Окончание. Перевод с голландского Ирины Михайловой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2009
3
Недавно я прочитал где-то, что у детей нет воспоминаний. Написавший об этом аргументировал свою теорию тем, что, дескать, до десяти лет человек мысленно полностью растворяется в настоящем. Как только настоящее перестало быть для него настоящим, то есть чувственной реальностью, оно тут же пропало из его сознания.
Правильна ли эта теория, не берусь судить. Возможно, это ерунда, выдуманная диссертантом. Возможно, это правда, и случаи, когда ребенок что-то помнит — я имею в виду тогда же, в детском возрасте, а не задним числом, повзрослев, — составляют исключение. Причиной таких случаев может послужить исключительность ранних впечатлений, их неспособность вписаться в обычный ход его жизни. Как то было с поколением, выросшим в 1940—1945 годах в Хенгело (или в любом другом месте, оказавшемся военным объектом).
К примеру, мальчик из предыдущей главы. В дни наводнения 1946 года, когда он вынужденно сидел взаперти и общался исключительно с домашними, в голове его то и дело возникали картины прошлого. Он стоял у окна, но вода снова была безжизненной. Он сидел за столом, но ничего не мог придумать, чтобы скоротать время, — как вы помните, читать он не умел.
Поэтому он просто сидел, размышляя о том о сем. Прежние впечатления. Не обязательно связанные с войной — бомбоубежища, колонны русских пленных, воронки от снарядов и прочее, — а так, повседневные. Картинки, не страшные и не ужасные. Пожалуй, даже симпатичные, которые по воле случая пришлись на военное время.
Одна из них такая.
День в конце ноября. Дождя нет, не очень холодно. Тут же, в Хенгело, но другая улица, очень далеко от центра. На той стороне вместо домов коровы. За коровами — ферма. А дальше уже начинается лес.
У него под ногами плитки тротуара, перед домом, где они сейчас живут. Временно. Их переселили сюда из центра после бомбежки. Играя с ребятами на улице — обычно не дальше, чем в двухстах метрах от двери своего нового до- ма, — он все время о нем думает. Смутно, но постоянно, как о предмете, который боишься потерять. То и дело невольно оглядываясь на этот дом, он с такой же неизменностью думает о маме. О папе он, напротив, никогда не думает. Потому что папу увезли уже какое-то время назад (вчера? на прошлой неделе? в прошлом году?), фрицы вытащили его прямо из кровати в их новом доме.
Рядом с ним на тротуаре его нынешние друзья и подружки. Две девочки лет семи, грубоватые, на голову выше его. Третья девочка, светловолосая, одного с ним возраста, обычно тихонькая. Тут же и мальчик, на полголовы ниже его, который все время цепляется за его руку.
Они только что кончили играть в классики. Все слишком сонные и вялые, чтобы выдумать новую игру, хотя до обеда еще по меньшей мере час. Большие девочки весь день хвастались, что видели парашют. Своими глазами. На лугу, там, в сторону ближайшего села. Летчика вчера поймали. Англичанин. Увезла полиция. А огромная штуковина так и лежит. Белая. Па-ра-шюут. Чеестное слоово, около шаасе, сааами виидели.
Мальчик уже десять раз сказал, что хочет туда пойти. Тихонькая девочка кивнула. Но обе старшие ответили: “Патоом”. И все — только подмигнули друг другу. А теперь, когда мальчик снова начинает канючить, они отвечают: “Заавтра”. Слиишком далекоо, стемнееет, покаа дойдеем. И смеются.
Завтра, думает мальчик, парашюта уже не будет.
И вот в тот момент, когда он, разозлившись, пытается отпихнуть от себя маленькую ладошку и поворачивается, чтобы пойти домой:
— Кууплююкрольчизайчишкуурки… Кууплююкрольчизайчишкуурки… — Динь-динь-динь. — Кууплююкрольчизайчишкуурки…
Со стороны шоссе приближается велотележка с прямоугольным кузовом. Человек за рулем жмет на велосипедные педали; маршрут всегда один — раз в неделю в это время по этой улице. Он совершенно черный, в промежутках между выкриками он ударяет железякой по медному колокольчику, прикрепленному к рулю. Кузов, как и во все прошлые разы, пуст.
На отрезке улицы между поворотом, из-за которого показалась тележка, и детьми ничего не изменяется. Сколько человек ни кричит, нигде не приоткрывается ни одна дверь. Даже ни одна рука не отодвигает на окне занавесочку, чтобы можно было бросить любопытный взгляд. Но человек беспечно едет дальше. Звонит в свой колокольчик, орет “Кууплююкрольчизайчишкуурки…” и улыбается сам себе. Как будто крутит педали не ради заработка, а для собственного удовольствия.
Мальчик стоит неподвижно на краешке тротуара. И смеется: “Ментол”. Рядом с ним стоят другие дети, обратив полные ожидания лица в сторону велотележки. В сторону человека за рулем. Они все его очень любят. Это их местный негр.
Когда он разъезжает с тележкой, он одет обыкновенно. Комбинезон поверх свитера, серый картуз. Жаль. Иногда, отправляясь на прогулку, в воскресенье или просто в любой день, если захочется, Ментол выглядит совсем иначе. Официально. Расхаживает в вечернем костюме прямо по улице, среди крестьян и фабричных рабочих. Черный фрак. Белые лайковые перчатки. Цилиндр. Тросточка с серебряным набалдашником, которой он ловко крутит. Мальчик слышал все это от родителей и от соседских ребят. Вот попробуйте себе такое представить. Равно как и Ментола в солидном докторском халате, продающего зубную пасту на рынке.
Когда же он проезжает мимо на велотележке, то интересно смотреть просто на самого Ментола. На то, что виднеется из-под его комбинезона. Лицо, руки — не как у обыкновенного человека, а точно на картинке. Ну и конечно же, его голос. Манера говорить, как никто больше в их городе не говорит.
Дети на тротуаре знают, что скупщика шкурок совсем не трудно вызвать на чудачества. Достаточно что-нибудь крикнуть ему — и пошло-поехало. Они заговорщицки переглядываются, возбужденные, как в зрительном зале, когда на сцену выходит фокусник. Ментол и сам, похоже, радуется предстоящему. Едва заметив группу детей, он прекращает свои выкрики. Глаза сверкают. Рот улыбается, словно от озорной мысли.
