Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2009
ЭСЕИСТИКА И КРИТИКА
Михаил Нехорошев
Знаки авторского права
Когда ранним утром 28 июня 1762 года сержант Преображенского полка Алексей Орлов вез из Петергофа в Петербург будущую Екатерину Великую, слова “полцарства за коня” имели вполне практический смысл. Парадные неаполитанские лошади выдохлись за пять верст до города, все могло рухнуть в один миг, заговорщикам грозили страшные казни. По одним источникам, расторопный сержант взял первых попавшихся лошадей в соседней деревне, по другим — подоспевший князь Барятинский дал свой экипаж. Все, как известно, обошлось, мятеж кончился удачей, Алексея Григорьевича произвели в генералы и графское достоинство. В 1770-м граф разгромил турецкий флот, стал Орловым-Чесменским и привез из этого похода почти табун арабских скакунов — среди страстей, обуревавших героя, лошади были, пожалуй, самой сильной. В 1776-м императрица пожаловала “в вечное и потомственное владение нашему генералу графу Алексею Орлову-Чесменскому в Воронежской губернии… по течению реки Битюга сто двадцать тысяч десятин”, где Орлов основал знаменитый Хреновской завод и вывел новую породу — орловского рысака. Эта порода — писали лет сто назад специалисты — “одна сделала больше для коневодства России, чем все другие культурные породы, вместе взятые”.
Кое-что от этой породы получила и отечественная словесность.
В начале 1800-х на Донском поле, на Шаболовке граф держал беговые конюшни и ипподром. Там особо отличился вороно-пегий жеребец Мужик-первый, 1803 года рождения, пробежавший 200 сажен за 30 секунд. За длинный и “просторный” ход Орлов прозвал его Холстомером. Похоже, резвость этого рысака крепко засела в памяти “лошадников”, если спустя полвека судьбой коня заинтересовался М. А. Стахович — писатель, поэт, переводчик и собиратель народных песен. Автор, что называется, не из первого ряда. В “Обозрении современной литературы” (“Русская беседа”, 1857) Константин Аксаков хвалил Михаила Александровича за “чистосердечность и задушевность”, за то, что “часто схвачена у него нравственная природа” народного духа, но в тексте, имевшем объем примерно в три листа, про Стаховича наберется всего-то на абзац. (Аксаков больше занимался Фетом и, вероятно, был прав.) Год спустя, в 1858-м М. А. Стахович — на общественном поприще радетель крестьянских интересов и сторонник отмены крепостного права — был убит своим бурмистром с целью грабежа. Написать про Холстомера не успел. Первая попытка ввести рысака в литературу не удалась.
Помещики Стаховичи разбирались в лошадях. Александр Александрович, младший брат писателя, держал конный завод в селе Пальна Елецкого уезда и был основателем петербургского бегового общества. А старший брат увлекся легендой о Холстомере, имея в виду вовсе не тонкости выездки: жеребец был вороно-пегой масти, и пежины его вроде бы считались пороком, он был выхолощен, потом продан, долго переходил от одних хозяев к другим, и замечательно выстраивался сюжет его печальной судьбы. Ну да, это же так близко, так по-человечески: всем хорош конь, а вышел не в масть. В прямом и переносном смысле. Но уверяю вас — это не более чем легенда.
Граф Алексей Григорьевич вывел породу и был ее хозяином, читай, монополистом. Свои, так сказать, авторские права строго оберегал: по его распоряжению с Хреновского аукциона шли на продажу только мерины. В 1807 году в подарок Александру I был отправлен конь Усан, — представление о нем можно составить по картине Крюгера в Галерее 1812 года, — так и этот конь был холощеный. Сегодня это трудно понять, но тогда хоть царь, хоть кто, а частная собственность и авторские права превыше всего. В 1808-м Орлов умер, а его наследница Анна Алексеевна не обладала способностями отца. В 1809-м руководить заводом поставили титулярного советника Маковкина, прежде работавшего по лесной части. Дела в Хреновском шли плохо, лошадей продавали с плеча и без оглядки, плохой был менеджмент, проще говоря, и это мы очень легко можем представить в деталях и подробностях. Но по всем источникам выходит, что в самые трудные времена с Холстомером ничего плохого не случилось, а вот дальше была очень интересная история. Связанная, как можно догадаться, с авторскими правами на породу.
