Людмила Ансельм, Д. И. Дьяконов, Александр Поляков, Александр Мелихов, Александр Кушнер
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2009
Людмила Николаевна Ансельм — по образованию физик, автор ряда пьес, некоторые из них поставлены в США. Последние годы живет в Бостоне.
ї Людмила Ансельм, 2009
Воспоминания об Алексее Ансельме
мой муж Алеша Ансельм
Пока ты будешь жива, я тоже буду жить…
Моя история, можно сказать, напоминает всем известную сказку о Золушке: провинциальная девочка из Иркутска попадает в Ленинград и встречает там…
Мы учились с Алешей вместе на физическом факультете Ленинградского университета. Наше знакомство произошло на третьем курсе. Весна, белые ночи, в стунденческом общежитии вечер. Он подошел и пригласил на танец. После этого “бала” возник обоюдный интерес друг к другу.
В университете была огромная физическая аудитория, где мы всем курсом слушали лекции. Обычно каждый занимал свое постоянное, излюбленное место. Одни садились по правую сторону, другие — по левую. Сначала мы с Алешей сидели на разных сторонах, а потом он переместился на мою. С тех пор мы обычно сидели на лекциях рядом. С ним было очень интересно: Алешу привлекала не только наука, но и литература и искусство, и он обо всем говорил, говорил… Он умел интересно рассказывать. Для меня это было очень важно. Алеша помог осмотреться в новом для меня городе, многое понять… А поженились мы после окончания университета. На пятом курсе он сделал предложение. К этому времени я окончательно поняла — это любовь. И я переехала к нему.
Алешины родители — интеллигентные, образованные, оба физики. Приняли меня очень хорошо.Семья, куда я вошла, была замечательная. Отец мамы, Ирины Викторовны, был врач, профессор, организатор Педиатрического института в Ленинграде. Леон Эдмундович Мочан, двоюродный брат Ирины Викторовны, в начале революции со всей своей семьей эмигрировал во Францию. Там в 1950-е годы он организовал Институт математики под Парижем. Перед перестройкой Алеша побывал в этом институте по приглашению своего родственника.
Алешины предки по линии отца — Ансельмы — приехали в Россию из Германии в 1817 году. Они были виноделами, но, когда в Германии случился неурожай — была холодная зима и все виноградники вымерзли, они решили попытать счастья на Северном Кавказe. Занялись тем же виноделием — дело пошло. Следующее поколение Ансельмов несказанно разбогатело. На свои миллионы они скупили много земель в Белоруссии и стали помещиками.
Дед Алеши, Иван Адамович Ансельм, был химиком-технологом, директором пивоваренного завода в Одессе. После революции его пригласили в Москву, он организовал Драгомиловский пивоваренный завод. Одним из первых
он получил из рук А. И. Микояна орден Красного Знамени. Когда началась Отечественная война 1941 года, Алешиной бабушке — немке — дали указание покинуть Москву. А деду сказали: “Вы можете остаться, мы вас знаем: вы — орденоносец, организовали пивоваренный завод”. Но дед поехал вместе с женой в Казахстан. Бабушка так и умерла в Казахстане, дед перебрался в Елабугу, куда во время войны переехали Алешины родители. В Елабугу же был эвакуирован Ленинградский университет. Алешины родители были сотрудниками университета. С немецкой фамилией Андрею Ивановичу, отцу Алеши, во время войны было очень сложно, ему грозила трудовая армия. Спас его Анатолий Петрович Александров, будущий президент Академии наук. Он пригласил Андрея Ивановича в Казань, куда был эвакуирован Ленинградский физико-технический институт. В Казани Андрей Иванович написал и защитил докторскую диссертацию, стал сотрудником Физтеха.
Алеша по своим способностям был прирожденным физиком, поэтому у него не было сомнений, кем стать. Кроме того, в то время физика считалась модной специальностью, и способная молодежь нашего поколения ринулась на этот передний край науки. В те годы не только в нашей стране, но и во всем мире многие талантливые люди мечтали стать физиками. Попасть на физический факультет было счастьем; те, кому это удалось, чувствовали себя избранными, значительными, интеллектуалами. Хотя что потом получилось… у каждого была своя судьба.
В то время медалисты не сдавали экзамены, но проходили собеседование.
У Алеши была серебряная медаль, но попасть на физический факультет университета оказалось непросто — его отец был немцем, а мать — еврейкой. Собеседование Алеша проходил два дня. Вопросы, которые ему задавали помимо физики и математики, были самые неожиданные. Он запомнил их на всю жизнь. Последний был такой: “Какие газеты вы читаете?” Он назвал главные — “Правду”, “Известия”. А ему говорят: “Вы комсомолец, а „Комсомольскую правду“ не читаете”. Алеша: “Нет, я ее читаю”. Тогда его спрашивают: “Какая последняя передовица в „Комсомольской правде“?” Алеша, не задумываясь: “Своевременно подготовимся к уборке урожая”. Он мне потом со смехом рассказывал, как у экзаменующих полезли глаза на лоб после этого ответа. Но его все равно тогда не приняли на физический факультет, взяли на географический. Потом, когда уехала комиссия из Москвы, перевели на физфак. У меня тоже была серебряная медаль. На собеседовании меня почти ничего не спрашивали, поскольку я русская, меня не надо было топить, так как на физическом факультете в этом году был недобор.
У Алеши было помимо обаяния замечательное качество, поразившее меня при первом же знакомстве: доброжелательность. Она переходила обычные рамки, перехлестывала через край. Он сразу же познакомил меня со своими друзьями, при этом старался демонстрировать их лучшие стороны, а сам стремился оставаться в тени. Такая манера держаться мне показалась странной, я не сразу поняла, что он не только любит своих друзей, но и гордится дружбой с ними. Он гордился своими коллегами по работе в Институте ядерной физики в Гатчине. Сотрудники обычно сидели вокруг его большого письменного стола почти целый день и расходились домой только поздним вечером. Алеша всегда старался установить дружеские отношения со своими коллегами и учениками, гордился и радовался, когда кто-нибудь в его отделе получал интересный результат, думал, что он окружен друзьями… Но со временем выяснилось, что некоторые из его сотрудников относятся к нему иначе, чем он представлял. Алеша тяжело переживал это открытие.
Но, пожалуй, больше всего я ценила его разносторонность — он интересовался самыми разнообразными областями: историей, литературой, социологией. Мне нравилось его умение четко формулировать свои мысли, обобщать их, интересно и увлекательно рассуждать. Он умел говорить на самые неожиданные темы без всякой подготовки. Один раз я присутствовала, когда Юрий Колкер, который вел научную программу на Би-Би-Си, попросил его ответить на один довольно непростой вопрос. Предварительное обсуждение с Колкером заняло минут пять, после чего Алеша в течение пятнадцати минут гладко и уверенно выступал перед радиослушателями.
Много званных, но мало избранных… Он рассматривал физику как современную философию и без конца размышлял на темы, касающиеся дальнейшего развития этой науки. Можно сказать, что он чувствовал ответственность за всю физику, хотя сам не был выдающимся физиком. Он знал свое место в науке и всегда говорил, что ему не хватает хотя бы одной фундаментальной работы… На самом деле он сделал такую работу, но она, к сожалению, не получила должного признания.
А еще Алеша любил жизнь во всех ее проявлениях, получал удовольствие от знакомства с интересными людьми, любил праздники, принимал гостей и ходил в гости, любил женщин, что, конечно, вызывало у меня ревность, а сейчас даже об этом приятно вспоминать. Да, он очень любил жизнь, но этот его роман оказался без взаимности: слишком рано ушел…
И все же мы с Алешей прожили очень интересную жизнь. Наш дом был всегда наполнен любимыми друзьями. Сначала в числе Алешиных друзей были физики, потом появились писатели, поэты, ученые, в том числе и иностранные. С Алешиным уходом эти связи не оборвались. С Алешиными друзьями я встречаюсь в Америке, звонят его друзья из Англии. Наша дружба продолжается…
Алеша ужасно боялся провинциальности, замкнутости в ограниченном кругу профессионалов. До перестройки, когда его не выпускали за границу, в теоротдел института приезжали физики из США, Англии, Германии, которые считали своей миссией общаться с советскими учеными, чтобы поддержать научные контакты, необходимые для развития науки. Алеша старался расширить связи с заграничными учеными. Он полагал, что, поскольку теоретическая физика,
в особенности область, которой он занимался, а именно квантовая теория поля, не содержит никаких военных секретов, должна объединять ученых. Он много сделал для расширения международных контактов Института.
