы смеете? Я гражданин Российской Федерации! Я буду жаловаться!
Но пара крепких охранников, парень и девушка, оба в темно-синих ладных униформах с нашитыми на рукавах эмблемами, изображавшими не то сокола, не то ястреба, ничего ему не объясняя и не вступая с ним в дискуссию, уже влекли его куда-то в глубь торгового зала универмага, крепко держа его разведенные в стороны, словно приготовленные для приколачивания к перекладине креста руки.
* * *
И тут он понял, что ему пришел конец. Он обмяк в сильных молодых руках, ноги его подкосились, а голова упала на грудь. Так, почти волоком,
в полуобморочном состоянии, его протащили через весь торговый зал в какой-то закуток, втиснули в лифт и спустили куда-то вниз, в подземные недра уни-вермага. Там оказалось довольно просторное помещение, часть которого была выгорожена высокой, доходящей до потолка проволочной сеткой, а другая
представляла из себя обычный офис со столом, вертящимся креслом, компьютером и шкафом.
Его, почти ничего не соображавшего и плохо различавшего, что вокруг происходит, затащили в выгороженную клетку, заставили опереться о стену руками и грубо обшарили, вываливая все из карманов и из сумки в пластиковый ящик. Какие-то мелочи со звоном поскакали по каменным плитам пола. Охранники собрали их, побросали в ящик и унесли все это в офисную часть подвала. А он остался в клетке, увидел у стены деревянную скамью и тяжело плюхнулся на нее, прислонясь спиной к шершавой стене и полуприкрыв глаза.
Парень в темно-синей форме взял его бумажник, открыл, пересчитал лежавшие там деньги и неприязненно уставился на него.
— У вас же много денег. Зачем вы воруете? — зло спросил парень.
— Это… это… это болезнь какая-то… Это вид болезни, — пролепетал он, совсем закрывая глаза и запрокидывая голову.
Заныло сердце, да так, что ему стало трудно дышать. Он разлепил веки и обратился к темно-синему:
— Там, в сумке, таблетки. Это лекарство. От сердца. Можно мне одну. А то очень болит.
Темно-синий неуверенно посмотрел на него, но тут раздался металлический голос, заставивший его вздрогнуть, а потом съежиться:
— Нет! Нельзя! Придет полиция, она решит.
Он посмотрел в ту сторону, откуда прогремел этот голос, и похолодел: там, за компьютером, сидел бритоголовый и клювоносый человек, с колючими холодными глазами, и беспрерывно стучал по клавиатуре, время от времени извлекая из пластикового ящика какую-нибудь вещь, брезгливо рассматривая ее и отправляя обратно. На него клювоносый больше ни разу не взглянул, но он кожей чувствовал смертельную опасность, которую тот представлял для него. Что-то в этой бритой голове и в этом остром клюве показалось ему знакомым, но это было, наверное, то, что роднит между собой всех обитателей преисподней, а что он, Николай Сергеевич, попал именно в преисподнюю, сомнений
у него не было.
Он опять закрыл глаза и затих, стараясь не шевелиться, чтобы не колола тупая игла в левом боку, и хотел одного — совсем растаять, растечься лужицей по этой деревянной скамье и впитаться в ее поры, исчезнув из этого жуткого места, где темно-синие сверлили его злыми взглядами, а клювоносый гремел металлическим голосом, совершая над компьютером какие-то таинственные пассы своими костлявыми руками.
Через некоторое время клювоносый что-то сказал по-шведски темно-синим. Он встрепенулся, открыл глаза и начал настороженно наблюдать за тем, сидящим у компьютера и явно вершащим его, Николая Сергеевича, судьбу.
А клювоносый ждал, когда из принтера выйдет длинная череда отпечатанных листов. Потом он что-то подписывал, потом скреплял листы, а потом откинулся в кресле и уставился на Николая Сергеевича своими колючими глазами. Николай Сергеевич испуганно наблюдал за клювоносым сквозь полуприкрытые веки.
Тот опять что-то прокаркал по-шведски, встал и потянулся, хрустнув суставами. Потом он надел куртку, явно собираясь уходить. Николай Сергеевич с ужасом и тоской неотрывно следил за ним. А клювоносый, уходя и не оборачиваясь, бросил:
— Бай-бай, Ник! Рад был встретить тебя, — и дальше что-то неразборчиво, уже исчезая в лифте.
Николай Сергеевич вздрогнул, чуть не подпрыгнув от окатившего его ледяного ужаса: “Как, почему он… Откуда он знает?!” Клювоносый назвал его Ник. Так Николая Сергеевича называли сто лет назад, еще в университете. И вот,
в этой преисподней — опять Ник! Почему?!
“Но Николай, Ник — это нормально, это понятно”, — старался успокоить себя Николай Сергеевич, погружаясь в оцепенелое ожидание. И ему мерещилось, что он уже умер и приговорен до скончания веков находиться в этой выгороженной клетке, и это и есть его вечность, почти такая, о какой в “Преступлении и наказании” говорил Свидригайлов, только пауков по углам не было,
а вместо них вокруг него шуршали, как тараканы, и тихо переговаривались темно-синие охранники.
* * *
Сколько прошло времени до появления в этой преисподней полицейских, Николай Сергеевич не знал. На часы он не смотрел, просто забыл о том, что на его руке предмет, предназначенный измерять течение времени. Да и что можно было измерять здесь, где мгновение остановилось? Полицейские громко разговаривали с охранниками, упаковывали в мешок содержимое пластикового ящика, потом опять заставили Николая Сергеевича опереться руками о стену, широко раздвинуть ноги и опять тщательно его обыскали.
Потом подхватили Николая Сергеевича под мышки, погрузили в лифт и повезли наверх, но повели не через торговый зал, а какими-то коридорами,
и вывели на задний двор универмага, под опять зарядивший дождик. От свежего вечернего воздуха у Николая Сергеевича закружилась голова, он покачнулся, но его крепко держали. Из стоявшей недалеко полицейской машины вышел водитель, открыл заднюю дверь и застелил заднее сиденье каким-то покрывалом.
“Боятся, что я им вшей или блох тут натрясу? Или что обделаюсь со страха?” — тоскливо подумал Николай Сергеевич, но послушно втиснулся в автомобиль и замер между двумя полицейскими, стараясь как можно меньше шевелиться: сердце еще ныло, но уже не так остро.
Машина долго ехала по стокгольмским улицам, пока не нырнула в какой-то тоннель, закончившийся закрытыми металлическими воротами. Водитель вышел, что-то сказал в “спикер”, и их впустили. Внутри было просторное подземелье. Николая Сергеевича завели в лифт, не выпуская его рук, и лифт медленно пополз наверх.
То место, куда они попали, не напоминало преисподнюю, скорее это был полицейский участок. Сопровождавшие Николая Сергеевича полицейские оставили его в комнате с наружной стеной из проволочной сетки. И снова потянулись томительные минуты ожидания. Николай Сергеевич понемногу приходил в себя после перенесенного шока, но от этого становилось только хуже. Он закрыл глаза, сцепил на коленях пальцы и тоскливо бормотал себе под нос, раскачиваясь, как китайский болванчик: “Все кончено. Я конченый человек. Конец всему”. И ему хотелось рыдать, выть, рвать на себе волосы и кататься по полу от непоправимости и безысходной катастрофичности всего, что он натворил.
Пришел один из полицейских и повел Николая Сергеевича по длинному коридору, впустил его в небольшой кабинет и плотно закрыл за ним дверь. Здесь за обычным столом сидела некрасивая усталая дама с лошадиным черепом и пустыми глазами смотрела на Николая Сергеевича. Перед ней лежали какие-то бумаги, а на столе стояло небольшое устройство, напоминающее динамик автомагнитолы.
— Садитесь, — сказала дама по-английски.
Николай Сергеевич сел. Тогда дама нажала какую-то кнопку и заговорила по-шведски. Николай Сергеевич дернулся, хотел объяснить, что по-шведски не понимает и не говорит. Но тут дама замолчала, зато механическим женским голосом заговорил по-русски стоявший на столе динамик. От неожиданности Николай Сергеевич отшатнулся от стола и чуть не упал со стула. Динамик вопрошал о его имени и фамилии, годе рождения, гражданстве, времени и цели прибытия в Швецию. Опомнившись, Николай Сергеевич стал подробно отвечать на все вопросы.
А потом начался кошмар. Дама описывала по-шведски, а динамик механически повторял по-русски сегодняшние похождения Николая Сергеевича,
и прелюдия к этой пытке была неожиданной и ужасной. Дама произнесла,
а динамик перевел:
— Сегодня во столько-то часов столько-то минут, как сообщает агент такой-то, вы вошли в универмаг “Алес”, взяли то-то и то-то, положили в карман, вышли из универмага, переложили то-то и то-то в бывшую при вас сумку и вернулись в универмаг.
“Ах вот оно что! Агент! — понял наконец Николай Сергеевич. — Так это он мелькнул там, в парфюмерном! Следил, играл, как кошка с мышкой, выпустил раз. Почему? Уверен был, что вернусь? Искушал! Не остановил сразу, не одернул. Дал увязнуть! Черт! — вскричал про себя Николай Сергеевич. — Да он черт! И сидел в своем подземелье, как Мефистофель… Голосом гремел. Черт, черт!”
А лошадь-следователь продолжала перечислять подвиги Николая Сергеевича: и как он стащил бумажник, и как обрывал с него бирку и выбрасывал из него картонки.
“Все видел, вел от начала до конца, совсем хотел погубить — и погубил! — корчился Николай Сергеевич на своем стуле, скрипя зубами. — Совсем погубил, проклятый, да еще и надсмеялся: └Бай-бай, Ник, рад был тебя видеть, Ник!“ Ух, черт!”
Следователь все бубнила, механический голос все переводил, и Николай Сергеевич начал жалко оправдываться, взмахивая руками и прижимая их к сердцу, твердить, что это какой-то род болезни, что он столько раз был в Швеции, и никогда, никогда и ничего… Что его тут знают, позвоните уважаемому человеку Брониславу Андричу (“Да он же не швед, черт возьми!” — спохватился Николай Сергеевич), позвоните Елене, нет, Свену Линдстрёму, он юрист, владелец фирмы. Все скажут: это невозможно, он честный человек!
Женщина молча слушала, как механический голос переводил стоны и вопли Николая Сергеевича, и уныло смотрела на него. Потом скучным голосом стала перечислять все похищенное Николаем Сергеевичем, потом подытожила приблизительную сумму. Получилось что-то очень уж много. Николай Сергеевич ужаснулся и замер на своем стуле.
— Вы признаетесь, что все это было вами украдено в универмаге “Алес” и других магазинах Стокгольма? — перевел механический голос.
— Да-да, я признаюсь, но не в других магазинах, а только в одном другом. И… Я сказал уже… Это как болезнь, как наваждение было…
Николай Сергеевич поник, понимая тщетность своих усилий разжалобить усталую даму.
— Да, — вдруг спохватился он, — у меня же денег много было, мне не нужно было воровать, я мог купить. И потом, вы посмотрите, ведь эти вещи совсем не нужны мне. И дома я уважаемый человек, я много зарабатываю, мне не нужно было воровать!
Следователь молча смотрела на него, потом сказала:
— Я сейчас доложу прокурору. Он решит, штраф или предварительное заключение. Вы можете заплатить штраф?
Николай Сергеевич выслушал перевод, для него забрезжил лучик надежды, и он радостно и торопливо заговорил:
— Да-да, я могу, у меня есть деньги, и друзья дадут, сколько надо. Да-да,
я готов штраф!
Его вывели в затянутый сеткой обезьянник, и он опять долго ждал там, переходя от надежды к полному унынию. И когда молчаливый полицейский вел его в знакомый кабинет, сердце Николая Сергеевича готово было выпрыгнуть из груди.
Следователь как-то жалостливо посмотрела на Николая Сергеевича, замершего перед ней на стуле с зажатыми между коленями ладонями, и сообщила, что прокурор считает сумму, на которую Николай Сергеевич украл товары, существенным ущербом для владельцев магазинов и оставляет его в тюрьме до суда.
Николай Сергеевич уронил голову и замер так, почти совсем в это мгновение умерев.
— Вы хотите сообщить о вашем задержании в консульство? — спросила по-английски следователь.
Николай Сергеевич сначала не понял, а потом в отчаянии замотал головой:
— Нет, нет, не хочу, не сообщайте, пожалуйста, никому.
— Мы не обязаны никому сообщать. Если хотите, сообщите вы, — сухо ответила лошадь.
— Я не хочу, — почти прошептал Николай Сергеевич.
Дальнейшее происходило с ним, как в страшном сне. Его опять везли куда-то на лифте, опять обыскивали в закрытой комнате, причем заставили на этот раз снять джинсы, спустить ниже колен трусы, раздвинуть ноги и наклониться. Потом, уже одетого, его подвели к стойке, напоминающей стойку регистрации в гостинице. Там лежали его личные вещи. Его бумажник проверили и деньги ему вернули, предварительно пересчитав все до последней кроны и вписав куда-то эту цифру. Оставили ему и часы, и удобные складные очки для чтения в кожаном чехольчике. Не забрали и сигареты, чему Николай Сергеевич страшно обрадовался. А вот зажигалку реквизировали, зато выдали коробок шведских спичек и корытце из алюминиевой фольги, такое, в каких продают готовые к употреблению после подогрева в духовке порционные блюда. Это корытце, как понял Николай Сергеевич, должно было служить ему пепельницей. “Слава Богу, — вздохнул он, — курить разрешается”. И ему сразу же непреодолимо захотелось глубоко, до самого дна легких затянуться струей дурманящего голову дыма.
Николай Сергеевич опять попросил дать ему таблетки.
— Это лекарство. От сердца, — объяснял он.
Но полицейский недоверчиво повертел незнакомую ему упаковку валидола и взять ее не разрешил:
— Будет врач, скажите, он даст что надо.
Впрочем, Николай Сергеевич не настаивал: сердце неожиданно совсем перестало давать о себе знать.
— Туалет? — спросил охранник.
Николай Сергеевич сначала не понял, а потом поспешно закивал:
— Да, да, пожалуйста, туалет.
Его отвели к туалету, открыли дверь и показали кнопку, которую он должен будет нажать, сделав свои дела. Николай Сергеевич расположился на унитазе и только сейчас понял, как давно этого хотел. Потом охранник отвел его в камеру. Здесь не было ничего, только лампа дневного света на потолке, забранная решеткой, и такое же зарешеченное вентиляционное отверстие. Между толстыми стеклами окно было закрыто жалюзи, и нельзя было понять, что там, снаружи.
Охранник показал некое приспособление в одной из стен, напоминающее нишу автоматов с газированной водой.
— Здесь вода, — сказал он. — Нажимать здесь.
Он нажал кнопку, и из трубочки в нише, действительно, потекла струйка воды, напомнив Николаю Сергеевичу об испытываемой им жажде.
— Это вызов, а это свет, — показал охранник еще две кнопки, оставил Николаю Сергеевичу одеяло, две простыни, куцее полотенце и вышел, заперев камеру снаружи. А Николай Сергеевич так и стоял, прижав к груди постельные принадлежности и не зная, что с ними делать. Но тут он разглядел на одной из стен нечто, напоминающее поднятую полку в купе вагона. Он подошел ближе: да, это была именно такая полка. Николай Сергеевич опустил ее, застелил простынями и одеялом и уселся, привалясь к стене.
Ему хотелось пить и курить. Он сначала полакал горстью воду из встроенного в стену автомата, потом снял кроссовки, стянул влажные носки, устроился на своей вагонной полке и наконец закурил, блаженно затягиваясь и закрыв глаза. Выкурив две сигареты подряд и еще попив, он догадался взглянуть на часы: было уже около двух. Николай Сергеевич быстро разделся и залез под простыню и одеяло, соорудив из джинсов и рубашки некое подобие подушки.
Заснул он сразу, но спал недолго. Неожиданно проснулся и некоторое время тупо соображал, куда это он едет в поезде и почему не слышно стука колес. Наконец вспомнив все, ужаснулся, вскочил и забегал босиком по камере. Опять попил воды, опять покурил, с тоской отметив, что в пачке осталось только две сигареты, и опять попытался уснуть. Но ему стало холодно, и сон не шел. Он вытащил из-под головы рубашку, надел ее, поплотнее закутался в одеяло, подобрал ноги и замер так, мечтая заснуть. Наконец ему это удалось, но потом он еще несколько раз просыпался то от жары, то от холода, пока не провалился окончательно в тяжелый предутренний сон.
* * *
Когда утром открылась тяжелая дверь его камеры с вырезанным в ней окошком, прикрытым особой маленькой дверцей, он спал, натянув одеяло до подбородка и открыв рот.
— Завтрак! — громко сказал охранник.
Он подскочил на своем лежаке, осоловело уставился на молодого улыбающегося парня, протягивающего ему поднос с едой, потом выполз из-под своего жидкого одеяльца и как был, в трусах и мятой рубашке, пошел к двери, взял из рук охранника поднос и замер так.
— Это для мусора, — показал охранник на лежащий в углу черный пластиковый мешок и закрыл дверь камеры.
А Николай Сергеевич тупо рассматривал то, что было на его подносе.
А было там много всего: тарелочка с овсяными хлопьями, стаканчик йогурта, судя по рисунку на крышке, голубичного, упаковочка масла, упаковочка джема, несколько ломтиков хлеба в целлофане, так же упакованные ломтики сыра, растворимый кофе, два пакетика, сахар, тоже в пакетике, одноразовые ложка, вилка и нож, пластиковый стаканчик с кипятком. Здесь же лежал маленький тюбик зубной пасты и упаковочка мыла.
Николай Сергеевич отнес поднос на свой лежак, потом пошел к автомату
с водой умыться. Сделать это было непросто: одной рукой надо было нажимать кнопку, набирать воду в пригоршню и ополаскивать лицо. Он выдавил из маленького тюбика немного пасты и пальцем почистил зубы (зубную щетку ему почему-то не дали). Наскоро вытершись куцым полотенцем, Николай Сергеевич приступил к завтраку, но аппетита у него не было. Он не тронул хлопья и йогурт, съел только два бутерброда с сыром, маслом и джемом, вилкой размешал кофе и сахар в стакане и устроился с предпоследней сигаретой поудобнее на своем лежаке.
Он отхлебывал почти несладкий кофе, затягивался и судорожно соображал, что же сегодня надо предпринять. “Во-первых, обязательно встретиться со следователем и потребовать, чтобы она связалась с Еленой, Свеном и Брониславом, пусть они расскажут, кто я. Должны же они понять, что я не вор, что это дикая ошибка! Во-вторых…”
Он понятия не имел, что нужно делать во-вторых, да и то, что он придумал во-первых, после некоторых размышлений показалось ему наивным и бесполезным. “Ах, черт, не товарищеский же это суд, где выслушивают характеристики, данные соседями!” — в отчаянии соображал он. Но что-то ведь надо делать! Так же нельзя, невозможно! Это же просто дичь — сесть в Швеции
в тюрьму за то, что стащил пару трусов!
Он докурил, потянулся за следующей сигаретой и с ужасом обнаружил, что она последняя. Вот о чем он совсем забыл — курево! Как же он будет существовать без него?! В нынешнем его состоянии это невозможно. А пока надо экономить и эту, последнюю сигарету выкурить в два приема, после обеда и ужина.
