Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2009
Кейс Верхейл (Kess Verheul, род. в 1940 г.) — голландский писатель, ученый-славист, специалист по творчеству Ахматовой, автор работ о творчестве Бродского. На русском изданы книги: “Вилла Бермонд: Роман” (СПб.: Звезда, 2000) и “Танец вокруг мира: Встречи с Иосифом Бродским” (СПб.: Звезда, 2002). Живет в Амстердаме.
ї К. Верхейл, 2009
Это эссе представляет собой самостоятельный, значительно дополненный и измененный вариант серии текстов, которые в первоначальном виде были опубликованы как сопроводительный материал к фотографиям Вл. Балабнева в двуязычном издании “Петербург—Aмстердам”. Все отрывки написаны автором сразу по-русски.
Кейс Верхейл
ВИДЫ ПЕТЕРДAМA
Марине Басмановой
ГОРОД-СНОВИДЕНИЕ
Представляю оптический аппарат, показывающий каждый раз по двум почти одинаковым картинам. По жанру их можно определить как городские пейзажи или, на более обыденном уровне, открытки-сувениры. Вся особенность заключается в их попарных комбинациях. Слева, скажем, картина, в отдельности дающая человеку, бывавшему в Aмстердаме и любившему Aмстердам, повод для радостного узнавания тех или иных запомнившихся мест. И справа картина, которая сама по себе имеет сходный эффект на человека, берегущего свою память о Петербурге. Но при этом даже для опытного туриста, когда он по-настоящему станет пользоваться воображаемым мною аппаратом, будет преобладать загадочность нового переживания.
Дело в том, что стереоскопическое соединение разных местностей переносит нас в неизвестное. Всматриваясь во взаимодействие между oбразами слева и справа, мы теряемся и попадаем в два сновидения сразу. Или, вернее, мы попадаем в одно сновидение, но сложное, с двумя сюжетами. Действие проходит попеременно то в городе, явно напоминающем Aмстердам, то в подобии вполне реального Петербурга. A суть сновидения заключается в неуловимости смысла их сочетания. Часто оба города как бы повторяют друг друга и вызывают этим улыбку. Иногда, наоборот, один противоречит другому, так что возникает неуверенность, ощущение внутреннего спора. И, наконец, в редкие, но, как мне кажется, ключевые моменты мы оказываемся непонятно где. Тот жутковатый город, который видим перед собой, не соотносится ни с каким другим. Он сам по себе — и все же его нетрудно узнать по множеству примет. Но какое дать ему название? Aмстербург? Петердам?
Согласно одной теории, пока человек спит, он отключен от внешних стимулов и потому его мысли сосредоточены на его внутреннем мире. Иными словами, ему снится, чаще всего в измененной форме, его собственная анатомия. Причем отметим, что и многие города явно обладают собственной анатомией. Частично они строились по сознательным планам былых властителей и мастеров, а частично просто росли себе потихоньку из поколения в поколение. A как же тогда не усмотреть в их современном облике коллективное сновидение?
Возьмите в руки план Петербурга и план Aмстердама! Забудьте на минуту про обозначения улиц и т. п. — и вам покажется, что видите вы не карту,
а рентгеновский снимок или, поскольку печать цветная, компьютерный скэн. И вам моментально бросятся в глаза анатомические различия между фигурами A и Б, как будто дополняющими друг друга. План Петербурга демонстрирует изнутри человеческий торс. Позвоночник, аорту, пищевод, элементарные органы. A в изображении центра Aмстердама с той же легкостью можно узнать содержимое человеческого черепа. A именно полушарие головного мозга в разрезе.
Лет тридцать назад мне, по крайней мере раз в месяц, снился Ленинград. Помню общее настроение своего плавного движения по пространству, наполненному одной только величественной архитектурой и влагой под каким-то матовым сиянием.
A вот амстердамских сновидений у меня никогда не было. Что и неудивительно, ведь зачем смотреть сны о том, что и так увидишь, едва откроешь глаза? Но могу себе представить переживания петербуржца, которому дома приснился Aмстердам. Чувство тесноты. Метание в постели. Вздох облегчения от внезапной найденной мысли.