Еще до перестройки он познакомился с жизнью на Западе, побывав в Париже, и написал статью “Запад есть Запад, Восток есть Восток”, которая была напечатана в журнале “Нева”. Этой статьей он хотел сказать, что Россия — страна европейской культуры, она должна пойти по западному пути.
Когда Алеша заболел, мы переехали в Бостон в надежде, что американская медицина сможет ему помочь. В Бостоне живет наша дочь Ирина, она добилась для Алеши бесплатного лечения. Она сама детский врач, сдала все экзамены, прошла две резидентуры и теперь работает в Children Hospital — лучшем детском госпитале в США. Алеша радовался ее успехам и гордился ею — она преодолела много трудностей и добилась желаемого. В Америке, в Нью-Хемпшире, живет дочь Ирины, наша внучка Аня, которая родилась еще в Ленинграде. Она вышла замуж и работает учительницей в школе, преподает испанский язык.
Когда Аня была маленькой, Алеша каждый вечер рассказывал ей одну длинную историю, в которой участвовала вся наша семья и разные герои из приключенческих романов. Главными же героями в ней были Аня и он сам.
Я плохо помню, о чем была эта история, какие-то приключения в джунглях. Помню только, как Алеша поделился однажды со мною своей выдумкой: “А ты знаешь, что выкинула Анина бабушка, то есть ты? Она нас бросила и вышла замуж за капитана Немо”. Не знаю, как Алеша догадался, что, когда я в школе прочитала Жюля Верна, мне очень понравился капитан Немо.
Девять лет назад Ирина родила сына, которого Алеше не суждено было увидеть. В честь деда его тоже назвали Алешей. Теперь он учится в третьем классе и уже исписал несколько тетрадок рассказами о мальчике, которому везде хорошо: в кафе, в бассейне, на улице и даже дома… Когда он приходит ко мне в гости, он сразу бросается к семейному альбому и мы вместе с ним рассматриваем фотографии его родственников. Мне иногда кажется, что он похож на своего деда… Так, во всяком случае, мне бы хотелось…
Последние недели своей болезни Алеша переносил очень мужественно. Он работал до последнего дня, писал популярные статьи по физике. Уже после его смерти вышли в журнале “Звезда” три его статьи: “Что такое время?”, “Философия физики — философия ХХ века”, “Как устроен этот мир”.
В последние десятилетия стали модными и популярными экстрасенсы, астрологи, которых Алеша считал шарлатанами. Он переживал это очень лично и остро. Его популярные статьи продиктованы желанием объяснить всем, какое это чудо — научные достижения, как надо их ценить и не засорять свое сознание всяким вздором. Алеша очень любил домашний уют, любил свой дом. Живя в Бостоне, он постоянно вспоминал нашу квартиру в Санкт-Петербурге. Вспоминал, как мы через Манежную площадь, по Кленовой аллее, шли к Инженерному замку, потом на Марсово поле и далее вдоль Мойки… Очень любил свой город. Вспоминал часто стихотворение Бродского: “Да не будет дано умереть мне вдали от тебя…”
Несмотря на то, что Алеши теперь нет рядом со мной, мне нравится возвращаться в наше прошлое, потому что мне там было хорошо…
Уже через три года после смерти Алеши я, роясь в его бумагах, неожиданно обнаружила письмо, которое он написал мне, еще в Петербурге, когда в госпитале проходил курс лечения. Это письмо было найдено мной как раз в день его рождения, первого июля. Я до сих пор потрясена этой находкой и хочу привести некоторые строки из его письма.
“9 апреля 1996 года.
Даже не знаю, что я собираюсь писать: письмо тебе или что-то вроде записок из дома скорби. Вчера это было, конечно, прощальное письмо, но сегодня, когда все наконец решилось и я попал в больницу, настроение резко изменилось. Днем я как-то даже приободрился и подумал, что, казалось бы, весьма печальный поворот событий: госпитализация в столь мрачном месте (Центральный Научно-исследовательский институт Рентгенологии и Радиологии — ЦНИИРР, от одной аббревиатуры мурашки по спине!), может быть, и есть единственная возможность хоть чуть расслабиться. Все дело в иллюзии, что ты делаешь что-то активное, пытаясь побороть судьбу.
Сейчас вечер, я один в палате, и тоска снова подступает. Но я попробую все же написать тебе о том, о чем собирался, но не успел. Я хочу написать тебе, как я люблю тебя. Каким несправедливым кажется мне теперь все то, чем я так мучил тебя, как жаль тех плохо прожитых лет, тех неправильно прожитых лет только по моей вине. Но если ты действительно будешь читать это после моей смерти, прошу тебя забудь все плохое и вспомни, сколько было замечательного! Как-то только сейчас я осознал, что, в конце концов, у нас все не ладилось первые десять лет, а тридцать лет мы жили очень дружно. И что, наверное, самое удивительное, что, по-моему, нечасто бывает, с годами наша близость многократно возросла, наверное, и любовь тоже. Сейчас мне кажется, что среди наших знакомых нет никого, кто так любит друг друга (я имею в виду мужей и жен, наших ровесников, конечно), как мы с тобой. Мы совсем срослись, и поэтому тебе так больно терять меня, а мне оставлять тебя. Но поэтому же, пока ты будешь жива, я тоже буду жив. Только почему-то это меня мало утешает, хотя, казалось бы, должно.
И опять о смерти. Кажется, я сумел примириться с мыслью, что скоро меня не будет и я не буду ни в чем участвовать, — ведь действительно, не вселенская же катастрофа это на самом деле! Но как уйти так, чтобы было и не больно, и хотя бы не очень страшно. Мы ведь говорили с тобой, жизнь в шестьдесят с лишним лет не такая уж и короткая. А собственно моя жизнь вообще вместила много чего: наверное, для жизни средней интенсивности лет на восемьдесят хватило бы (если не больше). Так что не надо жалеть, что я мало прожил. Во-первых, не так уж мало, а во-вторых, с несколько удаленной точки зрения (скажем, Анькины внуки, разглядывающие свое генеалогическое древо), возраст в 62 года или 82 года будет выглядеть вообще почти одинаково. И вот еще давай вспомним о том, о чем мы с тобой говорили: все зависит от шкалы отсчета, все, что с нами происходит, — это пустяк по сравнению с трагедией некоторых других людей. Потому моя смерть — это не вселенская трагедия,
а всего лишь естественная смерть одного пожилого человека: на фоне того, что случается в мире, — довольно-таки малозначащее событие.
Это я все о себе, а на самом деле мысли мои поглощены тобой. Для тебя “потом” будет, и я отдаю себе отчет, каково тебе придется. Но все же хуже всего тебе будет первое время, а потом заботы об Аньке, об Ирке (а может быть, у Ирки будет еще ребенок или ты доживешь до Анькиных детей!) — эти заботы должны притупить боль твоего одиночества. Когда ты будешь читать это письмо, тебе невозможно будет в это поверить, но это все же правда.
10 апреля 1996 года.
Родная моя, ты не можешь себе представить, как неожиданно меняется настроение. Сегодня ты приехала и стала обсуждать возможность операции в будущем, и, как ни удивительно, я снова провалился в бездну отчаяния.
И вовсе не оттого, что я так уж боюсь операции, меня ужасает мысль, что я так и буду следовать всей предначертанной рутине онкологического больного, вплоть до самой смерти.
Однако, в конце концов, сейчас я все равно ничего не могу решить. И потому, по-видимому, надо думать не об этом, а о том, как жить пока. И вот я решил, что, если после химиотерапии я буду чувствовать себя прилично и никаких новых сюрпризов не появится, я попытаюсь поехать в Марсель, а потом, если получится, в Италию, а потом, если получится, в Англию… Я думаю, можно гарантировать, что где-то это не получится, а пока, видно, надо жить так, будто мне предстоит прожить еще двадцать лет.
Господи, я знаю, что ничто не может спасти меня от моей болезни, такого чуда не может быть, но, может быть, я сумею как-то переломить себя и прожить еще — пусть не очень счастливые, но все же нормальные, спокойные месяцы? Потому что так, как я живу сейчас, жить нельзя.