Николай Сергеевич собрал остатки еды и вместе с одноразовой посудой запихал в мешок для мусора. А потом улегся на свой лежак, закинул руки за голову и начал думать, но никаких мыслей, способных навести его на какое-нибудь разумное действие, его не посещало. Он вспомнил, что сейчас Елена ждет его звонка, а Бронислав готовится в своем офисе принять его. Мобильным телефоном Николай Сергеевич до сих пор не обзавелся, хотя по должности он и был ему положен: не любил этот докучливо пищавший в самых неподходящих ситуациях аппарат и совсем не умел с ним обращаться. Да он и не знал, разрешили бы ему держать мобильник в камере. И вот теперь Николай Сергеевич был отрезан от мира, и никто там, за стенами его узилища, даже предположить не мог, в каком диком положении он оказался.
Он резко сел и опять потянулся за сигаретой, потом вспомнил о своем решении экономить, но махнул рукой: “А, черт, перед смертью не надышишься!” И он выкурил свою последнюю сигарету, расхаживая по камере и безнадежно взирая на закрытое жалюзи окно.
Ему захотелось в туалет, и он нажал кнопку вызова. Охранник появился через пять минут.
— В туалет можно? — неуверенно спросил Николай Сергеевич.
— Да, — кратко ответил тот, пропуская Николая Сергеевича вперед.
В туалете Николай Сергеевич заинтересовался надписями, украшавшими этот уголок уединенных размышлений. Он с неожиданной радостью обнаружил, что среди настенной росписи есть надписи и на родном языке. Выше всех красовался красноречивый лозунг: “Привет ворам и хулиганам!” Николая Сергеевича покоробило: ведь он, как ни старался изгнать из головы эту мысль, причислен был властями к первой из названных его земляком категорий. Были надписи и повежливее, например: “Привет, пацаны! Леха, Рига”. Кто-то пытался установить контакт с соотечественниками, приглашая их к переписке: “Есть здесь русские? Виктор. Буду неделю до 18.05”.
Николай Сергеевич зачитался и незаметно успокоился. “Ну что же, не один я, живут же люди и здесь”, — думал он, застегивая зиппер и нажимая кнопку вызова. Охранник открыл дверь, опять пропуская Николая Сергеевича вперед, и он пошел, сгорбившись и заложив руки за спину. Почему-то ему казалось, что именно так он должен теперь ходить.
Пообщавшись, хотя бы и заочно, с русскими людьми, Николай Сергеевич приободрился, и пока они шли от сортира до его камеры, в его голове родилась сумасшедшая мысль. “Да ну, чепуха, не может такого быть, — одергивал он себя, но тут же ободрялся: — А вдруг? Да и что я теряю? Спрос не бьет в нос”. И он наконец решился.
Около двери своей камеры он обратился к охраннику:
— Извините, вы разрешаете здесь курить. А может, — он собрался с духом, — может, здесь можно купить сигареты?
— Да, можно, — бесстрастно ответил охранник. — Какие вы хотите?
— А у вас что, разные есть? — растерянно спросил Николай Сергеевич, не поняв даже, что повторяет вопрос булгаковского Ивана Бездомного, заданный на Патриарших прудах подозрительному иностранцу.
— Да, — так же бесстрастно ответил охранник.
— Ну… тогда “Мальборо”.
Охранник назвал цену, Николай Сергеевич отсчитал нужную сумму и уже через десять минут затягивался настоящим “Мальборо”, сожалея, что сигарета слишком быстро истлевает. Настроение у него сразу поднялось, и будущее не казалось таким уж беспросветным.
А еще через полчаса дверь его камеры опять распахнулась и охранник возвестил:
— Променад.
— Что-что? — не понял Николай Сергеевич.
— Променад. Свежий воздух, — пояснил охранник.
“А, прогулка, — догадался Николай Сергеевич. — Очень кстати”.
И он начал торопливо завязывать шнурки на кроссовках.
Николая Сергеевича довели до уже знакомого ему лифта, но повезли, к его удивлению, почему-то не вниз, а вверх. На последнем этаже Николая Сергеевича провели по небольшому коридорчику, распахнули перед ним дверь, и он оказался на крыше тюремного здания, в небольшом сегментике наподобие дольки плавленого сыра, уложенного в круглую коробку. Справа и слева сегментик ограждали высокие дощатые стены, впереди его замыкала такой же высоты проволочная сетка, а сзади был небольшой козырек, дверь, через которую он вошел, и окно, сквозь которое за ним мог наблюдать надзиратель.
Погода была пасмурная. Над головой неслись в сторону моря низкие серые облака, было прохладно, но дождя не было. Николай Сергеевич подошел к ограждавшей его сегментик проволочной сетке. Перед ним было офисное здание, далеко внизу виднелась часть двора, на которой шла какая-то стройка, а за офисным зданием видны были крыши, шпили, башни Стокгольма, уходящие до самого горизонта. Николай Сергеевич стоял и курил, поеживаясь от прохладного ветра и созерцая распахнувшийся перед ним небесный простор
и средневековый силуэт огромного города.
Прилетел голубь, обычный сизарь, уселся на дощатой перегородке и начал курлыкать, поглядывая на Николая Сергеевича круглым глазом. И Николай Сергеевич сразу вспомнил картину Ярошенко “Всюду жизнь”, и хрестоматийного пушкинского “Узника”, и все пошлые, столько раз встречавшиеся ему в литературе патетические монологи несчастных, лишенных свободы, желающих стать птицей и улететь на волю. И ему неожиданно страстно захотелось домой, в суетную, вызывавшую у него в последнее время настоящую аллергию Москву, в свой дом, пусть и не такой уж счастливый, но сейчас бесконечно желанный.
А уже уходя из своего прогулочного сегментика, Николай Сергеевич увидел рядом с дверью еще одну надпись на русском языке: “Серега! Мы отдельно. За себя только отвечай. Вован”. “Ну что же, — грустно подумал Николай Сергеевич, — Вован прав. Мы все действительно отдельно. И каждый должен отвечать за себя сам”.
* * *
После прогулки Николай Сергеевич лежал на своей вагонной полке и грустил. Потом принесли очень обильный обед, с салатом, супом, жарким и десертом. На десерт было мороженое, очень вкусное, и Николай Сергеевич съел его все и даже выскреб остатки.
После обеда Николай Сергеевич заснул и проспал часа два. А проснувшись, опять заволновался, засуетился, вызвал охранника и спросил, нельзя ли ему поговорить со следователем.
— Вас вызовут когда надо, — ответил охранник.
Николай Сергеевич сник. Он не знал, как убить время до ужина, опять вызвал охранника и попросился в душ. Там он долго стоял под не слишком горячими струями воды, потом выбрился выданным ему одноразовым станком, тщательно вытерся и неохотно вернулся в камеру.
В положенное время принесли ужин. Все было вполне вкусно и обильно,
с бананом на десерт. Но Николай Сергеевич ел мало, сжевал банан, сложил все объедки в мешок для мусора и опять растянулся на лежаке. Пришел охранник за мусором, унес мешок, и больше Николая Сергеевича никто не беспокоил. Время тянулось так медленно, что иногда ему казалось, что его часы остановились, а может, остановилось само время.
Николай Сергеевич проклинал себя за то, что заснул после обеда, потому что сейчас сон к нему не шел, и все больше и больше одолевали тревожные мысли. Он курил одну за другой сигареты и мерял шагами свое узилище: семь шагов вдоль, три — поперек.
Больше всего его пугало, что он ничего уже не мог сделать. Где-то там, за стенами этой коробки, в которую он был упакован, он ощущал незримую работу огромного сложного механизма, неосторожно запущенного им, и от его воли, от его желаний работа эта больше не зависела. Он вспомнил “Исправительную колонию” Кафки. Да, да, сейчас и он, как кафкианский пленник машины исправления, начнет дергаться от впивающихся в тело игольчатых клише, оставляющих на коже окровавленные отпечатки: “Не солги”, “Не укради”, “Не убий”… Его передернуло. Он нервно заходил по камере: семь шагов вдоль, три поперек, семь вдоль, три поперек…
“А-а-а, — в отчаянии махнул он рукой. — Да какой там Кафка?! Просто кто-то спустил в унитазе воду, и меня, как дерьмо, смывает и закручивает воронка воды, тянет в дыру”. Этот уничижительный образ успокоил его. Он бросился на лежак, скрестил ноги, сцепил на груди руки и уставился на вентиляционную решетку в потолке, впадая в тупое оцепенение.
“А в посольство они сообщили?! — вдруг подумал он. — А, черт!” Он опять вскочил и в панике забегал по камере (семь вдоль, три поперек; семь вдоль, три поперек…). Ужас сжимал горло, он чувствовал, как покрывается холодным потом. “Семь вдоль, три поперек; семь вдоль, три поперек; семь вдоль, три поперек… Стоп!!! Да нет же, нет! Эта… лошадь… ведь спрашивала меня про консульство, хочу ли сообщить! Я же сказал — нет. Как я забыл!! Как же забыл-то. Нет, не сообщили”. Он обессиленно рухнул на свой лежак, зажал руки между коленями, сгорбился, закрыл глаза и начал раскачиваться взад и вперед, словно отвешивая церемонные китайские поклоны.
Лампа горела под потолком. Сквозь плотно закрытое жалюзи проникал неясно какой свет. Казалось, прошла вечность. Он мельком взглянул на часы, потряс их, уставился на монотонно скачущую секундную стрелку — и опять ужаснулся: “Как! Как это…” Часы бесстрастно показывали, что с того момента, когда он смотрел на них последний раз, прошло всего двадцать пять минут.
“А если год?! А два?! Не-е-ет, невозможно-о-о…” И он заныл, как от зубной боли, не разжимая губ.
“Господи, а что потом, после всего этого позора?!” — содрогнулся он. Рухнет, как карточный домик, так кропотливо, умело выстраивавшаяся двадцать пять лет карьера. Разлетится вдребезги, как тонкостенный елочный шар, уютный и нарядный, совсем андерсеновский мирок на берегу “воды”, с голубоглазой Еленой, с игрушечным флигельком и симпатичным барсуком в норе под фундаментом. Валентина, конечно, уйдет, да и черт с ней. А Витька, любимая его дочь? Простит ли? А друзья-коллеги? Улетучится, как дым, их почтительно-завистливое уважение. А главное, понял он вдруг с беспощадной ясностью, даст непоправимую трещину, да уже трещит по швам его, ранее непоколебимое, твердокаменное самоуважение, которое позволяло ему столько лет прощать себе то, что другим он никогда и ни при каких условиях не прощал.
Он опять закачался, как китайский болванчик: вперед-назад, вперед-назад… Мысли начали разбегаться, он впадал в какое-то подобие транса. Начинались видения. То он в белом пластиковом кресле на берегу моря, курит короткую сигариллу и пьет ром. Он даже почувствовал на губах вкус “Бакарди” и ощутил давящий жар солнца на плечах. То он вдруг на трибуне, зал забит, он открывает рот — и понимает, что не помнит ни слова из доклада. Он открывает лежащую перед ним папку — она пуста! Он в ужасе открывает глаза: горит лампа, шумит вытяжка, сквозь жалюзи сочится все тот же полусвет. На часы смотреть страшно. Он поднимается и опять: семь вдоль, три поперек; семь вдоль, три поперек. “Исхода нет, нет исхода; исхода нет, нет исхода…”
Утром он подпрыгивает на своем лежаке от скрипа открываемой двери: “А?.. Что…” Девушка-охранник подает ему завтрак. Все то же: хлопья, хлеб, сыр, масло, джем, йогурт, две упаковки кофе, одна — сахара… Он вдруг чувствует, что проголодался, и ест с большим аппетитом. Откинулся на лежаке, отхлебывая кофе и покуривая: “А-а-а, ладно, живу”.
* * *
Через час дверь в камеру Николая Сергеевича открылась. Улыбающаяся девушка-охранник пригласила его выйти:
— У вас встреча со следователем.
Николай Сергеевич поспешно встал и, по невесть откуда появившейся у него привычке заложив руки за спину, вышел из камеры. Там ждали еще два охранника, и они вчетвером направились уже знакомым Николаю Сергеевичу путем к лифту. Вышли они в длинном подземном коридоре, по стенам которого тянулось несколько рядов каких-то кабелей и труб, а на потолке ровным неоновым светом горели забранные решетками лампы.
Охранники о чем-то переговаривались по-шведски, иногда посмеивались, а Николаю Сергеевичу казалось, что этому чудовищному, чисто выметенному и вымытому лабиринту никогда не будет конца.
Наконец они оказались перед дверью лифта. Девушка-охранник открыла ее специальным ключом, и они еще недолго поднимались вверх. В лифтовом холле была всего одна дверь. Охранница открыла ее, и все они вошли в небольшую комнату с окном, которое закрывало жалюзи, так что невозможно было понять, на каком они этаже. В комнате ничего не было, кроме небольшого стола и нескольких стульев, привинченных к полу. За столом сидела уже знакомая Николаю Сергеевичу лошадь-следователь.
— Садитесь и подождите, — сказала она Николаю Сергеевичу.
Он послушно опустился на один из стульев.
— Можете курить, — добавила следователь и что-то сказала по-шведски девушке-охраннику. Девушка открыла ключом дверь напротив той, в которую они вошли, и куда-то исчезла. Николай Сергеевич воспользовался разрешением курить и теперь с удовольствием затягивался, наблюдая, как следователь перекладывает на столе какие-то бумаги.
Дверь, за которой скрылась девушка-охранник, наконец распахнулась, и
в комнату, сразу переполнив ее, вошли пятеро человек: знакомая охранница,
а с ней — Елена, Свен, Бронислав и еще какой-то незнакомый солидный мужчина с толстым портфелем. Николай Сергеевич окаменел с недонесенной до губ сигаретой. Вошедшие сразу заговорили со следователем по-шведски,
а девушка-охранник отошла к окну и положила на стул большой бумажный пакет. Разговор продолжался, на Николая Сергеевича никто не обращал внимания, а он сидел, боясь пошевелиться и с ужасом думая, что вот так, наверное, сходят с ума.
Вдруг Елена обратилась к нему:
— Иди сюда.
Он подпрыгнул от неожиданности, выронил дотлевшую до фильтра сигарету и подошел к столу.
— Подпиши здесь, здесь и здесь.
Елена подсовывала ему какие-то бумаги, а он послушно расчеркивался
в указанных прямоугольниках.
Потом все опять перешли на шведский, и о Николае Сергеевиче, застывшем, как соляной столп, забыли. Наконец девушка-охранник подвела Николая Сергеевича к большому бумажному пакету и вывалила из него на соседний стул горку вещей:
— Проверьте, пожалуйста.
Это была смятая куртка Николая Сергеевича, его сумка, бумажник, записная книжка, ручка, зажигалка, таблетки валидола и даже тюбик с содой, который Николай Сергеевич всюду таскал с собой на случай изжоги. Все еще ничего не соображая, Николай Сергеевич сложил все мелочи в сумку, расправил и повесил на спинку стула куртку и опять застыл, как истукан. Следователь дописывала что-то в своих бумагах. Все молчали и старательно избегали смотреть на Николая Сергеевича. Наконец следователь подняла на него глаза и сухо произнесла:
— Подойдите.
Николай Сергеевич послушно подошел. Следователь достала из конверта паспорт и билет и протянула ему:
— Это ваше?
Николай Сергеевич просмотрел паспорт, пролистал билет и ответил чуть слышно:
— Да, это мой паспорт и мой билет.
— Распишитесь здесь за паспорт, здесь за билет, здесь за вещи. А еще здесь и здесь, что вы сегодня улетите.
Николай Сергеевич дернулся от этих слов, но промолчал, быстро расписался в указанных местах и опять застыл, не поднимая глаз.
— У вас в камере вещи остались? — не глядя на Николая Сергеевича, спросила следователь.
— Нет! — испуганно ответил он. Перспектива возвращения по бесконечному подземному лабиринту назад, в этот жужжащий вытяжкой пенал, повергла Николая Сергеевича в леденящий ужас.
— Хорошо. Тогда вы свободны, — громко сказала, почти прогремела лошадь-следователь, и не было в ее голосе ни капли радости за Николая Сергеевича.
Николай Сергеевич, охваченный неожиданной крупной дрожью, оглядел присутствующих, бессмысленно улыбаясь, готовый всех расцеловать. Но все старательно прятали глаза, только девушка-охранник улыбалась ему.
Дальше все завертелось как в кино. Девушка-охранник опять открыла дверь, и все вышли из маленькой комнатки в пустой полутемный зал, потом было еще много коридоров, но уже не пустых, а заполненных снующими людьми, потом опять лифт, какой-то холл с колоннами и, наконец, — улица, обычная городская улица, оглушившая Николая Сергеевича своей нетюремной реальностью.
Солидный господин с портфелем о чем-то поговорил по-шведски со Свеном, раскланялся с ним и Еленой и удалился. Свен тоже по-шведски сказал что-то Елене, она кивнула. Тогда он обратился к Николаю Сергеевичу:
— Мне, к сожалению, надо в офис. Всего доброго.
Свен кивнул, не подавая Николаю Сергеевичу руки, простился с Брониславом и ушел, оставив их троих под мелким, почти неощутимым дождиком.
— У тебя когда самолет? — спросила Елена Николая Сергеевича.
— В шестнадцать двадцать.
— Время есть. Бронислав, а вы знаете, где его гостиница?
— Да, конечно, знаю. Но надо ехать быстро.
Они дошли до стоянки за углом и расселись в видавшем виды “Вольво” Бронислава. Бронислав сел за руль, Николай Сергеевич с Еленой — на заднее сиденье. Сначала ехали молча. Но наконец Николай Сергеевич не выдержал:
— Лена, но как это все?..
— Очень просто.
И она рассказала, как ждала его звонка всю среду, как вечером, уже не зная что и думать, нашла в справочнике телефон Бронислава и узнала, что у того Николай Сергеевич тоже не появлялся. И тогда, совсем испугавшись, она начала искать его по всем больницам, моргам и полицейским управлениям. Вот так Николай Сергеевич и был обнаружен. Елена вызвала с соревнований Свена, тот задействовал свою юридическую контору, подключился и Бронислав со своими знакомствами и связями. С трудом удалось решить дело так, что Николая Сергеевича приговорили только к штрафу при условии, что он сразу же покинет страну.
— А… какой штраф? — осторожно спросил Николай Сергеевич.
— Двадцать тысяч крон, — холодно ответила Елена.
— Но… у меня ведь нет, — испугался Николай Сергеевич.
— Уже заплатили, — сказала Елена. — Я и Бронислав.
— А как… как же я верну? — уже впадал в панику Николай Сергеевич.
— Вернешь как-нибудь. А ты что, предпочитаешь год тюрьмы? — отрезала Елена.
До гостиницы ехали молча. Там Николай Сергеевич быстро поднялся в номер, не ответив на приветствие ничего не знавшей дамы-администратора, собрал свои вещи, долго вертел в руках коробочку с ангелом для Елены, сунул ее наконец в карман куртки и сбежал вниз. Сдав ключ от комнаты и получив окончательный расчет, он выскочил под усиливающийся дождик. Ножом полоснула мысль: “А вдруг отменят рейс?!”
В машине Николай Сергеевич неловко сунул в руки Елены коробочку
с подарком:
— Это тебе. Из Москвы вез.
— Спасибо, — буркнула Елена и, даже не заглянув внутрь, сунула коробочку в сумку.
В аэропорт примчались за час до отлета, и только здесь Елена как-то обмякла, взяла Николая Сергеевича за руку и пожала ее. Он хотел обнять, прижать и расцеловать ее, но рядом был Бронислав, и Николай Сергеевич только благодарно ответил на рукопожатие Елены.