Маковкина сменил Василий Шишкин, который буквально вырос при заводе. Все знал, все умел, специалист, организатор и трудоголик; дела пошли хорошо и даже более того. В 1818-м завод посетил Александр I, и Шишкин так славно все организовал, что едва “государь вступил в коридор, как звонкое ржание благородных животных веселым гулом громко пронеслось по бесконечным переходам огромных заводских зданий”. Цирковые аттракционы для императора Шишкин делал с большим смыслом и не прогадал: по ходатайству царя графиня Орлова дала управляющему вольную. Монополия Хреновского завода тем временем шла к естественному концу, и не было у Шишкина никаких этических препон к заведению собственного дела, без отрыва, так сказать, от службы у Орловой. Неподалеку от Хренового, на хуторе Ловяниковский основал Шишкин свой конезавод, названный позже Алексеевским.
Графиня, как могла, соблюдала правила, заведенные отцом, жеребцы-производители не продавались, а без них собственный завод Шишкина и все его знания не много стоили. Помог, как водится, случай. По возрасту была отправлена в Москву на продажу кобыла Угрюмая, оказавшаяся жеребой — недосмотрели менеджеры. Шишкин, узнав это, тут же ее купил и отправил на свой завод. Кобыла родила жеребца Атласного, породистость которого через три года стала очевидной; управляющему пришлось повиниться Орловой, а графиня велела оставить все как есть. Тут и случилась нехорошая история — стали тайком случать хреновских жеребцов с алексеевскими кобылами. Сыновья Шишкина, к тому времени работавшие вместе с отцом, приезжали в Хреновое на тройках рысистых кобыл, помещали их в конюшне близ отделения, в котором стояли заводские жеребцы, дальнейшее — под покровом ночи — и пояснения не требует. В 1829 году конторщик, соучастник дела, послал графине письмо с чистосердечным признанием и описанием подробностей. Был ли сам Василий Шишкин замешан в этой авантюре, а если был, то в какой мере — документальных свидетельств нет.
Что же касается интересующей нас легенды, так ведь Атласный-то был сыном Мужика-первого, сыном Холстомера! Пежины по наследству не перешли, качества породы сохранились, можно считать, что начало Алексеевскому заводу дал именно Холстомер. Разумеется, настоящий, а не тот, которого сочинил Лев Толстой. А если уж писать какую-нибудь лошадиную историю, так, на мой вкус, следовало выбрать судьбу управляющего Шишкина. Тут и производственный роман, и детектив, и коммерция, рядом социальные проблемы общества и нравственный закон внутри нас, а сверх того — множество тайн. В 1845 году Шишкин неожиданно продал свой завод, который, образно говоря, был на коне, а почему Василий Иванович решил удалиться от дел — вопрос гадательный. По удивительному совпадению в том же году графиня продает Хреновской завод в казну. Не менее любопытно, что при передаче завода в госуправление выяснилось: архив предприятия почти за 70 лет исчез. В воду канул. Словом, кто-то “стер жесткие диски”, известная практика. Потому, вероятно, подробности жизни Холстомера и дошли до литераторов в виде легенды.
В середине 1850-х все эти дела отошли в историю, казенный Хреновской завод распространял породу по всей России, вопрос авторских прав притупился, а Михаил Стахович, вероятно, пользовался рассказами бывалых людей. Но пегая масть так и осталась крайне соблазнительным знаком, роковой отметиной — какой же писатель пропустит мимо такой подарок. Впрочем, “лошадники” могли бы знать, что как раз до Орлова была мода отбирать лошадей по масти и прочим данным экстерьера, и как раз неаполитанские лошади с пышными гривами и хвостами чуть было не сорвали дворцовый переворот 1762 года. Чуть было не подвели будущего героя Чесмы не то что под монастырь, а прямо под десять лет без права переписки. Помнил ли Алексей Григорьевич этот знак — неведомо,
но свое частное предприятие вел наилучшим образом, — он же не Потемкин, который был на государственной службе и сооружал знаменитые “деревни”, —
и пегая масть рысака нисколько графа не занимала. Пока Орлов выводил породу, — примерно четверть века понадобилось, — он близко не подпускал к заводу любителей быстрой коммерции и жеребцов-производителей не продавал. Судьба Холстомера была, надо полагать, самой обычной, в полном соответствии с правилами племенного животноводства. Продали его при управляющем Шишкине, о котором знатоки отзывались с неизменным восхищением. Какие грехи были на душе управляющего, нам знать не дано, но попробуйте быть замечательным специалистом и организатором, оставаясь крепостным, а потом все-таки вырваться на волю — как тут не согрешить?..