Еще несколько мгновений ничего не происходит. Дети смотрят, не дыша. Человек за велосипедным рулем тоже смотрит. Тележка приближается, но, пожалуй, все медленнее и медленнее. Вот она проезжает мимо дома светловолосой девочки. Потом мимо соседнего садика. Потом мимо дома, вызывающего у мальчика благоговейный страх, потому что его обитатели, как известно всем в округе, прячут у себя еврейскую тетеньку. Чуть позже кажется, что тележка вот-вот остановится перед домом, соседним с домом мальчика.
Липкая ручонка снова просунулась в его ладонь. Когда Ментол приблизился достаточно, чтобы можно было разглядеть его курчавые волосы под краем картуза, мальчик слышит рядом с собой тоненький голосок:
— Чеерныпиииит…1
Голос звучит и вызывающе, и робко — к тому же слишком слабо, чтобы Ментол смог расслышать.
Мальчик хмурится. О сходстве между Черным Питом и человеком, проезжающим каждую неделю по их улице, он никогда не думал. Ментол и есть Ментол. Это все знают. У них в городе существует только один человек по имени Ментол. С таким лицом и таким голосом. Разве человек, которого зовут не Ментол, может выглядеть так же, как он?..
Для верности мальчик смотрит на бетонные плитки у себя под ногами. Черный Пит? Вспоминается вчерашний вечер. После наступления темноты он еще оставался какое-то время на улице. Одна из соседских девочек, накинув на плечи простыню, изображала Святого Николая. Медленная поступь, грозный голос. Вторая показала на мальчика и сказала:
— Даваай тебя выымажем чеерным! В одну руку ему сунули пробку, в другую — горящую спичку. Как только пробка начала тлеть, Святой Николай приказал басом: — А ну дуууй!
Сажей, покрывавшей пробку после того, как мальчик перестал дуть и оранжевые искорки погасли, девочки принялись мазать его лицо. По очереди. Его щеки чувствовали движения их пальчиков, кожа — их теплое дыханье.
Мальчик стоял неподвижно. Ему казалось, что это прикосновения не с внешней стороны, а где-то внутри. Его сознание переместилось из головы в это неведомое место.
К действительности он возвращается оттого, что его дергают за руку. Карапуз тянет его за собой. Остальные уже далеко впереди. Вон, через три дома отсюда. Рядом с Ментолом, превратившимся в спину, в затылок, в жмущие на педали пятки. Скаарееей!
После небольшой пробежки отставшие догоняют велотележку. Теперь инициатива принадлежит старшему мальчику. Он шагает вдоль самой проезжей части, в каком-нибудь метре от Ментола. Сбоку от него семенит малыш. Чуть впереди них, но подальше от края тротуара, — девочки, сразу побежавшие рядом с тележкой.
Мальчик вдруг чувствует себя самым сильным во всей детской компании. Уже не мальчиком, а смелым парнем. Вожаком, от которого другие чего-то ждут.
Он на ходу поворачивается в полный оборот лицом к велосипеду и кричит — не так робко, как некоторое время назад кричал его сосед, но звонко, так, что его слышит вся улица:
— Черный Пит!
Сначала кажется, что реакции не последует. Наклонившись к рулю, Ментол едет себе дальше и дальше. Но вот и он поворачивает голову.
— Sorwantsy!
Глаза на темном лице не сердятся. И не обижаются. Похоже, Ментол размышляет. Вдруг, при том же самом выражении лица, издает тихий рык. Звук, как когда человека распирает от едва сдерживаемого веселья. Потом он повторяет, покатываясь со смеху:
— Sorwantsy!
Он отрывает руку от руля и грозит кулаком.
Дети, включая нашего храбреца, отскакивают подальше от края тротуара.
Из страха? Нет конечно. Они видят солнечное настроение Ментола. И знают: сейчас он начнет чудачить. Но полной уверенности, такой, как с другими взрослыми, с Ментолом быть не может. Бывает, вид у него веселый, а глаза вдруг сверкнут так, что дух захватит, а ну как поколотит. А когда он на тебя ворчит, то ты, слушая его слова, стоишь и икаешь от счастья. Ментол постоянно держит тебя в напряжении. Нарочно. Что он имеет в виду — то, что говорит, или совсем наоборот? Это-то и делает лицо Ментола более привлекательным, чем у кого бы то ни было в Хенгело.
Вот это лицо принимает серьезное выражение. На лбу морщина, точно после шутки он хочет сказать что-то важное.
— Znaete, kto tut samiy chorniy?
Ментол останавливается. Педали перестают крутиться. Из кулака поднимается указательный палец, который поворачивается в сторону детской компании.
— Vy beliy snaruzhi, no chorniy vnutri. Ya, — палец разворачивается и указывает на комбинезон Ментола, — ya chorniy snaruzhi, no beliy vnutri.
Молчание. Дети глядят во все глаза. Человек на велотележке кивает им несколько раз. Голова его кажется тяжелой и большой. Он повторяет:
— Сhorniy snaruzhi, beliy vnutri. Smotrite, sorwantsy! Look!
Долгожданный момент. Ментол улыбается во весь рот, как клоун в цирке, таращит глаза, вращает зрачками. Когда зрачки почти закатываются куда-то под лоб, глаза под веками становятся похожи на торчащую из скорлупы верхушку сваренного на завтрак яйца в подставке рядом с тарелкой. При этом Ментол машет обеими руками. Бледно-розовые ладони он нарочито повернул в сторону тротуара.
Когда же он вдобавок еще обнажает зубы — челюсти сжаты, губы растянуты во всю ширь, — дети приходят в полный восторг.
Что значит все это представление, как оно связано с тем, что только что говорил Ментол, они не понимают. Но какая разница. Ментол забавник. Он делает трюки, какие не удались бы так здорово ни одному человеку с обычной внешностью. Чем страшнее, тем веселее.
Дети танцуют на тротуаре. Они чувствуют, что человек за рулем вовсе не стремится их напугать. Он только чуть-чуть хочет — впрочем, нет, почти что нет — преподать им маленький урок. Ментол выделывает свои трюки просто потому, что он такой. Потому что ребята ему симпатичны. Потому что хочет порадоваться вместе с ними их бурной радостью.