Когда Николай Сергеевич регистрировал билет, проходил таможню и паспортный контроль, его не покидала мысль, что вот сейчас опять начнется: “Just a moment, sir!” Но нет, ничего. Он был уже за границей и только тут сообразил, что не кивнул Елене и Брониславу, не помахал им рукой. Нико-лай Сергеевич оглянулся: на том месте, где он их оставил, уже никого не было…
Времени до отлета оставалось совсем впритык, но Николай Сергеевич все же заскочил в “Duty free” и успел накупить подарков и сувениров домой и на службу, чтобы их отсутствие не вызвало ненужных вопросов или, не дай Бог, подозрений.
Самолет набирал высоту. Николай Сергеевич сидел в кресле, расслабившись и закрыв глаза. Он вспомнил тяжелый взгляд Бронислава, обращенный на него в последние минуты, его молчание — и его передернуло. “Ладно, — подумал Николай Сергеевич, — будет еще время. Поговорим”. Но на душе стало гадко. Николай Сергеевич достал захваченную в “Duty free” плоскую фляжку виски
и с силой крутанул крышку.
* * *
В Москве все пошло по-прежнему. Машина, заказанная им еще перед отлетом, ждала в оговоренном месте. Он сел на заднее сиденье, откинулся на спинку и буркнул:
— Домой.
И дома все было по-старому. Валентина удивленно приняла приобретенные для нее в стокгольмском “Duty free” французские духи, такие, какие он привозил ей когда-то, в стародавние счастливые времена первых лет их брака, внимательно и, как ему показалось, подозрительно посмотрела на него и ушла на кухню готовить ужин. Витька очень обрадовалась летним маечкам, почти таким же, какие он украл для нее в универмаге “Алес”, и серебряному браслетику, расцеловала его и притащила для оценки гербарные листы, привезенные ею с ботанической крымской практики, долго ему объясняла, какая травка как называется и какой цветочек где растет, перемежая свои объяснения радостными воспоминаниями о море, Севастополе…
Николай Сергеевич вдыхал запах лаванды, а сам опять был там, в жужжащем вытяжкой пенальчике с вагонной полкой, закрытым жалюзи между толстыми стеклами окна, сквозь которое сочится непонятно какой полусвет, и мысленно продолжал мерять его шагами: “Семь вдоль, три поперек; семь вдоль, три поперек…”.
После ужина от принял ванну, посмотрел по телевизору новости, долго и тоскливо размышлял, из какой статьи своего и семейного бюджета выкроить деньги для покрытия долга Елене и Брониславу и как их переслать — о возможности самому слетать в Стокгольм Николай Сергеевич даже думать не хотел, — потом зло чертыхнулся, отмахнулся от свербящих мыслей, постелил себе в кабинете, выпил две таблетки снотворного и тяжело провалился в долгий сон без сновидений.
На следующий день на службе Николая Сергеевича встретили обычные приветствия сослуживцев, их благодарности за стокгольмские сувениры и накопившиеся неотложные дела. Но прежде всего ему предстояло неприятное объяснение с шефом: ведь его поручение он не выполнил.
И вот они сидят в просторном, заново отремонтированном кабинете шефа, и Николай Сергеевич неубедительно говорит о возникших непредвиденных трудностях.
— А, — отмахнулся шеф, — все это чепуха. Штопанье презервативов. Я вот что надумал. Хочу с тобой посоветоваться.
И этот почти семидесятилетний человек с резкими юношескими движениями, неуемной энергией и живым блеском молодых глаз начал излагать новый план, неожиданный и блестящий.
Николай Сергеевич внимательно слушал, иногда делал краткие замечания, что-то немножко подправлял и уточнял. Шеф, по своему обыкновению, быстро вскидывал глаза, на секунду задумывался и отвергал поправку или же кивал, делая какие-то пометки в блокноте.
Они проговорили почти час. Провожая Николая Сергеевича, шеф сказал:
— Да, о твоем назначении. Вопрос прорабатывается. Туго идет. Знаешь, многие против тебя. Но наверху я подготовил почву. Пробьем!
И он ободряюще похлопал Николая Сергеевича по плечу.
Николай Сергеевич вернулся в свой кабинет, тоже недавно отремонтированный. Здесь отциклевали паркет, постелили новый ковер, сменили мебель, но кое-что осталось и от прежней обстановки: настольная лампа с зеленым стеклянным абажуром, антикварные часы девятнадцатого века, правда, неисправные, и два натюрморта на стене, тоже очень старые, с букетами цветов. Не сменил Николай Сергеевич и кресло, крутящееся, с протершейся на подлокотниках кожей, но такое привычное, ставшее уже продолжением его самого.
В нем Николаю Сергеевичу так хорошо отдыхалось, в нем его посещали самые, на его взгляд, мудрые мысли и приходили самые удачные решения.
Николай Сергеевич тяжело опустился в это кресло, развернулся так, чтобы в поле зрения оказались натюрморты на стене, и тяжело задумался. Разговор с шефом успокоил — все идет нормально, — но и насторожил: у самого Николая Сергеевича эта почти дружеская беседа никаких эмоций, а главное, мыслей не вызвала. И грядущее назначение предстало не вожделенной целью, а тоскливой докукой. Это испугало Николая Сергеевича, потому что не было похоже на его прежние, достокгольмские, реакции.
Николай Сергеевич попросил секретаршу сделать кофе. Сделан он был как всегда быстро, подан в его любимой чайной чашке и оказался крепчайшим и очень сладким, именно таким, какой Николай Сергеевич пил обычно в своем любимом кресле, глядя на свои любимые букеты: один — сирень, второй — полевые цветы. Но и глоток обжигающего напитка не принес покоя. Николай Сергеевич достал из сейфа бутылку французского коньяку и налил себе почти полный бокал. Так он сидел, отхлебывая коньяк и запивая его кофе, и тупо рассматривал знакомые натюрморты.
“Натюрморт, натюрморт, — повторял Николай Сергеевич, — └мертвая природа“ значит. Почему мертвая? Эти цветы разве мертвые? Если и есть здесь натюрморт, так это часы. Что только не пробовали — не идут, хоть тресни. Прямо памятник какой-то остановившемуся мгновению”.
Он угрюмо посмотрел на молчащие часы, отхлебнул коньяк, глотнул кофе и завершил свои невеселые размышления неожиданным выводом: “А я-то сам? Натюрморт почище часов”.
Внутри творилось что-то необычное. Во-первых, трепыхалось сердце. А во-вторых, в голове сидела какая-то задвижка, которая не давала ему думать в нормальном режиме, мысли все куда-то сворачивали, пытались устремиться по какому-то иному руслу, но русла этого не находилось, и поэтому ничего похожего на что-то связное и осмысленное в голове Николая Сергеевича не возникало.
Уехал он с работы в обычное время, как всегда, сел на заднее сиденье, забился в самый его угол, закрыл глаза и постарался даже задремать, но не дремалось, только сердце мелко трепыхалось в груди, как несильно зажатый в кулаке воробей.
* * *
Дома Николай Сергеевич переоделся в истертые вельветовые штаны, привезенные когда-то из его первой командировки в Германию. Валентина, тогда еще желанная и смешливая, назвала их парашютами. Действительно, были они широкими, просторными, и в них Николай Сергеевич чувствовал себя уютно. Надел вытянувшуюся трикотажную блузу и отправился ужинать. Съел все, поданное Валентиной, почти не обмениваясь с ней словами, и ушел в гостиную. Там достал из бара бутылку виски, налил полстакана и уселся перед телевизором.
В кухне тихо скреблась Валентина, тоже, наверное, прикладывающаяся
к своему джину с тоником. Прибежала Витька и попросила помочь с математикой. Николай Сергеевич попытался сосредоточиться и ухватить суть в общем-то несложной задачи, но вдруг понял, что ничего не соображает. Он извинился, Витька что-то сердито буркнула под нос и убежала советоваться по телефону с подружкой.
К креслу Николая Сергеевича подошел котенок, которого месяц назад подобрала во дворе Витька и притащила домой вопреки возражениям Валентины. Николай Сергеевич тогда принял сторону Витьки, и Валентина зло смирилась, но котенка шпыняла, и он обходил ее стороной, терся около Витьки, а иногда, когда у Николая Сергеевича было хорошее настроение, играл и с ним. Сейчас котенок задумчиво, склонив головку набок, смотрел на него своими ярко-голубыми, как у Елены в молодости, круглыми глазами, определяя, наверное, будут ли его сегодня развлекать.
Николай Сергеевич посмотрел на этот пушистый полосатый комочек на четырех еще нестойких лапках и подумал: “Надо бы ему сделать этот… как это… ну как же? На ниточке еще… Ах, черт!” Он напряженно пытался вспомнить, как называется тот клочок бумаги на нитке, которым он обычно играл с котенком, но так и не вспомнил и опять тупо уставился на экран. Котенок постоял еще немножко и тихо ушел в Витькину комнату.
Николай Сергеевич сидел, глядя на экран телевизора, где бурлил какой-то боевик, но ничего не ухватывал из его сюжета. Шло время. Валентина закончила свою возню на кухне и ушла спать. Витька тоже улеглась, прибежав предварительно за обычным поцелуем на ночь, а он все сидел, и бутылка виски все пустела. Когда часы на комоде малиново пробили двенадцать раз, Николай Сергеевич вдруг вспомнил, как называется та нехитрая игрушка, которую он делал для котенка: “Да бантик же это, просто бантик!” А потом и задвижка, застрявшая где-то в голове Николая Сергеевича, неожиданно поднялась, и поток мыслей хлынул по тому руслу, по которому направляться ему Николай Сергеевич не позволял уже много лет.
Николай Сергеевич вспомнил последние двадцать пять лет своей жизни, вспомнил эту гонку без остановок и отдыха, все эти свершения и достижения — и ужас сковал его. Он бежал, стремясь схватить, урвать и это, и то, и еще вон то. Он добивался каких-то званий, чинов, должностей. Он старался что-то заработать, что-то получить, что-то заиметь. Он даже выдумал себе престижную родословную и теперь вполне успешно пользовался ею.
Николай Сергеевич выбрал не того, всем известного однофамильца с хорошо изученной биографией, а никому неведомого, забытого писателя начала двадцатого века. Началось это давно, еще в студенческие годы. Николай Сергеевич зачем-то взял в библиотеке подшивку “Аполлона” за 1913 год и обнаружил в одном из номеров маленькую заметку своего однофамильца об иконах и масляных росписях Врубеля в Кирилловской церкви в Киеве. Совпадение показалось Николаю Сергеевичу знаменательным, так как он сам только что был в Киеве и его водили в эту самую церковь, и он был потрясен этими самыми иконами и росписями.
Николай Сергеевич начал понемногу собирать материал на однофамильца, выяснил, что он был очень обеспеченным чиновником, встречался с Чеховым, Буниным, Горьким, был близок со многими из кружка “Мир искусства”. Сам писал средненькие стихи и прозу, но одну из его пьес ставил даже Художественный театр. После революции он эмигрировал и умер бездетным в 1935 году в Болгарии. Однако полузабытый предок все же попал в многотомную литературную энциклопедию, и Николай Сергеевич присвоил его себе, представляя братом деда по отцовской линии.
Николай Сергеевич менял машины, гаражи, квартиры, и что же сейчас он мог назвать своим? Мифического предка? Жену, которая укрылась от него в банке джина с тоником, как в улиточном домике? Дочку, спрятавшуюся
в Интернете и все с меньшей охотой выползавшую оттуда, когда у него возникала необходимость поговорить с ней? Его книги, перечитывать которые он боялся, потому что там в основном были хорошо пережеванные чужие мысли? Друзей, которые всегда оказывались рядом после побед и моментально исчезали после поражений?
Николай Сергеевич вспомнил статьи к своему юбилею: “Талантливый продолжатель великой русской научной традиции”; “Автор многочисленных книг, уже вошедших в золотой фонд мировой науки”; “Выдающийся организатор науки, чьи труды способствуют ее обновлению и дальнейшему успешному развитию”. Николая Сергеевича даже передернуло от отвращения. Что останется от него, если снять всю эту шелуху никчемных фраз, скорлупу степеней, званий, чинов и должностей? Что, кроме своей жалкой стареющей плоти, сможет он предъявить грозным ангелам, до визита которых ему осталось всего ничего и от которых не сможет его защитить никакой блат, никакие связи, никакие знакомства?
Он представил жизнь в виде силовых линий электрического поля. Да, он уже давно — точка пересечения этих линий, и этот бесспорный факт вполне заслуживает быть отмеченным его биографом, если вдруг такой идиот найдется. Но разве это важно? Гораздо важнее другое: был ли он когда-нибудь телом, которое самим своим присутствием это переплетение силовых линий создает? Формировал ли он эту паутину или просто в нее попадал, как несчастная мошка, становящаяся потом, когда у нее иссякнут силы, добычей сидящего в центре паутины беспощадного паука?
Эти размышления привели его в еще большее удручение, и он забегал по комнате, с холодным отчаяньем осознавая, что он, увы, совсем не паук,
а мелкая его добыча, дрожащая в ожидании скорого и неизбежного конца. “Тварь дрожащая, дрожащая тварь”, — тупо повторял он про себя, и его действительно начала бить мелкая дрожь.
Он чувствовал, что силы мошки иссякают, затихают ее последние конвульсии в липкой паутине, и неотвратимо приближается поблескивающий льдинками многочисленных недреманных очей мохнатый паук, а значит, жизнь кончается, ускользает, утекает, как песок между пальцами. Охваченный первобытным темным ужасом небытия, Николай Сергеевич метался по своей просторной квартире, стараясь чем-нибудь заглушить этот ток поднимающихся из мутных глубин подсознания леденящих струй. Страшные мандельштамовские строки стучали в его мозгу: “Человек умирает, песок остывает согретый, и вчерашнее солнце на черных носилках несут”.
Валентина всхрапывала в спальне, распространяя легкий, но устойчивый запах застарелого алкоголя. Часы в гостиной малиново отбивали положенное число ударов. “Часы пробили неизвестно к чему относящуюся половину”, — вспомнил Николай Сергеевич Набокова. Начинало светать, и ужас в душе постепенно сменялся тупым оцепенением.
Когда солнце встало, Николай Сергеевич спал в неудобной позе, открыв рот и скрестив руки и ноги, на ничем не застланном коротковатом диване, положив под голову маленькую диванную подушку, и ему снилось, что пробил его час, он должен предстать перед своими грозными ангелами и мучительно пытается сообразить, что ему сказать в свое оправдание, какие аргументы привести в ответ на те обвинения, которые сейчас ему будут предъявлены. Звучит громовой сигнал, призывающий его к ответу… — и он просыпается.
Из кухни доносится назойливое дребезжание. Это сработал таймер в виде лимона, солнечно-желтого, совсем как настоящего, привезенный им четыре года назад из Стокгольма. Валентина каждое утро заводит его, когда варит яйца всмятку. Он несколько минут смотрит в потолок, возвращаясь из своих видений в реальность, потом садится на диване, мотает тяжелой головой, с трудом поднимается, разминает затекшие ноги и идет в ванную принимать душ. Начинается новый день с его суетой и обычными хлопотами.
Ночные мысли и страхи забыты.
* * *
Через неделю Николай Сергеевич делал доклад на международном конгрессе в Санкт-Петербурге. Зал был полон. В президиуме сидели люди, известные в стране и в мире. Все они знали Николая Сергеевича, и он знал их всех. Николай Сергеевич говорил не спеша, как бы беседуя с аудиторией. Он задавал вопросы, задумывался и сам отвечал на них, умело интонировал важные места и позволял себе незлобные замечания в адрес возможных оппонентов. Доклады делать он научился, и аудитория всегда принимала его хорошо.
Вдруг сердце тяжело набухло в груди Николая Сергеевича. Язык онемел и начал заплетаться. Он хотел налить себе воды, но не смог поднять ставшую чугунной руку. В зале удивленно переглядывались. В президиуме задвигали стульями, заговорили, забулькали водой. Силясь глотнуть воздуха, Николай Сергеевич широко разинул рот, страшно выкатил глаза…
И совершенно отчетливо увидел: вот его с неимоверной скоростью влекут по запутанному лабиринту подземных коридоров. Вот его грубо обшаривают, выворачивая карманы, и какая-то дребедень скачет со звоном по каменным плитам пола. Вот он стоит голый, со спущенными ниже колен трусами, прикрывая ладонями свой жалкий сморщенный срам и возведя очи горе.
А с неба, через разрыв в свинцовых грозовых облаках, в снопе ослепляюще ярких солнечных лучей к нему спускаются два гжельских ангела, чтобы выдернуть его грешную заблудшую душу из этой юдоли скорби и печали, как дантист без усилий выворачивает зуб из пораженной пародонтозом кровоточащей десны. Но чем ниже спускаются ангелы, тем больше они делаются похожими на ту темно-синюю пару из стокгольмского универмага. Все строже становятся их лики. Все грознее и ниже звучат их голоса, замедляясь, как на останавливающейся патефонной пластинке:
— Just a-a mo-o-ome-e-ent, si-i-i-ir…
Свет меркнет в глазах Николая Сергеевича.
ЧАСТЬ II. НАКАЗАНИЕ
Глава 1. Тюрьма
На огромном экране горела надпись: “The end”.
Под высоченным потолком кинотеатра начинали наливаться светом многочисленные люстры. Я сидел в ложе с российским режиссером фильма, шведским продюсером, импозантным актером, игравшим Николая Сергеевича, ярко накрашенной актрисой с формами, игравшей Елену, и другими членами
съемочный группы. Я смотрел в зал. Он был полон. Люстры под потолком разгорались все ярче, надпись на экране совсем поблекла. И вот зал встал, повернулся дружно в сторону нашей ложи и так же дружно начал аплодировать. Съемочная группа тоже вскочила и энергично зааплодировала в ответ. Встал и я, напялил на себя деревянную улыбку и начал стучать ладонями,
не слыша в общем шуме звука своих хлопков. Я не испытывал ни энтузиазма, ни триумфа. В душе было пусто и сыро. История Николая Сергеевича закончилась, но моя-то еще продолжалась, и конца ее я не знал.
Мне повезло и больше, и меньше, чем Николаю Сергеевичу. Мои ангелы еще не приходили по мою душу, но из стокгольмских застенков ни Бронислав, ни Елена вызволить меня не смогли. Шведская машина правосудия работала четко и бесперебойно. В той маленькой комнате, за дверью которой для Николая Сергеевича начался стремительный путь в Москву, для меня открылась совсем другая дорога.
* * *
Дверь распахнулась, и в комнатку вошел короткий взлохмаченный брюнет
с бородкой клинышком и подкрученными усиками. Глаза его за толстыми стеклами очков казались огромными и выпученными, как у рака. Одет брюнет был в малиновый пиджак. На его цыплячьей шее болтался яркий галстук. За брюнетом следовал блондин. Этот был одет в костюм салатового цвета, тоже совсем не гармонировавший с этим невеселым местом. Отличительной приметой блондина был нездоровый красный цвет лица, как у слегка заветревшегося сырого мяса. Оба господина имели при себе портфели и зонты-трости.
Короткий брюнет подошел ко мне, протянул руку, которую я оторопело пожал, и представился, заговорив по-русски:
— Добрый день. Я ваш переводчик. Меня зовут (он назвал тут же испарившееся из моих мозгов шведское имя). А это ваш адвокат.
Адвокат протянул мне руку, и я ее осторожно потряс. Адвокат что-то заговорил по-шведски. Переводчик переводил с акцентом, но на очень хорошем русском языке. “Отличником, наверное, был и в Москве учился”, — угрюмо подумал я.
— Адвокат говорит, что сейчас начнется процесс, на котором будут решать, оставить вас в КПЗ (“И это знает”, — отметил я неприязненно) или отпустить на волю до суда. Адвокат спрашивает, есть ли у вас знакомые в Стокгольме, где вы можете жить и ходить отмечаться в полицию.
