Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2009
ї Александр Жолковский, 2009
Александр Жолковский
ЕСЛИ БЫ[1]
Памяти Юрия Константиновича Щеглова
Знакомый со школьной скамьи текст:
«Карл Пятый, римский император, говаривал, что ишпанским язы’ком с Богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятельми, италиянским — с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому язы’ку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского язы’ка».[2]
Эта ломоносовская миниатюра,[3] — образец удачного риторического построения. Она состоит из двух предложений, которые, модулируя одно в другое, убедительно развертывают мысль автора.
Первое предложениесравнительно коротко, но сразу же задает основной формат рассуждения: вариации на тему о свойствах разных языков.[4]
Проведение темы через серию примеров – классический прием, и чем разнообразнее примеры, тем нагляднее доказательство универсальности развиваемой мысли.[5] В хрестоматийной строфе из «Пира во время чумы»:
Есть упоение в
бою, |
Пушкин набрасывает картины стихийных и общественных бедствий, причем первые включают море и сушу, глубину и поверхность, движение вод и воздуха, а вторые – войну и эпидемию. И все они объединены темой «смертельной, но волнующей опасности»,[6] что впрямую формулируется в следующей строфе:
Все, все, что гибелью грозит, |
Благодаря изощренной риторике, парадоксальная идея предстает чуть ли не самоочевидной.
Сходным образом построено первое предложение Ломоносова. Единство обеспечивается общностью схемы: «язык Х идеально подходит для общения с адресатом Y», а разнообразие – списком языков и адресатов. Языки просто различны, адресаты же образуют красноречивый разброс, охватывая такие крайности, как Бог/человек, друг/враг и мужчина/женщина, и, значит, небо и землю, церковную и светскую сферы, мир, войну, любовь, брак. Эта конструкция четко обрамлена (и тем самым дополнительно сплочена воедино): в начале сообщается, что так говаривал автор изречения, а в конце тот же verbumdicendiприписывается сразу всем четырем парам персонажей: говорить прилично.
Синтаксическая схема и словесная рамка – общие, но какова в точности та единая мысль, которая тут выражена? Какую ударную максиму призваны иллюстрировать коммуникативные особенности разных языков? Ведь весь фокус подобных построений в том, чтобы разноречивый житейский материал подверстывался под дисциплинирующий центральный тезис.
Им могла бы быть ценностная иерархия языков, и соответствующие градации в тексте обнаруживаются. Испанский предстает самым величественным, немецкий — самым низменным, два других располагаются посредине. Но конечная позиция, отданная немецкому (а не испанскому) делает сомнительной адекватность такого прочтения: не клонится же речь к элементарному поношению немецкого языка!
В этой связи интересна редактура, которой Ломоносов подверг известный ему вариант изречения. Согласно комментаторам,
Источником этого сообщения является
следующая фраза из весьма популярной в XVIIIв. книги французского писателя XVIIв. Доминика Бугура
(Bouhours) Lesentretiensd’ Aristeetd’Eugene [Разговоры Ариста и Ежена], вышедшей в свет анонимно в
«Charles-Quint revenoit au monde, il ne trouveroit раs bon que vous missiez le françois аu dessus du castillan, lui qui disoit, que s’il vouloit parler aux dames, il parleroit italien; que s’il vouloit parler aux hommes, il parleroit françois; que s’il vouloit parler a son сheval, il parleroit allemande; mais que s’il vouloit parler a Dieu, il parleroit espagnol» [Если бы Карл Vвосстал из мертвых, он не одобрил бы, что вы ставите французский язык выше кастильского, — он, говоривший, что если бы ему захотелось побеседо-вать с дамами, то он повел бы речь по-итальянски; если бы захотелось побеседовать с мужчинами, то повел бы речь по-французски; если бы захотелось побеседовать со своей лошадью, то повел бы речь по-немецки; но если бы захотелось побеседовать с Богом, то повел бы речь по-испански].
Этот текст, цитируемый по парижскому изданию 1737 года (стр. 95), Ломоносов мог прочитать также (в не совсем точной передаче) в Исто-рическом и критическом словаре Пьера Беля (Dictionnaire historique et critique раr М. Pierre Bayle. Amsterdam, 1734, т. II, стр. 408).[7]
Прежде всего, бросается в глаза, что уничижительную лошадь Ломоносов заменил более достойными неприятельми, чем ослабил антинемецкий пафос цитаты.[8] Подтверждается и сознательный подрыв величия испанского, выразившийся в переводе его из финальной позиции (которую кастильский занимал у Бугура/Бейля) в менее выигрышную начальную.[9]
В варианте Бугура/Бейля фраза Карла строилась как аргумент в пользу кастильского в противовес французскому,[10] и ее можно было бы понять как похвалу языку главной составной части его империи. Но его родным языком был французский, испанским же он владел далеко не в совершенстве, выучив его лишь по требованию Кортесов, чтобы получить право на испанский трон. Не исключена поэтому скрытая ирония слов о пригодности испанского для разговоров с Богом, то есть для молитв, а не, скажем, для дел земных, политических. Кстати, немецким Карл владел еще хуже, так что лошадиный компонент его афоризма может интерпретироваться и как фигура скромности.