Пока дети толкают друг друга в бок и хохочут, Ментол снова пускается в путь. Быстро крутит педалями, пригнувшись к рулю, чтобы еще добавить скорости. Похоже, что он уже забыл про своих зрителей.
Ребятишки бегут следом за ним по тротуару. Когда они, все еще хохоча, что-то кричат ему, он почти не оборачивается. Только удивление во всей фигуре. Словно он думал о чем-то другом, а тут вдруг очнулся из-за неожиданного звука.
Дети бегут дальше. Впереди двое старших. Затем, в один ряд, мечтательная девочка, наш переселенный из центра мальчик, вцепившийся в него карапуз. У всех серьезные лица. Все примолкли по мере того, как убавилось веселье Ментола. Но как знать?.. Может быть, он хочет их всех одурачить?.. Может, он это нарочно?..
Через два дома от места, где живет мальчик, кончается застройка. Справа вдруг открывается даль, становится больше света. Низкий заборчик длиной в несколько сот метров. За ним только грядки. Зеленая капуста, темно-красная капуста. Пустые участочки. Оставленные на зиму подпорки для фасоли. Сорняки.
Здесь дети на миг останавливаются. Они, кажется, добрались до границы рискованной зоны. Невольно смотрят друг другу в глаза. Но никто не хочет возвращаться. Сбившись в кучку потеснее, без единого слова или улыбки, чуть-чуть отставая от Ментола, они решаются шагнуть в неведомое.
У конца огородов велотележка резко снижает скорость. Скрипит тормоз, Ментол спрыгивает с седла.
Здесь стоит дом. Не такой, как на остальной части улицы, а деревенский. С наклонной крышей до самой земли. Без второго этажа. Стены из грубого кирпича. Окошки так низко, что в них может заглянуть ребенок, — но вот только белые занавески в складку всегда задернуты. Живущие здесь старик со старухой одеты по-крестьянски. Наш мальчик почти не понимает языка, на котором они говорят. Но они ему нравятся. Когда они возятся в огороде или стоят в хорошую погоду перед домом, они машут ему рукой или кивают: “Деньдобрр”.
Сейчас стариков не видно, они явно сидят дома. Или оба куда-то ушли. Ментол, сойдя на тротуар, стучится в дверь и ждет. Несколько раз переминается с ноги на ногу. Стучится снова.
Как раз когда он готов развернуться и пойти обратно к велотележке, дверь приоткрывается.
В дверях — собственно говоря, в широкой щели между дверью и косяком — показывается плечо в черном, кусок юбки с синим передником, недоверчивое лицо. Старуха внимательно смотрит на Ментола, пока тот объясняет ей что-то. Потом она бормочет несколько слов и закрывает дверь.
Дети остановились в нескольких метрах от дома. Они глядят широко раскрытыми глазами. Исполненные благоговения. Пораженные непонятностью происходящего, потому что Ментол никогда раньше не звонил и не стучался ни в одну дверь на их улице.
Но это еще явно не конец сцены. Точно так же, как в самом начале, Ментол ждет перед дверью. На лице нетерпение: нахмуренные брови, бегающий взгляд. Время от времени он прохаживается туда-сюда — два шага влево, три шага вправо. Стоя неподвижно, он переминается с ноги на ногу.
Дверь открывается снова, на этот раз во всю ширь. Так что детям виден коридор. Темная глубь по обе стороны от старика, стоящего прямо посередине дверного проема, с приветливым выражением, держа руку на засове.
Мальчик, теперь уже не так робея, поскольку ясно, что Ментол достиг желаемого, подходит поближе. Ему слышен голос Ментола:
— Excuse me, pozvolte mne spravit’ u vas nuzhdu.
Он говорит это быстро, но спокойно. Таким голосом — с чувством собственного достоинства и очень вежливо, — какого мальчик у уличных торговцев никогда не слышал.
Старик в дверях кивает. Морщинистое лицо под блестящим картузом серьезно. Как будто он осознает ответственность. Обязанность, которую он, однажды приняв решение, выполняет уже без лишних слов. Бледной рукой он указывает в глубь коридора. Ментолу приходится нагнуться, чтобы пройти в дверь. Старик говорит что-то невнятное и объясняет, куда идти дальше. Когда Ментол, все еще наклонив голову из-за низкого потолка, исчезает в глубине дома, хозяин собирается последовать за ним. Но предварительно закрывает дверь.
Следующие пять минут царит тишина. Дом неприступен. Слепые окошки. На дороге пусто, только у тротуара ждет велотележка без седока.
Двое старших детей, заскучав, идут дальше. Остальные продолжают стоять. Не обмениваясь ни словом. Лица все еще благоговейны, словно это краткий перерыв в священнодействии, смысл которого выше их разумения. Они явно ищут друг в друге поддержку. Мальчик из центра города прикасается к своей соседке плечом. Она прижимает свое плечо к его плечу поплотнее. Пальчики малыша вцепляются в ладонь старшего, ручонка скользкая от пота.
Наш мальчик размышляет. Представляет себе Ментола. Его глаза во время недавнего представления. Оскаленные зубы. Цвет его рук, резко меняющийся, когда раскрывается ладонь. Черный снаружи, белый внутри. Мальчик и сам растопыривает пальцы, поворачивает руку ладонью кверху, смотрит на нее несколько мгновений.
Сразу после этого он думает о доме. О коридоре, куда у него на глазах зашел Ментол и где сам он никогда не был. О других частях дома. О комнатах, выходящих в коридор. О сарайчике во дворе.
Справить нужду… Что имел в виду Ментол? Явно ничего особенного, ведь старик сразу его понял. Черный снаружи, белый внутри. Интересно, там, за дверью, в глубине дома, можно увидеть это же самое?
Мальчик чувствует, что голова его переутомилась. Руки и ноги наполняются вялостью. Слишком долгое стояние на месте, бесконечные попытки проникнуть сознанием в картину, недоступную его детскому уму…
Он делает движение, словно отгоняя свое любопытство. Потом прислушивается, снова полностью взбодрившись. Издалека доносятся голоса девочек, ушедших вперед:
— Ау-у-у! Ау-у-у!