Я задумался:
— У меня есть в Стокгольме коллеги и знакомые, но я не знаю, как они отнесутся к моему проживанию. Я просил следователя позвонить Брониславу Андричу или Елене Линдстрём, но та, кажется, так и не позвонила. Поэтому…
Адвокат не дослушал и опять забубнил.
— Адвокат говорит, вы живете в отеле. Вы можете жить там.
— Я оплатил гостиницу до завтра. Завтра срок кончается. Сколько я должен ждать процесса?
— Адвокат думает, это будет две недели.
— Две недели по сто долларов в сутки. Полторы тысячи долларов. Нет, я не могу жить в гостинице.
— Хорошо, говорит адвокат. Прокурор будет просить вам КПЗ. Мы будем просить вам жить у знакомых и отмечаться в полиции.
— Но я не знаю…
Переводчик перебил:
— Судья даст КПЗ.
— А сколько?
— Адвокат уже говорил. Это будет около двух недель. А теперь расскажите, как вы украли это добро. (“Ага, не знаешь, — обрадовался я. — Какое добро! Это вещи”.)
Я начал подробно повторять, как я заходил в магазины, как брал что-то, как никто не задерживал меня, и я опять заходил и брал, пока меня не остановили охранники универмага “Алес”. Я лопотал все это как-то серо и неубедительно. Адвокат явно слушал вполуха и порывался встать.
Но тут открылась дверь, и нас пригласили в зал суда.
Мы гуськом вошли в показавшийся мне необъятным полутемный зал. На освещенном возвышении стоял огромный стол, за которым сидели судья и еще два каких-то судебных чина. Перед столом судьи подковой шел длинный дугообразный стол, к одному из концов которого направились я, адвокат и переводчик. Охранники заняли места в рядах для публики.
Все чего-то ждали. Наконец в зал вошла строгая дама в длинном платье, закрывающем колени, в очках и с пачкой бумаг, которую она прижимала к груди, как входящая в класс учительница прижимает классный журнал. Дама оказалась прокурором, и с ее появлением процесс начался.
Судья, за все время слушанья ни разу на меня не взглянувший, обращался то к прокурору, то к адвокату. Переводчик добросовестно переводил все сказанное, негромко бубня у меня под ухом, но все равно я соображал очень плохо, только подпрыгнул, когда среди упомянутых прокурором украденных мною вещей переводчик назвал кальсоны.
— Как кальсоны?! Какие кальсоны?! Не было никаких кальсонов, — громко зашипел я переводчику. Адвокат неодобрительно оглянулся на меня, а переводчик ответил:
— Тише, не перебивайте. Так здесь нельзя. Кальсоны — это мужские трусы.
Я затих, совершенно уничтоженный этими треклятыми кальсонами, опустил голову на руки и закрыл глаза, впадая в тупое оцепенение.
— Ваше слово, — подтолкнул меня переводчик под руку.
С трудом очнувшись, я опять начал жевать свою жвачку, как заходил, как брал, как почти ничего не осознавал и как очнулся в крепких руках охранников. Прокурорша все это время смотрела на меня зло-насмешливо, даже презрительно, как на нашкодившего первоклашку, пытающегося уйти от справедливого наказания. Да я и сам понимал, что, пойманный с этими самыми кальсонами в руках, я не заслуживал в глазах женщины ничего, кроме презрения: “Тоже, злодей нашелся — кальсоны украл!”
Дальше все разворачивалось очень быстро. Прокурорша требовала оставить меня под стражей, адвокат просил отпустить до суда, как сказал переводчик, “на волю”. Судья выслушал их, посоветовался со своими помощниками и огласил приговор, так и не взглянув на меня ни разу. Учитывая то, что мною нанесен хозяевам магазинов материальный ущерб, а также то, что я могу покинуть страну, я был оставлен до суда в тюрьме.
Измотанный и совершенно обалдевший, я мало что понимал из перевода. Страшно хотелось курить.
Адвокат что-то говорил мне по-шведски. Переводчик добросовестно переводил:
— Суд недели через две. Адвокат с вами еще будет говорить. Вам не надо волноваться.
— Но… у меня билет на завтра. Дома ждать будут. Я хочу домой позвонить, предупредить, — уныло тянул я, понимая, что ни в какую Москву этот адвокат звонить не станет.
— Звоните, — даже не переводя эти мои слова адвокату, кратко сказал переводчик.
Я выпучил на него глаза, не понимая, шутит он или просто не понял меня:
— Как звоните?! Откуда?!
— Из камеры, — спокойно ответил адвокат. — Здесь это вопрос денег.
Я оторопело уставился на него, но не стал переспрашивать, а завел другое:
— У меня в гостинице… вещи остались (я чуть не сказал, вторя переводчику, “добро”).
Это переводчик перевел адвокату, выслушал его ответ и сказал, обращаясь ко мне:
— Адвокат говорит, что ваши вещи уже здесь, в тюрьме. Их забрали на второй день после вашего ареста. Деньги за те дни, которые вы в отеле не спали, они отдадут вам.
Тут я уже не выдержал и прямо сказал:
— Попросите у адвоката сигарету. Курить хочу, не могу.
Переводчик перевел. Адвокат протянул мне золотой портсигар с вензелем и любезно открыл его. Я взял толстую сигарету с длинным фильтром, помедлил, но взять еще пару штук не осмелился. Адвокат щелкнул у меня перед носом золотой же зажигалкой. Я жадно затянулся, зло думая про себя: “Ишь ты, каков. Золото сплошное. На наших бедах жирует”. Впрочем, я отлично понимал, что ни адвокат, ни переводчик на мне не очень-то разживутся, но зло на них обоих все равно не проходило.
— Да, а в посольство я могу сообщить? — неведомо зачем спросил я, так как общаться с официальными российскими лицами не имел ни малейшего желания.
— Конечно, — с готовностью ответил переводчик. — Адвокат сообщит вам скоро телефоны консульства.
Я молча докурил сигарету до самого фильтра, раздавил ее в пепельнице, жалея, что нельзя прихватить оставленный там моим предшественником окурок, и поднялся. Прощаясь, адвокат и переводчик вежливо пожали мне руку.
Обратный путь по бесконечным подземным коридорам, залитым синим неоновым светом, показался более коротким. А на нашем этаже меня ждал сюрприз. Дежурный сообщил, что мне нужно сменить камеру. Я собрал свой нехитрый скарб, а именно коробок спичек, сигареты, чехольчик с очками, пепельницу из фольги и неиспользованные еще пакетики кофе и сахара — и был готов к переезду.
Мы поднялись на лифте на один или два этажа. Коридор оказался таким же, как и в моем предыдущем обиталище. Его надраивал шваброй молодой парень в длинных шортах тропической расцветки. Когда я проходил мимо, парень разогнул спину и спросил по-русски:
— Из России?
Я ничего не ответил, только слегка наклонил голову. Охранник подвел меня к моему новому жилищу и распахнул такую же, как и в прежней камере, металлическую дверь с небольшим окошком. Но то, что открылось за этой дверью, сразило меня наповал. Моему изумленному взору предстал вполне комфортабельный одноместный гостиничный номер. Здесь было все: и широкая деревянная кровать, и письменный стол у окна, и удобное вращающееся кресло на одной ноге, правда, привинченное к полу, а напротив изголовья кровати, на высоко подвешенной полке был закреплен небольшой цветной телевизор, здесь же располагался радиоприемник и даже электронный будильник.
Вместо агрегата, напоминающего автомат для газировки, в углу находилась обычная раковина с кранами холодной и горячей воды. Вот только персонального сортира и душа не было и здесь. Зато жалюзи на окне, закрепленное между двумя толстыми стеклами, было не закрыто, а поднято, и за окном открывался потрясающий вид на остроконечные стокгольмские крыши, шпили, колокольни, на затянутое низкими рваными облаками с омутами бездонной синевы предвечернее небо, распахнутое до самого горизонта.
— Хотите убрать камеру? — спросил меня охранник.
— Да, конечно, — ответил я.
— Возьмите у уборщика, — охранник махнул рукой в сторону парня, драившего пол в коридоре, — инструменты. Мусор сложите вот в этот мешок. Когда закончите, скажите мне. Я дам вам белье и все, что нужно.
И охранник удалился, оставив меня у распахнутой двери моей камеры.
Я включил приемник, нашел какую-то лирическую мелодию, устроился в одноногом кресле и закурил, глядя на постоянно меняющийся пейзаж пасмурного неба с несущимися в сторону невидимого отсюда моря рваными облаками всех оттенков серого цвета. И тут на меня снизошел покой. Провалился в тартарары процесс с каменноликим судьей, злобно-презрительной прокуроршей, адвокатом и переводчиком. Сгинули позорные кальсоны. Испарились панические мысли о московских проблемах. Показалось, что весь кавардак, весь хаотически несущийся куда-то мир вдруг обрел точку опоры — вот этот замкнутый клочок пространства, эту капитанскую рубку, вознесенную над всеми делами и заботами, и я восседал в этой рубке за капитанским штурвалом, наконец-то обретя возможность управлять собой в мимотекущем потоке бытия.
Мелодия закончилась. Я погасил окурок и пошел в коридор за “инструментами”…
* * *
Парень в тропических шортах все так же драил шваброй пол в коридоре, не особенно спеша завершить свой необременительный труд. Я подошел к нему и бодро сказал:
— Эй, друг, не одолжишь свое оборудование на полчасика?
Он разогнулся, широко улыбаясь:
— Не понял. Так ты наш тоже будешь? С новосельем. Надолго?
— Да не знаю. Недели две, может.
— А у меня завтра депорт.
— Что-что?
— Да депортация, значит. Не знаешь еще? Ничего, узнаешь. Наши не любят депорт. Дома-то у всех почти рыло в пуху. Один даже в аэропорту поставил себя на спички и орет: “Не хочу депорт, хочу политическое убежище, а то конец сейчас себе сделаю!”
— Как это — на спички поставил? — не понял я.
Парень посмотрел на меня, как на слабоумного, вздохнул тяжело и стал подробно объяснять:
— Ну, зэк себя лезвием по вене чиркнет аккуратненько, кусок лезвия всегда припрятать можно, а уж где чиркнуть, каждый мотавший срок знает не хуже хирурга, а сам вену зажмет и спичку туда вставит. Кровь и не идет. На шведов это сильно действует.
Я представил эту жуткую картину: вскрытая вена, торчащая в ней спичка, орущий зэк и мечущиеся вокруг растерянные полицейские чины.
— Да-а-а, это круто, — протянул я.
— А то, — подхватил парень. — В совке на нарах кто хочет париться?
А здесь все равно сдохнуть не дадут, да еще, глядишь, убежище обломится.
Парень задумался:
— Только вот не знаю, куда депорт. Я говорю — в Норвегию, а они домой хотят отправить.
— А где дом-то? — спросил я.
— Дом в Гродно. Там батя, жена, сын. У него день рождения послезавтра. Вот бы успеть! Эх… — Он горестно вздохнул и неожиданно добавил: — Слушай, курить есть?
— Есть пока.
— Пойдем к тебе, покурим, — оживился он. — Бери тачку. Меня Вадим зовут.
Я назвал себя и покатил к своему кубрику тележку, уставленную различными флаконами и приспособлениями для наведения чистоты.
Пока я протирал пыль, мыл с жидким мылом стол, кресло, полки, спинку кровати, надраивал шваброй полы, Вадим без умолку говорил, перескакивая со своей истории на местные нравы и обычаи. О себе он рассказывал сбивчиво. Двадцать три года, женат, сыну два года. Дома, похоже, уже посидел.
В Швецию попал через Польшу, Германию, Швейцарию, а потом через Норвегию. Только вот паспорт у него где-то не то пропал, не то зарыт вместе с сумкой в норвежском лесу. Там же еще две ксивы на разные имена.
Цель поездки самая обычная — воровские гастроли. В Италию за этим ехать не советует: там воров торговцы в полицию не сдают, бьют сами смертным боем. В Швейцарии полиция дрянная: чуть что, сразу в рожу. Немцы ничего: даже липовую ксиву скушают. А в Швеции — лафа! Полиция — люкс, никакого мордобоя, только долго не держат. Раз, два — и депорт. А он и сам бы рад, день рождения у сына, да только в Минске его менты уже, поди, ждут, до дома не доедет, сразу на нары в камерку на пятьдесят рыл. Хорошо бы в Норвегию, оттуда хоть в Данию, хоть в Германию — гуляй!
О моих делах Вадим ни слова не спросил. Значит, есть у них, у блатных, такой закон: о себе болтай что хочешь, а в чужие дела нос не суй.
О тюремном быте рассказывал Вадим вещи еще более фантастические и неимоверные, чем о себе. Во-первых, здесь платят немного каждую неделю. Правда, совсем мало, может, на две пачки сигарет и хватит. Во-вторых, можно подрабатывать. Вот как он, например, уборщиком.
— Слушай, у меня депорт завтра, так ты напиши сегодня дежурному, вот, хочу работу, только по-английски надо. Я тебе сейчас принесу, как писать, и на другие случаи.
Потом, здесь можно учиться, учить шведский язык, например, или компьютер. За это тоже платят. И лечиться можно. Особенно зубы хорошо лечат.
— Во, — Вадим широко открыл рот с крепкими молодыми зубами, — видишь? Внизу. Пломба. Здесь сделали. Под наркозом все. И на халяву.
И можно в гости ходить, только заявку сделать заранее.
— Тоже покажу, как писать. Бумага есть? — спросил Вадим. — Сейчас принесу. Минута.
Вадим исчез и действительно через минуту принес стопку разлинованных листов бумаги, две одноразовые ручки и несколько пакетиков кофе и сахара.
И листок с текстами обращений к администрации по всяким бытовым нуждам. Захватил он и два разовых стаканчика и сразу предложил:
— Давай еще по твоей сигаретке и по моему кофейку ударим, а?
— Да где же кипяток для кофе?
— Как где? Вот же твой термос.
Действительно, на полке ближе к двери стоял простой пластиковый термос литра на полтора, который я сразу почему-то не заметил.
— Ну шведы! — рассмеялся я. — Давай свой кофе, мне два пакетика, и сахару два. Держи сигарету.
Пока Вадим возился с кофе, я изучал исписанный печатными буквами листок с образцами арестантских просьб на английском, иногда ломаном,
языке. Здесь было, например, следующее: “I need stomatology help because I have very seek tooth”; “I want to guest’s to my friend in… camera. Thank you”; “I want job”* ну и так далее. Пока я читал этот любопытный документ, Вадим приготовил кофе, и мы расселись: я — в кресло, он — на кровати.
— Ну, с новосельем, кореш! — провозгласил Вадим.
Я расхохотался, мы чокнулись пластиковыми стаканчиками, глотнули горячего кофе и закурили, пуская дым в потолок.
— Эх, блинчиков бы стопочку, да дурочку бы в попочку, да косячок бы забить, да ханки полбанки, — мечтательно протянул Вадим, откидываясь мускулистым телом на кровати и вытягивая ноги в огромных пляжных шлепанцах. Но тут же помрачнел:
— Как там с депортом? Куда? В Норвегию бы…
Он сел, сгорбившись, его молодое красивое лицо сразу стало злым и костистым. “Эге, — подумал я, — да ты мальчик непростой. Не хотелось бы с таким ночью в переулке повстречаться. И за что тебя менты в Минске так страстно ждут? Не лежит ли твой случайный встречный уже где-нибудь на гродненском кладбище?”
Вадим стукнул себя кулаком по колену:
— Ладно. Пора инструменты сдавать. Если что, камеру мою знаешь. Приходи, покалякаем, покурим.
Мы вышли из моего кубрика, сияющего идеальной чистотой, и направились к дежурному. Вадим сдал тележку с инструментами, и его отвели в камеру. Потом дежурный достал причитающееся мне белье.
— Извините, — задержал я его, неожиданно вспомнив, что забыл узнать
у Вадима, — а у вас тут нет библиотеки?
— Есть, — ответил дежурный. — Пойдемте.
Он подвел меня к стеллажам в другом конце коридора. На полках стояли и лежали книги на самых разных языках, в том числе довольно большое количество и на русском. Я недолго покопался среди классики, боевиков и детективов и выбрал книгу, о которой в Москве даже не слышал. Это было жизнеописание Лили Брик из серии “Женщина-миф”.
Дежурный проводил меня в камеру и запер за мной дверь. А я начал обустраиваться у себя в новом доме. Перво-наперво я тщательно заправил постель. Потом разложил свой скарб, достал из кармана рубашки оставшиеся деньги и пересчитал их. Что же, сумма была немалая для простого арестанта: тысяча тридцать пять крон и еще двести десять долларов. Да за гостиницу обещали вернуть. На первое время должно хватить, а там… Да что там? Поживем — увидим.
Принесли ужин. Я плотно поел, так и не осилив все принесенное, сделал себе еще кофе, включил тихую музыку и уселся в одноногое кресло, читая жизнеописание Лили Брик и покуривая “Мальборо”. За окном серело. Пришел охранник забрать мешок с мусором. И опять я остался наедине с роковой Лилей, с сигаретой и с закатным стокгольмским небом.
Звучала тихая мелодия, закат угасал, загорались первые звезды и первые окна в стокгольмских домах, а я все читал, сначала в кресле, а потом растянувшись на кровати и подложив под голову и куцую шведскую подушечку,
и свернутое валиком одеяло. Было уже больше часа, когда я почувствовал, что глаза начинают слипаться.
Я отложил книгу, выключил свет, блаженно залез под одеяло и моментально провалился в глубокий сон без сновидений.
* * *
На следующее утро завтрак мне принесла плотная пышногрудая охранница с коротко стриженными черными кудрями.
— Здравствуй, — сказала она по-русски, и я почему-то совсем этому не удивился. Слишком много всякого случилось за последние дни, и способность удивляться у меня сильно притупилась.
— Здравствуй… те, — ответил я, торча как столб у своей кровати в одних трусах, довольно уже заношенных, и с джинсами в руках, которые я только собрался надеть.
— Меня зовут Райна, — сказала дама-охранник, то ли изучающе, то ли оценивающе окидывая меня долгим взглядом своих больших темно-ореховых глаз.
— Очень приятно, — отозвался я, танцуя на одной ноге и пытаясь просунуть вторую в узкую штанину джинсов.
— Я из Болгарии. Жила в Варне. Был там?
— Нет, в Варне не был. Был в Софии. Два раза, — ответил я, справившись наконец с джинсами.
— А ты откуда? — допытывалась Райна.
— Я? — Я не сразу вспомнил, где обитал раньше. — Я из Москвы.
— Где ты работаешь? — продолжался допрос.
— Я работаю… ученым, — не стал я вдаваться в подробности.
— Ученым? Поэтому английский знаешь, да? А ваши совсем плохо говорят.
“└Ваши“ — это из России кто”, — понял я.
— Ты, если что надо, говори мне, — сказала Райна низким красивым голосом, и я почувствовал, что сказано это не просто из вежливости, вежливыми были все охранники. У Райны это прозвучало как-то дружески тепло.
И вдруг в моей голове блеснула сумасшедшая мысль: “А что если попросить ее о том самом, ведь очень надо”. Я весело уставился на Райну. Она встретила мой взгляд своими бездонно выразительными глазами. Но сказал я совсем другое:
— Мне в Москву надо позвонить, можно?
— Можно. Надо карточку купить. Есть деньги?
— Да, есть.
— Хорошо. Давай. После променада я дам телефон и карточку.
— А потом душ.
“И спинку потереть бы”, — рвалось у меня с языка, но я сдержался, все же двусмысленно ей улыбнувшись.