11 апреля 1996 года
Милуш, любимая моя! Как странно, из последнего письма тебе вдруг стал возникать какой-то удивительный дневник. Мне даже стало казаться, что эти записи обращены уже не только к тебе (прости меня еще и за это, родная), но кому они нужны, кроме тебя, Ирки и, может быть, Аньки, когда она вырастет?
Прочти им это, — они дольше будут помнить меня. Ты-то меня будешь помнить до последнего дня независимо от этих записей. А если захочешь, то можешь частично показать эти письма кому-то еще…”
Людмила Ансельм
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ Алексее Андреевиче Ансельме
В конце 1950-х годов Лев Ландау с другими именитыми теоретиками пытались доказать, что “московский нуль-заряд” неизбежен в квантовой теории поля, включая модели с 4-фермионным взаимодействием, независимо от знака константы связи. Они использовали в вычислениях довольно сложную так называемую двухпредельную технику. В 1959 году Алексей Андреевич изучил двумерную модель с 4-фермионным взаимодействием и показал, во-первых, что эта техника приводит к неправильным результатам, а во-вторых, что более важно, модель является не “нуль-зарядной”, а наоборот: эффективная константа связи убывает на малых расстояниях. Так было, по существу, впервые обнаружено важнейшее явление в квантовой теории поля, получившее впоследствии название “асимптотической свободы”. Пятнадцать лет спустя модель Ансельма была переоткрыта и получила название модели Гросса — Невю. Асимптотическая свобода сегодня — это краеугольный камень теории сильных взаимодействий (квантовой хромодинамики) и вообще Стандартной Модели. Забавно думать, что если бы Алексей Андреевич был в то время старше своих 25 лет и если бы советские физики не варились в основном в собственном соку в течение десятилетий, вся история теории элементарных частиц могла пойти по-другому.
В начале 1960-х годов в мире возобладало мнение, что квантовая теория поля того времени не может отражать реальность, а более адекватным описанием элементарных частиц и их взаимодействий при высоких энергиях служит теория комплексных угловых моментов и подход, основанный на унитарности и аналитичности амплитуд рассеяния. Владимир Наумович Грибов был одним из главных авторов и создателем этого подхода, и не удивительно, что ближайшие коллеги, включая Алексея Андреевича, с большим энтузиазмом принялись за его разработку. Совместно с Я. И. Азимовым, В. В. Анисовичем, Г. С. Даниловым, И. Т. Дятловым, В. М. Шехтером Алексей Андреевич добился выдающихся результатов в этой новой области, получивших мировую известность. Это и теория рождения трех частиц вблизи порога, и исследование полюсов Редже
в теории возмущений, и предсказание интерференционных минимумов в сечении упругих столкновений на большие углы, и многое другое. В те годы теоротдел Ленинградского физтеха (а позже Ленинградского / Петербургского института ядерной физики) превратился в Мекку для теоретиков всего мира, занимающихся физикой высоких энергий.
Появилась модель кварков, и Алексей Андреевич со своими коллегами вычислил вероятности электромагнитных распадов векторых мезонов; совпадение с экспериментом было серьезным аргументом в пользу “материальности” кварков.
На новом витке развития науки квантовая теория поля была восстановлена в правах, и Алексей Андреевич раньше многих других стал работать с калибровочной теорией, которая вскоре окончательно стала Стандартной Моделью сильных, электромагнитных и слабых взаимодействий. Его особенно интересуют вопросы, связанные со спонтанным нарушением симметрии в калибровочной теории. Совместно со своими учениками (Дьяконовым, Иогансеном, Уральцевым) Алексей Андреевич исследует такие вопросы: можно ли совместить асимптотическую свободу калибровочной теории с хиггсовской фазой, в которой не остается инфракрасного полюса; можно ли получить массу электрона в виде “радиационной поправки” от массы мюона; не противоречит ли эксперименту по СР-нарушению модель Вайнберга, где СР-нарушение достигается за счет комплексности хиггсовского блока.
Алексей Андреевич был прирожденным учителем — тонким, внимательным и щедрым. У него была редкая черта — понимать, что другой не понимает, и терпеливо и умело объяснять суть дела не вообще, а именно исходя из потребности данного человека или конкретной аудитории. Нильса Бора когда-то спросили: что “дополнительно” понятию “истина”? Подумав, Бор ответил: “Ясность”. Этот дуализм хорошо знаком любому преподавателю, но не каждый из него выбирается без потерь. Алексей Андреевич поразительно умел минимизировать неизбежные потери: его объяснения были и ясны, и не грешили против истины.
Характерна его щепетильность по отношению к ученикам: если он чувствовал, что недостаточно сделал “руками” в какой-то совместной работе, он бесповоротно отказывался от соавторства, даже если он вложил в работу свои идеи и какие-то собственные вычисления. Предложенные им темы дипломных работ Балицкого и Дьяконова, диссертационных работ Докшицера и Уральцева не служили ему достаточным основанием стать соавтором соответствующих публикаций. Однажды он сказал кому-то: “Я беру в аспирантуру и на работу только людей, которых считаю сильнее себя”. Это было, конечно, чересчур самокритичным, но очень характерным для него высказыванием. Ничего даже отдаленно похожего на зависть не было ему свойственно — наоборот, он страшно радовался успехам своих учеников и товарищей и громко призывал других к тому же. После ухода Грибова в Москву и последовавшей очень скоро смерти Владимира Михайловича Шехтера был нелегкий период в жизни теоретического отдела. В конце концов нормальная жизнь была восстановлена во многом именно благодаря доброжелательности Алексея Андреевича, назначенного заведующим отделом в конце 1983 года.
В каком-то смысле история повторилась в 1992 году, когда на волне всеобщего распада и деления в институте возникли сильные центробежные тенденции. Два наиболее многочисленных отдела института — отделение физики высоких энергий и отделение нейтронных исследований — обладали “блокирующим пакетом”, и возникла реальная опасность развала института. В конце концов все стороны проявили мудрую сдержанность и был достигнут почти идеальный компромисс: Петербургский институт ядерной физики превратился в федерацию автономных отделений, но с единой инфраструктурой, общей дирекцией и Координационным советом, где каждое отделение имеет право вето. Алексей Андреевич — теоретик — был избран директором ПИЯФ, и его избрание эффективно решило многие проблемы, поскольку он был благожелателен и вдумчив со всеми, а кроме того, хорошо понимал суть перемен, происходящих в стране. Не произошло коммерциализации института (погубившей не одно научное учреждение), финансовое управление оставалось прозрачным, не произошло развала, институт как целое получил название (и деньги) Государственного научного центра, были сохранены основные моральные и научные ценности. В очень сложное время директорства Алексея Андреевича институт плавно и оптимально перешел в новое качество. Каждый “пияфовец”, слушающий о кошмарах, происходящих в некоторых научных институтах страны, может с гордостью сказать: “А у нас не так”.
Забегая вперед, нужно сказать об одном нетривиальном административном ходе Алексея Андреевич Он был убежден, что человек имеет право быть “начальником” только до известного возраста, каковой он определил как 65 лет, невзирая на заслуги. Кстати, в этом возрасте ушли со всех административных постов его родители, так что опять-таки у него был хороший пример перед глазами. В середине 1990-х годов он стал ратовать за смену поколений заведующих секторами в отделении теоретической физики. Надо, безусловно, отдать должное В. В. Анисовичу, И. Т. Дятлову, С. В. Малееву и Ю. В. Петрову, добровольно сложившим с себя полномочия; новыми заведующими секторами были демократически выбраны представители следующих поколений. Вообще демократические традиции отделения Алексей Андреевич тщательно и даже как-то торжественно поддерживал, хотя как директор и председатель Ученого совета он имел формально большие права. Тем не менее любой мало-мальски серьезный административный вопрос он долго обсуждал с сотрудниками (и, случалось, менял свое первоначальное мнение), а окончательно вопросы выносились на Ученый совет, где он не столько говорил, сколько слушал. Сам Алексей Андреевич добровольно сложил с себя полномочия генерального директора ПИЯФ в 1994 году, пробыв на этом посту всего два года, а в 1997 году и полномочия директора отдела теоретической физики. Будучи уже смертельно больным, он ушел раньше назначенного себе срока отставки.