Звук с каждым разом становится слабее. Мальчик прикладывает руки ко рту, чтобы ответить, что сейчас догонит.
Но в тот же миг замерший дом оживает. Дверь снова открывается. Ментол выходит на улицу. Старик, бормоча что-то на своем деревенском наречии, останавливается на пороге.
Ментол оборачивается и еще раз кивает хозяину. Получается даже легкий поклон, от которого веет тем же безукоризненным знанием хороших манер, как и от разговора при входе в дом.
— Spasibo.
— Буттизадаров.
Старик прикладывает указательный палец к картузу. Бросив взгляд на детей, закрывает дверь.
Подойдя к ребячьей компании, Ментол корчит удивленную физиономию. Такое лицо, будто знать-то он детей знает, но не видел их уже несколько месяцев. Вся его фигура излучает радость. Он кричит своим чудаческим голосом:
— Hallo, sorwantsy!
Светловолосая девочка пристально смотрит на него. Мальчик рядом с ней хочет быть смелым, разок сглатывает и говорит:
— Хэллоу, Ментол.
Карапуз повторяет, как эхо:
— Лоуменоол.
Но тут обращенное к детям лицо вдруг изменяется. Складки на лбу, недовольство во взгляде.
— Menthol, Menthol, eto vovse ne moy imya. Deti, hotite chto-to rassakuzhu? А little secret?
Все дружно кивают.
— Hotite znat moy imya?
Ментол подходит к ним вплотную, наклоняется, уперев руки в колени. Смотрит влево, вправо, потом шепчет:
— Negonowe. Filomena. Povtorite, deti, za mnoy. No tolko tiho. Ne-go-no-we. Fi-lo-me-na.
Четыре голоса. Полушепотом. На окраине города Хенгело, в подступающих сумерках ноябрьского дня 1944 года, около пяти вечера по среднеевропейскому времени. Бас и три слабеньких хрипловатых сопрано. Один из этих трех лепечет не в ритм.
Наконец Ментол поднимает вверх указательный палец и по очереди заглядывает каждому из ребятишек в глаза.
— Sh-sh-sht! Absolutely secret! Nikomu ne govorite!
Он медленно выпрямляется во весь рост и направляется к своей тележке. Пока он идет по тротуару, движения его нарочито осторожны, он как бы крадется на цыпочках, опасаясь предательства. Но едва он садится на седло, спектакль прекращается. Не оборачиваясь больше на детей, Ментол потирает руки. Потом хватается за руль, так что дерево и железо, из которых сделан кузов, страшно грохочут. Затем уезжает прочь.
Чуть позже дети слышат его голос издали. Динь. Динь. “Кууплююкрольчизайчишкуурки…” Динь. Ментол с велотележкой уже превратился в призрак, в пятнышко, быстро поглощаемое сгустившейся вечерней мглой в перспективе улицы.
Или это иная мгла? Всякий раз, когда мальчик в дальнейшей жизни — юношей, мужчиной — будет вспоминать об этом дне, картина будет утрачивать четкость именно на этом месте. Здесь обрыв пленки. Осенний вечер из далекого прошлого внезапно теряется в заурядной пустоте событий, лишенных ореола. Для памяти незримых.
4
…pamyatnik Gospodu nashemu v kastrule… Edinstvennoe
moe consolation v etom mire… Protiv unynia vechno i nyne…
Джозеф Сильвестр
К одиннадцатому февраля Хенгело снова стал, если не считать неубранных послевоенных развалин, обычным городом. Идея прорыть аварийную перемычку между ручьем Берфлобейком и загородным каналом, воплощенная в жизнь городской бригадой землекопов в их выходной день, дала результат. В воскресенье во второй половине дня вода начала спадать — сначала в части города к югу от железной дороги, а в скором времени и в районах близ Дринербейка и Воолдербейка. К утру понедельника все улицы полностью освободились от воды. Люди принялись счищать с тротуаров грязь, принесенную водным потоком. Улицы опять наполнились движением, снова стали заметны привычные признаки размеренности и безопасности. Взрослые на велосипедах, едущие на работу. Голоса детей по дороге в школу. Приближающееся громыхание тележки с молоком или овощами. Почти неслышные надувные шины и скрип рессор — это развозят хлеб. Время от времени шум мотора. Чаще четыре подковы, ступающие по брусчатой мостовой и внезапно чиркающие в том месте, где брусчатка переходит в булыжник.
После утреннего приема писатель отправился в город по делам. Надо было отослать обратно в Лейден книгу из университетской библиотеки, у которой почти истек срок пользования. И еще отправить письмо в издательство — насчет его первого романа.
Поход на почту он не доверил никому из домашних. Он позволял им делать за себя все, что угодно. Даже лечить глаза его пациентам, если вдруг кому захочется. И только в его работу, в его настоящую работу никто не имел права вмешиваться. Даже держать в руках предмет, связанный с его писательством, доставляло ему такое удовольствие, что он немного стыдился этого ощущения счастья. Так же, как привыкший к одиночеству пьяница, когда ему приходится пить свое любимое вино в компании.
Итак, дома писатель сказал, что хочет подышать свежим воздухом. Что от сидения в четырех стенах у него несвежая голова. Ну а раз уж он все равно едет прокатиться на велосипеде, то почему бы не взять с собой почту, которую надо отправить.
“Глазной врач на велосипеде, — сообразил он по дороге и усмехнулся в недоумении. — Ведь очки, по форме, — это и есть двухколесная конструкция? А велосипед — ведь это и есть оптический прибор для двух глаз, снабженный седлом?” Он покачал головой.
Получив квитанцию у окошка приема корреспонденции и дав монетку сторожу, охранявшему велосипеды у входа в почтамт и показавшемуся ему поразительно похожим на Сталина, писатель решил поехать дальше в центр. На углу улицы он свернул направо.
Еще прежде, чем доехать до следующего угла, он понял, куда направляется. Решение прокатиться по центру, просто так, для разрядки после отсылки почты, было игрой. Игрой, в которую он играл с самим собой и нужной ему для того, чтобы прибереженное им для себя самого удовольствие явилось к нему яркой вспышкой. Словно полная неожиданность.