— Душ? Ладно, — ответила Райна, что-то все же уловив в моих словах и отводя свои турецкие глаза в сторону.
После завтрака меня повели на променад. На этот раз он был не таким, как раньше. Меня прогуливали не в одиночном сегментике, а на довольно просторной площадке, так же огороженной со всех сторон высоким забором и проволочной сеткой, в компании других обитателей этого узилища. Было их человек пять-шесть, разных возрастов и национальностей.
Двое по-деревенски одетых парней все время держались вместе и тихо переговаривались по-русски. Один угрюмого вида, заросший до самых глаз бородой скандинав сразу же уединился в углу, опустился на корточки и так и просидел там всю прогулку, попыхивая сигаретой. Особенно выделялся огромный зэк в спортивном костюме. Из-под расстегнутой на груди куртки выбивалась обильная растительность, подбородок и скулы его покрывала густая щетина, а маленькие и черные, как угольки, глазки горели злым огнем. У него был скошенный и плоский затылок, который позволил бы Ломброзо отнести гиганта к типу наследственных преступников. Этому мощному животному было явно тесно в нашей клетке. Он ни минуты не оставался на месте, бегал, прыгал, прогибался, отжимался от пола, и когда эта махина проносилась мимо меня,
я ощущал волны испепеляющего неутолимого жара, источаемые его плотью.
Позже всех появился в нашем вольере Вадим. Он коряво матерился по-английски и ломано объяснял, что с депортом хана, что-то не так в белорусском посольстве. Все сочувствовали ему, даже хищный гигант сказал что-то ободряющее. Видно было, что здесь он всеобщий любимец.
Вадим, излив свой гнев, опустился наконец рядом со мной на скамейку и сразу перешел к делу:
— Деньги есть? На сигареты не хватает, а еще посидеть придется.
Я, не раздумывая, выгреб из кармана и отдал ему всю свою мелочь, может, крон пятнадцать.
— Верну, когда за уборку получу, — сгреб Вадим монеты.
И сразу начал рассказывать о наших сотоварищах. Пара деревенских парней — из Литвы. Воровство. Мелкое. Будет депорт. Скандинав — черт его знает, то ли наркотики, то ли оружие. Не говорит. А этот мечущийся по вольеру хищник — кошмар! Он хорват, здесь давно уже, а дома — разбои, изнасилования и море крови. Вот и сидит, шведы не выдают: там, в Хорватии, ему вышка, а они против смертной казни. Сколько ему сидеть, никто не знает. Я с ужасом посмотрел на мечущееся по вольеру дикое животное, представив, как ночью в уединенном сельском доме он вырезает его беззащит-
ных обитателей и насилует безропотно подчиняющихся в надежде на пощаду обитательниц, которых потом душит своими огромными волосатыми клешнями.
После променада Райна принесла мне трубку от радиотелефона и карточку, объяснив, как ею пользоваться. На этот раз она вошла в камеру и подошла к столу, уселась в кресло и долго рассказывала, склонив ко мне, сидящему на кровати, свою жестко-кудрявую голову, что надо стереть с карточки и что нажимать на трубке, сопровождая свой рассказ действиями коротких толстых пальчиков с твердыми ногтями без маникюра. Я слушал, вдыхал запах ее плотного тела, и в голове моей опять роились глупые мысли.
* * *
Потом Райна ушла, а я еще долго сидел на постели, собираясь с силами, перед тем как набрать московский номер.
Валентина взяла трубку сразу же.
— Алло, это ты? Ты уже в Москве?
— Н-н-нет, — запинаясь, ответил я, — еще в Стокгольме.
— Как в Стокгольме? У тебя же утренний рейс, — раздраженно сказала она.
— Тут проблемы возникли. Я задержусь. Но ничего серьезного.
— Какие проблемы? Ты что, в больницу попал? — неслось с того конца провода.
— Да нет, я в порядке. Просто… Ну, это долго объяснять. Прилечу — расскажу, — выкручивался я как мог.
— А когда прилетишь?
— Думаю, через неделю. Я позвоню.
— Нет, я никак не пойму. Что же такое? Билет на сегодня… Да, а как
с билетом? — спохватилась она.
— Не беспокойся. Билет продлят. Все в порядке. А как Витька? — уводил
я ее в сторону от неприятной темы.
— Витька на практике с классом в Херсонесе, забыл, что ли? А может, загулял там? — зло добавила она.
— Какое загулял. Потом объясню. Ладно, время уходит. Позвоню еще. Целую, — начал я сворачивать тяжелый разговор.
— Целую… Когда целовал-то последний раз? Разве что по телефону.
— Ладно, ладно. Прилечу — поцелую по-настоящему, — примирительно закончил я.
А потом долго сидел, переживая разговор, представлял, как Валентина недоуменно обдумывает все услышанное, строит разные, самые дикие предположения, а потом отправляется в кухню, откупоривает свой джин с тоником и устраивается у телевизора.
Опять нахлынули мысли о московских делах, опять начался неприятный зуд необходимости принять какое-то решение.
Из этого свербящего состояния меня вывела Райна, открыв окошко в двери моей камеры:
— Поговорил? Давай трубку. А теперь душ. Пока там никто нет.
Райна отвела меня к душевой комнате.
— Трусы надо? — спросила она.
— Трусы? — растерялся я. — Как… Какие трусы? — Глупо добавил: — У меня есть.
— Нет, чистый трусы, — уточнила Райна.
И она подвела меня к двум контейнерам, в одном из которых грудой были навалены уже использованные, а в другом аккуратно сложены чистые, отутюженные трусы серого цвета.
Райна окинула взглядом мою фигуру.
— Какой номер… размер?
— У меня… пятидесятый, — сообразил я наконец.
— Это будет… это будет “М”. Вот, — и Райна выбрала из контейнера трусы, приложила их к моим бедрам, примеряя и окидывая меня удовлетворенным взглядом. — Хорошо будет. Иди, — и она открыла душевую.
Когда я вышел из душевой, Райна опять то ли изучающе, то ли оценивающе окинула меня взглядом, задержалась на моих ногах в полунадетых кроссовках и сказала:
— Тебе нужны тапочки. Пойдем.
Она открыла соседнюю дверь, где хранились разные принадлежности для мытья заключенных и уборки камер, и я выбрал там пару таких же, как у Вадима, пляжных шлепанцев.
Райна проводила меня, несущего в руках кроссовки, в которые я запихал свои грязные носки, до камеры, широко улыбнулась, помахала рукой и захлопнула дверь, погремев с той стороны ключами.
А я растянулся на постели, закурил и опять начал прокручивать в голове недавний разговор с Валентиной. Нет, она не будет лезть от горя на стену, разве что увеличит порцию джина с тоником. С Витькой сложнее. Как она перенесет мое отсутствие, может быть долгое, сказать было трудно. Дочка любила меня скрытной любовью девочки-подростка, и я понимал, что ей без меня будет нелегко. Но хуже всего, конечно, с работой. Если я здесь застряну — карьере конец.
Незаметно для себя переключился я на мысли о Райне, о ее плотных бедрах, не очень изящных, но все равно по-женски красивых руках, о ее сдержанной улыбке…
* * *
Суд надо мной состоялся гораздо раньше, чем предполагал мой переводчик. В день суда дежурила Райна. Она сама особенно тщательно выбрала мне перед душем трусы и одноразовый бритвенный станок и проводила меня на эту невеселую процедуру ободряющим взглядом, даже слегка помахала рукой на прощанье, и мне показалось, а может быть, так оно и было, что Райна перекрестила меня по-православному перед этим нелегким испытанием. Впрочем, я совсем не тяготился своей тюремной жизнью и считал, что готов к любому приговору.
В уже знакомом мне зале за высоким столом сидел судья, только рядом с ним теперь восседали не двое, а четверо каких-то чинов, возможно присяжные. Судья иногда поглядывал на меня, и казалось, поглядывал вполне доброжелательно, и это меня ободряло. Адвокат и переводчик были прежними. Я с некоторым страхом ожидал появления прокурора, но вместо прежней, строгой, появилась довольно улыбчивая дама в светлом костюме, и это меня тоже обрадовало.
Процедура суда повторилась. Те же вопросы, те же слова адвоката, прокурора и мои сумбурные и неубедительные объяснения. Приятная дама-прокурор в светлом летнем костюме постоянно улыбалась, адвокат не выказывал никаких признаков беспокойства, полагая, очевидно, что все идет хорошо, судья доброжелательно посматривал на меня, и когда он, посоветовавшись с сидящими за столом, встал для оглашения приговора, я был уверен, что все закончится, как и предсказывал вчера за стаканчиком кофе умудренный богатым опытом общения со шведским правосудием Вадим, условным сроком и депортацией. Поэтому я не сразу понял, что говорит мне переводчик, а поняв, рухнул на свой стул, тупо повторяя про себя: “Шесть месяцев содержания в тюрьме, в тюрьме шесть месяцев, полгода тюрьмы”.
Как я оказался в камере, совсем не помню. Очнулся уже на постели,
с сигаретой в зубах, которую я так и не прикурил.
Дверь со скрипом открылась, и на пороге появилась Райна.
— Туалет, да? — тихо спросила она.
Я тяжело поднялся и на ватных ногах поплелся за ней.
— Плохо не дома, — неожиданно почти прошептала Райна.
Я остановился и вскинул на нее глаза. Она шла, не останавливаясь, и так же почти полушептала:
— Один плохо. Мужа нет. А шведы — это не муж. Я не шведка. Плохо, когда не шведка. Плохо не дома.
Она волновалась, и от волнения ее русский язык стал совсем плохим.
— Я один, я один, — лопотала Райна. — Ты тоже один. И тюрьма. Плохо тюрьма. Плохо один.
— А… — я неожиданно очнулся и, словно случайно, прикоснулся ладонью
к ее теплому бедру.
Райна вскинула на меня глаза, полные слез, отстранилась от моей ладони
и прошептала:
— Нет. Это нельзя. Здесь смотрят… наблюдают… следят, — нашла она наконец нужное слово. — Работа не будет. Нет работа — совсем плохо.
И она открыла дверь в туалет, где мне, собственно говоря, нечего было делать. Я посидел на унитазе, подумал — и вдруг пришел в прекрасное расположение духа. Полгода в тюрьме?! Да и черт с ним! Карьера летит?! Туда ей и дорога! Зато полгода воли для того, чтобы разобраться в себе и, может быть, начать новую жизнь. Витька вот только. Но ничего, она поймет и простит.
А Валентине, может, еще и лучше без меня. И Райна… Полгода рядом. А потом… Посмотрим!
Я выскочил из сортира, как черт из табакерки, улыбаясь Райне во весь рот.
— Ничего-ничего, — бормотал я ей по дороге в камеру, — не завтра помирать. Еще поживем, Райненочек, еще повоюем! Полгода тюрьмы — да это просто здорово, еще и с тобой рядом. Не горюй!
Райна тоже начала улыбаться. Закрывая за мной дверь камеры, она помахала мне рукой и весело сказала:
— Пока, глупый!
* * *
И я начал мотать свой тюремный срок. Тяжело прошел разговор с Валентиной. Сначала она ничего не могла понять, а когда поняла, разревелась, перемежая всхлипывания упреками в том, что я никогда ее не любил, испортил ей жизнь, а теперь совсем бросил с подрастающей дочкой на произвол судьбы, опозоренных, оставшихся без копейки и без всяких надежд на будущее. Я скрипел зубами, страдальчески морщился, мотал головой, но убедить ее в том, что все не так уж страшно, не смог. С Витькой в тот раз поговорить не удалось, да и потом разговоры у нас получались плохо. Она отвечала односложно, а я не мог сообразить, о чем спрашивать дочку из своего тюремного далёка, только твердил, что люблю ее и все будет хорошо.
Елене и Брониславу я не звонил, стыдно было говорить о своем позоре, но они сами нашли меня через справочную службу. Елена обругала меня за то, что я ее не известил, потому что все могло бы кончиться иначе, потом немножко повсхлипывала, пожалела и сразу, как только мне разрешили свидания, прибежала ко мне с огромным количеством разной снеди, одежды и, увы, очень небольшим количеством сигарет. Бронислав звонил каждую неделю, но на свидания не приходил.
С Москвой я говорил регулярно, чувствовал, что Валентина постепенно успокаивается, тем более что насчет денег она сильно преувеличивала: она могла пользоваться моим валютным счетом, оставшимся еще после работы в Сеуле. И с Витькой все как-то наладилось. Я был где-то в Швеции, а значит, для ее друзей, — в престижной заграничной командировке. С работой было очень плохо, но об этом я старался не думать.
Я привык к тюремному быту. Каждый понедельник к нам приезжал торговец со своим нехитрым товаром: сигареты, вода, шоколад и прочие мелочи. По совету Вадима я стал покупать не сигареты, а табак и пакетики папиросной бумаги. Так выходило дешевле. Я учился крутить коротенькие толстые самокрутки, достигая в этом деле все больших высот и наслаждаясь душистым табаком.
Из камеры хранения мне разрешили взять кое-что из вещей: туалетную воду, дезодорант, рубашки, носки, свитер… Я обустроил свою камеру, водрузив на видном месте еще не подаренного Елене ангела, не торопясь с ним расставаться, и теперь он кротко взирал на мой новый дом, благословляя его взмахом своих кобальтово-золотых крыльев.
Получил я в камере хранения также привезенные в подарок шоколадки и несколько пачек московских сигарет. Шоколадки я подарил Райне, не все сразу, а, растягивая удовольствие, по одной в неделю. Она каждый раз благодарно вскидывала на меня глаза и быстро прятала подарок в один из многочисленных карманов своей униформы, и я понимал, что Райна нарушает какие-то уставы и регламенты, и делает это не только потому, что сильно любит шоколад.
Московские сигареты я тоже старался растянуть как можно дольше.
Томило лишь одно — мне нужна была женщина, особенно перед сном.
В дни, когда дежурила Райна, я старался больше времени проводить с ней, то и дело бегая в ненужный мне туалет или к книжным стеллажам, звоня в Москву и обязательно посещая душ, прося ее при этом выбрать мне по ее вкусу тюремные трусы.
Райна не уклонялась от общения со мной. Более того, она постепенно перестала замечать, как я, как бы случайно, проводил ладонью по ее бедру или же касался пышной груди, распирающей форменную рубашку. Райна только опускала глаза, и ее смуглые щеки заливались темным румянцем.
А через два месяца, в ночь после ее дежурства, Райна бурно ворвалась в мое сновидение, до того бурно, что утром на моей простыне красовалось огромное, еще влажное пятно с темными размытыми краями.
При следующей встрече с моей виртуальной ночной возлюбленной меня так и распирало желание рассказать ей, что между нами произошло, но я сдержался. Но по ночам она стала регулярно являться в моих снах, и ее тело от ночи к ночи становилось все более реальным.
Со временем я досконально изучил всю топографию ее псевдовиртуального тела и особенно полюбил одну родинку, довольно крупную, слегка напоминающую формой белочку, расположившуюся на внутренней поверхности бедра. Я часто целовал это шершавое пятнышко, вдыхая терпкий запах женщины, раскинувшейся на моем тюремном ложе.
Телесная реальность ночной Райны была настолько велика, что заставляла меня сомневаться, действительно ли я вижу все это во сне? А может быть, ко мне являлся принявший облик Райны суккуб? Может быть, она была одним из тех существ, о которых писал в XVII веке итальянский богослов Синистрари в своем трактате “О демониалитете и бестиалитете инкубов и суккубов”, утверждая, что это о них Иисус Христос сказал: “Есть у меня овцы, которые не сего двора”. Синистрари полагал, что сношения с инкубами и суккубами совсем не греховны, потому что по разумности они равны человеку, а в отношении тела — благороднее его, и тело ночной Райны вполне это подтверждало.
Впрочем, мне, безбожнику начала XXI века, нужды не было разбираться в греховности или безгрешности своих отношений с ночной Райной, но в ее реальную телесность я уверовал со всей истовостью благоверного францисканца конца XVII века и вполне этой телесностью наслаждался, не обременяя себя богословскими разысканиями, но не исключая суккубную сущность моей ночной возлюбленной, особенно учитывая средневековые декорации Стокгольма, в которых наши безумства разворачивались. Только стыдно было перед гжельским ангелом, кротко взиравшим на творимые нами непотребства.
Глядя на дневную Райну, я представлял ее нагой и почему-то был совершенно убежден, что виденное мною во сне точно соответствует плотской реальности, вплоть до недостаточно хорошо выбритых подмышек, щекотавших в ночных видениях мою щеку.
Этот мой странный виртуально-демонический роман решил одну из самых зудящих тюремных проблем, и я чувствовал себя почти счастливым и днем, наслаждаясь своим налаженным бытом, и ночью, обнимая стонущую подо мной и шепчущую мне в ухо слова любви не то виртуальную женщину, не то реальную чертовку-суккуба, пышущую молодым здоровьем и южной страстностью. Только вот простыни мои выглядели теперь весьма неряшливо, и я просил Райну менять их чаще, чем это полагалось.
Увидев в первый раз на простыне следы моего соития с ее ночным двойником, Райна вскинула на меня глаза с удивлением, переходящим в явное презрение. Я понял, что она обо мне подумала, и честно признался:
— Нет, это не то. Просто оно само так происходит, знаешь, как у молодых парней. Я вижу во сне женщину, и вот так случается.
Потом глубоко вздохнул, решился и добавил:
— А какую женщину я вижу во сне, ты сама знаешь.
Райна испуганно взглянула на меня, залилась темным румянцем и быстро ушла, неся ком постельного белья перед собой на вытянутых руках.
Когда мои свидания с Еленой происходили в дни дежурства Райны,
я чувствовал, что ей это неприятно. Она сразу замыкалась, избегала встреч со мной и, уж конечно, не позволяла мне никаких вольностей. Один раз она не выдержала и спросила:
— Эта женщина — твоя любовница?
Я замялся, но соврал почти твердо:
— Да что ты, нет. Мы учились вместе в Москве. Она жена моего друга.
И покраснел, чувствуя, что почти изменил Елене.
Но Райна сразу успокоилась и больше о Елене меня не расспрашивала.
Я уже почти перестал вспоминать свою дотюремную жизнь, по совету Вадима записался на лечение к стоматологу, и мои десны и зубы стали постепенно приобретать вполне европейский вид. Я перечитал все книги из тюремной библиотеки на русском языке и взялся за английские, охотно общался с Райной, все более ко мне привязывавшейся.
Я будто летел в своей камере, напоминавшей капитанскую рубку, в просторе стокгольмского неба, каждый день разного, но всегда бескрайнего, умело огибая шпили храмов и башни замков, и жизнь там, за дверью моего убежища, становилась для меня все менее реальной.
И вот во время одного из таких полетов, в жиденьком полусвете стокгольмского рассвета, я неожиданно начал записывать то, что со мной произошло за несколько последних месяцев. Это занятие захватило меня, и я все время обдумывал, что же напишу дальше, и с нетерпением ждал момента, когда опять возьмусь за ручку, чтобы раскручивать спираль событий моей жизни. Я писал повесть.
* * *
Я дописывал последние слова, когда дверь в мою камеру начали отпирать снаружи. Я быстро дописал: “Свет померк в глазах Николая Сергеевича”.
И поставил жирную точку. Дверь открылась, и девушка-охранник, светленькая и улыбчивая подружка Райны, сообщила мне, что пришел посетитель. Я подумал, что это, конечно, Елена. Обулся, собрал листы рукописи, свернул их в трубку и пошел за своим симпатичным Вергилием.
Комната для посетителей в этой тюрьме вполне могла бы украсить российский дом отдыха. Охранница впустила меня, вошла сама, заперла дверь и пошла к противоположной стене. Она возилась с замком, а я стоял, предвкушая свидание с Еленой.