Отметим наиболее интересные и известные результаты Алексея Андреевича 1980—1990-х годов. Большинство его работ этого периода относится к электрослабой теории, в частности, он ищет возможности непротиворечивой модификации Стандартной Модели. Согласно известной классификации теоретиков, он был скорее “придумщиком” новых идей, чем “вычислителем”, хотя трудоемких вычислений он не боялся и делал их хорошо и надежно. Он предложил новый механизм спонтанного нарушения симметрии в электрослабой теории — за счет сильного “радиационного” взаимодействия тяжелых кварков. Он придумал остроумную составную модель кварков и лептонов, основанную на пяти составляющих, названных им “квинтами”. Попутно он, независимо от более известной работы будущего лауреата Нобелевской премии Г. Хофта, выдвинул принцип сокращения квантовых аномалий на уровне составляющих частиц. Совместно с Н. Г. Уральцевым он предложил и детально исследовал возможность существования безмассовых или очень легких хиггсовских частиц. Все, что мы знаем сегодня, допускает существование одного или больше безмассовых голдстоуновских бозонов, названных Алексеем Андреевичем “арионами”. Алексей Андреевич указал на аналогию между арионным и магнитным полем и предложил способы проверки их существования на эксперименте. Развитие науки трудно предсказать, но очень вероятно, что работы Ансельма окажутся предвидением.
В последнее десятилетие большую известность получили работы Алексея Андреевича (часть из которых совместно с А. А. Иогансеном, Л. Н. Липатовым, М. Г. Рыскиным, А. Г. Шуваевым), посвященные возникновению когерентных пионных полей в ультрарелятивистских столкновениях тяжелых ионов. С легкой руки Дж. Бьеркена, который высоко ценил эти работы Алексея Андреевича, когерентные пионные поля были названы “дезориентированным киральным конденсатом”. На эти работы Алексея Андреевича имеется не одна сотня ссылок; возможность “ДКК” широко обсуждается в связи с экспериментами на установке RHIC в Брукхэйвене. Круг вопросов, в которых Алексей Андреевич был специалистом мирового класса, был очень широк, и так же широк спектр его более чем 130 печатных работ. В становлении и формировании отделения теоретической физики он сыграл выдающуюся роль. Наверное, половина сотрудников ОТФ в то или иное время напрямую работали с Алексеем Андреевичем, и многие другие тоже так или иначе испытали его влияние.
В 1992 году при Министерстве науки России были созданы комитеты научной политики по различным направлениям исследований и Алексей Андреевич был назначен председателем Комитета по фундаментальной ядерной физике. Цель состояла в выявлении и материальной поддержке наиболее интересных и перспективных научных проектов в России. В работу этого Комитета Алексей Андреевич вложил много сил, а также свои представления о том, как должен функционировать такой Комитет. Нужно сказать, что эти представления
отличались от некоторых традиций советского времени. В Комитет помимо ведущих российских ученых вошло несколько крупных зарубежных физиков-экспериментаторов, которые, надо отметить, очень серьезно и искренне относились к своим обязанностям. По всем рассматриваемым проектам назначались параллельно несколько рецензентов, которые докладывали свои соображения Комитету. После длительных и детальных обсуждений под председательством Алексея Андреевича выносилось решение. К сожалению, именно в это время резко уменьшилось финансирование науки в целом, но можно с уверенностью сказать, что те ограниченные средства, которые оказались в распоряжении Комитета, использовались оптимально.
Много лет подряд Алексей Андреевич был фактически главным организатором научной программы ежегодных зимних школ ПИЯФ. Он очень любил эту работу, и его прекрасный вкус к настоящей науке, его дружба с ведущими физиками, его собственный талант лектора обеспечивали то, что каждая зимняя школа становилась большим событием. Когда в начале 1990-х годов отделение теоретической физики оказалось на грани финансового краха, Алексей Андреевич организует Международные зимние школы по теоретической физике. Гранты, полученные на организацию школ, помогли пережить теоротделу трудное время: были получены первые компьютеры, принтеры и прочее информационное оборудование. Если сегодня компьютерный парк в ОТФ находится на уровне богатых западных институтов, то это во многом заслуга Алексея Андреевича и его хорошо продуманной политики.
Алексей Андреевич основал научную школу — не на словах, а на деле, и не удивительно, что в 1997 году “научная школа Ансельма”, одна из очень немногих в институте, получила формальное признание и поддержку Российского фонда фундаментальных исследований. Последний потрясающий урок дал нам всем Алексей Андреевич своим уходом из жизни. Одна тяжелейшая операция следовала за другой, но он ни одним намеком не показывал, что он знал, что обречен. Несмотря на боль, и что бы ни происходило в его душе, он до конца оставался, как всегда, спокоен, весел и благожелателен. Трудно было представить, что его теплые, вдумчивые слова на зимней школе 1998 года, обращенные к памяти безвременно ушедшего Грибова, окажутся и его прощанием с Институтом.
Алексей Андреевич считал, что фундаментальная физика — это очень важная, но часть общечеловеческой культуры. Наша задача — не только заниматься своей наукой на самом высоком мировом уровне, но и находить свое место в общекультурном процессе. Он дружил со многими известными писателями, киношниками, артистами, художниками, скульпторами, представителями других наук и, бывало, поддерживал их в трудный час. В этой жизни ему было интересно все, и все, чем бы он ни занимался, получало отпечаток его яркой индивидуальности — гражданина своей страны, физика, человека, интеллигента.
Д. И. Дьяконов
С Алешей мы были близкими друзьями
С Алешей мы дружили четверть века и были очень близкими друзьями, хотя жили в разных городах — он в Санкт-Петербурге, а я в Москве. Когда я переехал в Америку, мы годами не виделись, но наша близость и понимание существовали на расстоянии. Несколько раз мы встречались в Америке,
в Принстоне, и разговор возникал с полуслова, как будто наша предыдущая беседа закончилась вчера.
Еще будучи совсем молодым, Алеша сделал замечательную работу, которая и сделала ему имя, но, чтобы рассказать об этой работе, я должен начать свой рассказ издалека.
В начале 1950-х годов была создана новая наука — квантовая электродинамика, которая описывала взаимодействие электронов и фотонов. Одним из замечательных предсказаний квантовой электродинамики было предсказание, что вакуум — это вовсе не вакуум, а такая среда, в которой периодически вспыхивают и гаснут какие-то комбинации из элементарных частиц. Поэтому тот электрон, который мы наблюдаем, — не исходный электрон, а некоторое образование, одетое в шубу из виртуальных частиц. В 1950-х годах Ландау, Абрикосовым и Халатниковым была сделана работа, в которой было предсказано, что эта шуба из элементарных частиц в каком-то смысле должна уничтожать этот электрон, а именно заряд электрона плюс шуба должны равняться нулю, так как виртуальные частицы должны экранировать заряд электрона.
И какой бы мы ни выбрали заряд, он будет заэкранирован. Этот вывод противоречил эксперименту, и Ландау и другие пришли к выводу, что теория типа квантовой электродинамики несостоятельна. Ландау писал, что единственное правильное уравнение в теории поля — ноль равняется нулю. Ландау и его сотрудники нашли много других примеров с другими частицами и получили тот же самый результат. Они пришли к выводу, что теория поля внутренне противоречива и должна быть заменена на что-то радикально другое. Эта идея завоевала массы и никем всерьез не оспаривалась.
А вот Алеша сделал работу, которая противоречила выводу Ландау, но,
к сожалению, она не получила должного резонанса. Он рассмотрел частную модель, которая не претендовала на то, чтобы описывать реальные явления, но это была модель одной из возможных применений теории поля. Алеша открыл явление, противоположное выводам Ландау и других, а именно исходный заряд электрона не экранируется, а антиэкранируется. Эта шуба добавляет к нему дополнительный заряд. Если вы смотрите на этот объект с больших расстояний, то вы видите заряженную частицу, а на малых расстояниях происходит уничтожение взаимодействия. Таким образом, получается, что взаимодействие на малых расстояниях как бы отсутствует, а на больших оно сильное.
Через пятнадцать лет это явление было переоткрыто в теории, которая описывала реальный мир. Оно получило название “асимптотической свободы”. Это одно из фундаментальных свойств природы, составляющая Стандартной Модели. Алешина работа была опубликована в Журнале экспериментальной и теоретической физики и, естественно, вызвала отрицательную реакцию Ландау и его сотрудников. Решили, что работа ошибочная, но, как принято у профессионалов, работу проверили и признали правильной. Это было смело для молодого человека — выйти с выводами, противоположными идеям главной школы теоретической физики. Он это сделал и вышел победителем. Это создало ему имя и репутацию в школе Ландау. К нему стали относиться с уважением и осторожностью: неизвестно, что он еще придумает. Но, к сожалению, его работа касалась частной модели, и реакция основной группы физиков была: да — это правильный, интересный пример, но это все-таки частный пример. А вот примеров, описывающих природные явления быть не может, и в результате теория поля продолжала считаться патологической наукой, несмотря на эту работу. Эта точка зрения существовала вплоть до 1973 года, когда тождественное явление было открыто в реальности. Это был переворот: теория поля стала центральной наукой.