Для него, как для всех его истинных собратьев по профессии, первичной радостью было чтение. Писание происходило вовсе не из желания писать — во всяком случае, не из желания писать и все тут. Случись мне перестать читать, думал он иногда, тогда, скорее всего, прекратится само собой и мое писание. Но точно знать невозможно. Потому что чем больше писатель писал, с тем большей жадностью он читал. И чем с большей жадностью он читал — романы, учебники, проспекты, счета за газ, ему было уже почти безразлично что, — тем непреодолимее становилась потребность фиксировать слова на бумаге. Слова, которые, едва перо останавливалось и один лишь взгляд скользил по недописанной странице, опять превращали его в того, кем он, сколько хватало памяти, всегда был: в страстного читателя.
То упорство, с которым он день за днем сидел над своей прозой, — может, это было не что иное, как стремление в один прекрасный день пополнить свой шкаф суперкнигой? Книгой, которая не обязательно будет лучше или знаменитее других книг, книгой со случайным, его не касающимся, именем автора, но зато такой, что каждая картина, каждая мысль, каждый поворот фразы будут соответствовать его индивидуальному вкусу?
В своем воображении писатель порой видел, как он сам проходит вдоль шкафа, в изумлении останавливается, с улыбкой снимает с полки томик и идет с ним дальше, чтобы вон там, в кресле, открыть его на еще не читанной первой странице.
Но сейчас, в тридцать пять лет, ему до этого было еще далеко. Так что приходилось читать только те книги, которые стояли у него в шкафу на самом деле. И пользоваться собраниями книг друзей. И библиотеками. И городским книжным магазином, где можно было купить или заказать новые издания.
Сегодня у него были особые основания заехать в этот магазин во время велосипедной прогулки. В следующую пятницу был его день рожденья. И все опять будут дарить ему почти только книги. Единственное, что его близкие держали в тайне, их единственный способ подразнить его любопытство, — это вопрос о том, какие именно книги. И единственный приемлемый для него способ перехитрить своих домашних — это прокатиться до начала центральной улицы. Там, в окне хорошо знакомого здания в стиле модерн уже стоял его стол подарков, — правда, пока еще в расширенной, не окончательно отобранной версии.
Отсюда это щекочущее чувство, с которым он ехал. Чувство, будто он замыслил что-то предосудительное. Отсюда же его желание сделать именно этот крюк на пути от почты к дому.
Он подъехал к центральной улице — и она ослепила его. Полуденный солнечный свет при ясном небе, отраженный фасадом магазина домашней утвари, был так ярок, особенно после многодневного сидения дома при настольных лампах, что у писателя под очками брызнули слезы. На углу улицы веер из ярко освещенных домов раскрылся влево и вправо во всю ширь. Писатель перестал крутить педали. Вытер глаза насухо.
Возможно, его впечатление после этого было не более чем реакцией сетчатки, возможно, чем-то иным. Как бы то ни было, когда он с теперь уже незамутненным взглядом собрался ехать дальше, то увидел напротив себя не одну картину, а две.
Одна была знакома ему уже много лет. Хенгело. Магазин домашней утвари, гостиница, кинотеатр, книжный магазин, банк. Привычные очертания. Четкие контуры. Но кроме этого, ничуть не менее отчетливо, он видел дома намного больших размеров. Роскошные фасады XVIII века. Заснеженные памятники. Золоченая решетка на набережной в городе, где он никогда не был.
В минувшие выходные, работая над своей книгой, он пытался представить себе Петербург. И особенно Неву — как утверждали книги, водная гладь в километр шириной между берегов, одетых в гранит и застроенных дворцами.
В этот момент он чувствовал, будто он сам там находится. Не в 1946 году, а на полтора века раньше. И не он сам, а Потемкин или Орлов, дворянин верхом на коне. Вон перед ним Адмиралтейство, Эрмитаж, Летний сад. Рядом сверкает вода.
Спустив одну ногу на мостовую и дожидаясь, чтобы мимо проехал “шевроле”, писатель про себя улыбнулся. “И стали улицы рекми” — такая строчка вертелась у него в голове в субботу и воскресенье, — впрочем, почти то же самое думали десятки тысяч обитателей Хенгело, не имевших отношения к литературе. А теперь он все понял. Улицы — это и есть реки. Первые люди, выдумавшие улицы, — не просто домишки вдоль дороги, а настоящие трассы, пути сообщения, окаймленные произведениями архитектуры, — эти древние строители наверняка отталкивались от чего-то уже существующего. Ведь что такое улица, особенно центральная, как эта? Остановившийся Нил в миниатюре. Покрывшаяся льдом Нева в уменьшенном виде. Проложенный людьми Рейн, годный для движения телег вместо лодок, который после хороших дождей снова делается похож на свой прообраз.
Смущенный возникшими ассоциациями, писатель поморгал глазами. Все, кроме “здесь и теперь”, исчезло. Привидевшаяся ему река стала не более чем мостовой в центре Хенгело. Если он опять размечтается, то попадет в аварию. Да и вон в тех домах нет ничего двусмысленного. Массивные, полные провинциального отвращения ко всякому вздору, они были только тем, чем были. Гостиницей, кинотеатром, книжным магазином.
Книжный магазин. Писатель поставил ногу на педаль и рукой указал направление, в котором тут же и поехал на своем велосипеде.
Как ни удивительно, писатель до сих пор — ни когда стоял на перекрестке, ни когда пересекал улицу — совсем не уделил внимания церкви на Энсхедесестраат. Собор Святого Ламбертуса, колокольня которого была писателю прекрасно видна, представляет собой, при всей своей чуть фабричной деловитости, мощное строение, воздействующее на воображение не только пространственным объемом. Но писатель, который был, как и большая часть интеллигенции того времени, вольнодумцем, страдал аллергией на всякую религиозность напоказ. Поэтому он отвернулся от Святого Ламбертуса. Не нарочито и не из протеста против зрительной пропаганды, а так, не задумываясь. По привычке. Что было в известном смысле огорчительно.