Наконец дверь распахнулась, и Елена влетела в комнату, таща в руке увесистый пакет. Охранница взяла пакет и пошла к столу в углу комнаты. Там она начала выкладывать его содержимое: сигареты, шоколад, джем, сок, вода, носки и еще много всего. “Сигарет опять мало”, — отметил я про себя. А Елена уже подлетела ко мне, чмокнула в щеку, чуть прижалась и отстранилась, осматривая меня с ног до головы:
— Ну как ты? Вроде выглядишь ничего. А зубы лечишь? Ну-ка покажи.
Я послушно оскалился.
— Лучше, лучше. Еще, конечно, не Ален Делон, но уже и не Квазимодо.
Она хохотнула и села за стол. Я опустился на стул напротив. Елена была сегодня какая-то особенная, светилась изнутри. “С чего бы это? — невольно подумал я. — Свен болеет, а она сияет, как херувим. Неужто так уж рада меня видеть?”
— Ты знаешь, я повесть написал. Не говорил тебе. Сегодня кончил. Посмотришь?
— Ну-ка, ну-ка. Ах ты мой Достоевский. Записки пишешь в мертвом доме? Давай, давай.
Я отдал ей рукопись. Охранница, уже сложившая все принесенное Еленой обратно в пакет и теперь наблюдавшая за нами из другого конца комнаты, насторожилась. Я улыбнулся и показал стопку листов, для убедительности помахав ею в воздухе. Девушка кивнула. Елена взяла рукопись и стала шуршать листами, приговаривая:
— Посмотрим, посмотрим. Так-так-так…
Она прочитала какой-то фрагмент текста, вскинула на меня глаза, опять опустила их и начала выхватывать лист за листом из стопки, быстро пробегала написанное и откладывала. Какое-то место она перечитала дважды, потом опять взглянула на меня и начала складывать листы в стопку. Сложила и пристукнула их кулачком.
— Ну и что же ты хочешь? — серьезно спросила она.
— Хочу, чтобы ты прочитала внимательно, набрала на компьютере и попробовала пристроить для перевода и публикации.
— Ты этого точно хочешь?
— Да хочу, хочу. Что мне с тобой дурака валять?
— А вот я не хочу. Ведь тут, — она ткнула пальцем в стопку, — тут и про меня тоже есть, да еще как есть.
Я вспомнил больного Свена, вспомнил ночную Райну и виновато заглянул в ее сразу постаревшее лицо. Я взял Еленину руку и ласково потрогал ее губами. Охранница шевельнулась на стуле.
— А ведь это ты виновата, что я здесь, — неожиданно для себя самого брякнул я.
Она даже отшатнулась на стуле:
— Как я?!
— Да так. Именно ты и виновата.
— Ну, знаешь. Это уж ни в какие ворота…
Она отодвинула от себя стопку рукописи и начала подниматься со стула. Охранница тоже привстала.
— Подожди, сядь. — Я махнул рукой охраннице, останавливая ее. — Сейчас все объясню.
Видно, было в моем лице такое, что Елена сразу села и уставилась на меня безмолвно.
— Ты помнишь, — начал я, — мы с твоей Веркой ездили на дачу ее фирмы в девяносто пятом?
— Помню, конечно, — напряженно ответила Елена. — Ты еще плавки не взял и стеснялся идти в сауну в трусах.
— Тут не трусы. Я другое… Мы водку пили за столом под сосной, и Верка все твердила убери да убери, тут не принято…
И я отчетливо вспомнил тот день. Сентябрь. Яркое солнце и голубое небо. Зеленые сосны и коричневая хвоя под ногами. Синяя вода залива и светло-серые лысины гранитных валунов, торчащих из травы. И белое здание на берегу залива с лужайками и теннисными кортами. И густой, напоенный смоляным запахом и морской солью воздух, который можно было пить, как ключевую воду из булькающего между гранитными валунами родника.
— Помнишь, когда мы ехали в автобусе, ты показала мне тюрьму? — спросил я Елену. — Вспомни. И рассказывала, что камеры одноместные, что даже деньги платят и отпуск дают на праздники. И учиться можно. Языки изучать. Или колледж какой-нибудь там… Ну, вспомнила?
— Да, кажется, — неуверенно сказала Елена, может быть, просто чтобы меня успокоить.
— Да, да, да, — бормотал я в каком-то жару. — А я сказал, что хорошо бы попасть сюда года на три и диссертацию закончить. Я тогда докторскую писал, плохо шла. И попросил тебя подыскать в шведском уголовном кодексе не слишком паскудное преступление на три года. Ты засмеялась и сказала, что тюрьма даже с теннисными кортами — все равно тюрьма.
— Ну? — спросила Елена.
— Вот я и попал. Туда, куда хотел. В тюрьму. Только теннисных кортов здесь нет. И срок не тот вышел.
Елена долго смотрела на меня, что-то соображая. Потом сказала:
— Так ведь докторскую ты уже написал. И еще чего много написал. И седой уже становишься. Сейчас-то зачем?
— Да чтобы вырваться! — Я вскочил и снова сел. — Как я живу? Белка
в колесе. Разве можно жить в колесе?! Бежишь, бежишь — а все на одном месте. Зачем?! Для кого?!
Охранница строго смотрела на нас. Я понизил голос:
— Не могу больше. Прибежал. Дальше некуда. Ты вот “Записки из Мертвого дома” вспомнила. Там есть это. Каторжник бьет соседа ножом, чтобы приговор другой был. Участь переменить хочет, — глухо сказал я. — Вот и я тоже. Участь переменить. Судьбу.
Елена взяла мою руку, поднесла к губам и поцеловала каждый палец:
— Бедный, бедный. Жалкий мой.
В груди моей лопнул какой-то обруч, и глаза наполнились предательской влагой. Я отвернулся и сжал губы.
— Хорошо. Я помогу тебе опубликовать это…
* * *
Елена уже давно ушла. Я сидел в своей камере и наблюдал, как небо над стокгольмскими крышами меняет цвета от голубого до темно-синего. Уже зажигались в окнах огни, где-то горела реклама. Шведы собирались у телевизоров и вели неспешные домашние разговоры. Елена, наверное, сидит, подобрав ноги, в кожаном кресле прабабушки Свена и читает мою рукопись. Или нет, она ее спрятала и читать будет завтра на работе, выдавая за какие-нибудь деловые бумаги.
Я все смотрел на крыши и думал, что же такое я ей сказал? Неужели правду? И в самом деле я убежал? Но от кого и зачем? Со свободы в тюрьму? Или из тюрьмы на свободу? Но разве может человек быть свободным? Все мы скованы одной цепью, и разве из этой цепи можно вырваться?
Я вспомнил Сеул. Как через неделю после приезда и начала работы в университете поехал на центральный городской рынок у Южных ворот купить себе утюг. Я бродил по извилистым улочкам, прямо на тротуарах было навалено тряпье, обувь, дешевые украшения. В витрины бесчисленных маленьких ресторанчиков были вмонтированы аквариумы, и там в мутноватой воде плавали кальмары и какие-то неведомые рыбы. Через открытые двери было видно, как внутри корейцы в носках, поджав ноги, поглощали палочками что-то малоаппетитное из своих плошек. А снаружи на многочисленных жаровнях шипели шашлыки, в котлах варились, булькая, мелкие ракушки. Торговки предлагали кулечки с сушеными жуками, как на Украине предлагают жареные семечки.
И над всем этим висел тяжелый, одуряющий запах каких-то пряностей, перца, чеснока и еще чего-то, может быть, гниющей воды широкой и мутной реки Ханган, рассекающей Сеул своим ленивым потоком.
Я присел на какой-то каменный парапет, подстелив под себя валявшуюся рядом газету с устрашающе непонятными корейскими письменами, и закурил, уставившись на Южные ворота, через которые никуда нельзя было уйти или уехать.
Подошла, пошатываясь, пьяная кореянка и уселась на парапет недалеко от меня. Я не обращал на нее внимания, но она вдруг попросила на чистом русском языке:
— Земляк, дай прикурить.
Я протянул ей зажигалку, а про себя подумал: “Как это она сразу поняла, что я из России? Что, у нас всех печать на лбу невидимая? Или это связь астральная? Чертовщина да и только”.
Она достала из кармана курточки сигарету и прикурила.
— Откуда? — спросила она.
— Из Москвы. А вы?
— Из Якутска. Что делаешь?
— Работаю.
— А я жду. Скоро чемпионат у них по футболу. Говорят, зеленый коридор откроют. Вот тогда и двину домой.
Она затягивалась, мутно глядя перед собой. Присмотревшись, я понял, что девчонка совсем молоденькая и даже симпатичная, с маленькими ручками и ножками, только какая-то замызганная, опухшая от корейской водки соджу, грязная от спанья в вонючих лачугах.
Она забормотала что-то о проклятой стране, о проклятых людях и о проклятой жизни.
— Ну ничего, вот откроют зеленый коридор, и домой двину.
Я подумал, что эта несчастная, которую неведомо сколько раз на дню покупают за стакан соджу, за миску риса, за пару сигарет или просто насилуют пропахшие капустой и чесноком корейцы, живет в тюрьме, потому что она несвободна и зависима. Но как в тюрьме чувствовал себя и я, профессор университета с окладом в четыре миллиона вон. Так где же наша тюрьма? Наверное, она там, где мы ее себе выстраиваем. И страшнее всего, когда ты строишь тюрьму в своей душе. Уж из нее точно никуда не убежишь.
За окном моей камеры уже наступила ночь. А я все сидел, глядя перед собой и силясь что-то понять и решить. “Надо разрушить тюрьму в себе, — думал я. — И тогда мы будем счастливы и свободны. Но как это сделать? Наверное, только сообща, только вместе с теми, кого ты любишь и кто любит тебя”. Но как же это трудно — уметь любить и быть любимым. Нет тяжелее на земле труда. “Возлюби ближнего, как себя самого”. А как себя возлюбить, себя, слабого и порочного? Если любовь к ближнему начинается с любви к себе, то дело плохо. Себя-то любить труднее всего. Не потакать себе, не холить себя,
а именно любить — это ох как сложно.
В одном рассказе Борхеса Бог останавливает время между выстрелом
и попаданием пули в сердце расстреливаемого, чтобы дать ему досочинить пьесу. Так неужели Он не сотворит это чудо для меня, который хочет досочинить свою жизнь? И не только свою, но и жизнь любящих меня и любимых мною. Не спешите, мои ангелы. Дайте мне еще одну попытку, и я постараюсь справиться. Я справлюсь, мои темно-синие, я справлюсь.
* * *
Елена сдержала слово. Она уже лет десять работала в издательском отделе Королевской библиотеки, и у нее по всей Швеции завелось много знакомых среди издателей, особенно среди тех, кто занимался переводами с русского. Елена связалась с несколькими и в конце концов после длительных переговоров смогла убедить одного взяться за публикацию моей повести.
Я нервно следил за этим процессом, потом долго обсуждал с Еленой условия договора с издателем, все время напирая на обязательную выплату мне аванса. Елена горячилась, вскакивала, бегала по комнате для посетите-
лей, вызывая неодобрительные взгляды охранников, и пыталась меня убедить:
— Ну что ты кочевряжишься?! Ты что, и в самом деле Достоевским себя возомнил? Какой еще аванс?! Да ты в ножки должен этому старому лису упасть за то, что он за твое… творение взялся! А пуще всего — мне за тот мед и патоку, что я перед ним источала. Еле уломала. Брось ты про аванс думать. И зачем он тебе? Живешь за казенный счет, вон отъелся-то, розовый, как херувим. На налоги ведь мои жируешь, а еще и нервы мне треплешь.
Но я все бубнил про аванс, сам не понимая, почему так цепляюсь за эти действительно мне не нужные несколько тысяч крон.
— Мне курева не на что купить, а жить на твои подачки надоело. И в Москву звонить. И вообще… Это — не дешевый детектив. Пусть твой старый хрен поймет. Да он сам еще в ножки мне поклонится за то, что я его выбрал! — истерично заканчивал я, вскакивая со стула.
Елена бессильно опускалась на свое место, раздраженно сверкала на меня своими васильковыми глазами, а потом неожиданно добавляла:
— А может, ты и прав.
И после долгого молчания:
— Я все перечитываю и перечитываю. И уже даже… жалеть, что ли, начала твоего Николая Сергеевича. Вот за что — не пойму.
И, предваряя мои злые возражения, заканчивала примирительно:
— Ладно, ладно. Молчу. Попробую.
И уломала-таки издателя. Аванс он мне заплатил, правда, очень скромный. Но я обрадовался этой своей маленькой победе, и после подписания договора закатил с Вадимом пир, накупив всяких сластей, кофе, сока и сигарет, долго мурыжил моего гродненского конфидента рассказами о своем гениальном произведении, даже пытался читать ему наиболее удачные, на мой взгляд, места, он тупо слушал, но ушел довольный, унося в качестве платы за эти муки пять пачек “Мальборо” и еще сотню крон.
Потом началась тягомотина. Издатель искал переводчика и выбрал наконец, тоже по совету Елены, шведа с русскими корнями, закончившего в Москве факультет журналистики. Елена приносила и читала мне фрагменты его перевода по-шведски. Я ужасался чуждым звукам какой-то чугунной речи, опять нервничал, но Елена успокаивала:
— Ничего-ничего, все хорошо пока. Перевод очень даже. Можешь мне поверить.
А потом все затихло. Переводчик работал долго, и я перестал спрашивать Елену, как там дела, успокоился и ждал, когда все решится естественным путем.
* * *
Наша тюремная компания жила мирно, встречаясь на променадах и обмениваясь новостями. Кто-то исчезал, кто-то появлялся новый. Очень скоро, как и предсказывал Вадим, исчезла неразлучная литовская парочка. Сгинул куда-то и скандинав, то ли наркоделец, то ли торговец оружием. Вадим каждый день объявлял нам о завтрашнем депорте, но наутро опять появлялся на променаде, матеря и шведскую полицию, и белорусское посольство, и весь свет. Он все так же занимал у меня мелкие суммы и все так же их не возвращал, приходя изредка в гости и угощая кофе.
Но вот в один осенний день, солнечный и по-летнему теплый, Вадим не появился в нашем вольере, не было его и завтра, и послезавтра, и мы поняли, что сгинул этот опасный весельчак где-то в дебрях белорусской исправительной системы, а вместе с ним сгинули и мои полторы сотни крон, и возможность болтать с ним о всяких пустяках, попивая его кофеек и попыхивая моими самокрутками.
Хищный хорват оставался постоянным обитателем нашего вольера, но с исчезновением Вадима он перестал общаться с кем-либо из заключенных и метался как тигр по этой своей тесной клетке и как тигр косил на окружающих горящий глаз, будто определяя оптимальную для смертельного броска дистанцию.
Оставшийся месяц в моем стокгольмском убежище пролетел незаметно. Пейзаж за окном становился совсем зимним. Небо все чаще сияло бездонной синевой, уже не скрываемой облаками. Ночью холодные колючие звезды напоминали о приближающемся Рождестве.
На наши высотные променады мы выходили, надев все свои теплые вещи,
и зябко ежились, ступая летней обувкой по первому чистому снежку, уже плотно легшему на нашу прогулочную крышу. И только хорватский тигр выбегал на морозный воздух все в том же легком спортивном костюме и теннисных тапочках на босу ногу, и, когда он, шумно дыша, сгибался, прыгал и бегал по нашему вольеру, от его раскаленного лохматого тела валили клубы белого пара.
А в один из первых дней предрождественской недели хорватский тигр исчез из нашего вольера. Шептались, что шведские власти договорились с хорватскими о его выдаче, обусловив ее тем, что в Хорватии он не будет расстрелян или повешен. И теперь этот хищный красавец летел, наверное, домой, с тоской вспоминая свою уютную стокгольмскую камеру, украшенную фотографиями не то его бывших подружек, не то фотомоделей, с иконкой Богоматери в углу, и с ужасом ожидая того, что ждет его на родине, там, где он оставил глубокий кровавый след.
Наступило мое последнее свидание с Еленой. Она принесла три пачки сигарет, вязаные перчатки, шарф, вязаную шапочку, теплые носки, плотный свитер с бегущими оленями и почти новые ботинки Свена, оказавшиеся, правда, на два размера больше, чем мне было нужно.
— Это в Москву. Там, говорят, холодно, — тихо сказала она, пряча наполненные слезами глаза.
Я поцеловал ее руку и протянул бархатистую темно-синюю коробочку, где в своей атласной постельке лежал золотисто-кобальтовый гжельский ангелочек.
— А это тебе. Из Москвы вез, еще летом хотел подарить, да вот как оно обернулось. Он со мной весь срок оттрубил, от звонка до звонка. А теперь будет тебе подарок к Рождеству.
Елена взяла коробочку, поцеловала ангелочка, накрыла его крышечкой и положила в сумку. Она смотрела на меня и молчала. Так мы посидели, впитывая друг друга глазами, и наконец Елена тихо сказала:
— Ну все, пора. Я буду тебя помнить и любить.
— Я тоже, — эхом отозвался я и добавил: — Николая Сергеевича моего не забывай, позаботься о нем.
Елена улыбнулась:
— Позабочусь, не беспокойся.
И она ушла.
А через несколько часов я уже летел в Москву, внутренне готовясь к встрече с заснеженной предновогодней родиной.
Глава 2. …и воля
Пуля ударила прямо в сердце и прошла навылет, вырвав из спины кусок мяса.
Вернувшись, я обнаружил, что уже не работаю в своем высоком учреждении, не руковожу научным центром, не вхожу ни в какие советы и комиссии. Я был вычеркнут из списка тварей, созданных Господом Богом.
Моя толстомясая Валентина за время моей отсидки похудела, похорошела, даже вроде бы опять поголубела глазами и завела себе молодого любовника,
а Витька зло смотрела на меня своими умненькими глазками: она никак не могла простить, что из дочки высокопоставленного чиновника, разъезжавшего на персональном автомобиле, она превратилась в несчастного ребенка никому не нужного изгоя.
Новый год я встречал один: Валентина была у своего любовника, а Витька уехала на дачу к подружке. Я нарядил нашу семейную елку, накрыл скромный стол и водрузил в его центре бутылку водки, побывавшую со мной в Стокгольме и предназначавшуюся для ужина с Еленой, но угодившую на полгода в камеру хранения стокгольмской тюрьмы и вот теперь вернувшуюся в Москву.
Компанию в эту новогоднюю ночь мне составлял только котенок, выросший уже в грациозную кошечку по имени Муська. Муська устроилась под елкой рядом со старым, еще из моего детства дедом-морозом, свернулась калачиком, уложила мордочку на передние лапки и затихла, только иногда вдруг вскидывала на меня свои голубенькие, Еленины глазки, как будто проверяя, на месте ли я, а потом опять сладко зажмуривалась.
Я наливал себе рюмку за рюмкой и разглядывал елочные игрушки, которые я привозил Витьке со всех концов света. Вот корона библейских волхвов со сверкающими камушками — из Швеции, гирлянда — из Финляндии, Винни Пух — из Германии, пчела из перегородчатой эмали — из Китая, а хрустальный ангелочек с золотыми крылышками — из Калифорнии. Были здесь, кроме деда-мороза, и другие игрушки из моего раннего детства: маленький стеклянный космонавт, серебристая звезда с серпом и молотом, золоченые грецкие орехи и ярко раскрашенные фигурки героев пушкинских сказок.