Алеша занимался многими вещами. Интересовался он и проблемами взаимодействия при очень высоких энергиях. В Ленинграде, где он работал, возникла целая школа под руководством Владимира Грибова, занимавшаяся изучением взаимодействия при высоких энергиях. Они разработали мощный аппарат, и никто в этой области не мог с ними сравниться. Но проблема, однако, заключалась в том, что большинство представителей этой школы слишком абсолютизировали свои успехи. Это естественное человеческое желание, когда есть успешный результат, сказать, что этот успех универсален, то есть распространяется за те пределы, где он был установлен. Многие представители этой школы, кроме Алеши, были крайне нетерпимы к теории поля у которого были здравый смысл и интуиция. Теория поля между тем продолжала развиваться.
Я помню, он мне очень облегчил жизнь, так как я в то время как раз занимался теорией поля. Мои занятия рассматривались главными представителями этой школы физиков как патология. Хотя Алеша был представителем этой школы, широта его взглядов, интуиция и опыт его первой работы подсказывали ему, что тут что-то есть. Благодаря ему мои работы были опубликованы. Он сыграл положительную роль в этом смысле в советской физике.
Алеша в правильный момент почувствовал, что область, которой занималась ленинградская школа, исчерпала себя, надо переключаться на что-то другое, что он и сделал. В 1970-е годы он придумал много остроумных вещей, на которых я не буду останавливаться. Скажу только о последней его идее, которая относится к сильному взаимодействию элементарных частиц. При столкновении элементарных частиц обычно рождаются другие частицы. Вы сталкиваете протоны, а появляются другие протоны, пи-мезоны, целая каша из частиц. Идея Алеши заключалась в том, что при столкновении может возникнуть нечто другое, что не является частицей, а сгусток пи-мезонного поля. Дело в том, что в квантовой теории поля есть двойственность: с каждой частицей связано поле, мы наблюдаем либо частицу, либо поле. Но обычные поля не рождаются как частицы, они занимают все пространство. Алеша обнаружил, что в случае с пи-мезономи существуют объекты, которые являются сгустками, пи-мезонные поля. Этот совершенно новый объект был им предсказан. Готовится целая группа экспериментов, где это явление будет проверено. Возможно, что в ближайшие десять лет это будет проверено. Главная сила Алеши была в правильной картине мира, он обладал здравым смыслом. Здравый смысл — это и есть наличие правильной картины мира, то есть интуиция. Он точно предсказывал, что может получиться. Я думаю, есть хорошие шансы, что его изобретение в природе существует.
В физике есть целый спектр специализаций физиков-теоретиков. Одни приближаются к математике в том смысле, что их интересуют какие-то математические структуры, другие, на другом конце спектра, занимаются обработкой экспериментальных данных. Есть теоретики, которые занимаются чистой теорией и придумывают общие конструкции. Критерием этих конструкций является логическая согласованность и более туманная вещь — красота конструкции. Их работы не имеют конкретной связи с экспериментом. Есть теоретики, которые тесно работают с экспериментаторами и придумывают временные модели, такие строительные леса для объяснения наблюдаемого эксперимента. Их работы с точки зрения вечности не имеют значения для теории. Алеша работал посредине, он понимал и теоретиков и экспериментаторов, был связующим звеном между ними. Алешины работы удовлетворяли, с одной стороны, критериям хорошей теории, с другой — почти все его работы содержали предсказания или интерпретацию известных результатов.
В последние годы он написал несколько работ философского характера и опубликовал их в журнале “Звезда”. Это, скорее всего, была дань популяризаторству. Ему хотелось донести до неспециалистов чувство загадочности природы, он хотел рассказать, что многие из этих загадок разрешаются совсем неожиданным образом, не каким-то примитивным, а таким, который затрагивает проблемы теории относительности. Он пытался показать, насколько красивы и грандиозны эти концепции. Думаю, ему это удалось. У него был хороший литературный стиль.Он был в значительной степени человек гуманитарный, мне нравилось, как он писал. Этими статьями он боролся и с невежеством. Здесь имеются две проблемы. Одна социальная — как уберечь общество от фатального впадания в невежество, которое может повлиять на общее развитие науки. Например, сенаторы закрыли суперколайдер, а могут закрыть и всю науку. По этому вопросу все ученые единодушны. Но есть другая проблема, более тонкая — неправильное направление в науке, которое завоевывает широкие научные круги. Эти круги отличаются особой нетерпимостью к другим направлениям в науке. Это особенно опасно для молодых ученых. Алеша же старался уменьшить степень общего невежества. Это очень полезное занятие.
Алеша был для меня в то время самый близкий человек. Мне тяжело говорить о его последних днях, держался он замечательно… Это невосполнимая потеря…
Александр Поляков
Любимчик богов
Я часто вспоминаю Алешу Ансельма с чувством совершенно детской обиды на судьбу: зачем ей понадобилось послать мне этого чудного человека, чтобы так скоро отнять его?..
Но тут же спохватываюсь: насколько беднее была бы моя жизнь без этой кратковременной дружбы! До сих пор стоит в глазах наша первая встреча:
в респектабельном черном плаще он ждет меня на улице, а не дома — чтобы мне не пришлось потратить лишние три минуты на поиски его квартиры.
Мы сблизились в таком возрасте, когда нормальные люди почти не сближаются, — у каждого уже устоялся вполне достаточный круг проверенных связей, каждый уже по горло сыт и очарованиями и разочарованиями… Но с Алешей с первой же минуты оказалось настолько легко, что предохранительная сдержанность улетучилась прежде, чем я успел это заметить. Как всякий по-настоящему крупный человек, он абсолютно не важничал, сосредоточиваясь исключительно на предмете беседы — вернее, на предметах, ибо разговор наш сразу же начал проделывать самые удивительные зигзаги и пируэты, и не находилось, кажется, ничего, что он, почтенный профессор, не бросался бы обсуждать с чисто студенческим азартом.
Оказалось, что он — в точности как я в студенческие годы — ненавидел философов, считая, как и я когда-то, что миру более чем достаточно ученых (надо ли разъяснять, что учеными мы считали только тех, кто занимается лишь естественными, а еще лучше — точными науками). И сегодня, когда я все чаще размышляю об опасностях, которые несет дух науки, стремящийся разрушить все иллюзии — в том числе и те, на которых держится мир, — я мысленно то и дело обращаюсь к Алеше. И каждый раз ощущаю почти не слабеющую боль: вот и сейчас мне не удастся поделиться понятым, услышать, что он думает на этот счет…
Но как ни жаль мне бывает себя, когда я думаю об этой потере, неизмеримо более сильную жалость я испытываю к нему. Хотя я и не раз слышал,
что жалеть следует только живых, я думаю, что мы остаемся людьми лишь до тех пор, пока не утрачиваем наш высший дар ощущать как реальность то, чего уже нет — и даже, может быть, никогда и не было. Мне мучительно жаль, что Алеша уже никогда не испытает радости от высокоумного разговора, от веселого застолья, от хорошей книги, от красивого города, — он умел всему этому радоваться, как мало кому отпущено. И — боюсь, что думаю так себе в утешение, но у меня сложилось полное впечатление, что этот талант радоваться жизни не оставил его даже перед лицом надвигающейся смерти.
Помню, я ушам своим не поверил, когда узнал, что в последний вечер на свободе — назавтра он ложился в больницу на операцию, которая должна была определить, жить ему или погибнуть, — так вот, в такой отнюдь не самый веселый вечер Алеша отправился на прием во французское, что ли, консульство. “И тебе удалось там что-то проглотить?..” — чуть не спросил я его, но понял — вполне удалось. “А чего дома маяться!” — ответил он на мой, вероятно, изумленный взгляд.
Ум, глубина и умение наслаждаться простыми радостями бытия — эти вещи сочетаются лишь в истинных любимчиках богов. И Алеша, мне кажется, долго оставался одним из таких любимчиков. (Хотя что такое “долго” по сравнению с вечностью! А человек, по моему глубокому убеждению, должен жить вечно.) Он был так щедро одарен не только умом, талантом, но и аристократической внешностью, что я ничуть не удивился, обнаружив у него еще и великолепный певческий голос: создавая такой образцовый экземпляр, природе было бы глупо на чем-то экономить.