Михаил Стахович мог бы заметить, что главное-то было не в пежинах, а в тонкостях авторского права, но вроде бы не заметил, да и не успел он написать историю пегого мерина. Спустя два или три года Александр Стахович рассказал, что помнил, о замыслах брата Льву Толстому, с которым был в дружеских отношениях. Рассказ пришелся как нельзя кстати — Толстой еще в 1856-м пометил в дневнике: “Хочется писать историю лошади”. Вот все и сошлось, сюжет нашел автора, а документальные сведения занимали Льва Николаевича еще меньше, чем Михаила Александровича. Толстой писал не рассказы о животных, а притчу о вечных нравственных вопросах и даже имя “Холстомер” не запомнил, что для писателя все-таки странно, но так уж получилось. Два Толстых — прозаик и проповедник — не очень ладили друг с другом, и в дневнике 1863-го встречается такое: “Мерин не пишется, фальшиво. А изменить не умею”. И далее: “В Мерине все нейдет, кроме сцены с кучером сеченным и бега”. Если заглянуть в первый вариант повести и прочесть, как мерин говорит театральным шепотом знаменитого трагика Мочалова, то видно, что Толстой не преувеличивал — текст был так себе. Этот вариант, где конь именовался то Хластомером, то Хлыстомером, остался среди прочих черновиков, и мог остаться там навсегда: Толстой начинал “Войну и мир”.
Спустя двадцать с лишним лет — в 1885-м — Софья Андреевна готовила пятое издание сочинений мужа и нашла этот черновик. Лев Николаевич сперва отнекивался, пусть, мол, выйдет в посмертном издании, а поменял свое отношение, вероятнее всего, по приезде в Ясную Поляну Михаила Александровича Стаховича. Разумеется, не того, который был инициатором проекта, а его племянника, сына Александра Александровича. Был импульс эмоциональный и информационный, была переписка молодого Стаховича с отцом, который уточнял для Льва Николаевича разные сведения об орловских рысаках. Потому и написал Толстой после заглавия: “Посвящается памяти М. А. Стаховича” и поставил авторскую сноску: “Сюжет этот был задуман М. А. Стаховичем, автором └Ночного“ и └Наездники“, и передан автору А. А. Стаховичем”. Так и печатается во всех изданиях по сей день.
(Все-таки писатели — особый народ. Сколько ни советовался Толстой со Стаховичем, а написал еще одну легенду: “Да, я тот Холстомер, которого отыскивают и не находят охотники, тот Холстомер, которого знал сам граф и сбыл с завода за то, что я обежал его любимца Лебедя”. Это, простите, чистый вздор. Граф Орлов мог бы за такие сочинения потребовать от графа Толстого сатисфакции — за оскорбление чести и достоинства и все такое, — хотя трудно представить, в каком именно виде. Орлов был большой любитель народных забав вроде кулачного боя, но Толстой уступал ему в весовой категории, а спорить знатоку племенного хозяйства с писателем, пусть и гениальным, просто не о чем. Кстати, Толстому не стоило особого труда навести справки — доступных источников было множество, но повесть — не исторический очерк, правдоподобие не должно мешать главной цели сочинения, а ради этой цели писатель ведет себя как творец машины времени. У Толстого Серпуховский говорит, что купил мерина в “сорок втором году”, но подлинный Холстомер родился в 1803-м и к 1842‑му уж точно помер. Ну и что? Литература выше хронологии и так далее… Главное, что с третьей попытки барьер изящной словесности был взят.)
Забытый нынче Стахович и всемирно почитаемый Толстой одинаково обольщались пегой мастью, природным, что ли, изгойством Холстомера. Критики охотно продолжали эту линию. “Лев Николаевич — породистый человек, гениальный человек, но он был пегим и в жизни и в литературе; его особенную масть, особое положение в мире, его отдельность не признавали”, — писал Шкловский. Виктор Борисович абсолютно верил легенде и рассуждения о “неправильной” масти закончил так: “Поэтому лошадь была выхолощена — она портила породу, несмотря на свой замечательный бег”. Как же, мол, иначе? Для Шкловского, жившего в советское время, было совершенно очевидно, что пятно в анкете — а если у жеребца, так прямо на коже, — могло перечеркнуть любые достижения. Племенным животноводством Виктор Борисович не интересовался — его с юности влекли двигатели внутреннего сгорания.