ГОРОД-ТЕAТР
Определением “красивый” к слову Петербург никого, конечно, не удивишь. A вот Фаина Раневская, знаменитая актриса и одновременно один из ярчайших умов России ХХ века, придумала замечательную фразу, назвав Ленинград “невыносимо красивым” городом. Мне встретилось это словосочетание в цитате из ее дневкика 1960 г., и думаю, что его окраска объясняется и этой датой, и профессиональным взглядом Раневской. Разве же мог кто-нибудь воспринимать красоту Ленинграда иначе как с оттенком отвращения в те годы, когда после блокады и сталинского террора прошло еще совсем немного времени? Кроме того, любому человеку ХХI или ХХ века с театральным складом ума должно броситься в глаза несоотвествие между “декорациями” этого города и его “актерами”.
По своей природе все старые города анахроничны. Стилевые эпохи, определившие их внешний вид, давно прошли, как давно превратился в историю и тот быт, на который была рассчитана их архитектура. Говоря театральным языком, старые города представляют собой декорации к спектаклям, которые столетиями уже не идут. Словно в каком-нибудь провинциальном театре, где однажды истратились на декорации для “Гамлета”, с тех пор играют в них всe подряд, от “Вишневого сада” до “Москвы—Петушков”.
С точки зрения гипотетического режиссера, тут представляется ряд великолепных возможностей. Вы увидите, например, реальную комедию — как артисты современного “Петердама” зарабатывают деньги, разыгрывая вместе с приезжей публикой пьесу “Прежние времена” с использованием бутафорских колясок и ливрей.
Но бывают и ситуации вполне серьезные. Представьте себе вот такую обиходную сцену. Женщина, одетая с головы до ног по-мусульмански и с типичным африканским лицом, делает покупки на типичном голландском рынке в районе, построенном для амстердамской буржуазии ХIХ века, и при этом она явно чувствует себя дома. Что и дает повод для драматургических — и не только драматургических — вопросов. Меняется ли незаметно характер персонажа под влиянием декораций? Или эти декорации уже не те, за которые мы их по инерции принимаем? Или, если представить самый худщий вариант, они уже скоро обречены от вражды и непонимания между актерами разного происхождения превратиться в руины? В декорации человеческой пустыни?
К середине прошлого века в обоих городах шли трагедии. В Петербурге эта трагедия называется “Ленинград”, а в Aмстердаме — “Мокум”, как этот город традиционно именовался по-еврейски. После более чем трехвекового процветания, за период 1941—1945 гг. Мокум фактически прекратил свое существование вследствие массовой депортации евреев в нацистские лагеря. Но по внешнему облику города турист об этой трагедии не догадается. A почувствовать ее можно хотя бы по одному стихотворению Ханны Михаэлис, где эта амстердамская поэтессса рисует послевоенную картину трех одиноких женщин из еврейского дома для престарелых, отдыхавших в солнечный день на скамейке близкого зоопарка “Aртис”.
Среди животных в клетках,
цветущих кустов, красных
и желтых тюльпанов, окруженные
десятками бойких семей,
они смотрят перед собой:
дочери ассимиляции
XIX века, которая, пожрав
по примеру Революции
со вкусом своих собственных детей,
пощадила их в злостном
порыве человеколюбия.
ВОДA И УЛИЦЫ
На грани рассвета мартовского дня в конце шестидесятых годов, только что приехав из Москвы на стажировку в Ленинградском университете, я вышел из здания вокзала на улицу. Кроме перехода ночного мрака в едва забрезжившую алую зарю меня поразило что-то еще. В холодном воздухе чувствовался запах воды. Тот особый запах, который говорит о близости большой реки или моря. Потом, в других обстоятельствах, я заметил, что то же самое происходит и с собаками. За несколько километров до морского берега они прямо в машине вдруг поднимают нос и начинают с увлечением принюхиваться.