Так или иначе, в ломоносовском изводе четкая иерархия, скорее, отсутствует, и в качестве общей мысли прочитывается что-то вроде того, что у каждого языка свои особенности, все языки различны и равноправны, так сказать, suumquique, каждому своё. Но это значит, что прием Проведение через разное употреблен тут не по прямому назначению — не как мощный усилитель некого единого тезиса, а как невольная проекция плюралистического наблюдения о разнообразии языков. Не то чтобы первая фраза напрочь лишена была интегрирующего властного начала, — оно в ней присутствует, но не столько в тексте, сколько за текстом. Этот голос певца за сценой принадлежит, конечно, автору цитируемого изречения. Его статус главы многонациональной Священной Римской империи, основными языками которой являются перечисленные им и ему подвластные, несомненно излучает ауру авторитетной мощи. Но излучением дело ограничивается, на передний план Карл не выступает — речь не о нем, а о свойствах языков.
Перейдем ко второму, вдвое более длинному, предложению. Оно повторяет, развивает и преобразует смысловую структуру первого, мягко, но решительно подчиняя его себе. Повторение состоит в подхвате общего дискурсивного формата (говаривал… говорить прилично — присовокупил бы… говорить пристойно) и в следовании характеристикам четырех языков. Но уже и в этом заметны отклонения.
Прежде всего, исходная схема («язык Х годен для общения с адресатом Y») переформулируется – переводится в более высокий регистр («язык Х обладает ценным свойством Z»). Повышение ранга достигается заменой непосредственных человеческих взаимоотношений (с женским полом говорить прилично и т. п.) абстрактными категориями (великолепие, нежность, живость, крепость), варьирующими приподнятое и подсушенное «ценное свойство». Особенно показательно очередное облагораживание немецкого языка – до уровня безоговорочно позитивной крепости. Собственно, первый шаг в сторону сухих абстракций был сделан Ломоносовым еще в первом предложении. где непринужденная повествовательность варианта Бугура/Бейля (если бы ему захотелось побеседо-вать с дамами, то он повел бы речь по-итальянски…)[11] была облечена им в неопределенные и безличные формы (говорить прилично). В целом же делается характерный риторический ход: начав с анекдота о Карле, позаимствованного у Бугура/Бейля/Пеплие, Ломоносов соединяет его с другим готовым мотивом – абстрагирующими рассуждениями о свойствах разных языков (см. прим. 4).
Далее, переход к абстрактным существительным делает возможным присоединение уже чисто декларативных богатства и сильной в изображениях краткости, ни к каким персонажам не привязываемой. Производимое тем самым расширение списка языков следует опять-таки принципу варьирования: к живым добавляются два древних, а к основным европейским – язык автора высказывания, российский, которому отводится теперь центральное место. Посмотрим, как оркестрован этот важнейший сдвиг.
До сих пор носителями разнообразия были возможности разных языков, а единым стержнем подспудно служила фигура императора – афориста и полиглота. Теперь эта структурная функция обнажается и усиливается, а в качестве ее носителя на первый план выдвигается российский язык. Аккумулировав разнообразные свойства остальных шести, он оказывается своего рода суперязыком, самодержавным властителем языковой империи всех времен и народов.[12]
Узурпация совершается очень дипломатично, две части похвального слова в конфликт не приходят, просто первая исподволь ставится на службу второй. Карл из рассуждения не устраняется, а превращается в рупор идей скрывающегося за ним автора – выпускника Славяно-греко-латинской академии, патриота прославляемого им языка. Чревовещая за Карла, Ломоносов не подрывает ни его авторитета, ни величия испанского языка, в чем и нет надобности, поскольку, как мы видели, уже в первом предложении он предусмотрительно лишил их пьедестала.
Важнейшим орудием риторического поворота становится сослагательная рамка (…если бы.., то, конечно,.. присовокупил бы.., ибо нашел бы…), позволяющая ненавязчиво вложить в уста Карлу нужные утверждения. Ее Ломоносов тоже заимствует из Бугура/Бейля (Если бы Карл V восстал из мертвых, он не одобрил бы…),[13] но сознательно опускает ее в своем первом предложении (где просто сообщается, что Карл… говаривал), чтобы тем эффектнее предъявить во втором.[14] Правда, у Бугура/Бейля Карл произносит свое реальное высказывание (многократно засвидетельствованное), а сослагательность привлечена лишь для привязки к случаю (обсуждению сравнительных достоинств французского и испанского). Ломоносов же под флагом этой заемной сослагательности протаскивает утверждения совершенно произвольные (чего стоит его конечно!).
Вынос в финальную позицию именно латинского языка[15] изящно замыкает миниатюру, начавшуюся со слов о римском императоре. Впрямую не сказано, но всей структурой текста внушается представление о закономерном переходе власти, по крайней мере, языковой, к России как преемнице европейского величия во всем его географическом, культурном и историческом объеме.[16] И делается это с опорой на свойства не столько русского языка, сколько применяемого риторического приема, по самой своей природе предрасполагающего к настоятельному проведению единого центрального тезиса, а не к простой трансляции наличного разнообразия.