Кстати говоря, аристократический орлиный нос открывал Алеше фамильную возможность дотянуться до его кончика кончиком языка — что он с полной непринужденность и проделал в одну из наших первых же встреч. А вот я, томимый завистью, так и не решился признаться, что в детстве проводил многие часы в тщетных усилиях пускай уж пальцами подтянуть проклятый скользкий язык хотя бы до основания своего плебейского носа.
Алеша был столь страстным читателем и таким классным рассказчиком, что я ничуть не сомневаюсь и в его литературных дарованиях. Когда-то мне казалось странным, что решительно все мои друзья-физики и литературно одарены явно щедрее, чем подавляющее большинство известных мне писателей, — исключая, разумеется, нескольких штучных мастеров, — но теперь я просто убежден, что за той всенародной, а может быть, и всемирной сказкой, какой на рубеже 1960-х была физика, потянулись самые романтичные, самые одаренные, кто вошел бы в элиту любой творческой профессии, если бы только она оказалась овеянной достаточно мощной поэтической грезой.
Цвет нации, глядя на Алешу, каждый раз думал я, составляют примерно одни и те же люди, в разные времена принимающие разные обличья — то они воины, то путешественники, то поэты, то ученые… Они бывают и политиками, когда у политики достает чарующей силы. И, к слову сказать, одна из многих опасностей сегодняшней политической ситуации в России заключается в том, что политика сегодня практически не поддержана поэзией: заправляющие там “прагматики” добились того, что политика сегодня способна привлекать лишь таких же “прагматиков”, то есть людей заведомо второго сорта.
О политике с Алешей мы тоже многократно дебатировали — он и на нее смотрел очень романтически. Что, собственно говоря, совершенно правильно: прокладывать путь целой стране невозможно, уткнувшись себе под ноги. Но Алеша, мне казалось, излишне идеализировал диссидентское движение. Что, впрочем, тоже, возможно, правильно. Однако Алеше, как всякой светлой личности, готовность идти на риск представлялась чем-то вроде абсолютной ценности. Я же, как личность более темная, полагал, что никакая готовность идти на жертвы во имя идей не гарантирует высокого качества не только самих идей, но даже и побуждающих к борьбе мотивов. Увы, вековой опыт показывает, что жизнь постоянно порождает индивидов с амбициями настолько грандиозными, что для них невыносимо даже вполне обеспеченное (а тем более — скромное) существование в мире, в котором распоряжаются другие. А потому все лишения и опасности противостояния власти для них все равно наименьшее зло.
Но оставим эти — увы, весьма распространенные — варианты и возьмем идеальный случай: безоговорочно отвратительная власть, в знак протеста против наглых злоупотреблений которой безоговорочно благородный юноша сжигает себя на площади. И происходит чудо: власть гибнет, а юноша, наоборот, остается жив. Благодарный народ осыпает его всевозможными почестями, а в довершение избирает председателем Ученого совета по теоретической физике…
— Ну уж это дудки! — ни мгновения не колеблясь, гневно отреагировал Алеша.
Но почему же тогда, напирал я, борцы с советским режимом автоматически обретают несоразмерно солидный вес и в совершенно конкретных политических, социальных вопросах? Ведь даже самая бескорыстная готовность к жертвам еще не делает человека обладателем какого-то особого знания, и, более того, жертвы гораздо чаще приносятся во имя недостижимых утопий, ибо такова уж природа человека — греза способна воодушевить его несравненно сильнее, чем реальность. Поэтому впадать в утопизм антиутопизма, утопизм мелкотравчатого прагматизма тоже не следует: коллективные фантомы были и должны оставаться одной из главных движущих сил истории: тот, кто не желает кормить свои фантомы, обречен кормить чужие… Человека и отличает от животного главным образом способность и склонность относиться к плодам своей фантазии более серьезно, чем к реальным предметам; начиная жить исключительно реальностью, он становится просто нежизнеспособен, даже самые элементарные социальные функции требуют участия каких-то грез. Но — в вопросах, требующих специальных знаний, требующих умения предвидеть реальные последствия, борцы с советским режимом, для противостояния которому было достаточно трюизмов, должны идти уже на равных с прочими. Пытаться возместить недостаток знаний (ума) совестью… Когда притом нет даже уверенности, больше ли там совести или просто меньше сомнений… Темперамент борца и не позволяет человеку что-то долго изучать, вдумываться — он должен утверждать то, что уже и так знает…
Случалось, мы оба начинали горячиться, но даже в пылу спора мне хотелось, чтобы прав оказался он, а не я, — настолько привлекательной, благородной была картина мира, в которой он жил. Было невероятно трогательно слышать, как этот добившийся международного признания ученый краснея каялся, что не принимал участия в диссидентском движении. Сказка о том, что единственная достойная интеллигентного человека форма деятельности есть борьбы с властью, поразительно живуча у нас в России. Борьба с невежеством, борьба с болезнями, борьба со всеми мыслимыми формами хаоса не сумели создать для себя хотя бы вполовину мощных и долговечных сказок; отсутствие таких сказок общенационального масштаба — еще одна из наиболее труднопреодолимых российских проблем.
Дорого бы я дал, чтобы вернуть наши тогдашние счастливые препирательства… Но, надо сказать, уже приговоренный к смерти Алеша продолжал самым азартным образом обсуждать всевозможные животрепещущие вопросы — уже, увы, не имеющие никакого отношения к его личной судьбе. Этот редкий человек и уходил на редкость красиво, никогда не пытаясь “грузить” окружающих своей бедой. Он до конца и во всем оставался образцовым экземпляром человеческой породы. Утратив от химиотерапии свою роскошную шевелюру, предмет моей особо острой зависти, он вполне готов был подшучивать над обретенным сходством с Фантомасом. До крайности, впрочем, лестным для зеленого чудовища.
Последние месяцы своей жизни Алеша лечился в Соединенных Штатах (Америки, разумеется), принятый туда в качестве “особо ценного иностранца”. Там, окунувшись в телевизионную стихию торжествующего плюрализма, согласно которому нет ни ума, ни глупости, ни эрудиции, ни невежества, но исключительно равноправные альтернативные точки зрения, Алеша предпринял героическую и в своем роде диссидентскую попытку в одиночку противостоять четвертой власти (а пятой не бывать) полузнаек, освещающих достижения науки в массах, полных невежд. Последние его работы, опубликованные в том числе и в “Звезде”, можно было бы отнести к жанру научно-популярному, если бы их серьезность не переводила их в жанр философии науки, столь ненавидимой им философии. Алеша до последнего дня думал о своей работе,
о выживании науки в социальной среде невежд, наконец-то добившихся равноправия, а следовательно, доминирования. Алеша снова подтвердил ту тривиальную когда-то истину, что стойкость перед лицом смерти человеку придает только дело, которым он живет.
Страшно подумать, во что мы все превратимся, если до конца поверим, что человек должен служить лишь самому себе…
Александр Мелихов
Два письма
Саша, дорогой!
Сегодня провел утро в госпитале, получил свою еженедельную порцию “яда”. Это длится около двух часов. Ощущение не из самых приятных, но сегодня мне эту процедуру скрасило одновременное чтение твоей статьи в “Знамени”, о Бродском.
Статья, по-моему, замечательная. И какими идиотами надо быть, чтобы свести ее к дискуссии о злополучном “ Письме в оазис”!
Даже если увидеть в твоей статье лишь полемику с Бродским о поэзии, то почему же все ограничивать этим несчастным “Письмом”? Да ведь не в этой полемике только суть статьи — мне, например, интереснее твои воспоминания. Из них так видны твои восхищение и любовь к Иосифу, что просто диву даешься, как можно усмотреть в этом какую-то чуть ли не склоку? Но каждый меряет по своему душевному масштабу, вот и виден масштаб всей этой окололитературной шатии-братии. Ну, да черт с ними.
Мне очень близки твои мысли о языке и жизни в целом. Конечно же, жизнь не исчерпывается языком и действительно, душа ноет, а не язык. Нет ничего одного, что может заменить жизнь во всей ее многогранности: ни язык, ни музыка, ни живопись, ни вообще искусство, ни наука, ни любовь, ни смерть. Из этого ряда ощущение приближающейся смерти, наверное, все-таки ближе всего по уровню ко всей жизни, но и смерть уступает жизни. Жизнь — больше.