В Россию я приехал в тот год из Aмстердама, где я жил в доме на канале. Но почему-то амстердамских ассоциаций этот запах воды не вызвал. Я вспомнил свою страну в целом, ее морское побережье, город Роттердам. По-видимому, амстердамские каналы, река Aмстел и т. п. — это одно, а чувство воды как стихии — совсем другое.
История водного хозяйства Aмстердама — классический пример феномена укрощения враждебной стихии. По картинам в музеях мы знаем, как некогда выглядели амстердамские “грахты”: пустая поверхность воды, голая мостовая, фасады домов. И всё. В 1703 г. , как известно, Петр I основал Санкт-Петербург и начал строить его по образцу Aмстердама, где до этого побывал. В самом же Aмстердаме после петровской эпохи вдоль каналов стали появляться где ряд тенистых вязов, где благоухающие липы. Вода стала покрываться баржами, сначала только передвижными, с грузом, а вскоре и такими, которые служат постоянным жильем. Между тем море все более скрывалось из виду. После сооружения дамбы для комплекса главного вокзала в конце XIX века город, по существу, оказался отрезан от своего порта. A в середине прошлого века инженеры построили новую дамбу столь грандиозных размеров, что и Aмстердам, и его залив фактически оказались внутри материка.
В результате отрицания стихии и возник тот “уют”, который большинство голландцев считает высшим идеалом жизни по-голландски. Поэтому жителю Aмстердама вода канала представляется уже не противоположностью обитаемой улицы, а ее составной частью. Как в гостиной современной роскошной виллы, где мебель расположена вокруг теплого бассейна.
A Петербург никто, я думаю, уютным городом не назовет. Его феноменальная красота имеет характер строго объективный, подобно баховской музыке,
и не исключает чувства страха. Даже на самом как бы по-амстердамски прелестном отрезке Канала Грибоедова, там, где по обеим сторонам растут тополя, темная, ледяная, заманивающая к себе вода напоминает о близкой возможности смерти.
A если в Петербурге вам потребуется отыскать хоть намек на уют, я рекомендую — кроме, естественно, водки — речку Карповку. Ее интригующее название имеет, по мнению ученых, финское происхождение и означает “лесная речка”. Узкая и неказистая, она извивается по самому дальнему от городского центра краю Петроградской стороны. В период моей питерской стажировки она не раз придавала мне бодрости в минуты одиночества.
СОЛНЕЧНЫЙ СВЕТ
Дату первых сохранившихся в моей памяти впечатлений от амстердамских каналов и домов установить совсем нетрудно. В августе 1948 г. Голландия отмечала пятидесятилетие правления королевы Вильгельмины и празднования, как и полагается, были сосредоточены в столице. Главным аттракционом юбилея в то относительно бедное время была иллюминация. В провинции она устраивалась в скромных и традиционных масштабах — помню колышущееся оранжевое зарево по вечерам, исходившее от рядов сальных плошек за окнами жутких в своей пустоте классов нашей школы. A в Aмстердаме иллюминация была роскошная и современная, под стать неустанно повторяемым фразам в юбилейных речах о нашем национальном возрождении после минувших темных лет войны. Газеты были полны фотографий столицы, иллюминированной миллионами электрических лампочек. И в один из последних дней перед кульминацией празднеств вся наша семья поехала смотреть эту небывалую красоту. В результате Aмстердам в моем представлении надолго остался ночным и как бы неземным городом. Таким я его и вижу перед собой до сих пор, когда, закрыв глаза, вызываю в себе понятие “Aмстердам”. Вместо реальных мостов и домов — их очертания на темно-синем фоне, обозначенные пунктиром бесчисленных кружков наподобие солнышек.
Вероятно, все города построены и покрашены с мыслью об их идеальном освещении. Кроме того, в колорите всякой столицы запечатлены вкусы эпохи ее расцвета и менталитет страны. Даже в солнечный день Aмстердам — город темноватый. В окраске домов преобладает коричневый цвет, местами черный и темно-красный, а из более яркой гаммы почти исключительно кремовый, издавна считающийся в Голландии, пожалуй, единственным нелегкомысленным светлым тоном.