Если бы он посмотрел в эту сторону так же внимательно, таким же непредвзятым взглядом, как и на коммерческую архитектуру городского центра, он, например, обнаружил бы, насколько это здание соответствовало ходу его мыслей. Оно стояло в дальней части улицы, точно корабль. В стороне от тротуара, как во внутренней гавани, оно, казалось, ждало своего срока, чтобы отправиться в рейс. Единственная трудность состояла в том, что Святой Ламбертус был чересчур огромен для плавания. Отдавшись вдохновению, не думая о практических целях, строители забыли о реальных ограничениях своей задачи. И теперь этот корабль обречен стоять на приколе.
Но если… если бы Святой Ламбертус в один прекрасный день отправился в плавание, к ужасу меньших зданий, то его путь следования оказался бы заранее определен планом города Хенгело. Начал бы он с разворота. Потом взял бы курс прямо вперед, по дороге создавая для себя фарватер, подобно ледоколу. Пересечение с улицей, ведущей к вокзалу. Дом нашего писателя. Казарма.
Загородное кафе. Леса и луга. Далее город Энсхеде. Немецкая граница. Вперед и вперед, чтобы в конце концов бросить якорь и обрести покой поблизости от образца, по которому он был создан пятьдесят лет назад: средневекового собора Святого Ламбертуса на главной улице Мюнстера.
Чего еще не заметил писатель по пути в книжный магазин, так это присутствия самого Святого Ламбертуса. По крайней мере символически, в виде каменного украшения над входом в церковь, он обозревал всю улицу.
Стоящий на своей высокой колонне, сверху защищенный готическим балдахином, Ламберт ван Лоон, святой покровитель Хенгело с 1500 года, был единственным, кто наблюдал за наводнением от самого начала до самого конца, не прячась в дом. Но осознавал ли это хоть один горожанин? Из-за своей отстраненности, своего положения на таком уровне, до которого прохожие редко поднимают взгляд, этот святитель-мученик, несмотря на его эффектное одеяние франкского епископа, — самый незаметный пешеход во всем городе. На первый взгляд не более чем свидетель, неподвижный наблюдатель, он никому не бросался в глаза.
В своей каменной отделенности от мира, видя перед собой одну лишь воду, в эти субботу и воскресенье он наверняка размышлял более обычного. Как вы догадываетесь, обилие воды не удивило его. Знакомая картина. Еще с тех пор, когда он был жив. Когда был теплым и двигался. Тогда Ламберт ван Лоон тоже часто стоял и смотрел на воду. Мальчишкой-школяром. Мужчиной, быстро поднимавшимся по служебной лестнице в Маастрихте. Да и в Льеже в сентябрьский день накануне того утра, когда его, уже старца, закололи мечом. (Сознательно или бессознательно, но скульптор из южной провинции, рядом с мастерской которого протекали две реки, придал именно это выражение скульптуре, выполненной по заказу из не имеющего рек Хенгело в первые годы ХХ века.)
Пока писатель переезжал на велосипеде через центральную улицу, со стороны Святого Ламбертуса по тротуару бегом приближалась группка детей. Мальчишки лет шести, все с одной улицы недалеко от центра. Сверхдеятельные после двухдневного безвылазного сидения в четырех стенах, они отважились, потихоньку от своих мам, отойти от дома дальше обычного. Два перехода через улицу, подряд один за другим, были самой рискованной частью приключения. А уж дальше все просто. Территория без границ, где каждый шаг запретен, что вперед, что назад. Дорогу дети знали. Но сейчас, когда рядом не было родителей, дома здесь выглядели иначе. Они словно бы здоровались с самими ребятами, а не только с их мамами и папами.
На центральной улице, об опасностях которой мамы твердили каждый день с тех самых пор, как дети стали гулять одни, вся группка держалась строго на тротуаре.
Один мальчик хотел пойти еще дальше, чем другие. Не оттого, что был предприимчивее других, а оттого, что, когда он оказался на центральной улице, ему в голову сама собой пришла мысль. С той стороны, по которой они бежали, был собор. Он часто видел его, но почти всегда — издали, когда гулял рядом с домом. Ну а во время воскресных прогулок собор Святого Ламбертуса был пятнышком где-то за пшеничным полем или над деревьями, которое он отыскивал, следуя направлению отцовского указательного пальца: “Смотри, вон там наш город”. Но только с близкого расстояния это здание, такое огромное, становилось настоящей тайной. Некоторые люди входили в него и выходили, словно это их дом, другие делали вид, что его вообще нет.
Мальчик, разумеется, знал, чем это здание необыкновенно. Храм Святого Ламбертуса был “кадолической” церковью. Чтобы в него войти, надо быть “кадоликом”. Но, к огорчению мальчика (ведь быть “кадоликом” значит быть более веселым и иметь дома красивые предметы, которых у других нет), так вот, к огорчению мальчика, в их семье все были “продестантами”. Да и большинство детей, с которыми мальчик дружил, и почти все знакомые его родителей были “продестантами”. Обычными “продестантами”, принадлежавшими к Нидерландско-реформатской церкви.
Те же из знакомых, которые “продестантами” не были, говорили про себя с гордым выражением: “Мы никто”.
Про католиков и протестантов мальчик слышал часто. Католиков считали глуповатыми, так говорили и дети, и взрослые. У католиков одно было запрещено, а другое всем велелось делать обязательно. От них требовали, чтобы они рассказывали в соборе Святого Ламбертуса обо всем, что делают дома и что думают. И все же жизнь у католиков была и веселой тоже. Никаких забот. Никакой ответственности. Ешь, пей и веселись. По лицу каждого горожанина было сразу видно, кто он. Те, чьи румяные лица не сияли от удовольствия, были либо протестантами, либо “никем”.
Подобные разговоры — иногда с оттенком зависти, чаще с сочувственной усмешкой — возбуждали в нашем мальчике любопытство. В первую очередь в отношении здания на центральной улице. Точно ли его туда не пропустят, может быть, выгонят или заставят платить штраф — мальчик не знал. Во всяком случае, его окружение всячески внушало ему, что он как протестант не должен даже хотеть попасть в собор Святого Ламбертуса. Но, как любой здоровый ребенок, наш мальчик реагировал на предписания, что и как он должен чувствовать, ровно наоборот. С того самого момента, как он уловил напряженность взаимоотношений, олицетворяемую этим зданием, он только дожидался такого вот случая, какой представился сегодня: проскользнуть внутрь так, чтобы тебя не узнал никто из взрослых, ни протестанты, ни католики.