Литераторам, вероятно, авторское право было интересно только в части доходов от своих сочинений. Какие-нибудь патенты или права на породу их нисколько не занимали, хотя в авторских правах не меньше метафизики, чем в пежинах и прочих таинственных знаках. Авторское право — не в юридическом, а вот прямо в экзистенциальном смысле — один из двигателей цивилизации. Потому что быть знаменитым, конечно же, некрасиво, не вполне, значит, комильфо, но как можно жить, не испытывая гордости за творенья своего ума, рук и прочего? Можно, но нет в такой жизни ни смысла, ни удовольствия. Авторское самолюбие, в первую очередь, дитя основного инстинкта, и только во вторую — тщеславия. Творец жаждет, так сказать, сертификата, который можно предъявить в узком кругу творцов, где вопросы авторства и плагиата — все равно что вопрос жизни и смерти. Писатели порой так отстаивают свое авторство, будто они буквы и слова сами придумали. Сноска, поставленная Толстым, — крайне редкий случай, ее можно считать особым знаком “Холстомера” в литературном ряду. А то, что причины этого случая имели чисто приватный характер, были следствием многолетней дружбы тульского помещика Льва Толстого с семейством орловских помещиков Стаховичей, — ничего не меняет. Лошадь, сочиненная Львом Николаевичем, имела яркое “родимое пятно”, а был ли в этом знаке особый смысл — до поры осталось неизвестным.
Книжный Холстомер безмятежно прожил почти 90 лет. Несколько революций, одна гражданская и две мировые войны, наконец, замена гужевого транспорта автомобильным — все прошло, не задев мерина даже по касательной. Отдыхала бы лошадь хоть до скончания века, кабы не Марк Розовский. Он, может показаться, возник здесь совершенно случайно, но он-то был пегий со всех сторон: сын репрессированного, еврей, человек “не нужный советскому театру”, хотя и создатель театра “Наш дом”, своевременно закрытого бдительной властью. В 1970‑м — почти безработный, которому по доброте душевной Литературный музей позволял делать спектакли на своей скромной сцене. При таком изобилии и пестроте отметин никак нельзя считать Розовского случайным в этой истории.
Идея поставить совершенно несценичного “Холстомера”, сделать мюзикл — что-то такое музыкально-философическое с пластикой, имитирующей лошадиную повадку — это как переход в неизвестное измерение. Величие замысла? Безумство храбрых? Давняя любовь к стихам, что “все мы немножко лошади”? Рационально ничего не объяснить — так захотелось. Еще труднее гадать, что бы из этого вышло, если б “нетарифицированный режиссер” Розовский и прославленный, признанный и удостоенный Георгий Товстоногов не встретились в августе 1972-го. Совершенно случайно столкнулись в гостиничном лифте в Кисловодске — бывает. Через три года идея стала пьесой, а пьеса — спектаклем БДТ “История лошади”. Представление всегда шло с аншлагом, с овациями, а бывало, и с конной милицией. Последнее обстоятельство — просто лыко в строку. Не вышедший в масть Холстомер теперь вышел в люди во всех возможных смыслах. Триумф и… невидимые миру слезы автора. Не Толстого, естественно, а Розовского — потому что спектакль выпускал Товстоногов, ему и восторги, какая, мол, глыба, и далее по тексту.
А что, собственно, такое неожиданное произошло? Родимое пятно литературного Холстомера — та самая сноска — она же смутная тень знака “copyright” — все намекало Розовскому, что с авторским правом непременно бывают сложности, а соглашение о разделе продукции диктует тот, кто сильней, кто на коне. Да вот, написано же у Толстого: “И люди стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими”. Так и случилось, классик, как всегда, был прав. Подробности этой истории надолго стали достоянием узкого круга, который соблюдал законы корпорации и сор из театральной избы на публику не выносил. История лошади — в который-то раз — прервалась, но не закончилась.