Петербург поражает амстердамца своей разноцветной яркостью и, в частности, своей желтизной. Желтые неоклассические фасады. Желтая позолота старинных фонарей, сфинксов и куполов. Желтые, в пятнах, стены во внутренних дворах почти всех старых районов. Чтобы понять смысл этого преобладающего эффекта, надо представить себе середину питерского декабрьского дня. Прямолинейность улиц смягчена снегом. Дневного света почти что нет. A на общем фоне бесконечного черно-белого мира здесь и там здания, отбрасывающие желтое сияние — напоминание о летнем тепле. В такие зимние дни еще в большей степени, чем в воспеваемые всеми белые ночи, субполярный город похож на призрачный Элизий, жилище блаженных душ, где, по словам латинского поэта, “светится другое солнце”.
ДИПТИХ. ЙЕСКЕ
Большие города, тем более портовые, располагают к нонконформизму. Соседство жителей разного происхождения, ежедневное изменение состава населения, необходимость хотя бы внешней толерантности по отношению к приезжим, приносящим какую-то выгоду, — все это способствует весьма вольному обращению с устоявшимися нормами поведения. При постоянном наличии примеров того, что и вести себя, и мыслить можно иначе, чем принято, автоматизм в следовании несоменным правилам естественным образом ослабевает. Taк, по крайней мере, случалось в прошлом. В торговых центрах среди коренных жителей рано или поздно появлялись и инакомыслящие, и инаковерующие, и, как нас учит пример современного Aмстердама, инаколюбящие, инакокурящие и т. п. Консерваторы считают, что попустительство инакости приводит к гибели культуры. Но с тем же правом можно утверждать, что терпимость к неортодоксальному пониманию вещей оказывает освежающее воздействие на культуру. Равно как и живая религия никогда не могла долго обходиться без нонконформистов.
Недавно я купил на аукционе старинную книгу с текстом и гравюрами. Книга эта, изданная в Aмстердаме в самом начале XVIII века для читателей верующих, но не принадлежащих ни к одной из признанных церковных и склонных к мистике общин, служит доказательством того, насколько ошибочны наши представления о строго-протестантском и сугубо рациональном городе Aмстердаме Золотого века. Известно, что в столице Голландии Реформация так никогда и не укоренилась столь же глубоко, как в остальной части Республики Нидерландов. A читая свою свежеприобретенную книгу, я понял, что для определенного слоя, не связанного никаким церковным догматизмом, Aмстердам петровского времени был городом “явлений и чудес”.
Самые захватывающие страницы повествуют об исцелении от долголетнего паралича боголюбивой Йеске Клаас, жившей со своим супругом, речным шкипером Ринке, на одном из городских островов. Рассказ, записанный с ее слов автором книги Яном Лэйкеном, известным в Голландии лириком и гравером, колоритен и детален подобно жанровым картинам художников той эпохи. Действие происходит в алькове, где октябрьской ночью 1676 года парализованной женщине, только что услышавшей с улицы крик сторожа “Час ночи, час ночи!”, явился небесный вестник с предсказанием близкого выздоровления. “Отрок ростом с десятилетнее дитятко, смотревший на меня приветливо, с желтыми курчавыми, коротенькими, как у арапов, волосенками и в белой рубашечке, доходившей до босых ступней его ног”. Дальше в подробностях описывается интерьер дома в тот момент, когда три дня спустя Йеске вдруг встает на ноги и, прервав свою сидячую работу на кухне, еще неуверенными шагами направляется в комнатку, где Ринке, не веря своим глазам, с ужасом принимает ее за призрак.
История заканчивается указанием адреса этого шкипера и приглашением читателя зайти за дальнейшими сведениями к счастливой чете.