Под его предводительством детская компания дошла до собора и быстренько, пока никто из прохожих не разгадал их плана, юркнула в открытые двери портала. Поискав немного, они обнаружили и дверь в сам собор. Потянули на себя. Потом попытались толкнуть. Дверь неожиданно подалась.
Внутри они принялись молча оглядываться. Центральный неф был почти пуст, только на передних скамьях сидели человек шесть верующих. Всякий раз, когда один из них делал какое-либо движение, получался такой звук, словно пространство само по себе глубоко вздыхало. Когда дети посмотрели вверх, у них возникло дотоле неведомое чувство расстояния. Они были в помещении, но потолок, свод над головой, выглядел таким далеким и одновременно таким надежным, каким никогда не бывает небо в природе. Покой, холод, строгие формы, невольный страх, что город за стенами исчез, — минуту спустя большинству мальчишек уже захотелось обратно на улицу. Они начали крутиться, толкать друг друга в бок и кивать головами в сторону двери.
Наш мальчик ушел последним. Ему в соборе тоже показалось немного жутковато. Но более глубокое ощущение, ощущение чего-то, что охватывало его тело и одновременно делало его безграничным в пространстве, доставило ему радость. Возможно, он сейчас впервые осознал работу своих легких. Когда он делал вдох, то каменная громада, как ему представлялось, чуть-чуть прогибалась в его сторону. При выдохе, который в таком интерьере сам собой получался замедленным, опоры снова выпрямлялись и собор становился даже на несколько сантиметров шире, чем изначально. Время от времени все казалось наоборот. Живым было, наоборот, здание, и невольно в такт ему дышала эта маленькая детская фигурка где-то в центре.
И еще мальчик ощутил примерно то же, что вечером в канун своего дня рожденья. Тогда это случилось из-за смотревшего на него лица. Сейчас это было из-за сводов и ровных поверхностей. Но ощущение было тождественным. Что мальчик существует. Впервые. Как будто у него только теперь появились руки и ноги. С такой же силой и такой же прямотой, взявшимися из ниоткуда, квадрат на выложенном керамической плиткой полу держал на себе его, именно его, в этих грязненьких зимних ботиночках.
Прежде чем последовать за приятелями, он еще раз внимательно посмотрел на то, что первым бросилось ему в глаза. Там, где кончался центральный проход между скамьями и начиналось предалтарное пространство, не висело, но парило между полом и потолком металлическое распятие. Оттого что почти не видно было железных прутьев, которыми оно крепится к сводам, казалось, что оно держится в воздухе само по себе. Предмет, не имеющий веса, размышляющий, не опуститься ли ему на землю. Мальчик смотрел на этот гигантский крест с благоговением, но и со страхом. Он напомнил ему что-то, связанное с войной, мальчик не мог сообразить, что именно.
Остальные ребята ждали его в портале. Но вот каменный наблюдатель увидел у своих ног уже всех детей выходящими на улицу. Он посмотрел убегавшей группке вслед. Озабоченно? Радостно? С улыбкой?
Раньше, в те времена, когда Ламберт ван Лоон еще мог двигаться, он понятия не имел о противостоянии “продестантов” и “кадоликов”. После того как банда наемников расправилась с ним в отместку за неподчинение власть имущим, он понял всего одно различие между людьми: те, в ком иногда проступает убийца, и те, в ком никогда не проступает убийца. Но по прошествии двенадцати веков даже эта разница стала казаться святому совершенной мелочью.
Дети, внезапно заспешив домой, уже не сбавляли скорость. Они были явно довольны своим временным побегом. Все еще веселые, но уже не подгоняемые любопытством, не мечтающие о новых приключениях, с легким испугом на лицах при мысли о мамах, они дружно мчались по тротуару.
Мальчик, затащивший свою компанию в собор Святого Ламбертуса, бежал с краю, ближе к проезжей части. Когда они всей гурьбой огибали кучку прохожих — подростков лет пятнадцати-шестнадцати, которые только что рассматривали кадры из фильмов у входа в кинотеатр, а теперь шли мимо витрины книжного магазина, — нашему мальчику пришлось бежать прямо по поребрику. Он увидел велосипедиста. Велосипедист только что переехал через улицу и теперь катил прямо на мальчика.
Свидетелями того, что миг спустя произошло между мальчиком и писателем, стали двое взрослых людей.
В жилой комнате над торговым залом книжного магазина у окна сидел, занятый делопроизводством, г-н Ламберт Йохан, младший из двоих совладельцев книжного магазина. Г-н Йохан Ламберт, его брат, был занят внизу, в самом магазине.
Молодой хозяин — то есть относительно молодой хозяин, ему было за семьдесят — просматривал бумаги, лежавшие перед ним на столе. Время от времени взгляд его скользил по комнате к окну, и тогда он, сидя на своем стуле с тремя подложенными подушечками, мог обозреть большую часть улицы, включая тротуар перед домом. Дух его был бодр. Он всегда был таким, но в этот час несколько более обычного. По утрам после одиннадцати г-н Ламберт Йохан, человек привычки, равно как и Йохан Ламберт, брал с собой наверх, в гостиную, бухгалтерскую работу из конторы магазина. Один в большой комнате, у окна, по-домашнему поставив каблуки зашнурованных ботинок на перекладину стула десятью сантиметрами ниже сиденья, он переживал приятнейшие минуты. Он спокойно вел свои подсчеты, читал, занимался себе потихоньку разными полезными делами, а в промежутках между ними взаимодействовал с городом за тюлевой занавеской.
Неуловимым образом он взаимодействовал также с г-ном Йоханом Ламбертом. Это было какой-то обоюдной связью, установившейся между ними еще в детстве. Даже когда они ни словом не обменивались и находились в разных местах далеко друг от друга, — едва у одного из них возникала мысль, как у второго брата возникала эта же самая мысль мгновенье спустя. Если, например, г-н Йохан Ламберт, находясь в конторе в задней части магазина, видел в саду за домом что-нибудь необычное, то все сотрудники в скором времени непременно слышали шаги г-на Ламберта Йохана, который шел по второму этажу к окну во двор выяснять, в чем дело. В детстве у братьев была общая комната, и они часто разговаривали друг с другом прямо во сне. Иногда Йохану Ламберту и Ламберту Йохану снились одинаковые сны. Но об этом никто не знал, потому что в отношении всего личного они, как все истинные уроженцы их региона, были людьми скрытными. В том числе и друг с другом.