Елка горела разноцветными огнями, бутылка пустела, я пьянел и погружался в мысли о Стокгольме. На Рождество мне дали бы, наверное, коротенький отпуск, и я провел бы его у Елены. Она приготовила бы рождественскую индейку, мы пили бы вот эту самую водку, выходили покурить к “воде”, зябко кутаясь в куртки, а конец ночи провели бы, может быть, вместе в постели.
А Новый год я встретил бы в своей капитанской рубке, пил бы грейпфрутовый сок, курил свои ароматные самокрутки и созерцал звездное небо над стокгольмскими крышами и шпилями. А во сне ко мне явилась бы Райна-суккуб и была бы со мной до утра, пока дневная Райна не принесла бы мне обильный завтрак.
Я допил водку, постелил себе прямо в гостиной на диване, устроил в ногах мурлыкающую Муську и заснул под праздничное перемигивание огоньков елочной гирлянды.
А вечером первого января вернулась злая Валентина и потребовала развод. Я не стал возражать, на сеульские заработки купил себе комнатку в тихой коммуналке и перекочевал туда со своим нехитрым скарбом, оставив Валентине четырехкомнатную квартиру, дачу, машину, гараж и все, что наживали вместе шестнадцать лет. Остался у меня только сильно похудевший сеульский счет.
Жизнь в нашей коммунальной норе не то что не бурлила, но даже вовсе никуда не текла. За стеной моей комнатенки с окном на заваленные строительным мусором задворки тихо, как мышки, скреблись мои затюканные и запуганные жизнью старички-соседи, с ужасом жавшиеся к стене каждый раз, когда нам приходилось сталкиваться в нашем узеньком коридорчике. А я валялся на продавленной раскладушке и думал, что делать, как быть и быть ли вообще?
А главное, конечно, кто виноват?
“Ну что, вырвался, старый хрен, сбежал? — злорадствовал я. — Черта с два сбежал. Сел в дерьмо по уши. Так теперь сиди, облизывайся и не чирикай”.
Я и не чирикал. Ни с кем не встречался, никуда не ходил, никому не звонил и хотел только одного — чтобы все обо мне поскорее забыли. Что будет, когда иссякнет мой сеульский счет, я не задумывался, да и вообще о будущем старался не думать.
Я начал выпивать в одиночку, покупая не столько из экономии, сколько назло самому себе самую дрянную водку и самую дешевую закуску. Я сидел над стаканом, раскачиваясь и мыча что-то себе под нос, а потом валился, не раздеваясь, на свою раскладушку. Легче не становилось, но я понял, что еще немного — и все, кранты. Сдохну в каком-нибудь канализационном колодце, как бомж. И я, что называется, завязал морским узлом.
Мерзкая слякотная зима тем временем перетекала в неспорую и сумрачную весну. Но все равно воздух уже пах чем-то свежим и новым. В нем что-то роилось невидимое глазу, но ощущавшееся легкими. Наверное, это были микробы весны, вирусы обновления, бактерии возрождения. И в одно прекрасное утро я проснулся от яркого солнечного света, заливавшего мою комнатенку через пыльное, годы уже не мывшееся окно. Я вылез из раскладушки-гамака, выглянул на улицу и не узнал свой задворок: за ночь все, что еще могло, покрылось мельчайшими клейкими листочками, и слабенькая бледно-зеленая травка покрыла его рытвины и ухабы.
Я тоже приободрился и решил навести в своей норе порядок. Целый день выгребал из всех углов и выносил накопившийся за зиму мусор, драил и скоблил полы, отмывал и начищал газетой окно. А поздно вечером решил позвонить в Стокгольм. Елена взяла трубку сразу, как будто сидела у телефона и ждала моего звонка.
— Ну куда ты провалился?! — закричала она мне в ухо, даже не поздоровавшись. — Мы все тут с ног сбились, разыскивая тебя. И Бронислав, и его коллеги, и даже Свен подключился. Везде отвечают, что нет, не работает, не живет, не числится. Я уж было подумала, что ты и в Москве решил стокгольмский эксперимент повторить. Эскапист хренов.
Я радостно молчал, не прерывая поток ее слов, но тут не сдержался:
— Не ругайся. Я этого не люблю.
Елена хохотнула в трубке:
— Ну вот, живой, значит. — И добавила: — А ведь прав ты оказался насчет своего Николая Сергеевича. Издатель и в самом деле готов тебе в ноги поклониться.
И она начала рассказывать мне стокгольмские новости. Повесть моя, долго буксовавшая где-то в редакционных недрах, неожиданно пошла, да так пошла, что издатель только руками разводил. История русского профессора, укравшего в Стокгольме трусы и унесенного к чертям собачьим в преисподнюю прямо с международного конгресса в Санкт-Петербурге, почему-то пришлась публике по вкусу. Уже было несколько допечаток тиража, а рынок, похоже, ждал еще. Вокруг издателя вились зарубежные партнеры, страстно желавшие перевести мое творение чуть ли не на все языки Европы и даже, кажется, Азии. Но без меня никто ничего не может сделать.
— Так что приезжай давай, — заключила Елена.
— Как?! — вскричал я в трубку. — Ты с ума сошла? Кто меня пустит?
— Пустят, пустят. Страну тебе не закрыли, а приглашение я оформлю.
— Но ведь… Да у меня и денег нет!
— Есть у тебя деньги. На счету у издателя столько скопилось! Приедешь — порадуешься. Не надо будет трусы воровать в универмаге. Купишь сколько хочешь… И мне тоже, — добавила она другим голосом, видно, прикрыв трубку ладонью.
* * *
И закрутилось новое колесо. Я забегал, засуетился, начал высовывать нос
в люди. И оказалось, что не так все и плохо. Кто-то отвернулся от меня раз
и навсегда, а кто-то, наоборот, зазывал к себе и страстно выпытывал подробности моих стокгольмских мытарств. Мною потчевали гостей на тусовках, представляя известным писателем со сложной судьбой.
Я узнал, что Бронислав переслал в свой московский офис несколько пачек авторских экземпляров моей книжки на шведском. Был это тоненький покетбук, но изданный со всеми атрибутами западного бестселлера. Даже с моим маленьким портретиком и кратким жизнеописанием на задней стороне обложки.
Глянцевая лицевая сторона обложки напоминала выполненные в стиле кича картины Ильи Глазунова. Здесь было все: и перекошенное страхом лицо Николая Сергеевича, и печально-эротичная бледная Елена, и бритоголовый Мефистофель в своем мрачном подземелье, и гжельские херувимы, и темно-синие ангелы, и сноп света в свинцовых тучах. И острые готические буквы названия, выполненные в виде ломаных грозовых разрядов. Довольно пошло, но мне, не скрою, нравилось, тешило самолюбие. Я дарил книжки своим новым знакомым, и они принимали их с почтительной благодарностью.
Кто-то на какой-то тусовке спохватился: как же так, Запад уже отметил и оценил, а мы опять, как в недобрые старые времена, “позади планеты всей”?
И заработала российская издательская машина. Я побежал по новому кругу, согласовывая с адвокатом и подписывая какие-то бумаги, уточнял объем гонорара, тираж и оформление. Издатель, не хотевший ударить в грязь лицом перед Европой, думал поразить всех оригинальностью своего варианта моей книги. Но все шло, как и всегда у нас, наперекосяк: то художник ушел в запой, то пленки в типографии потерялись. Я злился, нервничал, опять до одурения много курил и начал прикладываться на фуршетах к любимому виски.
Я завел себе наконец мобильный телефон и уже успел свыкнуться с его назойливым пиликаньем, даже чувствовал себя как-то неуютно, когда эта коробочка слишком долго помалкивала, затаившись где-то в недрах портфеля или в кармане моих брюк.
* * *
В один теплый майский день пришло заказное письмо с приглашением от Елены.
Документы в посольстве у меня приняли спокойно, как и предсказывала Елена, и уже через неделю я летел в Стокгольм, попросив ее забронировать мне номер в гостинице “Даниэльсон”. Это была недорогая и без особых удобств гостиница с очень скромным шведским столом, зато в десяти минутах ходьбы от центрального вокзала и Старого города. К тому же хозяйкой “Даниэльсона” была пожилая полька, хорошо говорившая по-русски.
В Арланде меня встречала Елена на своем белом “пежо”. За прошедшие полгода она мало изменилась, была все такая же порывистая и стремительная, и стрижка была та же. Она чмокнула меня в щеку:
— С возвращением, эскапист! Ты, смотрю, в порядке. — Она придирчиво оглядела меня с ног до головы. — Скромно, но достойно. Как раз с издателями общаться по поводу повышения процента роялти.
— Ты хочешь сказать, что я выгляжу как благородный нищий? — уточнил я.
— Ну, ну, не преувеличивай своих достоинств, — хохотнула Елена, усаживаясь в машину и открывая мне дверцу.
До Стокгольма мы обсуждали предстоящие дела. Елена опять рассказала мне об успехе книги, о том, что надо требовать от издателя и как себя вести
с этим старым лисом. Повторила, что предстоят переговоры о переводе на английский язык, какие здесь есть подводные камни и закавыки, кто из партнеров надежнее, а кто щедрее. Она прекрасно знала мою ситуацию и, казалось, только моими делами и занималась. “Когда же она работает, за Свеном ухаживает, Машку пасет?” — с нежностью подумал я, а вслух сказал:
— Да ты просто моим адвокатом стала, когда же ты своими делами занимаешься?
— Опять преувеличиваешь, — холодно ответила Елена. — Я же все-таки издательский работник, это и есть мои дела. И ты у меня не один такой.
Я промолчал и отвернулся, глядя, как за стеклом проносятся уютные шведские домики, зеленые перелески и зализанные лбы обтесанных ледником огромных гранитных глыб.
— Да не дуйся ты, — не выдержала Елена. — Ну да, я твой адвокат, а что делать? Кто же о тебе еще подумает, убогом? На гонорар я, конечно, не рассчитываю, но что обещал — купи.
— А что я тебе такое обещал? — насторожился я, стараясь вспомнить свои ей посулы.
Елена весело смеялась.
— Ладно, — похлопала она меня по коленке, — жизнь только начинается.
Елена поднялась со мной в мой номер, брезгливо осмотрела убогую обстановку и сказала:
— Зачем ты живешь в этой дыре? Мог бы снять приличный номер в другом отеле, и не намного дороже.
— А я — как Свидригайлов, — рассмеялся я, — могу жить где угодно, есть и пить что угодно. Достоевщина, па-а-нимаешь.
Время в Стокгольме летело быстро. С помощью Елены и юридической конторы Свена мы довольно скоро и успешно завершили мои издательские дела. Помогал, как мог, и Бронислав. Но он все же меня сторонился, старался свести контакты к минимуму. Я его не мог упрекать. Он и так сделал больше, чем я ожидал. Я подписал договор о переводе и издании книги на английском. На очереди были французы и испанцы. Ждали и корейцы.
Я заимел собственный счет в стокгольмском банке и хоть понимал, что не так уж он и велик, но все же культивировал в себе ощущение богатого человека. Набил бумажник кредитными карточками и с удовольствием расплачивался ими в ресторанах и магазинах, которые продолжали меня несколько пугать. Проходя с солидным пакетом оплаченных покупок через контроль, я всегда непроизвольно напрягался, ожидая, что сейчас замигает лампочка и раздастся противное пиликанье.
Вспомнив свой первый, самый памятный приезд в Стокгольм, я в один из уикендов отправился в путешествие на пароме в Хельсинки и обратно. Полночи прошатался по парому, украшенному как на Рождество, заглядывая в бары и ресторанчики, поглощая огромное количество всевозможных закусок на раблезианском шведском столе и регулярно выходя на палубу хватить свежего морского воздуха.
Вся двенадцатипалубная громада парома гремела музыкой, гудела неумолчным гулом голосов и сияла огнями. Крепкие финские и шведские парни и девушки пьянствовали до утра, причем пили совсем не по-русски: пиво запивали шампанским, водку — джином, виски — коктейлями. Результат был самый плачевный. Все туалеты уже к третьему часу плавания оказались заблеванными под завязку. Но веселье не прекращалось. Поблевав, публика возвращалась к своему занятию.
В конце концов я пристроился за столиком бара с банкой сидра и долго наблюдал, как веселилась компания молодых людей за соседним столиком. Среди
них была девушка-инвалид, напоминавшая огромное насекомое. Она пила наравне со всеми и регулярно со всеми же пускалась в пляс. Трудно было назвать танцем ее конвульсивные подергивания и подрыгивания вывороченными конечностями. Но все окружающие реагировали на это безобразное зрелище как ни
в чем не бывало. Подружки с удовольствием танцевали с ней, парни оказывали маленькие знаки внимания. Это меня поразило. “Возлюби ближнего”, — вспомнил я. Неужели они ее возлюбили? Как ее можно было возлюбить?
Я ушел в носовой салон и устроился в кресле перед окном, распахнутым в ночной морской пейзаж с размытой бледной луной прямо по нашему курсу. За моей спиной, в раковине танцевального зала, бодрые и успешные старички со своими ухоженными подвижными половинками отплясывали рок-н-ролл под исполняемые длинноволосым певцом хиты их далекой юности. Перед моими глазами внизу, на палубе, крутился радар, четко удерживавший курс парома по широкой лунной дорожке, а впереди, сияющий разноцветными огнями, бесшумно несся какой-то огромный “летучий голландец”, неуклонно уводя наш гремящий весельем ковчег в залитый ртутно-лунным призрачным светом загадочный потусторонний мир.
Я вышел на палубу, курил, смотрел на яркие звезды и на пенящийся след, оставляемый паромом в ночном море, и какие-то полузабытые тревожные мысли возвращались ко мне. “Возлюби ближнего, как самого себя”, — повторял я. А значит, возлюби сначала себя. А значит, будь достоин своей любви. Но как быть ее достойным? И опять все шло по кругу. “Возлюби ближнего, как себя. Возлюби себя, и возлюбишь ближнего. Себя возлюби”, — напряженно шептал я, пристально всматриваясь в светящийся след парома. Но там не было ответа на мои вопросы. Я ушел спать в свою темную, без иллюминаторов каюту, находившуюся ниже ватерлинии, долго ворочался в непроглядной тьме и наконец заснул, так и не поняв, сумел я себя возлюбить или нет.
* * *
Но в Стокгольм я вернулся бодрым, посвежевшим и готовым к новым свершениям. Елена подозрительно посмотрела на меня и протянула:
— Да-а-а. Морской воздух тебе пошел на пользу. Или еще что-то?
— Ты, дуреха, ты, — ответил я тихо и ласково.
Наши с ней отношения продолжали углубляться. Мы редко бывали вдвоем, но когда это случалось, мы не бросались друг на друга, как безумные. Все было спокойно, как-то по-супружески, даже скучновато. Но зато души наши, как мне казалось, срастались все неразрывнее, пускали одна в другую какие-то корешки и начинали питаться одними соками. И уже трудно было сказать, где кончается одна душа и начинается другая.
Свен совсем исчез с моего горизонта. Временами я начинал думать, что он и не муж Елене, а больной старший брат. Да так это, по сути, и было. Болезнь Свена не прогрессировала, но и не отступала. Он мог высиживать в своем офисе только до обеда, потом долго отлеживался, выходил к ужину и снова тяжело взбирался по ступенькам в спальню, которая уже много лет не слышала звуков супружеских ласк. Елена бдительно следила за его режимом и лечением, выискивала новых специалистов, но все напрасно. Рыжеволосый и рыжебородый ее супруг, высоченный и худющий, как мощи, с выпирающими отовсюду крупными мослами, чах и сох, потел и стонал по ночам. А все еще цветущая Елена лежала рядом, слушала его стоны и вытирала холодный пот с его лба.
В один из дней Елена потребовала, чтобы я, как честный человек, выполнил наконец-то свое обещание. Я рассмеялся и напомнил, что это она, скорее, пообещала мне принять от меня такой подарок, но выразил готовность соответствовать. В субботу мы отправились в самый дорогой универмаг Стокгольма. Елена привела меня в отдел женского белья и начала деловито шнырять между вешалками, полками и стойками, подзывала меня и показывала то одно, то другое, отпуская при этом весьма вольные комментарии. Я смеялся, отмахивался и уходил, оставляя ее в этом шуршаще-скользящем интимном раю. Наконец она завершила тяжкий труд выбора. Я расплатился у кассы и даже присвистнул, узнав, насколько легче стала моя кредитка.
— Ну, ну, не жмись, скряга, отработаю, — улыбнулась радостно Елена.
Мы сели в машину, при этом Елена заботливо уложила свой драгоценный пакет на заднее сиденье.
— Ну, и куда мы теперь? В “Даниэльсон”? — спросил я.
— Да уж, в “Даниэльсон”, — хохотнула в ответ Елена.
По дороге она остановилась у одного из магазинов и выбрала бутылку испанского красного вина, а я — традиционную бутылку виски.
Оказалось, что приехали мы в квартиру Елениной подружки…
* * *
А через два дня я уже проходил паспортный контроль в Шереметьеве. Девушка-пограничник взяла мой паспорт, заглянула в компьютер, еще раз посмотрела на паспорт, потом на меня:
— Сколько вы пробыли в Швеции?
— Месяц.
— Цель поездки?
— Частное приглашение.
Она еще раз окинула меня каким-то подозрительным взглядом. Выглядел я вполне респектабельно. По совету Елены был куплен мягкий твидовый пиджак, модная сорочка и галстук, строгие деловые брюки, добротные ботинки на кожаной подошве. А на моей руке красовались дорогие швейцарские часы. Девушка-пограничник все вертела с сомнением мой паспорт. Компьютер нашептал ей про меня что-то такое, что не вязалось с обликом солидного, почти шведского господина, стоявшего перед ней.
— А в чем, собственно, дело? — нарочито раздраженно спросил я.
Девушка молча щелкнула штемпелем и протянула мне паспорт.
У выхода из зала прилета царила суета. У меня был довольно тяжелый чемодан и пакеты из стокгольмского “Duty free”. Я решил не скупиться и взял такси, не торгуясь: “Знаменитость я или нет, в конце концов?”
Моя коммуналка встретила меня все той же ветхостью и мерзостью запустения. “Да, — подумал я, оглядывая мою конуру и останавливая взгляд на продавленной раскладушке, — обстановочку надо менять, да и жилье тоже”. Старички мои совсем ошалели от ужаса, увидев мой чемодан на фоне наших коммунальных руин.
В Москве первым делом надо было заняться Витькой. Я ей звонил из Стокгольма, знал, что она хорошо сдала экзамены, но чувствовал, что что-то с ней происходит. Я привез ей кучу подарков и сразу хотел навестить ее. Вечером я позвонил. Подошла Валентина.
— Я хочу завтра к вам заехать. Подарки Витьке передать. И тебе привез.
— Мы с Андреем, — она подчеркнула “с Андреем”, — уезжаем завтра на дачу. С Витькой сам поговоришь.
— Ну позови ее.
Она помолчала. Потом все же не выдержала:
— Тут все про твою книжку говорят. Я решила почитать. Купила.
— Ну и как?
— Дрянь, по-моему, — громко ответила она. Наверное, не только для меня.
— Ну что ж, о вкусах не спорят.
— Да при чем тут вкусы? — Я чувствовал, что ее начинает нести. — Так это ты к своей плоской Ленке в Стокгольм таскался столько лет, значит?
— Валя, все. Скажи Витьке, что я приеду.
На следующий день я выждал часов до двенадцати и позвонил им. На этот раз трубку взяла Витька.
— Здравствуй, доча, — осторожно начал я.
— Здравствуй, папа, — вяло ответила она.
— Я тут привез тебе всего.
— Приезжай, — отозвалась Витька.
Через час я уже звонил в дверь бывшей своей квартиры. Витька долго не открывала, и я уже начал волноваться. Наконец дверь открылась. На пороге стояла моя дочь. За то время, что я ее не видел, она не сильно изменилась.