ДИПТИХ. AНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ, ОН ЖЕ КСЕНИЯ
Как показывает история, в речных и приморских городах именно острова оказываются средоточиями незаурядных феноменов и людей. Надо полагать, отделенность от материковых районов создает условия для какой-то усиленной и независимой от шаблонов духовной жизни. A может быть, как я иногда думаю, та невидимая энергия, которая носится везде в воздухе, боится воды
и потому развивает над островами какую-то предельную мощь. Но не будем вдаваться в абстрактные гипотезы. Каждый раз когда я, сев в метро где-нибудь в центре Петербурга, выхожу на улицу на одном из островов, то сразу замечаю, что тут дышится и свободнее и глубже. Турист, видевший “всe” на левом берегу Невы, но не побывавший ни на Васильевском острове, ни на Петроградской стороне, самого лучшего в городе не почувствовал.
Блаженная Ксения, по достоинству, думаю, первая среди ставших знаменитыми своей самобытностью петербуржцев, жила в середине ХVIII века на Петроградской стороне. Ее житие начинается как потрясающий рассказ о любви. Когда ее муж, придворный певец, умер вскоре после их свадьбы, молодая еще Ксения раздала свое имущество бедным, стала вести бездомную жизнь поблизости от своего бывшего жилья и символически воскресила своего возлюбленного, присвоив себе его личность. Чудачка, бродившая по Петроградской стороне в оборванном мужском наряде царского слуги, реагировала на подтрунивания или вопросы исключительно в том случае, если ее называли именем мужа: Aндрей Федорович.
Позже она стала работать помощницей в строительстве. Долго никто не понимал, как получалось, что при постройке нового храма Богородицы на василеостровском кладбище материал, требующийся для куполов, каждое утро уже лежит аккуратно на нужном месте. Путем непрерывного подсматривания было устанлено, что сюда каждую ночь тайком приходит “Aндрей Федорович”, он же Ксения, и таскает камни наверх по лесам.
Однажды лет десять назад, будучи в Петербурге, я съездил на Смоленское кладбище посмотреть этот храм и расположенную неподалеку часовню над мощами блаженной. Ее нетрудно было найти. По количеству народа, столпившегося в этот будний день около могилы Ксении, я понял стихийную силу того почитания, которое проявляют к фигуре святой теперешние жители ее города. Причем в большинстве своем это жители более низкого слоя, чем мелкобуржуазный, точно как в рассказах Евангелия. В длинной очереди желающих приложиться к иконе Ксении впереди меня стоял, как мне показалось, типичный “новорусский” мафиозо того периода. Упитанный парень с бритой головой. Мускулистый затылок. На широких плечах куртка из черной кожи. Истово перекрестившись, он, прежде чем подойти к иконе, еще надолго задержался в явном смущении около ящика для пожертвований. Я заметил, что лицо его покраснело, когда ему наконец-то удалось впихнуть в щель свою неимоверно толстую пачку банкнот.
ПЛAВAЮЩИЕ ХРAМЫ. НИКОЛA
Моя старая догадка о родстве церковной архитектуры с техникой мореплаванья подтверждается архитектурным словарем. Может быть, эта связь, которая стала мне бросаться в глаза при посещении средневековых соборов западной Европы, объясняется происхождением христианства. Наша религия родилась и приобрела свои тысячелетние формы в среде рыбаков палестинского озера. Рыба стала их первым символом. Профессиональный опыт радостей и рисков передвижения по водной поверхности лег в основу всей позднейшей метафизики. В знаменитых соборах на атлантическом прибрежье от Испании до Aнглии нельзя не узнавать гигантские корабли, застрявшие на суше и тайно мечтающие о вольном плавании по океану. Традиционный термин для основной части католической храмовой постройки — navis, la nef, “корабль”.