Для меня вся красота жизни именно в ее несводимости ни с какими, даже самым замечательными, ее сторонами. Меня поражает отсутствие окончательных высказываний о жизни. Жизнь не… то, другое, третье, она и то, и другое, и третье. И каждая конкретная жизненная ситуация всегда имеет много сторон, как в том анекдоте: “и ты прав, и ты прав…”
Эта неокончательность стала для меня с годами почти религией и порядочно мешает мне жить. Как оценить ситуацию, когда видишь сразу столько аспектов проблемы? Хуже всего было мне во времена моего директорства, очень трудно принимать решения, глядя сразу, как стрекоза, во все стороны.
Вот написал и подумал: но ведь не избавляет нас это от необходимости и возможности иметь кое-какие оценки?
Чем-то же отличаются для нас любовные похождения Клинтона и Берии?
И я-то знаю, что Достоевский лучше Толстого, хотя ты знаешь обратное. Нет, положительно ничего нельзя сформулировать окончательно!
Вот только если — красота. Как-то удивительно много объединяет это емкое слово: и искусство, и науку, и любовь… и смерть? Иногда даже кажется, что это просто синоним жизни, оттеняющий какую-то важнейшую ее сторону.
Я давно не испытывал такого счастья, как когда писал недавно заметки: “Что такое время?” (Я говорил тебе о них.)
Я совершенно забыл, что это не я придумал, а Эйнштейн, да и, по правде говоря, какая разница? Если такая красота! Мне кажется, что нам, очень конкретно физикам-теоретикам, да и то далеко не всем, дано великое счастье видеть красоту мирозданья в некотором аспекте, неведомом другим. Но ведь то же самое и для поэтов, разве твое видение поэзии можно сравнить с видением и ощущением поэзии случайного, даже вполне интеллигентного, человека? Мне кажется, мы говорили как-то с тобой об этом.
Что-то я расфилософствовался. Нетрудно, впрочем, догадаться почему. Пора, пора, пора! Творцу отдать билет! Не потому, что хочется, а потому, что пора.
И тут опять какие-то есть спасения в ощущении высшей гармонии и красоты мира.
Как-то раз Эйнштейна спросили, как он относится к смерти. Он ответил, что смерть отдельного человека так мало меняет его картину мира, что она не очень его волнует.
Не сомневаюсь в его искренности, он вообще был очень искренний человек. И тут, надеюсь, нет принципиальной разницы между Эйнштейном и мной: если ты можешь ощущать эту красоту, можно пренебречь тем, что не ты ее открыл. Красота выше вопроса об авторстве!
А смерть — она как рама, ограничивающая полотно жизни. Рама играет не последнюю роль в восприятии картины, но обязательно должна соответствовать картине.
Мне кажется, нельзя победить страх смерти, пытаясь забыть о смерти, но только пристально разглядывая ее вместе с жизнью.
А в остальном… Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря. Что мы и делаем. Какая же это все-таки провинция Бостон, по сравнению с имперским Санкт-Петербургом! И какое счастье, что Петербург существует во всей своей красе и величии и что в Петербурге есть вы и еще пара любимых друзей.
Я только и молюсь, чтобы еще хоть раз вернуться в свой город, “знакомый до слез… У меня еще есть адреса, по которым найду мертвецов голоса”.
Видишь, как красота искусства скрашивает жизнь?
Вот такие выспренные мысли разбудил ты во мне своей статьей.
Целую вас обоих, дорогие, и Милка, конечно, присоединяется.
Ваш Алеша
2
Дорогой Алеша,
я очень обрадовался твоему письму. Боже мой, как мало на свете людей, глядящих на мир без предвзятости, без “закидонов”, а следящих за своей маленькой оптикой, не позволяя ей искажать реальность. Твое присутствие в этом мире для меня очень важно, — время от времени можно сверить свой взгляд на вещи с твоим, ощутить под ногой твердую почву. Мне кажется, мы похожи, наше отношение к жизни совпадает, и ты прав: поэзия и теоретическая физика — сестры. Замечательно, что к мирозданию, его красоте, о которой ты так точно пишешь в письме, можно подойти с разных сторон —
и убедиться в тождественности результата, в наличии некоторой объективной реальности.
Очень хочу прочесть твои заметки “Что такое время?”. Как бы их получить, не дожидаясь, пока они будут опубликованы?
Спасибо тебе за горячий отклик на статью о Бродском. Твое мнение мне очень дорого и перекрывает злословие людей, все мерящих на свой железный аршин.
Твои мысли по поводу “высказываний о жизни” мне очень близки. И на высоком, метафизическом, и на самом обычном, житейском уровне. Я тоже нахожусь в противоречивом состоянии, в нерешительности — и это, как ты пишешь, порядочно мешает писать. Зато два соседних стихотворения нередко спорят друг с другом — и возникает куда более правдоподобная картина мира, — не застойная, а проточная, не застывшая раз и навсегда, а способная к движению. Догадываюсь, что и в физике происходит то же самое.
Но в жизни, увы, это оборачивается “соглашательством”, уступками, неумением “постоять за себя” и т. д.
О смерти я думаю всю сознательную жизнь. Можно ли представить жизнь без нее? Какой это был бы ужас!
Все равно, ни в двадцать, ни в тридцать лет я не был к ней готов, но к сорока годам уже написал в одном стихотворении:
Я столько раз в других мерцал и умирал,
Что собственную смерть сносил наполовину.
Помят ее рукав и вытерт матерьял.
В ночь выходя, ее, как старый плащ, накину…
Постепенно начинаешь кое-что понимать. Ведь нет ни одного исключения! Миллиарды людей умерли до меня, в том числе, допустим, такие, как Платон или Пушкин. Чем же я лучше?
И еще: вот я знал такого-то и такую-то, в том числе какую-нибудь Марью Петровну, — и она справилась с этим, умерла. Чем же я хуже ее или трусливей?
Помню, как мне помогали “стоики”, особенно Сенека. Я читал его, когда умирал мой отец.
И еще: жизнь с годами лучше не делается, чем дальше, тем она для нас трудней и унизительней. Зощенко, умерший в 64 года, сказал: “Надо умирать раньше. Я слишком долго живу”. То есть он считал, что умри он раньше — и у него не было бы всех его чудовищных бед и неприятностей.
Ты замечательно написал: “Нельзя победить страх смерти, забыв о смерти, но только пристально разглядывая ее вместе с жизнью”.
Ну, хватит об этом. Мне, Алеша, очень не хватает тебя. И я и Лена — мы ждем вас, тебя и Милу. Очень надеемся, что вы приедете, и еще не раз,
в город, “знакомый до слез”.
Сейчас готовится и издается книжка моих стихов и статей последнего времени, куда я включил стихотворение, которое решил посвятить тебе, надеюсь, ты не будешь против этого. Посылаю его тебе с этим письмом.
Целую тебя и Милу, и Лена тоже целует вас обоих.
Твой Саша
14 апреля 1998 года
* * *
Дорогому Алеше Ансельму с любовью
Мир, — как сказал знакомый физик, —
Пространство — время — вещество,
И Колизей его коллизий,
И гладиаторы его,
Набор иллюзий и Элизий
Возникли вдруг, из ничего.
Я так и думал, что без плана,
Подготовительных работ!
Стихотворенье из тумана
Так возникает и растет.
От первовспышки — до дивана.
И виски в рюмочке, вот-вот!
Все эти радости, листочки,
Обиды, ужасы, моря,
Больницы, звезды, одиночки,
Где плачут, с Богом говоря, —
Все — из одной случайной точки.
Не уверяй меня, что зря.
* * *
Памяти Алексея Ансельма
Он, любивший ночное небо, его устройство,
Разговаривавший со звездой, как с подругой детства,
То есть знавший ее заскоки, дурные свойства
И достоинства, и предлагавший ее, как средство
Нам от умственной лени, гордыни, тоски и скуки,
Он, заведомо знавший, во что она превратится
Через тысячи лет: эти черные дыры, муки
И страданья материи, — с зоркостью очевидца,
Он, рассказывавший о реликтовом излученье
За столом, — и бокал у него под рукой светился,
Он, он, он… задохнусь — нас оставил на попеченье
Этих толп, этих толщ, этих полчищ, а сам затмился.