Мы прошли в ее комнату. В квартире был идеальный порядок. Вряд ли Валентина убирала. Значит, Витька после ее отъезда возилась. “Меня ждала. Знает, что я бардака не терплю”, — подумал я, и сердце сжалось от любви и жалости к ней. Я протянул Витьке сумку с подарками:
— Посмотри, померь.
— Спасибо, папа. Я потом, — ответила Витька, отставляя сумку в угол.
— Витька, что с тобой?
Она долго молчала. Потом вдруг повернулась ко мне и выпалила:
— Папа, а ты правда маму никогда не любил?
— Почему не любил? — растерялся я. — Откуда ты взяла?
— Я книжку твою прочитала.
— Да там и не про нас совсем.
— Про нас, про нас. Я поняла. Папа, я хочу из школы этой уйти, — почти шепотом сказала Витька.
— Как уйти?! — ужаснулся я. — Три четверки в году, десятый класс, а ты уйти?
Она все так же, не поднимая головы и сжимая коленями ладони, тихо проговорила:
— Они знают все про тебя.
— Да что — все?! Нечего им про меня знать, — почти кричал я.
— Нет, знают, — прошептала Витька.
— Не слушай их и поверь… Я сейчас не могу тебе объяснить. Но… Ты поймешь, девочка моя, поймешь меня.
Витька заплакала, уткнувшись мне под мышку головой и шепча что-то сквозь слезы. Я не слышал точно, но понимал, что она жалуется на кого-то, кто-то ее обижает и насмехается.
Я весь сжался, укачивал Витьку и с ужасом думал: “Вот от кого я убежал!! Зачем?! Как я мог?!”
Мы еще долго сидели на ее диванчике, и она рассказывала о себе. Она понемножку успокоилась, и мы пошли в “Макдоналдс”, долго гуляли, и Вить-ка была уже веселая. Потом пошли домой, и я засобирался уходить, не дожидаясь возвращения Валентины. Витька постояла в дверях, пока не пришел лифт.
В метро я сел, закрыл глаза, раскачиваясь, как от зубной боли, и зажав ладони между коленями.
* * *
В августе события приобрели неожиданный поворот. Российский режиссер и шведский продюсер обратились ко мне с предложением снять по моей повести фильм. Я согласился, не понимая, на что себя обрекаю. Начал писать сценарий и закончил его уже к сентябрю. Витьке я все объяснил, она поняла и даже сама теперь звонила и спрашивала, как дела с фильмом.
В сентябре начались пробы актеров, планирование съемок и прочие неотложные дела. Режиссер считал, что я так же должен тянуть лямку в фильме, как и он. И действительно, мне постоянно приходилось вмешиваться: то требовать что-то изменить в сценарии, то, наоборот, настаивать, чтобы чего-то не трогали. Я опять бежал, как белка в колесе, старясь изо всех сил. Колесо неслось все быстрее, а я оставался на месте. В декабре у меня случился инфаркт.
Я поругался в очередной раз с режиссером, пришел в свою коммуналку, которую, к счастью, еще не успел ни на что поменять, и лег на приобретенный вместо раскладушки диван. Лег и почувствовал, что умираю. Понял это сразу и как-то равнодушно. Но все же постучал в стенку старичкам-соседям. Они несмело заглянули ко мне и, увидев мое лицо, так перепугались, что через двадцать минут бригада “скорой помощи” была в моей комнате.
Инфаркт был тяжелый. Я долго находился на грани. В больнице меня навещало много народу, но рад я бывал только троим — дочери и моим соседям, которые приносили мне домашний бульон, паровые котлеты или что-нибудь еще.
Старички-соседи кормили меня первое время с ложечки и посвящали в нехитрые новости своей тихой жизни, и я чувствовал, что стал для них эдаким непутевым сынком-переростком, нуждающимся в их заботе. Своих детей у них никогда не было.
Витька рассказывала о своих школьных делах, о проказах кошки, взахлеб говорила о новом своем друге Павлике, и я со щемящей грустью понимал: все, отчаливает моя любимая дочь в новую, отдельную от меня жизнь, и в этой ее новой жизни мне уготовано очень скромное место.
Я много думал о том, что со мной случилось за последние два года. Моя жизнь рассыпалась в прах, затем я воскрес и чуть не умер еще раз, теперь всерьез, безвозвратно. Я пытался извлечь из всего этого какой-то урок, но уроков не извлекалось.
Я совершенно охладел к фильму, а он тем временем был завершен и готовился его премьерный показ в Стокгольме. Я оживился, начал собираться в поездку. И в сентябре, ровно через год после того, как я закончил сценарий, мы достаточно большой группой отправились в Швецию. В Арланде нас встречало много всякого народу, но Елены среди них не было. Я звонил из отеля ей и на работу, и домой, но телефон не отвечал. Дозвонился только на второй день. Мы встретились, и мне показалось, что в первый момент она не узнала меня.
А на следующий день была премьера нашего фильма. И вот я стоял с деревянной улыбкой и бил в ладоши, и не было в моей душе ничего, кроме пустоты. Белка прибежала к своему финишу, так и не сумев сдвинуться с места. Попытка не удалась.
* * *
На банкете по случаю премьеры нашего фильма собрался стокгольмский бомонд. Мы с режиссером прогуливались среди гостей, потягивая виски. Атташе по культурным связям российского посольства раскланялся с режиссером и зло сверкнул очками в мою сторону: он никак не мог смириться с тем, что такой выродок находится сегодня в центре события.
— Слушай, какой успех, какой успех! — возбужденно говорил мне режиссер. — Сам король захотел посмотреть. Отличная пресса обеспечена. Прокат будет самый широкий. Вроде, американцы подумывают купить. Нет, в следующем году — в Канны! Обязательно в Канны! Черт возьми, какие же мы
все-таки молодцы! — Он хлопнул меня по плечу. — Ну ладно. Побегу потусуюсь среди публики. Надо делать имидж.
Режиссер стремительно ввинтился в толпу.
Я отошел к столику с напитками, налил себе еще виски и огляделся. Импозантный актер, игравший Николая Сергеевича, с постным видом фланировал по залу с бокалом в руке. Раскрасневшаяся от шампанского актриса, игравшая Елену, щебетала что-то респектабельному шведскому магнату. Магнат поправлял золотую запонку с бриллиантами, ронявшими фиолетовые искры…
Из дальнего конца зала ко мне направлялись Елена и Свен. Елена приветственно помахала рукой. На ней было элегантное вечернее платье с глубоким декольте.
— Поздравляю, — подавая руку, сказал Свен. — Колоссальный успех. Будет много денег.
— Вот денег что-то пока не видно, — кисло усмехнулся я.
— Деньги будут, — заверил Свен.
— Будут деньги, дом в Чикаго, много женщин и машин, — смеясь, пропела Елена.
Все-таки она странно смотрелась рядом со своим долговязым мосластым супругом. Скулы и подбородок Свена покрывала ярко-рыжая шкиперская бородка, но вот выглядел шкипер совсем не браво. Костюм висел на нем как на вешалке. Ворот белой сорочки был велик, и жилистая шея Свена болталась
в нем, как пестик в ступке. Фраза жены явно удручила его. Свен затосковал и скоро ушел, сказав, что ему надо с кем-то поговорить.
— Он здорово сдал, не находишь? — спросила Елена, сочувственно глядя мужу вслед.
— Да, выглядит неважно, — не смог я соврать.
Елена придвинула ко мне свое декольте и понизила голос:
— Я завтра приду к тебе в отель часа в два. Можно убежать с работы.
— Приходи, — так же тихо ответил я.
Елена отодвинулась от меня и продолжила уже нормальным голосом:
— Я пойду к Свену, а то неудобно. Пока.
И она пошла в ту сторону, где над толпой, как поплавок, неприкаянно моталась голова ее несчастного супруга.
* * *
Я шатался по оживившимся после окончания рабочего дня стокгольмским улицам. Дождя не было, но в сыром воздухе начал сгущаться туман. Я был навеселе, но совсем не пьян.
Кто-то обратился ко мне с вопросом.
— Извините? — сказал я, не расслышав.
Невысокая худенькая девушка с порочным личиком переспросила:
— У вас найдется сигарета?
Я протянул ей пачку “LD Light”:
— Вы такие курите?
— О да, я всякие курю, — улыбнулась девушка и взяла сигарету. —
А прикурить можно?
Я щелкнул зажигалкой. Она прикурила, благодарно похлопала меня по руке и растаяла в сгустившемся тумане.
Что-то дзинькнуло у меня в голове, и тупая заноза заныла в правом виске. Я огляделся. Сквозь туман матово светилась знаменитая стокгольмская стеклянная фаллическая колонна. Ноги механически продолжали нести меня вперед. Из тумана уже начал выплывать мрачный корпус знакомого универмага.
Я вошел в бесшумно распахнувшиеся двери. Внутри царила обычная шопинговая суета. Я подошел к стойке, на которой были выложены кошельки, бумажники, ключницы и другая кожгалантерейная мелочь. Я взял небольшой бумажник хорошей коричневой кожи, раскрыл и зачем-то проверил его содержимое. Там, конечно, ничего не было, кроме имитаций кредитных карточек и картонки с товарным знаком фирмы. На пластиковой нитке болтался ярлычок с ценой: 200 крон. “Да, да, — прошептал я, — двести крон”. Я посмотрел налево. Там, за недалеким прилавком у кассы, продавщица оживленно разговаривала с покупательницей. Но глаза ее независимо от этого разговора как будто посылали кому-то какие-то сигналы. Я проследил траекторию этих сигналов и вздрогнул: невдалеке промелькнула и исчезла бритая клювоносая голова.
Волна холода прошла по моей спине. Я испытывал странное чувство: будто я нечаянно нажал потайной рычаг мироздания, и какой-то механизм пришел в движение. Тронулись тяжелые зубчатые колеса. Завертелись шестеренки. Дуя ветром, полетели приводные ремни. И плавный поток времени замедлил свой ход, остановился, колыхнулся на месте… — и понесся вспять, увлекая меня за собой.
“А может, — вдруг подумал я, — это Он возвращает меня в исходную точку, туда, где все началось? Но нет, только не это. Я больше не могу переписывать свою жизнь. Сочинителем я оказался никудышним, а сочинение мое — ни к черту не годным”.
Я осторожно положил бумажник на место, передернул плечами от охватившей меня мелкой дрожи, поглубже засунул руки в карманы куртки и устремился к выходу. Съежившись, я проскочил контрольные рамки. Конечно, они не пикнули. Двери были в нескольких шагах. Еще секунда — и я на улице. Можно перевести дыхание. Ничего не…
— Just a moment, sir!
Я присел, как от резкого удара по плечам, и затравленно оглянулся. На меня из тумана несутся два белокурых ангела в темно-синем. Их румяные лица сияют спокойствием. Уверенно и безапелляционно звучат их голоса:
— Just a moment, sir!
Ноги мои подкосились, и я уютно сел, привалясь спиной к стене универмага.
ЭПИЛОГ
Николай Сергеевич отодвинул последний лист рукописи и глубоко задумался.
Он сидел на веранде двухкомнатного люкса со всеми удобствами на втором, последнем этаже старого, еще сталинской постройки, но перенесшего недавно евроремонт корпуса престижного крымского санатория недалеко от Фороса, одного из немногих, оставшихся после распада СССР в ведении московских властей.
Стояла недушная, из типично крымских июльская ночь. Оглушающе трещали цикады. Слева, сразу за балюстрадой веранды, колыхались от налетающего с гор ветерка черные метелки столетних кипарисов. А прямо перед Николаем Сергеевичем, в шелковом синем небе висел сияющий диск луны, и от него по морю бежала ртутно колеблющаяся дорожка, обрываясь где-то под ногами Николая Сергеевича, у невидимого отсюда берега в рваной ниточке фосфорически пульсирующего прибоя, перекатывающего с вечным ровным шумом некрупные голыши галечного пляжа.
Оттуда доносились звонкие женские голоса, и туда, на ночные купания нагишом, отправилась Валентина, за прошедшие три крымские недели очень похудевшая, загоревшая так, как только могла загореть блондинка, а с ней Витька, тоже смуглая, с высыпавшими на носу веснушками и наконец-то избавившаяся от своих очков с диоптриями. Николай Сергеевич к ним не присоединился: был он слишком тощ для ночных купаний даже в Крыму, сразу покрывался гусиной кожей и стучал зубами, кутаясь в полотенца и пляжные простыни.
И вот Николай Сергеевич сидел в плетеном из лозы итальянском кресле около такого же столика на роскошной веранде, в конусе света от покрытого мелкой ночной мошкарой матового плафона, курил одну за другой любимые сигариллы и напряженно думал, перекладывая листы пухлой растрепанной рукописи.
Ему вспомнились четыре последних месяца с их перенапряжением, с запутанными многоходовыми комбинациями, связанными с его новым назначением, с изматывающей финальной издательской гонкой — и казалось нереальным, что все это ему удалось перенести, пережить и выжить. Поэтому, когда неожиданно выплыла командировка в Стокгольм, Николай Сергеевич ринулся в эту брешь, как в спасительную отдушину, буквально за неделю оформив все необходимые бумаги.
Но в первый же день в Стокгольме, в уютном номере пригородной гостиницы, Николая Сергеевича сразило что-то вроде полулетаргического сна с лихорадкой, горячим потом, ледяной испариной и полубредом-полувидениями, продолжавшимися почти двое суток.
Он лежал, то кутаясь в теплое одеяло, то отшвыривая его на пол, и собственное тело представлялось ему огромным материком, простиравшимся где-то далеко внизу, и он с высоты космического полета наблюдал весь свой ландшафт, все эти бугры и впадины, которые и составляли его, Николая Сергеевича, и это казалось совершенно невозможным, настолько чужим и чуждым было нагромождение костей, покрытых мясом и обтянутых источающей какой-то луковый запах кожей, вся эта простирающаяся перед ним несчастная плоть, уже почти совсем отделившаяся от него и дрейфующая куда-то к дальним континентам, чтобы образовать с ними новую Пангею.
То вдруг он съеживался и ощущал себя новорожденным детенышем кенгуру, пробирающимся по мощным, как тысячелетние морщины гренландских ледников, складкам простыни в неизмеримые дали, чтобы припасть к тому единственному соску, из которого он мог попытаться высосать свое утекающее и почти уже совсем истекшее сознание.
То перед его широко раскрытыми глазами под какую-то стрекочущую мелодию, исполнявшуюся неведомым и, скорее всего, неземным музыкальным инструментом, начинали пульсировать черно-белые спирали, то стягивающиеся в точку, то разбегающиеся равномерными нескончаемыми волнами, и вместе с ними Николай Сергеевич то доходил до полного исчезновения в жарком центре их стягивания, то уносился в бескрайние ледяные просторы.
Постепенно бред становился более осмысленным. Николай Сергеевич начинал блуждать в лабиринтах каких-то страшных, но уже вполне земных коридоров, выскакивая вдруг из них в оживленные, заполненные людьми светлые залы, а затем, спасаясь от настигающей погони, опять нырял в сырые извилистые норы, ускользая и протискиваясь в новые, более просторные и бесконечно высокие помещения, где все вдруг дружно поворачивались в сторону Николая Сергеевича и тыкали в него пальцами, разевая резиновые рты в беззвучном хохоте, а он неожиданно обнаруживал, что стоит в круге холодного неонового света совершенно голый, с зажатым в потной руке жалким кошельком, только что, как он понимал, вытащенным им из кармана убогой старушонки, цепко ухватившей его за кисть руки своей сухой куриной лапкой.
Жарко-ледяные волны стыда, горя и какой-то неземной, вселенской в своей безысходности вины подхватывали Николая Сергеевича и несли его дальше в этом чередовании света и тьмы, темных коридоров и безрадостно-оживленных, залитых холодным светом пространств, и наконец вынесли куда-то высоко-высоко, откуда он видел зеленый клочок земли с кукольным зеленым же домиком и еще более кукольным флигельком, приткнувшийся к серому бетонному мосту, по которому с муравьиной скоростью пробегали букашки-автомобили и сновали гусеницы поездов метро, а вокруг простиралась покрытая белыми барашками вода, и не было ей ни конца ни края.
Но вот Николай Сергеевич начал плавно снижаться, зеленый клочок земли сменился кукольным макетом средневекового города с острыми крышами, шпилями и колокольнями, а монгольфьер, несущий Николая Сергеевича, все снижался, дома внизу становились все крупнее, пока наконец Николай Сергеевич не приземлился, точно угодив в самого себя, проснувшегося в уютном гостиничном номере в малоэтажном районе Стокгольма, когда рубиновые цифры электронных часов показывали 07.45, и до окончания завтрака оставалось еще час пятнадцать.
Николай Сергеевич бодро вскочил, совершенно здоровый и ничего не помнящий из своих кошмаров и видений, и помчался завтракать, поглотив,
к удивлению соседей по ресторанному залу, огромное количество всякой снеди. Затем он как заведенный ринулся выполнять свои дела: виртуозно разрулил деликатное поручение шефа, в несколько ходов загнал в угол и вынудил сдаться на кабальных финансовых условиях Бронислава, без всякого труда, даже выбирая между несколькими вариантами, пристроил для перевода и издания свою книгу — и улетел в Москву, где его уже ждало приглашение на новую, почти правительственного уровня должность.
Но какая-то струна все это время ныла где-то глубоко-глубоко, и Николай Сергеевич, подчиняясь ее заунывному звучанию, начал вскакивать по ночам, подолгу курить на кухне, отмахиваясь от призывов Валентины отправляться спать, и наконец, когда ноющие полузвуки-полуболь стали нестерпимо зудящими, неожиданно для себя схватил ручку и стал писать. Теперь он мог начать писать прямо в машине по пути на работу или на серьезном совещании, но чаще это случалось ночью, когда часы в гостиной отсчитывали положенное число ударов…
И вот теперь, на веранде, будто зависшей над широкой лунной дорожкой, Николай Сергеевич увидел, что получилась книга, написанная им о ком-то, кого он не знал и кого, конечно, не существовало вовсе, но кто все же был им, Николаем Сергеевичем, сидящим в итальянском кресле и курящим одну за другой ароматные, пропитанные пряным ромом сигариллы.
Это открытие испугало Николая Сергеевича. Все, что он когда-либо писал, предназначалось для одной цели — быть опубликованным и войти, как выражались коллеги Николая Сергеевича и он сам, в научный оборот. Николай Сергеевич никогда не вел дневников, не грешил, как многие его знакомые, юношеским стихоплетством, поэтому он не знал потребности писать “о себе” или “для себя”. Инстинкт публиковать написанное был в нем силен. И сейчас, перечитывая рукопись, он был в недоумении: печатать это было явно нельзя, а выбрасывать — дико.
Николай Сергеевич глубоко затянулся, выпустил длинную струю белого дыма и закинул руки за голову. В бледном свете засиженного мошкарой плафона было особенно отчетливо видно, как негритянски, до сизой черноты он загорел. Он удовлетворенно подергал икрами, повертел в разные стороны ступнями, любуясь загаром, и еще раз затянулся, переведя задумчивый взгляд на пухлую стопку рукописи, лежавшей перед ним последней страницей кверху. Нет, больше никаких мыслей по ее поводу в голову не приходило.
— Ладно, утро вечера мудренее, — громко сказал Николай Сергеевич, хлопнув ладонью по рукописи, и отправился в черной ночи вниз, туда, где за деревьями, казавшимися во мраке огромными, были слышны звонкие женские голоса и где ждали нагие, сверкающие белыми попами, его жена и дочь.