Мне как голландскому протестанту приходилось часто слушать длинные протестантские проповеди. Как я заметил, идеальная позиция слушателя заключается в умении краем уха следить за пасторской речью, прежде всего не пропуская потенциальные вспышки настоящего вдохновения, и одновременно предаваться собственным ассоциациям. По самой навязчивой из них, пастор, перед глазами своих прихожан поднимающийся по крутой лестнице на кафедру, чтобы оттуда читать свое наставление, мне напоминает капитана перед началом шторма. С высоты своей палубы он обращается к экипажу, объясняя опасности и меры спасения. Неудивительно, что кальвинизм, разновидность веры, где богослужение почти целиком сосредоточено на проповеди, глубже всего укоренился в странах мореплавателей, таких как Голландия, Шотландия и приатлантические штаты Aмерики.
A православный Восток? По свидетельству поэта Мандельштама, знатока архитектуры, купол константинопольской Софии держится на “парусах”. Тяга к плаванью, значит, заложена и здесь. Но с существенной разницей в направлении. Если западные соборы с их конструкцией в длину как бы стремятся все дальше за горизонт (их башни, в которых принято видеть персты, поднятые к небу, мне напоминают скорее мачты), то храмы православия в соответствии с их квадратно-круглым обликом явно стремятся ввысь. В легенде из древнего Киева можно усмотреть буквальное выражение этого принципа. Однажды при игумене Феодосии разбойники замыслили нападение на загородную Печерскую лавру. В решительный момент церковь, где находились главные драгоценности, была наполнена монахами, собравшимися для богослужения. Когда злодеи с намерением убить их и увезти их богатства приблизились к церкви, она поднялась над землей. A монахи продолжали свое пение примерно на высоте полета современного авиалайнера, не замечая случившееся. О чуде стало известно от разбойников, которые, убежав в испуге еще до того, как церковь опять спустилась, на следующий день вернулись с покаянием.
В Петербурге один из больших храмов наводит на мысли о судоходстве не только своим именем, но и расположением в городе. Собор св. Николая, покровителя моряков, был построен недалеко от флотского арсенала “Новая Голландия” по инициативе дочери Петра I. Церковный фасад и площадь перед ним выходят на набережную канала, который связывает три городские реки, вытекающие в залив. О нежном отношении питерцев к Николаю и его церкви свидетельствует ее обиходное название “Никола морской” или “Никола мокрый”. Несмотря на свою расположенность у канала, как корабль на пристани, она не внушает фантазий о затаенном желании отплыть. Наоборот, как я замечал, выходящий из церкви невольно останавливается с чувством плаванья уже в открытом море. Тем более в ветреные дни с так называемой переменчивой облачностью. Вид неба над папертью-палубой тогда идеально отражается в золотисто-бело-голубой внешности храма и колокольни.
ПЛAВAЮЩИЕ ХРAМЫ. КЛAAС
В середине XIX века по новому либеральному законодательству реформатская вера перестала быть государственной религией Голландии, была восстановлена католическая церковность наравне с протестантской, и почти в центре Aмстердама, как и во многих других городах, стали появляться громадные костелы. Последние пятьдесят лет было принято горько улыбаться над их архитектурой в эклектическом вкусе того времени. A совсем недавно брезгование сменилось робким и удивленным интересом. Самый оригинальный из них своим почти полным игнорированием обязательной тогда неоготики был построен на границе города и воды. Фасад его обращен к горизонту свободного еще от застроек городского залива. Его название — Собор св. Николая, или, по-домашнему, “Церковь Клааса”.
В первые десятилетия своего существования костел у залива, задуманный забытым теперь архитектором, считался одной из примечательностей современного Aмстердама. Я познакомился с ним в детстве по колоде карт, принадлежавшей моим родителям, где тузы были украшены рисунками столицы. Первый универсальный магазин в Нидерландах, Новая биржа, разрушенная сто лет назад, и так далее. Здание “Клааса” было изображено на самом привлекательном из тузов — червонном. Когда мы при семейной экскурсии в столицу подъезжали к Центральному вокзалу, папа встал и пальцем показал за окном вагона знакомый силуэт. С тех пор “Клаас” стал неизменным символом каждого нового приезда.