На этот раз нечто необычное заметил младший брат. Нечто, происходящее там, внизу. Не в доме, а рядом. Пробегая глазами письмо, он услышал визжащий звук: трение резины по камню. Потом звук падения и вскрик.
Г-н Йохан Ламберт этого шума на улице не слышал. Не только потому, что стал в последнее время туговат на ухо, но также из-за расстояния. Он был на складе: выяснял, что там пострадало от проникшей в помещение воды. Но внезапно он выпрямился. Секунду выждал, затем повернулся и засеменил в торговый зал.
Продавца за прилавком не было. Г-н Йохан Ламберт подошел к темно-коричневой бархатной занавеске, отделявшей витрину от внутреннего помещения. Отодвинул занавеску — нечаянно с такой силой, что медные кольца царапнули по медному карнизу. Несмотря на двойные подошвы ботинок (та же модель и тот же размер, что и у брата) он, даже встав на цыпочки, не увидел ничего, кроме корешков книг. Казалось, он что-то искал, но что? Лишь придвинув к окну приступочку, стоявшую у ближайшего шкафа, и взобравшись на нее, он увидел улицу.
На тротуаре толпились дети, все спиной к г-ну Йохану Ламберту. У фонарного столба против дома он увидел мальчика дошкольного возраста, пытающегося подняться на ноги. Рядом велосипед на боку, переднее колесо еще крутится. У велосипеда стоит один из их постоянных покупателей, обернув лицо к окну. Он бледен.
Вы спрашиваете, почему мальчик выскочил на проезжую часть, хотя видел, что писатель едет прямо на него? Слева от фонаря, когда две компании встретились — малыши, бегущие домой, и подростки, которые, все еще хихикая над картинками у кинотеатра, направлялись дальше, в центр, — для него не хватило места. И он явно не ожидал, что велосипедист не попытается его объехать. Кроме того, он испугался. И потому сделал самое глупое, что только мог.
Сначала, увидев приближающегося писателя, он остановился на самом краю тротуара. А когда писатель, полагая, что парнишка так тут и будет стоять без движения, решительно поехал к тому месту, где собирался сойти с велосипеда, мальчику пришла в голову новая мысль. Он рванулся вправо, наскочил на велосипед и упал.
Писатель тоже потерял равновесие. При торможении велосипед закачался. Несколько мгновений писатель кое-как еще продержался в вертикальном положении. Но когда дрыганье ногами перестало помогать, дома полетели куда-то вверх тормашками и не осталось уже никакой опоры, он совершил спасительный прыжок прочь с седла. Шляпу, слетевшую с головы, он поймать не смог. Портфель свалился с багажника в еще не просохшую канаву.
В течение секунды оба, и мальчик, и писатель, оставались неподвижны. Первый лежал носом вниз, наполовину на тротуаре, наполовину в канаве. Другой стоял, расставив ноги и дрожа, с безвольно свисающими вдоль тела руками. Они взглянули друг на друга. Как ни странно, без раздражения, но с некоторой паникой в глазах. По мере того как на лицах перестали читаться боль, испуг и сознание собственной вины, появилось иное выражение. Оно проступило в обоих разом. И одинаково неуверенно. Мальчик всматривался в писателя, словно ожидал чего-то приятного. Писатель моргал глазами и сдерживал дыхание, стараясь не улыбаться.
Это продолжалось так недолго, что через две минуты оба уже все забыли. Стряхнули это с себя — сначала взрослый, потом, очень скоро, и мальчик — как какую-то нелепость. Вспышки взаимопонимания, почти веселья, как не бывало.
Да и как оно могло быть, если глянуть трезво? Писатель и мальчик жили на разных улицах. Каждый принадлежал к своему кругу. Ни тот ни другой не обладал даром к сверхъестественному. Отношений “врач — пациент” между ними тоже не было: мальчик стал носить очки только через пять лет, но писатель умер за четыре года до этого.
Так что о личном узнавании не могло быть и речи. Но что же это все-таки было? Возможно, нечто биологическое. Инстинктивное, как между двумя животными, встретившимися в джунглях, когда один обнаруживает в другом знакомый облик. Цвет, форма, доставляющие обоим радость.
Лицо писателя скоро нахмурилось. Он собирался что-то произнести. Вопрос, проклятие, извинение — он сам еще не знал, что именно. Но прежде чем он успел что-либо сделать, ребенок начал двигаться.
Он поднялся и сделал несколько шагов. Присел на корточки у фонаря, потрогал расцарапанной рукой ссадину на ноге и собрался заплакать. Его отвлек звук его имени, заставивший обернуться. Увидев собственных приятелей, стоящих плечом к плечу и смущенно глядящих на него, мальчик вскочил. Что-то пробормотал и кивнул головой в сторону угла, к которому они держали путь.
Вся компания тотчас пустилась рысцой. Мальчик бежал, окруженный соседскими ребятами. Сначала на его испуганном лице еще оставалась гримаса боли, он прихрамывал на ту ногу, на которую только что упал. Но метров через двести он мчался уже так легко и так бездумно, словно о падении не осталось и тени воспоминания.
Писатель хотел что-то прокричать ему вслед. Когда стайка детей окончательно скрылась из виду, он посмотрел на велосипед. Поднял его и прислонил к фонарю. Затем вытащил шляпу из канавы. Наклонился за портфелем.
Потом он переставил велосипед к железной решетке у книжного магазина. Подошел к витрине.
А потом? В магазине как раз задернули шторы. Г-н Йохан Ламберт вернулся на склад. Наверху г-н Ламберт Йохан снова склонился над счетами. Подростки, что недавно рассматривали картинки у Синема-паласа, неспешно шли мимо Святого Ламбертуса, направляясь в ближайшую пивную.
Перевод с голландского Ирины Михайловой