И теперь я смотрю на звезду, и звезда, тревожа
И смущая меня, задает мне из тьмы загадки,
И, уставясь во тьму, говорю: Это ты, Алеша?..
— Нет, не я. Нет меня. Я с тобой не играю в прятки.
Ты не женщина, чтобы надеяться и страшиться
И менять из-за смерти добытое в жизни мненье.
Отсверкавший огонь, перевернутая страница —
Мои братья теперь, да уволенное волненье.
Обещай же смотреть, как умели смотреть на вещи
Мы, без принятой пошлости, твердо и неподкупно,
Не заискивая: потому-то и звезды блещут,
Что умеют гореть горячо, ошибаться крупно!
Памяти Алеши Ансельма
Знаете, мне всегда кажется, что существует какой-то узор в жизни и судьба нам посылает необходимых людей, а с тем, с кем не надо, и не знакомит.
Так случилось и у нас. Моя жена дружила с Алешей. Она знала его раньше, потому что их родители тоже дружили. Позже и я познакомился с Алешей,
и так мы прикипели друг к другу, что это знакомство вылилось в нашу дружбу.
Мне было интересно с ним, и, надеюсь, ему было интересно со мной.
Я вдруг понял, что не важно — пишешь ты стихи или занимаешься теоретической физикой, оказывается (я не люблю слово “творчество”, слишком высокое слово), но тем не менее в творческом процессе, в творческой работе всегда есть что-то общее. Я знаю, что Алеша записывал в свой блокнот мысли так же, как я записывал свои стихи. Часто набрасывал что-то в этот блокнот, и становилось ясно: его вдруг посетила творческая мысль. Но главное — у нас было сходное понимание устройства этого мира. Я не умею читать формулы и, разумеется, для меня это все китайская грамота. Но Алеша умел как-то понятно все объяснить, и некоторые физические “уроки” я усвоил именно от него. Для Алеши, в свою очередь, может быть, было важным то, что я говорил о стихах…
Вот и получается, что физика и поэзия говорят примерно одно и то же о том, как красив этот мир! Как он необыкновенно устроен, загадочен и прекрасен!
Мы говорили с ним и о Боге, и я кое-что помню.
Алеша говорил: “А что, если Бог все устроил так, чтобы мы могли объяснить этот мир без Его участия?”
“Бог не тщеславен и не честолюбив, Он ушел в тень. И мир может быть объяснен и без Него. Так, как будто Он здесь вообще ни при чем. А может, это так и есть?”
Он утверждал, что нельзя задавать этому миру бессмысленные вопросы. Можно спросить: “Какой по счету этот меридиан, но нельзя спросить, какого он цвета”.
Точно так же нельзя спросить: “Что было до Большого взрыва, до момента образования Вселенной?”
Мы не знаем, это находится за горизонтом нашего понимания. И это похоже на стихи Баратынского: “Когда возникнул мир цветущий из равновесья диких сил…” А какие такие дикие силы, откуда они взялись — неизвестно!
Алеша считал, что физика постепенно постигает и открывает что-то новое на пути к истине. Но точно так же устроена и поэзия. Да, прежде всего не хочется лгать в стихах, а хочется быть точным, хочется отвечать за каждое слово.
Вспоминаю, как он рассказывал мне о реликтовом излучении, о том, что до нас доходит это излучение и мы можем восстановить первоначальные процессы, самые удаленные события во Вселенной. Это похоже на то, с чем мы имеем дело в литературе, когда говорим, например, об Одиссее или, допустим,
о древнегреческом лирике Архилохе. От него осталось всего несколько строчек,
и вот по этим стихам мы кое-что восстанавливаем в его облике и мировоззрении. А по сути, постигаем неизменную и вечную сущность лирики. Благодаря этим архаическим строчкам гораздо лучше понимаем вообще поэзию, в том числе и современную.
Я любил эти разговоры. Мне было интереснее беседовать с ним, чем читать некоторых философов, которые заняты метафизическими и религиозными спекуляциями, вымыслами — и при этом ни за что не отвечают. Беседы с Алешей были тем хороши, что это всегда был ответственный разговор о свойствах мироздания.
Его смерть сразила меня. Это одна из самых больших утрат в моей жизни. Мне его не хватает, мне хочется поговорить с ним не только на большие темы, но и о будничных, текущих делах, о стране, о власти, о политике, о чем угодно. Я всегда знал, что получу разумный, точный ответ на любой вопрос.
О смерти мы тоже говорили с ним, не обходили молчанием эту мрачную тему. Я знал, что он умирает, а уж он-то знал об этом лучше всех — и принимал трагическую необходимость с поразительным мужеством. Иначе и быть не могло, потому что этот человек умел мыслить, не отводя глаз от ужаса, от пустоты, от Ничто, потому что мир его интересовал больше, чем собственное место в нем. Он знал, что всему есть начало и конец, знал — все обречено: камень разрушается, горные хребты стираются, звезды гибнут, можно ли желать избежать общей участи? Он умирал так же мужественно, как умирают поэты. А поэты умирают, как офицеры: Пушкин, Лермонтов, Фет, Маяковский, Цветаева, да все — мужественно, твердо… Может быть, это происходит потому, что им удается обмануть смерть, пройти по той тропе, на которой она беспомощна. Я имею в виду созданные ими стихи, которые способны пережить прах и “убежать тленья”. Так же беспомощна она в отношении любого творческого дела — и Алеша сделал так много, что она его не достала. А самое главное — он сумел посмотреть ей в глаза, не отводя взгляда, — и смерть такого взгляда не выдерживает. Ее победа, можно сказать, бесславна. Все, что я сказал, не избавляет меня от горечи и горя, что его нет рядом: мир опустел.
Мы с ним любили просто посидеть за столом, выпивали, с ним было весело. Есть люди скучные, зануды, чего-то им не хватает, а вот Алеша был легкий, красивый человек. И походка была у него легка, и манера себя вести. Он любил жизнь и терпеть не мог нытье. Любил свою жену Милу, а мы с Леной обожали их обоих.
А что касается его письма из Бостона, хотелось бы кое-что разъяснить. Он прочел мою статью о Бродском и встал на мою сторону. Я спорил с Бродским, который считал, что поэта ведет язык, что язык диктует стихи и является музой поэта. Я же, безусловно соглашаясь, что язык — это главное орудие поэтического труда, считал, что есть нечто более важное, что диктует стихи, — это душа. Может быть, душа — понятие и банальное, вышедшее из моды, тем не менее: “нет дня, чтобы душа не ныла, не изнывала о былом”, — сказано у Тютчева. Язык не ноет, а душа ноет, душа болит. Вот Алеша разделял эту мысль, и мне это очень дорого. И еще мне хотелось бы напомнить его мысль о невозможности окончательных высказываний о жизни. “Жизнь не… то, другое, третье, она и то, и другое, и третье”.
Эта неокончательность, по его признанию, стала для него с годами “почти религией и порядочно мешала жить”. “Как оценить ситуацию, когда видишь сразу столько аспектов проблемы? Нет, положительно, ничего нельзя сформулировать окончательно! Вот только если — красота. Как-то удивительно много объединяет это емкое слово: и искусство, и науку, и любовь… и смерть? Иногда даже кажется, что это просто синоним жизни, оттеняющий какую-то важнейшую из ее сторон”.
Мы сходились на том, что людям, так думающим, труднее живется, потому что окружающие ценят окончательные, четкие высказывания. Если ты оставляешь некоторые сомнения, если в твоем тоне есть неуверенность, если ты обращаешься часто к вводным предложениям и в голосе нет металла, то плохи твои дела. Алеша не боялся быть интеллигентным человеком, не уверенным в окончательности своих мыслей и знаний.
До меня от него дошел “реликтовый” привет.
В девятом номере журнала “Звезда” за 1998 год опубликована, уже после его смерти, замечательная статья “Что такое время?”.
Размышляя на темы близости фундаментальной науки и искусства, столь его волновавшие, он вспоминает меня, и я этим был чрезвычайно тронут: “Мне приятно констатировать, что эту точку зрения разделяют не только ученые, но и люди искусства. Мы находимся, например, в полном согласии с моим другом, поэтом Александром Кушнером. Существование параллельных видов красоты: красоты безграничного, окружающего нас мира и его отражение в искусстве, и красоты фундаментальной теории, лежащей в основе этого многообразия, просто поразительно!” (“Звезда” № 9, 1998, с.173—190).
Александр Кушнер