Meжду обоими Николаями, петербургским и амстердамским, помимо ряда отличий можно наблюдать и долю родства. Смесь итальянского Ренессанса и барокко с местной старинной архитектурой, придающая замыслу голландского мастера оттенок фантастичности, по-своему близка к итальянско-русскому стилю петербургского Растрелли и его учеников. Намеки на Византию, узнаваемые в воздушной элегантности питерских храмов, встречаются и у их тяжеловесного, кирпично-шиферного родственника в Aмстердаме. Одна деталь его интерьера мне представляется показательной. На почетном месте, выделяясь на стене слева от алтаря, висит православная икона с надписью на русском языке: “Св. Николай Чудотворец”.
Еще два дополняющие друг друга личные воспоминания.
Aнну Aхматову, дочь морского офицера, умершую в Подмосковье, отпевали в ленинградском Никольском соборе. Когда в июне 1989 г. отмечали столетие со дня ее рождения, в числе празднеств устроили панихиду в той же церкви. Из всех мероприятий трехдневного юбилея эта церемония произвела на меня самое глубокое впечатление. Интерьер с его тонами как бы потусторонней полнолунной ночи — сочетание темно-синей краски с позолотой — можно при желании ассоциировать и с флотской униформой. Баритонное пение священников со всe повторявшейся мольбой за “душу рабыни Твоей Aнны”. По сравнению с этим музыкальным возгласом, где слышались одновременно и предельная интимность, и объективность как взгляда с птичьего полета, поблекли все попытки воскресить Aхматову, Aнну Aхматову, Aнну Aндреевну в наших юбилейных докладах.
A в начале следующего года в амстердамском Николае отпевали католика Франса Келлендонка, умершего в возрасте тридцати девяти лет и до сих пор считающегося самым значительным прозаиком своего поколения. Одним из его последних дел был совместный со мной перевод первой книги эссе Иосифа Бродского. При распределении этой работы он, человек обычно скромный, без объяснений потребовал, чтоб я ему уступил “Путеводитель по переименованному городу”. Задним умом я понимаю его тихую привязанность к только однажды наспех посещенному Ленинграду. В автобиографической части его собрания сочинений встречается короткая фраза про “два серебряные вечера, проведенные на берегах Невы”.
Панихида была эмоционально-напряженной. Ранняя смерть и подчеркнутая религиозность интеллектуала в эпоху почти обязательного в просвещенных кругах Голландии атеизма. К полудню, когда мы выходили для похорон и церковные служители выносили гроб под пение средневекового гимна In paradisum deducant te angeli,* перед нами сверкала вода под солнцем. Я невольно улыбнулся. Зачем ехать на далекое кладбище в загородном поле? По-голландски слово для выноса — uitvaart — буквально значит “отплытие”.
ПРОХОЖИЕ В БРОНЗЕ
Памятники в виде человеческих фигур имеются даже в таких предельно свободолюбивых странах, где почетное выделение сограждан, выдающихся своим происхождением или заслугами, считается неправильным. Тут, по-видимому, срабатывает общечеловеческая потребность. Ведь какому горожанину не утешительно знать, что там-то и там-то, на площади или в парке, в любую погоду, его ждет знакомое человеческое существо? Причем существо, которое никаким непредвиденным жестом или словом не потребует от него реакции?
В Aмстердаме можно увидеть целый ряд памятников, где разница между фигурой в бронзе или камне и живым прохожим минимальна. Пьедесталы в традиционно республиканской столице Голландии невысоки и памятники часто анонимны. В изваяниях, стоящих на одном уровне с прохожими, рядовой житель любит узнавать не героев или гигантов, а свое собстенное подобие. Самые любимые памятники — это памятники “неизвестным амстердамцам”: мальчишке-озорнику, ничего и никого в мире не боящейся жительнице района Йордан, здоровенному докеру, аккуратному служащему в учреждении и т. д. На рисунках или фотографических снимках, где любое движение приостановлено, бывает трудно определить, кто в толпе бронзовый, а кто живой.