В жаркую пору летнего месяца июля 2006 года “Новый мир” напечатал записки Марка Розовского “Театральный человек”. Журнальный вариант книги “Дело о конокрадстве”. Послесловие к спектаклю. Очень подошло б названье “Холстомер-2, или Тридцать лет спустя”. Повесть о страстях со служебного входа, об авторском праве и даже о вечной проблеме “художник и власть”. Самое замечательное, что “власть” в этой повести была главным режиссером театра. Случай интересный во всех отношениях, хотя сколько уж написано, что главный режиссер непременно “власть”, а если большой художник, так и “власть” не меньше. И Мейерхольд говорил, что ему в театре двух Мейерхольдов не надо, и Товстоногов называл театр добровольной диктатурой, и так далее. “Театральный роман” Михаила Булгакова и книги Владимира Рецептера про БДТ, где Товстоногов вовсе не в жанре парадного портрета — все уже было, все читалось и приветствовалось, а с Розовским — все иначе.
В июле-то была жара, утомленные солнцем граждане, вероятно, в журналы не заглядывали, до глубокой осени публикация откликов не имела. А в октябре-ноябре — началось. Общественность, представленная, главным образом, Рудольфом Фурмановым, назвала “Дело о конокрадстве” ложью и клеветой. Что аргументы были мелочны и белыми нитками шиты, что праведный гнев был образцом передергивания — это пустяки. В центральную прессу, видимо, попали речи хотя бы по форме приличные, а в скромной питерской “Смене”, которая даже не имела электронной версии, можно было прочесть: “Петербург — колыбель революции — не дремлет, и верные поклонники БДТ защитят свой город от нападок столичной мрази”. На мой взгляд — просто замечательно. Каждое слово — из плохой агитки “за советскую власть”, сделанной лет тридцать назад, никак не меньше; ископаемая лексика. Рудольф Фурманов, надо полагать, вдруг ощутил себя Василием Чапаевым, хотел закричать что-нибудь вроде “эскадрон рысью” и “шашки наголо”, а получилось так: “Вся ваша книга соткана из лжи… Пришло время дать вам публичную пощечину. И я вам дам ее. У Никитских ворот”. Замечательно, почти на дуэль вызвал. И так же смешно, как про колыбель революции. А вращение темы, заметьте, продолжается: лошади, авторское право, сатисфакция. Века промчались, а она все вертится. Метафизика, если угодно.
Не за слово “конокрад” обрушился на Розовского ограниченный контингент общественности — за то, что он задел вопрос о границах самовластья. Добровольная диктатура правит не только в театре, но в любой корпорации; по этой части МХАТ и “Газпром” ничем не отличаются. Если начальник смотрит на подчиненных, как сверхсрочник на первогодков, значит, так оговорено неписаным общественным соглашением. Иначе — нравами и традициями предприятия. А Розовский в штате театра не состоял, корпоративное “крепостное право” на него не распространялось, значит, неписаное — и тем особо важное — соглашение было нарушено. Такой случай называется полным самовластьем. Случай, когда некто есть и царь, и бог, и воинский начальник. Потому Розовский и написал: “Он казался мне… великим сталиным советского театра. Он и был таковым…”
За эти слова “общественность” особо взъярилась на Розовского, хотя о великом — родном и любимом и так далее — у Владимира Рецептера было рассказано до Розовского и гораздо больше, чем у Розовского. “Ты пишешь о Гоге как о каком-то падишахе!.. А он был очень простой и совершенно доступный!..” — сказала автору Нателла Александровна, прочитав книгу “Прощай, БДТ!”. “Артист Р.” не стал спорить с сестрой великого режиссера, но подумал, что “наш худсовет можно сравнить с заседанием самого политбюро, которое вел товарищ Сталин”. Страница за страницей идут такие сравнения, а Сталин — это вам не какой-то падишах.
И замечательный эпизод из легендарных японских гастролей. У Товстоногова юбилей, звание Героя соцтруда присвоено, все ожидают больших торжеств, а постучались в номер режиссера только две молодые актрисы с символическими подарками и простодушными поздравлениями. Разговорившись, Товстоногов стал “доверительно жаловаться”. “└Почему меня боятся? Стоят артисты, разговаривают, стоит мне подойти, умолкают… Я стал бояться подходить“, — и он разводил руками, такой одинокий и робеющий, не видя в себе ничего, способного испугать”. Думаю, написав эти строки, автор не вспомнил фрагмент из Паустовского, из “Книги скитаний”. Как Михаил Булгаков, которому закрыли дорогу и в печать и в театр, от тоски сочиняет сам про себя устные рассказы, как он пишет письма Сталину, как находят по этим письмам Булгакова, приводят его к Сталину, и возникают меж ними вроде как дружеские отношения, и Сталин в порыве откровенности жалуется: “Понимаешь, Миша, все кричат — гениальный, гениальный. А не с кем даже коньяку выпить!”
Два эпизода — как бесконечный ряд отражений в параллельных зеркалах. Поставленные рядом, они напоминают двойную хромосомную спираль. Родство на генном уровне.
Сергей Юрский сказал, что не согласен с позицией Розовского, что к фигуре такого масштаба, как Товстоногов, нельзя подходить с обычными мерками: “Он приносил жертвы, как император, как главный жрец собственного искусства. Многие из нас оказывались временами жертвами. Но он приносил жертвы не себе, он приносил жертвы театру, который полагал основой, смыслом и своей жизни, и смыслом жизни громадного количества людей, которые этому театру верили”. Вот именно: не какой-то падишах, а император! Отец вверенных ему народов и обладатель того самого авторского права: я все это породил, а если надо, так и в жертву принесу. Авторское право — высшее право собственности,
а жертвы, приносимые любыми императорами, — они всегда “во имя” и так далее, но больше всего — приношение собственному тщеславию. И это вполне в рамках общественного соглашения — самодержец легитимен именно своим самовластьем и размахом жертв, приносимых “во имя”. Но Юпитер, которому все позволено, не должен опускаться до мелких шалостей, разрешенных быку. Падишах может разорить до нитки любого из подданных, но стащить у вассала кошелек — не царское это дело. И положение обязывает, и нужды нет, но это в общем случае, а тут был случай отдельный, тут был случай чисто советский, тут все было советское, и это многое объясняет. Тут даже вечные истины не то чтобы опровергались, но, безусловно, имели специфическое звучание.
Гениальный признанный и прославленный режиссер БДТ был, как и Розовский, сыном репрессированного, и Сталина, по свидетельству многих, просто ненавидел. А “хозяин Ленинграда” Романов ненавидел гениального режиссера и все эти игры в свободомыслие. Товстоногов был императором в театре и крепостным у советской власти. По всему по этому, надо полагать, и случилось так, что в истории с Холстомером Товстоногов вышел из императорских рамок, поступился масштабом, но судить ли его за это — бог весть. “Наш дорогой мэтр, — написано у Рецептера, — был совершенным образцом высокого художника, предельно зависящего от обстоятельств. И автору кажется, что он представлял наше время, как никто…”
Конечно, Товстоногов замечательно “представлял” и “отразил”, но это еще не все. История “Холстомера” на сцене БДТ удивительно рифмуется с историей Василия Шишкина. С тем самым старинным детективом, с историей незаконного использования жеребцов-производителей. А Шишкин представлял свое время ничуть не хуже, чем Товстоногов советское, и, разумеется, оба были предельно зависимы от обстоятельств. Кстати сказать, спустя лет десять или более того после скандальной истории с жеребцами бывший крепостной семейства Орловых Василий Шишкин был избран членом-корреспондентом Комитета государственного коневодства. В некотором смысле это не ниже, чем звание Героя соцтруда для руководителя БДТ. Великий режиссер Товстоногов и великий ипполог Шишкин в равной мере достойны титула “конокрад”. Обстоятельства, от которых зависели эти замечательные люди, суть вечные обстоятельства рода человеческого. “Столетия — пустяк”, как говорил поэт.
Словом, все в порядке вещей. Так природа захотела. Потому и собралась в этой лошадиной истории такая яркая коллекция персонажей, да еще разделенных столетиями: от Екатерины Великой до Сталина и от Михаила Стаховича до Марка Розовского. И есть, пожалуй, единственный вопрос, чрезвычайно меня занимающий, но ответа не имеющий. Вполне заурядный вопрос, без всякой там онтологии или мистики, но ответа все-таки не имеющий. Что думал Георгий Товстоногов в отношении известной цитаты из “Холстомера”, что люди стремятся “назвать как можно больше вещей своими”? То есть не вообще, а что думал в тот момент, когда назначал себя автором спектакля “История лошади”?..