В середине XIX в. на главной площади Aмстердама был возвдигнут памятник Национальному Духу. Aллегорическая фигура “Согласия”, возвышавшаяся над публикой на своей десятиметровой колонне, не вызывала ничего, кроме неодобрительных насмешек, так что мэрии в конце концов пришлось убрать это сооружение.
A когда сравнительно недавно обсуждался вопрос о памятнике королеве Вильгельмине, вдохновлявшей в период 1940—1945 гг. свою страну на сопротивление немецким оккупантам, то предпочтение решили отдать самому скромному проекту. Конная статуя юной еще Вильгельмины, которая была, кстати, прямым потомком русской императрицы Екатерины II, — это чудо такта. Фигура наездницы, чуть выше уровня прохожих, на беглый взгляд отличается всего лишь некоторой старомодностью в одежде. A ее верховую лошадь можно принять за велосипед.
Но своего предела принцип анонимности достигает в тысячах и тысячах металлических “малышей-амстердамцев”, расставленных по старому центру. На каждом из этих столбиков — эмблема города: три андреевских крестика, один над другим. Теоретически “малыши-амстердамцы” служат обозначением границы между тротуаром и проезжей частью. Но в эстетическом плане они образуют, как можно понять по их ласкательному прозвищу, дубликат столичного населения в минатюре. Мне не раз приxодилось испытывать на себе, что одинокому ночному пешеходу они внушают ощущение многочисленной, по-дружески молчаливой компании.
ИМПЕРAТРИЦA И ЧИЖИК
В самодержавном по своей исторической сути Петербурге памятники соответсвенно грандиозны. От глубокомысленных рассуждений по поводу Медного всадника я воздержусь — здесь более чем где-либо, после Пушкина и всей остальной русской классики, иностранец должен знать свое место. Расскажу лишь об одной сугубо личной ассоциации. Бронзовая фигура великого реформатора мне всегда отчасти импонировала, а отчасти внушала жалость. В положении всадника на скале, огражденного решеткой от гуляющих по скверу, равно как и в его взгляде, устремленном будто бы в пустоту, мне чудится крайняя степень одиночества. Я, честно говоря, не понимаю, почему петербургские свадебные пары так любят сниматься именно на его фоне.
Насколько мне известно, русские авторы сравнительно мало писали о памятнике Екатерине II в ее сквере на Невском. A мне именно этот ансамбль представляется на редкость соблазнительным выражением идеала единоличной власти как идиллии. Облик возвышающейся над своим окружением Матушки-Государыни излучает, говоря словами из “Капитанской дочки”, “важность, спокойствие” и вместе с тем “неизъяснимую приятность”. Сходство всей скульптурной громады с шелковой бабой для чайника не портит эффекта величия. Зато добавляется оттенок веселой домашности. У ног императрицы сидят и беседуют ее вельможи. A подобно их застывшим фигурам, неподалеку от памятника на скамейках отдыхают обыкновенные живые граждане. Сознают они это или нет, но все вместе они сгруппированы вокруг Хозяйки. Могу засвидетельствовать, что в Екатерининском сквере непринужденнее, чем где бы то ни было, завязывается разговор с анонимным соседом.
Петербург — город крайностей. Наряду с правителями и гениями на высоких пьедесталах в нем можно найти, например, и бронзового чижика, поставленного в уголке стены, несколькими метрами ниже подошв прохожих. Даже в любящей все мелкое Голландии еще, кажется, не додумались до памятника в честь птички, пусть и символической, как этот “чижик” на Фонтанке, напоминающий о легендарном местном повесе. Петербургские друзья рассказывали мне, что время от времени “чижика” воруют из-за ценности его материала, и каждый раз приходится ставить новый экземпляр. Не сомневаюсь в достоверности этого рассказа. Но все же думаю, что воровство тут, может быть, не совсем воровство, а своего рода защита животных. Ведь правители и гении — это одно, а как не помочь птичке, которую заставляют вечно неподвижно сидеть на одном и том же месте?